Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2005
1
Снова взмокли ладони. Андрей вытер их одну за другой о брюки.
— Заткнись ради Бога, — сказал он. — Просто заткнись.
Но вышло как-то жалко — будто просит — и, отгоняя эту напасть, Андрей раскатисто откашлялся. Она улыбнулась. Еле заметно: чуть приподняла уголок ярко-красных губ. Мол, надо же, как рычим, как рычим! Он заметил. Он пережил ее мысль так отчетливо, словно ее мысли сегодня по ошибке заскакивали и в его голову.
Фары он выключил. Совсем рассвело. Солнце, еще недавно огненным апельсином болтавшееся над землей, наконец тронулось по бледнеющему небу — и ночь закончилась. Летевшая в окне лесополоса рвалась, в провалах света лежали расчесанные гигантскими гребенками поля. По полям ползали клювастые черные птицы. Горизонт захлопывался, мимо неслись стволы, полосатые дорожные столбики прыгали под колеса, в следующий миг полосатыми поплавками всплывали в боковом зеркале и пропадали уже навсегда. На спидометре было сто сорок, но скорость — пожалуй, впервые в жизни — не успокаивала.
Эти ярко-красные губы раздражали сильней всего.
Когда Наташа напивается — обычно это случается на людях, — она принимается подкрашивать губы. Такой у нее пунктик. Наверное, по этому пятну она находит свои отражения в стекляшках на столе, в окнах и в зеркалах и так обретает точку опоры. Однажды они спускались по Дону на катере, и как раз когда Наташа работала губной помадой, налетели на мель — но Наташа, наверное, решила, что рука дрогнула. Чертыхнулась, отерла щеку и начала по-новой.
Он частенько наблюдал за ней. Бывало занятно.
Почему он не смог ее ударить? Уже после всего, когда вернулся среди ночи домой и застал ее на кухне тупо уставившейся в стену, одетой и обутой, с сумочкой на столе. Пахло сигаретами: снова пробовала курить. В открытую форточку лез ветер, Наташа вставала и прикрывала ее. Стряхивая пепел в мойку, он молча выкурил сигарету. Нет, не смог, а нужно было ударить. Сразу стало бы легче.
Успокойся, скомандовал себе Андрей, следи за дорогой.
“А-6” упруго вошла в вираж дорожной развязки, и другой раз Андрей ни за что не убавил бы скорость, но сейчас виртуозный полет “Ауди” нисколько его не возбуждал. С досады он сбросил газ. Карусель картинок замедлилась. За развязкой показалось болотце, заросшее камышом. Сразу вслед за камышом — площадка перед нехитрой шашлычной: мангал, кирпичная ограда под шифером. Под курящимся мангалом сидит, подперев подбородок, большая тетка, смотрит в небо.
Наташа демонстративно разглядывала его профиль. Андрей сжал челюсти. Вместо того чтобы скулить и ползать в ногах… Улыбается! Сидит, улыбается как ни в чем не бывало.
Спокойно.
Трактор, надсадно кашляя, карабкался на трассу с проселочной дороги. Андрей пронесся возле его морды, густо заплеванной грязью. Трактор кашлянул и сгинул.
Внутри напористо пульсировала злость, подталкивая к чему-то: к решительным словам, к резким движениям, к всплескам и срывам. Но движения его замыкались в тесную траекторию от руля до ручки переключения скоростей, слова получались квелыми и невнятными. Странная злость. Странная, рассеянная злость. Злость в никуда. Без цели, без жертвы, в которую можно было бы впиться с кровожадным блаженством, злость без смысла и без исхода. Скорей всего он злится на самого себя. За то, что не может разозлиться на Наташу. Все сложилось бы иначе, если бы послал с ходу ее и ее покойного любовничка. Любовничка-покойничка. А теперь выходит одна гадость. И самое гадкое: он едет хоронить Мих-Миха. Едет сам и ее везет.
А Мих-Мих несется сейчас в своем эксклюзивном кедровом гробу, все у него там тип-топ: мягко, пахнет ладаном. Нет у него другой заботы, как лежать себе с умным лицом под лакированной крышкой. Разве что потряхивает, и его похожая на костяной шар голова катается по белоснежной шелковой наволочке с тиснеными ангелочками. Но разве это проблема? Для него все гадости жизни оборвались навсегда. Не тревожит его больше ничего и не волнует. Не нужны Мих-Миху его машины, его деньги. И чужие деньги не нужны — как и чужие жены. Не нужно ему есть-пить, лечить какую-нибудь распоясавшуюся внутренность, не нужно бриться, ехать в час пик через запруженный центр. Пожалуй, бритье для Мих-Миха было особенной неприятностью: бриться-то через весь череп от виска до виска. Наверняка думал не раз, берясь за бритву: “Когда это кончится?”. Закончилось вот. А на Северном городском кладбище закончилась эра Михаила Михайловича Полунина. Директор ЗАО “Скорбящий ангел” оставил свою похоронную империю скоропостижно и как-то небрежно. “Похоронить меня на родине, в селе Литвиновка”, — значилось в завещании. И ни слова о деле.
Опять:
— И все-таки, Андрюшечка, ты ответь. А? Только честно: если бы ты все знал, ты был бы против?
— Да заткнешься ты?!
— Ну, Андрюшенька, — Наташа уронила подбородок к плечу и затрепетала ресницами, изображая, как она умела, глупенькую блондинку. — Я не понимаю. Я просто не понима-аю…
Но вдруг она откинулась на сиденье и замолчала.
Дорога швыряла навстречу сквозистые голые деревья, черных птиц, встречные машины, пролетающие с обрывистым, как щелчок фотоаппарата, звуком, и такие же обрывистые, живущие долю секунды лица сидящих в машинах людей. Кое-где в балках дымился туман.
Она заговорила, не глядя на Андрея.
— Ответь. Больше мне ничего от тебя не нужно. На один-единственный
вопрос — и я заткнусь до самой Литвиновки. Если бы ты знал, ты был бы против?
Андрей молча стискивал руль. Ярко-красные ядовитые губы. Он хотел бы раздавить их кулаком. Хотел бы, чтобы этого ему захотелось по-настоящему. Размахнуться и врезать. Размахнуться — и врезать.
В ветвях резко, как руки утопающего, взметнулись крылья. Облачко сорвавшихся листьев вспыхнуло над “Ауди” и покатилось вниз.
Андрей поймал себя на том, что на какое-то время отключился, совсем не видел дороги. Будто въехал в полосу тумана. В тумане перед ним повис сам Мих-Мих, каким он видел его в последний раз: при параде, зажмурившийся на белом шелке.
…Когда он поднялся к Мих-Миху и, стоя перед гробом, в открытую дверь увидел в спальне Наташу, она была в халате, не расчесанные после сна волосы торчали, но губы уже были накрашены. И как только они встретились взглядами, ярко-красные губы вздрогнули и застыли в бессмысленной улыбке. Андрей стоял над его лицом, похожим, как это водится у мертвых, на захлопнутую дверь, — а в спальне стояла Наташа. Он опустил глаза, как бы намереваясь поинтересоваться у покойника, что, собственно, здесь делает его жена. Но тот и живым-то не всегда отвечал на вопросы. Было тихо. Был слышен грузный металлический ход каминных часов. Она машинально продолжала складывать на весу платье…
Все. Так нельзя. Так он не доедет до Литвиновки.
Собрался, скомандовал себе не отвлекаться. Дорога — пусть сейчас будет только дорога. Раз уж он не придумал ничего лучше, как поехать на эти похороны, мысли придется оставить на потом. Сейчас он, как все, мчится в Литвиновку, в глушь глухую, в дыру дырявую, на которую даже краски в типографиях жалеют: на дорожных картах никакого значка, никакого тебе кружочка для обозначения точного местоположения. Микроскопическим шрифтом прямо поверх лесов и полей — мол, где-то здесь она, эта ваша Литвиновка. Туда позвонили, какому-то другу детства. Вызвали того в сельпо к телефону. Тот, на счастье, оказался дома. Обещал все устроить. Летят людишки по утренней трассе, спешат исполнить волю усопшего. В Литвиновку, на родину, в конец мирозданья! Живым туда не ездил, а мертвым — уж будьте добры доставьте!
Доехать, сделать все, что полагается. Постоять молчком в раскисшей грязи, пока землекопы деликатно, стараясь не чавкать лопатами, будут закидывать яму. Все, нужно держать себя в руках. Он решил, что будет наблюдать за дорогой. Что бы ни говорила сейчас Наташа, он будет молчать и смотреть на дорогу.
Впереди, вихляя и взмахивая то правой, то левой полами плаща, росла фигура велосипедиста. Скоро они его нагнали. Капюшон скрывал лицо. К раме приторочены удочки, концы их покачиваются над колесами — и кажется, что как раз за счет этого упругого покачивания велосипед движется вперед. Откуда бы и куда он ни ехал, это был далекий путь: не считая придорожных шашлычных и автозаправок, до людей тут пилить и пилить. Любитель рыбалки? Бывают такие, которым подводные склизкие твари, хватающие крючок нежным прожорливым ртом, дороже всего на свете. Такой сто километров отмахает — не почувствует. Андрею зачем-то захотелось увидеть лицо велосипедиста. Наташа обернулась вслед за ним, ища на трассе то ускользающее, что его заинтересовало.
Андрей пристально посмотрел ей в затылок.
Если бы знал — был бы он против?
…Мог бы и не узнать ничего.
Он только что заменил пробитое колесо и стоял, хмуро разглядывая свои перепачканные руки, размышлял, где их теперь отмыть, не браться же за руль
такими, — как зазвонил телефон. Он было решил, что не станет отвечать. Перезвонит потом сам. Но звонили настойчиво. Андрей выругался и осторожно, чтобы не измазаться еще больше, вытянул телефон из поясного чехла.
— Михал-Михалыч умер, — сказал Вадик.
Они оба помолчали. Крепче перехватив телефон, Андрей прошел пару шагов по обочине. Под ногами хрустнула галька.
— Ты где? — спросил Вадик.
Он ответил, что на Московской трассе, недалеко от города, пробил колесо, только что поменял.
— Куда-то едешь?
— Да ехал. Вчера в Полянах был, там леса нет почти, зря проездил, сегодня даже домой не заезжал — в Каменск на лесопилку. Лес закупить нужно.
За длинным ответом Андрея потянулась длинная пауза. Оба подумали об одном и том же: какой к черту лес, когда Полунин умер. Андрей пошел по обочине, жадно прислушиваясь, как хрустит под ногами галька. Этот звук показался ему пронзительно дорог. Сейчас это закончится. Сейчас он сядет за руль и вернется в город — в город, в котором мертвый Мих-Мих лежит в ожидании, когда вокруг него забегают и засуетятся, когда завертится последняя запущенная им суматоха. А здесь спокойно: хруст гальки и убежавшая к мокрому небу трасса. Не пробил бы колесо, был бы уже далеко, за Лихой. Там мобильники берут хреново — Вадик мог и не дозвониться. Андрей промчался бы на своей новенькой “А-6” еще сотню километров, с музычкой, закуривая на полном ходу, наблюдая, как живущий за приспущенным окном ветер глотает сигаретный дым. В Каменске походил бы по лесопилке, дыша в этом загробном мире деревьев всеми возможными древесными запахами, он это любит. Возможно, спокойная жизнь продлилась бы еще на целый день. Но где-то он наскочил на сволочной болт. Пришлось ставить запаску, пришлось ответить на звонок Вадима — и все перевернулось. Его снова ждет Мих-Мих. На этот раз мертвый — а значит, как никогда непредсказуемый. Даже подсыхающая на руках грязь стала ему приятна.
— Сейчас подъеду.
Дождавшись правильного ответа, Вадик коротко поинтересовался:
— Через сколько?
Андрей сказал, что минут через сорок, не раньше, перед аэропортом пробка.
— Ладно, — сказал Вадик. — Приедешь, сразу в дом заходи. Я собак запру. Мне нужно будет отъехать ненадолго. За доктором съезжу. Ты, Андрюша, пока посиди с Михалычем, — он помолчал, добавил: — Инфаркт у него скорей всего случился. Ночью. Сердце остановилось.
Они сказали друг другу: давай, до встречи — и отключили трубки. Голос у Вадима звучал дружественно. С ним такое случается. Вообще их отношения весьма нехитрые: привет-пока, но иногда Вадик ведет себя так, будто они закадычные друзья.
В багажнике с лета валялось несколько банок пива, Андрей открыл одну и полил себе на руки. Стало только хуже, руки сделались липкими. Он спустился с обочины и, осторожно отогнав палую листву, окунул руки в лужу. Со дна поднялась волна мути и побежала сразу во все стороны. Когда она почти коснулась его рук, Андрей отдернул их и окунул чуть поодаль, тут же подняв новую волну.
Поднявшись обратно к машине, долго смотрел в сторону города. Он будто ждал каких-нибудь знаков. За расплывчатой линией пустырей виднелись лишь старые крыши частных домов. Они были похожи на притопленные лодки, плавающие днищами вверх. На востоке созревал дождь. Полунин мертв. Мутным октябрьским утром, под набрякшим небом, для Андрея начиналась новая жизнь в очень большом и очень тесном городе, жизнь без Мих-Миха Полунина. Начиналась свобода, безжалостная свобода, право пожирать и быть сожранным. Он часто пытался представить себе этот день: что он будет думать, что сделает. Но ничего особенного он не подумал.
Что ж, поехали.
Плюхнувшись на водительское сиденье, Андрей невесело усмехнулся:
— Да-а-а, граждане потенциальные жмурики, лучше вам обождать недельку-другую, пока не утрясется.
Леса на складе осталось дней на десять, вспомнил он, — это если без авралов. Готовых изделий — штук пять. Вон что с погодой, подумал, как начнут люди на дорогах биться — лес улетит за неделю.
Набрал Наташу, чтобы поделиться новостью, но телефон оказался выключен. Спит, решил он, еще не включила.
Пока делом на Северном городском владели Ардашевы, дело переходило от отца к сыну. Но после того, как пришел Мих-Мих Полунин и отобрал у сторчавшегося Эдика Ардашева Северное городское, ниточка оборвалась. Преемника Мих-Мих не оставил. Инфаркт, сказал Вадик. Сердце остановилось. Почему не говорят: “выключилось”? Щелк — экран погас. Главный герой куда-то шел, говорил что-то. Но зрителю стало неинтересно, что он там говорит, куда идет, — взял и нажал на кнопку.
Дождавшись, когда обе полосы окажутся пустыми, Андрей развернулся и поехал не спеша, не больше восьмидесяти, рассеяно глядя на текущий под морду его “А-6” асфальт. Асфальт был коряв. Спешить не хотелось. Не хотелось попасть к Мих-Миху первым и усесться с ним один на один. Когда подъедут остальные — кто их знает. Обзвонил их Вадик? Или собирается звонить только после того, как доктор выпишет свидетельство? Запросто. Вадим такой — идейный формалист, как обозвала его Наташа. Еще бы, десять лет, покуда не прибился к Полунину, проработал в собесе. Для него, наверное, — если нет у тебя свидетельства о смерти, так еще не совсем ты мертвый, не вполне легально.
Машину мелко, но беспрестанно потряхивало на выбоинах, и тряска словно расплескивала его. Следовало сосредоточиться, а в голову полезли совершенно отвлеченные мысли. Заставить себя думать о Мих-Михе и о новой жизни — о том, что станет со “Скорбящим ангелом”, о битве за кормушку, которой не избежать, — Андрей не мог. Сказывались последние двое суток, проведенные в поездках, с холодным неуютным ночлегом в гостинице Белых Полян. Ночлег и в самом деле был отвратительный. В гостинице протекла крыша, большую часть номеров залило. Угловой номер, в котором он поселился, оказался запущен, пронизан дорожным одиночеством и сквозняками. Телевизор был сломан, обои отклеивались с шорохами, похожими на вздохи. Стул без спинки. Стакан с желтой каймой. Кровать перекошенная, с разными спинками. Можно было переехать в мотель, огни его были видны наискосок из правого окна. Но он почему-то остался. Пока не почернели окна, пролежал одетый, поглядывая на обои. Хотел дождаться, когда наконец бумага отойдет и покатится свитком по стене. Не дождался, уснул. Перед сном вспомнил, как давным-давно, сразу после свадьбы, они с Наташкой клеили обои. Доклеили и, полюбовавшись, пошли на балкон курить. Она тогда как раз училась курить. Обои на сквозняке стали отклеиваться, а они не могли понять, что это за шорох и треск у них за спиной, шутили про барабашку, который вышел оценить ремонт, — а докурив, вернулись в комнату и ахнули.
Интересное было время. Не залапанное буднями. Отработал первый год на Полунина. Уже разочаровался в нем, научился его терпеть, в сотнях случаев сочинил, как поступил бы на его месте, доказав себе, что он умнее и толковей, чем считает Мих-Мих. Дважды собирался уйти, остался. Но пока принимал все это всерьез.
Кто-то просигналил сзади. Андрей посмотрел в зеркало: “жигуленок” моргает фарами, просит пропустить. Езжай, “жигуленок”. За ночь он так и не отдохнул. Сегодня об отдыхе можно не думать. Город надвинулся вплотную, выпятил свои бетонные и кирпичные плоскости. Движение сгустилось и стало нервным. Скоро он пересек улицу Дранко, по которой обычно добирался в контору, возвращаясь из командировок. Что сейчас там, в конторе? Лица сотрудников “Скорбящего ангела” проплыли в воображении. Так называл их покойный: “сотрудники”. “Мы не колхоз, — говорил он, — солидная фирма. Людей закапывать — это вам не картошку сажать”.
Андрей добрался до его особняка раньше, чем рассчитывал. Открыл дверь и заглянул во двор. Собаки были в вольере, Бивис лежал, подсунув нос под сетку и тихонько выл. Андрей вошел. Батхед рыл бетонный пол в углу возле столба. Увидев его, ротвейлеры нервно заметались, принялись тыкаться мордами в рабицу вольера. Зачем Мих-Мих дал ему ключ от своего дома, Андрей никогда не понимал. Не понимал, но и не спрашивал.
В холле было не прибрано. Зеркала уже завешаны. У входа стоял кейс — видимо, там его вчера оставил хозяин. Андрей прошел через гостиную зону в коротенький кривой коридорчик и толкнул дверь в кабинет. Стоящие по сторонам от камина рыцарские доспехи из магазина подарков были покрыты кусками черной ткани, что придавало им неожиданно зловещий вид.
Гроб с боссом стоял на полу посреди комнаты. Тот самый, которым Мих-Мих любил прихвастнуть, водя гостей в “холодный” гараж на заднем дворе, где тот хранился. Звонко похлопывая по дереву, приговаривал: “В нем и лягу. Красавец какой. Одного боюсь: выкопают, бляди. Как пить дать выкопают и продадут”. Присутствующие хвалили, просили разрешения потрогать и вообще старались проявить такую же философскую безмятежность.
Подойдя, Андрей остановился в растерянности. Наверное, нелегко будет одолеть эту растерянность. Вот он умер. Его больше нет. Даже глядя на него в упор, можно говорить: его нет — и это будет правдой. Вот он лежит, запрокинув лицо. Галстук повязан на модный двойной узел. Вадим неплохо завязывает галстуки, подумал Андрей. Гладковыбритый череп сияет. Вадим сказал, что случилось это ночью, босс брился по утрам, так что за ночь должна была отрасти щетина. Много раз, застав его только что поднявшимся с постели, Андрей замечал: затылок и темя за ночь успели покрыться мелкой порослью. Стало быть, Вадим побрил его? Наклонившись, стал рассматривать кожу на голове, ища каких-нибудь следов чужой, недостаточно бережной руки.
Андрей почувствовал легкое движение в соседней комнате. Поднял глаза и увидел Наташу. Она была по-домашнему, в незнакомом шелковом халате и тапочках. Наташа тоже его заметила. Машинально продолжала складывать на весу платье. Сложив, так же машинально бросила в раскрытый у ее ног чемодан. “Разве ты не на квартире?”, — собрался он спросить, но не спросил, язык показался ему камнем, всунутым в рот.
Быть может, при других обстоятельствах она попробовала бы наплести что-нибудь более-менее складное. Не стала. Даже не попыталась. То ли была Наташа вне себя, то ли решила, что негоже врать при покойнике. Улыбнулась, и эта непонятная улыбка так и застыла на ее лице. Внимательно, будто только сейчас увидела, посмотрела на Мих-Миха, на блестящий куполок лба с ложбинкой посередине. И Андрей посмотрел.
Каминные часы перебирали тяжелые секунды. Андрей понял, что молчание затягивать нельзя, но и говорить он не может. Они переглянулись еще раз. Наташа сказала шепотом: “Я сейчас, — и кивнула куда-то в глубину комнаты, — дособираюсь”. Она исчезла, закопошилась в спальне.
Глядя на холодное лицо Мих-Миха, Андрей все понял — будто по написанному прочитал. Сначала — будто про постороннего человека: про то, как тот катался в командировки на лесопильни в Поляны и в Каменск, считал себя особо приближенным, как жена его боялась оставаться одна в доме и поэтому перебиралась каждый раз на их старую квартиру, как однажды человека вызвали к умершему боссу, а там, в спальне, ходит его жена в шелковом халате, собирает вещички. Такой вот анекдот. Потом огорошило: да нет же, не анекдот. Не про постороннего человека — про него самого. Это он стоит и слушает, как она шуршит там в спальне и как тикают часы. Секунда. Другая. Еще. Так. Так. Так. Так.
Отступив от гроба, Андрей встал к окну. Внизу по полированному белому граниту, которым были выложены борта фонтана, ползли облака. На сухом дне лежали пластмассовые лилии. Что сейчас нужно делать, он не представлял.
Время от времени в спальне мягко хлопали по подошвам тапочки.
Болван — сказал он себе. Сердце барабанило. Открывались какие-то дверки, выдвигались какие-то ящички. Представить, что именно сейчас открывает и выдвигает Наташа, он не мог. Андрей никогда не бывал в спальнях этого дома. Их было две, и обе выходили в кабинет, но он никогда в них не бывал.
Облака, плывущие в гранитных плитах, то сгущались, то пропадали, открывая небо — прочерчивая белесую царапину неба посреди двора. Убить ее? Внизу стукнула дверь. Забыл запереть, теперь будет гулять на ветру. В переулок свернули две машины. Андрей узнал “Мерседес” Мих-Миха и докторскую серебристую “десятку”. В тот же миг он вдруг понял, что Вадик почему-то не знает о ее здесь пребывании. Бросился в спальню, чуть не наскочив на гроб.
Наташа сидела на корточках перед распахнутым зеркальным шкафом. В зеркале мелькнула его перекошенная физиономия. Андрей схватил ее за локоть и поднял. В руках у нее остались туфли. Она вздрогнула, ожидая удара, и выставила вперед острые каблуки. Он потянул туфли к себе, но она стиснула их изо всех сил и прижала к груди. Он дернул. Она засопела от напряжения, пытаясь отстоять туфли. “Дай!” — Андрей вырвал туфли, бросил их в чемодан. Пояс с халата слетел, и она поймала полы, чтобы не дать им распахнуться. Андрей поднял пояс, бросил ей на плечо. На кровати валялись вешалки, солнцезащитные очки, пара сумочек. Он сгреб все и свалил в чемодан. Скорее, скорее, показал он. Заговорить было немыслимо. Мих-Мих тут же привстал бы, зашикал на них. Каждый звук, из тех мизерно-ничтожных, в обычной обстановке неслышимых, захлебнувшихся в волнах настоящих, полноценных звуков: свистящий шорох шелка, скрип пальцев по лакированной коже туфли, топтание по паркету, их напряженное дыхание — каждый звук кричал им в уши. Наташа не двигалась. Андрей закрыл переполненный чемодан, надавив коленом так, что в кожаном его теле что-то пискнуло и сломалось. Окинул взглядом комнату. Постель оставалась не застелена. Но это он после, после. Сунул ей чемодан, насильно заставил обхватить его обеими руками. Уже было слышно, как лязгают, поднимаясь, дворовые ворота. Он подтолкнул ее в сторону лоджии, там дверь в зимний сад. В зимнем саду он бывал. Из него есть выход на лестницу, по ней можно спуститься в подземный гараж. Из гаража выйти на другую улицу. Он вложил ей в ладонь ключи. Наверное, у нее есть свои ключи, подумал он, и от боли перехватило дух.
Они постояли секунду, глядя друг другу в глаза.
Наташа ушла, Андрей кинулся застилать постель, поглядывая на торчащий над кедровым бортиком профиль.
— Милый, ты все еще сердишься?
Руки дрожали.
Вдох-выдох, Андрей, вдох-выдох.
Семья, расположившись на капоте ржавой “копейки”, азартно напихивалась колбасой и помидорами. Толстяк-отец брызнул помидорным соком толстяку-сыну в глаз, все засмеялись, не переставая жевать. Пикник на обочине. Нажрутся и поедут дальше, отдуваясь и рыгая на каждой ямке. Бывают противные люди. Сами по себе противные, такими их природа задумала: что бы ни сделали — противно. Мих-Мих Полунин тоже был таким. Андрей представил его себе — живым. Как он ел, сосредоточенно нависнув над едой. Как хрустел пальцами. Как садился в машину, на ощупь водружая зад на сиденье. Ведь отчего бы ему так? Он был не настолько толстый — а просто противное перло из него во все стороны. Представил, как тот кормил собак, цапая куски мяса всей пятерней и швыряя их по очереди то Бивису, то Батхеду, пока миска не оставалась пустой. Тогда он мог, поставив миску на дорожку, этой же рукой взяться за дверную ручку — или шлепнуться в пластмассовое кресло на веранде и облапить поручни. Все в нем было противным. Даже его лысина. Особенно лысина. Со всеми ее недобритыми складочками на затылке, которые в жару он протирал натянутым на палец платком. Пожалуй, в гробу он имеет самый приличный вид за все время, что может припомнить Андрей.
— Не сердись. Подумаешь, — махнула своими лаковыми коготочками.
Зачем она его дразнит? Чего добивается? Сейчас он слаб — слаб, чего скрывать. Она понимает. Но рано или поздно он соберется. Эту слабость нужно переждать. Слабость пройдет сама по себе, как грипп. Ему станет легче. Он поймет, что нужно делать, — это главное. Пока переждать. Переждать. Понять, что делать дальше. Когда он поймет, что делать, все встанет на свои места.
Бензовоз, звякая свисающей до асфальта цепью, полз впереди. Андрей подрезал его: пусть не болтается посреди дороги. За спиной взвыли тормоза. Кажется, Наташу испугала его выходка. Она замолчала. Может быть, хоть так получится заставить ее молчать.
Шесть лет назад, когда они только поженились, он любил ее подпоить. Зрелище было исключительное. Останавливаясь только для того, чтобы промочить горло и быстренько подвести губы, Наташа о чем-нибудь болтала. Обо всем подряд, несла и с Дону, и с моря. Сыпля жестами и сверкая глазами, то вскакивала и лопалась перед ним, как салют, — и он, смеясь, просил ее потише, потише, — то струилась гибко и томно, рассуждая, как было бы здорово заработать много денег и путешествовать до самой старости, то скукоживалась, туго собирая подушечки пальцев у самого носа для того только, чтобы продемонстрировать, какой маленькой оказалась гадкая мошка, помешавшая ей выспаться. Слова катились карнавальной канонадой — вдруг обрывались, чтобы какое-нибудь особенное слово — вроде великолепно! или отпад! — оторвавшись от массовки, прошествовало перед слушателем во всем параде. Она успевала перевоплотиться в то, что произносила вот сейчас, сию секунду. И если рассказывала о прекрасных пальмах, что ждут их, глухо гремя листьями, на черно-розовом вечернем берегу, то вытягивалась в струнку и качалась, прикрыв глаза. Она была такая. Искрила.
Дождь так и не разразился. Наверное, уже не будет, подумал Андрей.
— Дождя не будет, — сказала она.
Они все время ехали прямо на тучи, но тучи, такие же тяжелые и сплоченные, как на рассвете, отошли к югу, будто гуляли по небу, выбирали место, достаточно унылое для октябрьского дождя.
— Смотри, какие птички, — наклонившись, она ткнула пальцем куда-то
в небо, — большие, наверное.
Он машинально наклонился и посмотрел вверх, но тут же вновь уставился на дорогу. Вспарывал взглядом набегающую трассу и затвердевал от подбородка до кончиков ушей. Включил приемник, но Наташа тут же выключила. Не жалея маникюра, выдрала панель магнитолы и забросила ее на заднее сиденье. Она решила вывести его из себя.
Приближался поворот на Литвиновку — если, конечно, он правильно рассчитал. Впереди за редкой лесопосадкой чернела дуга асфальта, ответвляющаяся от трассы. Похоже, рассчитал правильно. Куда еще можно сворачивать здесь, посреди этих высохших перелесков и полей бурьяна? Только в Литвиновку. Он взял ближе к обочине, щебенка защелкала по днищу. Андрей поморщился. За поваленным указателем и парой обгоревших бочек он свернул на разбитую дорогу. Бурьян оказался огромным полем высохшего на корню подсолнечника. Поникшие головой растения были похожи на сгорбленных старух. Гектары, полк сгорбленных старух.
На холме показался “пазик”. Вокруг него дрожали яркие блики. Подъехав ближе, Андрей узнал тот самый, рабочий, “пазик”, который с оркестром отправили в Литвиновку еще ночью. Музыканты стояли возле автобуса и играли. Водитель, высунувшись по пояс из окна, вертел головой, высматривая приближающиеся машины. Поломались, догадался Андрей. Узнав “Ауди”, водитель открыл дверь и радостно спрыгнул на дорогу. Крикнул что-то музыкантам и пошел навстречу.
Наташа тоже узнала автобус. Вопросительно повернулась к Андрею. Он передернул плечами: не до них! Обогнул стоящих на проезжей части и, не притормаживая, поехал дальше. Промелькнули удивленно разведенные руки водителя и черный силуэт опечаленного ангела, крылом обнявшего борт автобуса, горел всем своим сложным медным телом тромбон, летели навстречу друг другу тарелки. Мелодию Андрей узнал: “На сопках Маньчжурии”.
Ничего, сзади наверняка едет кто-нибудь из сотрудничков, подберут.
За подсолнухами простиралась тягучая холодная равнина.
Наташа долго была такой искрящей — и ему было здорово с ней. Да, было здорово. Иногда было здорово просто смотреть на нее. Просто наблюдать. Как она сушит волосы, например. Как опускает между колен мокрые пряди, и лица совершенно не видно, а видно шею, до последнего выпирающего под воротом халата позвонка… руки ее, встряхивая на весу полотенце, перехватывают его поудобнее и принимаются растирать сверху вниз и мять мокрые волосы. Любил смотреть на нее. Как смотрят в небо, на огонь — провалившимся взглядом. На охоте с ночевкой, поздней ночью, перед тем, как лечь спать, сидишь у костра, смотришь — и черт его знает, что там, во тьме кромешной, может быть, зверье голодное, может, того хуже — но ты сидишь и смотришь в костер, тьма отсечена — и тебе спокойно. Никогда раньше не замечал, что любит смотреть на женщин. Бывали очень красивые. Бывали такие, которые заводили одним поворотом головы, одной какой-нибудь беглой ужимочкой. Все рано или поздно начинали требовать, чтобы он смотрел на них. “Ты на меня совсем не смотришь”. На Наташу он мог смотреть подолгу — и было хорошо, тихо. Он никогда не жалел, что женился наобум, спустя полгода после знакомства.
“Москвич-412”, сиреневый, кисточкой крашенный, вылез на середину, примеряясь к обгону идущего впереди грузовика. Андрей заколотил рукой по сигналу, потом принялся газовать, визгливо притормаживая возле самого бампера “Москвича”.
Езжай, езжай, езжай!
Испуганный водитель, что-то громко крича и сильно ерзая на сиденье, юркнул вправо. Андрей утопил педаль газа, идя на двойной обгон. Наташа успела показать водителю “Москвича” язык.
— Я показала ему язык.
Вдруг подумалось: Мих-Мих специально взял его к себе — из-за Наташи. Пот прошиб его, лопатки тут же похолодели на сквозняке. Он поднял стекло. Если бы он застукал ее с живым Мих-Михом… это изменило бы что-нибудь? Смог бы он убить кого-нибудь из них? Мих-Мих наверняка смог бы. Вот! Вот что жалило нестерпимо: Андрей не был уверен в себе, но в Полунине был уверен на все сто. Полунин смог бы.
— Сука, — выплюнул он. — Сука!
Равнодушно, с ленцой:
— Ты уже говорил.
Про Мих-Миха разные гуляли слухи. Поговаривали, что в тот вечер, когда он в преферанс выиграл у Ардашева Северное кладбище, Ардашев попытался перевести все в шутку, стал прощаться, уже шагнул к двери, но Мих-Мих опустил руку в карман пиджака и сидел так в разразившейся тишине, глядя на него немигающим взглядом. Эдик Ардашев дрогнул, вернулся за стол — и через две минуты сделка была закреплена письменно на блокнотном листке. А ствола, как гласила легенда, в кармане у Мих-Миха не было. Но Эдик этого не знал. Глядя в его маленькие глазки, он почувствовал, что тот сможет, — и этого оказалось достаточно.
Молчи, лучше молчи. Не знаю — что дальше. Пока — молчи. Попробуй считать, что ли: раз, два, три… глупо.
Андрей нашел пачку сигарет, потянул сигарету из пачки, и Наташа вдруг нарочито услужливо выхватила, чиркнула зажигалкой. Он прикурил.
— Шлюха, — для самого себя неожиданно выдохнул он вместе с дымом, — шлюха.
— Да? А я, дура, все эти годы с тобой за бесплатно…
— Заткнись!
— Как скажешь, милый.
Дорога. Как обычно, проходящая через глаз летучим пунктиром. Незапоминающиеся километры, отметившиеся разве что полустертой разметкой. Скоротечная монотонность, в которую улетели твои мысли, развеянные теперь по безликому пространству, и — рядок неподвижных, укутанных в платки бабок с пурпурными щеками. Продают что-то из корзин и ведер. За ними уходит куда-то в поля совсем уже убогая проселочная дорога. На проезжающую мимо машину — быть может, первую машину за последние час-два — не взглянули. Пропали, мелькнули напоследок в зеркале и пропали окончательно. Неужели умудряются продать что-то здесь, на дороге, ведущей в Литвиновку? Почему не выходят на трассу? Отсюда он, Мих-Мих Полунин, из этих пропащих мест, в которые люди забрались непонятно зачем. Заблудились, что ли? А потом лень было выбираться. Застряли — и теперь не знают, куда деваться, род за родом вспоминают, каким дурным ветром их сюда закинуло. Не вспомнив, пьют и стареют. Сидят со своей нехитрой снедью на перекрестке плохой и совершенно плохой дорог, наблюдают, как небо меняет цвет. Быть может, изредка умудряются продать что-нибудь людям из проезжающих мимо машин, заскочивших в их тмутаракань по какой-нибудь очень-очень веской причине. Кто-то из тмутараканцев нет-нет да и вырвется, пустится во все тяжкие завоевывать города, что пошумней да поярче. Мих-Мих на родине, наверное, герой. Приедут, а там бюст его перед бывшим сельсоветом.
Не могла же Наташа клюнуть на все эти байки про Мишку-завоевателя, про Искандера из Литвиновки. Не могла.
— И я покурю.
Она вытащила сигарету, прикурила. На лице ее появилось выражение сосредоточенности, как бывало всегда, когда в руках ее оказывалась зажженная сигарета. Никогда она не закурит по-настоящему. Но зачем-то пробует. Наблюдая искоса, как Наташа отводит руку, прячет зажигалку толчком ногтей обратно в бардачок, поддев большим пальцем, захлопывает дверку бардачка, он подумал — как просто… какими простыми движениями… она разрушает его.
В бардачке под газетой лежит “ИЖ-71”. Всегда берет его с собой, когда ездит в командировку с наличными. Одна из последних идей Мих-Миха: зарегистрировать службу безопасности и получить разрешение на оружие. “Много появилось завистников. О вас же забочусь”. Но в этот раз получилось нелепо: деньги и удостоверение Андрей оставил дома, а отвезти пистолет в контору забыл. Наташа могла увидеть, что пистолет в бардачке, думал он. Не потому ли и лазит туда постоянно? Дразнит…
Докурив до половины, она выбросила сигарету в окно, опустила спинку своего сиденья вниз до отказа и полезла назад.
— Прилягу.
— Куда зажигалку дела?
— В бардачке посмотри.
Вдруг удивленно:
— Что это? — она держала Библию.
Последнее время Андрей возил в машине Библию. Увесистую, в кожаном переплете. Библия попала к нему случайно. Однажды в январе весь Северный приход скосила эпидемия жестокой ОРВИ, а была назначена очень ответственная панихида, отпевали главврача ЦГБ. Церковную команду пришлось собирать по всему городу. За батюшкой ездил на окраину Загорска, в городе как назло все оказались заняты. Наверное, батюшка Семен из Загорска и забыл книгу. То ли забыл, то ли намеренно оставил. Презентовал. В любом случае, никто за ней не обратился, Андрей оставил ее в машине. Библия на заднем сиденье автомобиля выглядела солидно.
— Что значит давно в твоей машине не сидела. А ты знал, что Полунин ее вдоль и поперек перечитал? — и, переглянувшись с его хмурым взглядом в зеркале дальнего вида: — Да-да. В самом деле. Он говорил, там про то, как нужно быть смелым. Так и говорил.
Наташа замолчала, отрешенно глядя в окно. Потом легла, пристроила голову на ручку задней двери.
— Почитаю. Соответствует моменту. — Раскрыла наугад, стала читать. — “Ибо, где будет труп, там соберутся и орлы. И вдруг, после скорби дней тех, солнце померкнет, и луна не даст света своего…”. — Оборвалась и громко захлопнула книгу.
— Луна не даст. Андрей, а я пить хочу. У тебя есть что-нибудь попить?
Камень на обочине вдруг превратился в кролика и, часто подкидывая меховой зад, рванул через дорогу. Почти под самым колесом мелькнули его уши, лапы, черная пуговка глаза — Андрей успел дернуть руль вправо.
— Утром перед выездом еще подумала: надо воды какой-нибудь купить. А потом забыла. Можно было в холодильнике взять начатую бутылку. Ты сам не хочешь пить?
Глупо вот так расплющивать кроликов. Однажды в детстве он видел, как их забивают. Вытаскивают из клетки за задние лапы — тот водит ушами, пытается рассмотреть перевернувшийся вверх тормашками мир. Но тут его бьют ребром ладони по затылку — и мир для него гаснет, только в ноздрях вскипают два кровяных шарика.
— Надо было на трассе купить. Интересно, у тех бабок в платках… с ведрами которые… была вода? Слушай, а здесь бывают родники? Или колодцы? Чтобы попить…
Мало того, что их можно убить подзатыльником, так они еще и сами под колеса кидаются. Глупые кролики. Подвержены смерти, как какому-нибудь насморку.
— Андрей, — сказала Наташа деревянным голосом. — Со мной сейчас истерика будет. Ты останови машину, я пройдусь, подышу.
Она шла по дороге, он медленно ехал сзади, метрах в тридцати, неотрывно глядя ей в спину. Земля вокруг лежала растрепанная и мятая: бурьяны сменялись пахотой; пахота, влезая на склон, обрывалась и сменялась бурьянами. В своих сапогах на “шпильке” она выглядела здесь неправдоподобно.
Давно хотелось посмотреть на нее — рассмотреть ее. Но со стороны, чтобы безопасно, чтобы не пришлось встретиться взглядом. Андрей подумал: а ведь так было всегда. Он предпочитал наблюдать за ней со стороны — чтобы не смотреть в глаза. Странно, конечно. С Наташей ему действительно было хорошо, но что-то мешало смотреть ей в глаза.
Андрей закурил.
Над окружающими пригорками орудовал ветер. Спина ее была прямой, походка ровной. Разве что плечи, чуть задранные, неподвижные, выдавали напряжение. Она была похожа на озябшую птицу.
Ему нужно время, чтобы прийти в себя.
Полунин и не подумал бы мучиться.
Ветер теребил ее волосы, полы плаща, умершую в ожидании снегов траву, поднимал завитки пыли над дорогой и тасовал с обочины на обочину всякий осенний хлам: листья, веточки, соцветия репейника, которые подпрыгивали на кочках словно крохотные мячики. Далеко впереди светло-коричневым дымом стелилась облетевшая роща. Невидимые руки шарили вокруг, ерошили окрестность, заметали, что плохо лежит. Свою добычу ветер нес куда-то за рощу. И казалось при этом — алчно пересыпал из одной ладони в другую. Справа налево летели репейник и листья, потом летели слева направо.
Полунин убил бы. Мих-Миху не нужно было бы времени, чтобы прийти в себя. Такие, как он, не нуждаются во времени. Такие, как он, обдумали все заранее. Возможно, ему и в самом деле доводилось убивать. Мрачная двусмысленность всегда витала вокруг Мих-Миха. Никогда нельзя было сказать про него: “Вот он сейчас подумал то, вот он сейчас чувствует это”.
Что он, подлец, чувствовал, когда трахал его жену? Весело ему было?
Не иначе, какие-то чувства водились между ними — не платил же он ей.
Андрей усмехнулся: платил Мих-Мих ему. Ему платил, ее трахал. Покойный любил изящные схемы.
Когда-то Андрею казалось, что красивая женщина — как боевая награда. Заслужил — получи. Но Мих-Мих не заслужил ничем. Не думал он о женщинах всерьез. И любовник наверняка был убогий. Наверняка и над ней нависал сосредоточенно, как над тарелкой. Но Андрей вспоминал, как она ходила там в халате и тапочках, вспоминал дорогие платья в чемодане, и его охватывало отчаяние оттого, что все оказывалось не так, как должно быть.
Руль скрипнул в его руках. Андрей остановился и смотрел, как Наташа уходит все дальше и дальше в сторону рощи, туда, куда летит ветер. Если можно было бы отпустить ее, дать уйти за эту рощу: пусть уходит, пусть летит себе по ветру. Ничего не было. Ее не было. Женщины — не награда. Их не приколешь на грудь. Они летят. Какими-то своими неведомыми маршрутами. Женщин приносит и уносит ветер. Принесет еще.
Он мог бы ничего не узнать. Жили бы как жили. Может быть, без Мих-Миха, без его денег, получилось бы даже лучше. Как в самом начале — ведь получалось у них в самом начале. Любой выходной он проводил с ней. Сам себе удивлялся — всю неделю обдумывал, как проведет с ней свободный день. Раньше у него время от времени возникала потребность в этой жгучей близости с женщиной, такой, когда хочется лезть друг другу в душу, и желание поделиться всем сокровенным делается невыносимо. Но раньше, до Наташи, достаточно было простых и понятных вещей. Букета цветов. Бутылки вина. Свечей. Рассказов о детстве. О самых постыдных поступках или причудах. О прошлых любовниках и любовницах. О заветной мечте, которую, впрочем, можно было и на ходу сочинить.
С Наташей ему не хватало простых и понятных вещей. Распить бутылку вина перед постелью или рассказать друг другу о детстве было недостаточно. С ней хотелось чего-то еще. Конечно, все оставалось брошенным на середине. Все обрывалось…
Если они проводили вместе вечер, то назавтра ему непременно нужно было куда-то нестись, а оттуда на доклад к боссу, потому что тот “ничего важного никогда телефонам не доверял”, а от босса еще куда-нибудь. Не доверял телефонам! “Эти слова по воздуху… Каждый может подслушать. Нет, ты приезжай, скажи мне свои слова так, чтобы я тебя видел, а ты меня”. Полунин сочинял для него дела со скоростью пулемета. Расстреливал поручениями. Дела были самые разные. Порой копеечные, порой дурные: переписать, организовать кладбищенских бомжей, закрепить за каждым участок и заставить на своем участке убирать мусор. Бесплатно, за одно только разрешение и впредь кормиться с кладбища. Бомжи-уборщики, мастера могильной чистоты. И чем дурней было задание, тем строже он спрашивал. Если поручения его оказывались не выполнены, то, грузно расхаживая перед самым его носом — почему-то нужно было пройти в каком-нибудь сантиметре, — он отчитывал его как мальчишку, называл студентом, предлагал перейти в землекопы, а выговорившись, печально пенял на то, “с кем приходится работать”.
Мог бы ничего не узнать — ныло в сердце. Вадик не дозвонился бы, Наташа собрала бы свой чертов чемодан раньше, чем он туда добрался. Он ничего не узнал бы. Ничего. А собственно, что он знает сейчас? Все то же ничего. Словно кутенку, у которого вот-вот прорежутся глаза, ему мелькнуло что-то — и тьма захлопнулась. Но теперь в ней было тесно и тоскливо.
Андрей вдруг заметил, что Наташа остановилась и смотрит в его сторону. Она отошла далеко, с этого расстояния не разглядеть уже лица, не разобрать, как она смотрит, — и он тоже смотрел на нее. Андрей вдруг почувствовал, что злость совсем его покинула. Без злости стало совсем уж пусто.
Он не торопился включить скорость, но и дождаться, пока их нагонит кто-нибудь из едущих сзади, Андрей не хотел. Секунду, — попросил он сам у себя, глядя на стоящую среди ветреной природы Наташу, — одну секунду. Началась паника, мысли полезли все разом. Секунду, одну секунду. Отчетливо прозвучала лишь самая глупая и никчемная мысль: вот кто может знать, есть ли на совести Мих-Миха чья-нибудь жизнь.
Андрей зажмурился.
2
Было непонятно, куда подевался дождь.
Сначала казалось: вот-вот грянет. Тучи замазали небо, асфальт потемнел. В воздухе носилась водяная пыль, и на лобовом стекле вырастали капли. Дрожа и петляя, они расползались в стороны. Вадим гнал. Не хотелось, чтобы дождь застал слишком далеко от Литвиновки. Из “Каравеллы” он выжимал до ста двадцати на более-менее нормальных участках, но у него было нехорошее предчувствие.
На Каменском переезде его остановили менты. Вадим и сам удивился: он никогда не нарушал правил. А тут — как ехал, так и перемахнул, не притормаживая.
Вылез из машины смущенный.
— И чего так гоним? — спросил мент через губу.
— Путь неблизкий, хочу до дождя успеть.
В горле пересохло, будто его поймали с чем-то очень-очень серьезным, и он не знает, как выкрутиться. Второй мент оторвался от его прав, построил брови домиком и широко, театрально обернувшись, посмотрел на небо. Небо впереди было чистое, как вымытое блюдце. Он обвел жезлом горизонт.
— До дождя? — сказал. — Хм, наверное, далеко собрался. Салон покажи-ка.
А сам уже клевал козырьком кепки в тонированное боковое стекло.
В салоне лежал Михал-Михалыч.
Чтобы меньше болтало, гроб прихватили веревками к полу, пропустив веревки под крепления сидений, располагавшихся вдоль бортов, и обложили покрышками.
— Михал-Михалыч Полунин скончался, хоронить везу на родину, в деревню Литвиновка, — отчеканил он.
Не поверили.
— Серьезно?!
Чтобы хозяин Северного городского пожелал лечь в землю в какой-то там Литвиновке — не поверили. Справку от врача вертели и так и сяк, печать скребли и терли, размазали всю. Паспорт покойного изучили досконально. Все равно не поверили. Ругаться с ними при Михал-Михалыче Вадик не решился. Пришлось веревки отвязывать, снимать крышку. Поцарапал немного на торце: крышка соскользнула и чиркнула по левому углу изголовья. Как по сердцу.
— А че ж гроб такой простенький? Сосна, что ли?
Промолчал. Разбирались бы… “Сосна”!
Они даже в гроб сунулись, полезли шелковые складки перебирать, но тут он их одернул: “Куда? Испачкаете ведь!” Покойника обшарили, как живого, карманы повыворачивали, брюки обхлопали. “Михал-Михалыч Полунин, — говорил он им. — Неужели не узнаете?”.
— Ну, Полунин. Ну, Михал-Михалыч. А где, понимаешь, кортеж? Где народ-то? Мало ли в городе Полуниных? У нас в отделении, например, три Федорова. Тоже мне удивил!
Долго тянули, придирались. В конце концов он дал им денег. Взяли деньги и медленно направились к своей “девятке”: свободен, мол. Михал-Михалыч, конечно, отчитал бы его: “Видишь, что не можешь договориться, — сразу плати. Сколько учил тебя: давать нужно вовремя. Или вообще не давать”.
Пожалуй, больше всего остального ему будет не хватать этого крепкого голоса, всегда произносившего четкие монолитные фразы. Будто бежавшего по рельсам. Вадик вздохнул и, тяжко качнув головой, обернулся в салон. Крышка осталась лежать сбоку. Гаишники отказались помочь с веревками, а плохо прижатая крышка прыгала бы на колдобинах, побила бы весь лак. Лоб Михал-Михалыча колыхался из стороны в сторону, словно и он в задумчивости покачивал головой. Покачивал и приговаривал: “Да, Вадик, вот так помрешь, а назавтра грош тебе цена”.
— Да-а… при жизни суета — и похоронить такая ж суета, а то и хуже…
Вскоре на Вадика навалилось чувство вины. Он не позвонил начальнику ГИБДД, не предупредил, что повезет Михал-Михалыча. Вот как обернулось: всего лишь позавчера главный гаишник приезжал в офис на Северное, интересовался местом на центральной аллее… нефрит у него, решил подготовиться. Михал-Михалыч ничего ему не обещал. Он сам решал, кому можно лечь на центральной аллее. И никакие недовольства высокопоставленных друзей и родственников его не пугали. Не каждый мог рассчитывать. Чтобы получить место на центральной аллее, нужно было поддерживать знакомство с Михал-Михалычем, нужно было проявить желание, показать, что ты или твои родичи достойны этой привилегии. Даже если ты главный гаишник. Порядки, негласно установленные Михал-Михалычем, напоминали правила вступления в закрытый клуб. Это и был клуб. Прогуляешься вдоль могил, почитаешь
имена — и многое поймешь: как жить, к чему стремиться. Шансы у гаишника были, естественно, большие, но Михал-Михалыч в тот день ничего ему не ответил. Он никогда не отвечал в первую встречу. Его вели в ресторан, приглашали на семейные празднества. Он присматривался к претенденту. Но в этот раз вышло по-другому.
Нет, Вадим никому не позвонил. Не хотел, чтобы мешали, чтобы суетились вокруг и указывали наперебой, что и как делать. В этот последний раз ему нужно было побыть с хозяином наедине. Нужно было многое обдумать по дороге в Литвиновку, из которой он вернется совершенно другим человеком, одиноким и неустроенным — без жилья, без работы, без семьи. Оторванным. Покинутым. Как никогда отчетливо Вадик осознавал, что Михал-Михалыч и был его семьей. А дом, в котором он провел последние годы, который стал теперь ничьим и стоит, притихший, как брошенная крепость, ожидающая, когда в ее ворота шагнет первый мародер, — был его родным домом. Он похоронит Михал-Михалыча и вернется — но возвращаться по большому счету некуда. Представил себе их: примеряющиеся к добыче, готовые накинуться, но боящиеся подставить спину рядом стоящему. Интересно, кто из них отхватит дом? Пожалуй, единственный, кого Вадим не ждет увидеть среди мародеров, — это Андрей. Чем-то он был ему симпатичен, этот бедняга-рогоносец.
— Да-а-а, Михал-Михалыч, — вздохнул Вадим, — возвращаться-то некуда. Некуда! — Сказав это, он вскинул взгляд в зеркало заднего вида и, не увидев там того, к кому обращался, наклонил и отрегулировал зеркало.
В узком прямоугольнике отразился все тот же широкий лоб, слепленный из двух симметричных выпуклостей, торчащий уголок носа, дальше — линии галстука и пиджака. Вадим прислушался к звукам, доносившимся из-за спины: не обивается ли обо что крышка? Кажется, нет — просто ухает по резине. Он все-таки улучил мгновенье, обернулся и заглянул в салон. Так и есть, все в порядке. Скользнул взглядом по Михал-Михалычу.
“Поговорить бы с ним”, — сколько раз Вадим переживал это настроение. Странное дело, но первое, что он пережил вчера утром, убедившись, что Михал-Михалыч мертв, был непреодолимый позыв что-нибудь ему сказать. И растерянно стоя над покойником, он брякнул:
— Ну что же вы, — и прихлопнул себя по ляжкам.
Потом он делал много разных дел — молча, сосредоточенно. Прямо в кровати побрил босса, подложив под голову полотенце, одел его. Поднял из “холодного” гаража гроб, стащил туда Михал-Михалыча, на вмонтированных в дно колесиках выкатил его в кабинет. Завесил зеркала. Покормил и запер собак. Побрился сам, часто и подолгу проваливаясь в задумчивость, отчего пена высохла и стала осыпаться пушистыми хлопьями, так что пришлось намыливаться во второй раз. Побрившись, он прошелся вокруг дома. Лишь после этого решился и позвонил сначала доктору, а потом Андрею.
Желание поговорить с Михал-Михалычем только росло.
Вообще наедине с хозяином Вадим оставался часто — но не так, как ему хотелось бы. Каждый вечер, после того, как они разъезжались, переставали звонить, сигналить за забором, после того, как заканчивались конвертики с дневной выручкой, переданные ему из окон разномастных автомобилей, после того, как Михал-Михалыч выключал телевизор и закуривал на балконе сигарету, наступал момент, когда можно было войти, переглянуться и, поглядывая, все ли в порядке, вытряхивая пепельницы в камин, пройтись по кабинету. “Ну что? — говорил с балкона босс. — Как день прошел?”. Иногда Вадим отвечал обстоятельно, если было, о чем сообщить. Стараясь звучать так же крепко и цельно, как звучал босс, он обычно заранее подготавливал слова. Иногда, если видел, что Михал-Михалыч думает о чем-то своем, ограничивался незначительными словечками типа: “Нормально, ничего, все хорошо”. Но постоянство этого события, повторявшегося из вечера в вечер, зимой и летом — особенно трогательного осенью, когда в саду под балконом краснел ковер плюща, — возбуждало в Вадиме диковинные, неожиданно детские фантазии. Он представлял себя неким смотрителем времени, дающим отчет о прошедшем дне, — тем, кто одним перечислением случившегося способен спасти прошедший день от небытия, нависающего из проема балконной двери. О чем расскажет сейчас, то и спасет от забвения. Выслушав его, Михал-Михалыч отвечал что-нибудь, а то просто кивал — будто подавая знак, что отчет его принят, — и шел в спальню. Если оставался один — налево, в спаленку без окон, выложенную плитами из армированного бетона. Если в гостях была Наташа — направо, в другую спальню.
Она никогда не выходила в кабинет. Для Михал-Михалыча женщина в кабинете была плохой приметой. Территория Наташи заканчивалась в спальне. Она сама въезжала в “теплый” подземный гараж и поднималась по лестнице, выходившей в зимний сад. Часто он и не знал, что Наташа в доме. Между ними как-то сразу закрепился негласный договор, поделивший дом на две половины: ту, что осталась за Вадимом, и ту, которую посещала Наташа. Он окончательно перестал заглядывать на ее сторону, когда однажды днем сунулся, чтобы проверить после домработницы, и застал там Наташу, сидящую на кровати. Наташа водила босой ступней по медвежьей шкуре. Подняв голову, задумчиво посмотрела на Вадима и сказала спокойно, будто они встретились на улице: “Привет”. Ничего не ответив, Вадим вышел. С тех пор самое большое, что она себе позволяла, — кивать ему из окна подъезжающей машины или поймать его отразившийся в каком-нибудь случайном зеркале взгляд. Он не отвечал.
И все-таки, пока затворялась за Михал-Михалычем дверь спальни, Вадим, бывало, выхватывал ее силуэт или руку, поддерживающую бокал с вином, или еще какой-нибудь знак той отгороженной от него жизни, которой зачем-то обзавелся хозяин. Ему иногда хотелось, чтобы Михал-Михалыч задержался после вечерней сигареты, поговорил с ним обстоятельно: за долгие годы, проведенные бок о бок, Вадим столько раз имел, что сказать… Но все разговоры доставались женщине, дожидавшейся в спальне. Дверь закрывалась, и лишь только до него долетали первые отзвуки голосов, он решительно разворачивался и уходил.
“Каравелла” ехала вдоль золотистых, не растерявших еще нарядную мертвую листву тополей. Издалека он видел их червонные пятна, присматривался, готовясь полюбоваться ими вблизи. Но приблизившись, оказывался под таким углом, что видны были только стволы в известковой побелке. Стволы бежали стройным гигантским частоколом.
Показался чуть завалившийся на бок, съехавший на обочину трактор. На асфальте стояла канистра. Из-за трактора выскочил человек и отчаянно замахал руками. Вадим проехал мимо, удивившись про себя, с какой стати водитель трактора решил, что его “Каравелла” ездит на соляре.
Вадим понимал, в какое бешенство придет кладбищенский молодняк, но устроил все так, чтобы уехать с Михал-Михалычем вдвоем, без этих ненужных и чужих людей. Куда ехать, все знают. Кто захочет — доберется. Сначала он не думал ни о чем таком. Но потом, после того, как привез домой доктора, чтобы тот засвидетельствовал то, что должен был засвидетельствовать, после того, как понял, что Андрей так и не выйдет из своей внезапной прострации, после того, наконец, как понаехали и порасселись по комнатам, куря где попало и перешептываясь, — Вадим решил: хватит. Он должен хотя бы напоследок сделать так, как хочет. Не без труда уговорив, он отослал их всех по домам, чтобы-де отоспались, привели себя в порядок, переоделись в черное. Дома никому остаться не позволил, сказав, что босс недаром ведь при жизни никого из них ни разу на ночь у себя не оставил, потому как не любил посторонних. Пока в этих стенах находился Михал-Михалыч, Вадим мог распоряжаться. Они помогли устроить гроб с телом: накидали покрышек и привязали гроб веревками. Он назначил встречу на семь утра возле универсама “Пчелка”, сославшись на то, что Михал-Михалыч не любил столпотворенья машин возле своего дома.
— Не забудь Караваеву позвонить, — крикнул кто-то из них уже с улицы, напоминая про начальника ГИБДД.
Он ответил — да, конечно, — зная уже, что никуда звонить не будет.
Когда все разъехались, Вадик по привычке погасил везде свет, проверил, закрыты ли краны, и выпустил собак. Собаки легли на крыльце и вздыхали — не по-человечески, но очень горько. В доме было так тихо, что каждую свою прогулку по воспаленно-гулким комнатам приходилось как-то перед самим собой оправдывать. Прилег в его крошечной спальне без окон, способной, как говорили, выдержать прямое попадание из гранатомета. Чуть свесившись с края кровати и вытянув руку, можно было дотронуться до стены. Помещение угнетало. Он почувствовал себя неким предметом — ценным, но в данный момент не нужным, прибранным в темный футлярчик. “Когда человек умирает, — подумал Вадим, — его кладут в футляр и прячут подальше, чтоб не мешался”. Он представил себе, как Михал-Михалыч лежит сейчас в салоне микроавтобуса, плотно задраенный, в кромешном мраке. Скрестил руки на груди, закрыл глаза и затаил дыхание. Вот лежит он там один-одинешенек — кто посторонний догадается, что еще вчера он был такой величиной… что даже мэр не гнушался ему руку пожать… Ничего такого ни в этой стылой руке, ни в его лице, никаких отпечатков не осталось. Обычная рука, такая же, как у него, лицо, ничем не выдающееся. Кстати, руки у них и вправду очень похожи. Большие крестьянские руки.
Вадим так увлекся перевоплощением, что потом жадно глотал воздух, все не мог надышаться. Промаялся несколько часов, ожидая каких-то особенных мыслей, чувств. Но только мучился от духоты и густой, бетоном втекающей в уши тишины. Встал, оделся и, даже не глянув на часы, уехал.
Дорога успокаивала его. Каждый кусок дороги, летевший навстречу с рождающимися и растущими деталями, дорисованными и проглоченными движеньем в один и тот же момент, каждый кусок дороги, оставшийся за спиной, отдаляя его от города, прибавлял уверенности. Никто им не помешает. Эти похороны — его дело. Этот покойник принадлежит ему. Пусть потом орут, все равно. Могут, правда, избить…
В конце концов он исполняет его волю. Запирая в сейф только что заверенное нотариусом завещание, хозяин сказал: “О так от. Уйду скромно, без помпы. Вернусь на родину”. Не хотел он никого на свои похороны, не хотел жужжащей толпы.
Они, кажется, все-таки послали в Литвиновку оркестр.
— Оркестр ничего, хороший, — сказал Вадим немного громковато, через плечо, как и говорят с человеком, находящимся в салоне. — Из Дворца офицеров. Музыку вашу любимую знают: “На сопках Маньчжурии”. А то можно и отослать их к чертовой бабушке.
Михал-Михалыч в зеркале мелькал, ускользал от взгляда.
— Вот вы и при жизни так, Михал-Михалыч, — вздохнул Вадим. — Столько лет я с вами, единственная родня, можно сказать. А вы все вот так же улетучивались, не желали с простым человеком сблизиться.
Он помолчал, глядя в изогнувшуюся длинной дугой трассу. Трасса была пустой. Две-три грузовых, несколько легковушек впереди; по встречной — и того меньше. Вадим обогнал смешной “Москвич” фантастического русалочьего цвета, который немного его отвлек, но через какое-то время он снова взглянул в зеркало. Попробовал по-другому его отрегулировать, но лучше не стало.
— И кто у вас был в итоге? Пустоголовые ребятки… Кто еще? Чинуши всякие плутоватые, которым и тянуть хотелось, и боязно было. Чужая жена? Ну разве что. А побеседовать с человеком, который всю жизнь, считай, рядом, — ну никак.
Начав говорить, Вадим почувствовал облегчение.
В этот момент с идущего впереди “КамАЗа” прямо под колеса “Каравеллы” слетела коробка. Кувыркнулась и ухнула, по асфальту разлетелись тарелки, прыснули осколки, стукнули по бамперу. Он спокойно объехал притормозивший грузовик, переглянувшись с водителем, виновато втянувшим голову.
Вадим улыбнулся, представив, что ответил бы ему Михал-Михалыч, выскажи он ему это живому: “Ты чего, Вадим, свихнулся?”.
— Да, Михал-Михалыч, нельзя так с людьми. Нельзя, — он даже взмахнул рукой, будто тот мог видеть его жесты. — А я вам, знаете, что скажу… я вам скажу…
Он заметно распалился, его глаза загорелись задором.
— Да, я у вас крал, Михал-Михалыч. — Он выразительно глянул в зеркало, этой паузой как бы показывая, что нисколько не боится в этом сознаться. — Только удивительного тут ничего нету. Крал.
Вадим вспомнил, как это случилось в первый раз, когда он вытащил сторублевку из-под пепельницы. Хозяин имел удивительную привычку рассовывать купюры повсюду: под пепельницы, в вазочки, в ящики стола, за аквариум с рыбками и под забрала рыцарей — обнаружить их можно было где угодно. Стащив в первый раз, Вадим полночи не мог уснуть, терзал себя: это ведь совсем на меня не похоже! На цыпочках поднялся к кабинету, положил сложенную втрое купюру на порог, постоял, посмотрел, натурально ли выглядит. Ему почему-то казалось, что хозяин, проснувшись, первым делом заглянет под злосчастную пепельницу. Зайти в кабинет Вадим боялся: паркет кое-где поскрипывал, дверь спальни хозяин не запирал, а сон у него был чуткий. Купюра, лежавшая на пороге, выглядела как украденная и после подброшенная, от нее разило угрызениями совести и бессонной ночью. Вадим подобрал ее и унес. Прошло время, очередная купюра, выуженная откуда-то из вазы или из-под шкатулки, перекочевала к нему в карман, и Вадим понял, что больше не будет угрызений. “Да и с какой стати, — сказал он себе. — Не я, так Валька-уборщица утянет. Спросит, — решил он, — я ему все до рубля верну: получи, Михал-Михалыч, в целости и сохранности”. Но Михал-Михалыч не спросил.
— Раскусил я вас, — Вадим коротко хохотнул. — Специально вы это затеяли. Проверяли, да? Проверяли… Ну и как, проверили? Собирались уличить? Ткнуть, так сказать, мордой? Почему тогда не ткнули, чего ждали? Я ведь здорово натаскал. Вот.
Вадим нырнул во внутренний карман и вытащил оттуда пластиковую карту, повертел ею перед зеркалом.
— Не успели? — буркнул он, пряча карточку в карман.
Он умолк и угрюмо уставился на дорогу. Разумеется, он знал, что это не так, что вовсе не ради проверки и поимки его, Вадима, рассовывал Михал-Михалыч купюры по всему дому. И не на черный день копил он таким образом. Когда жизнь твоя, как корабль к порту, приписана к другому человеку, ты обретаешь некоторые специфические навыки. Резко обостряется бытовая телепатия, и достаточно смотреть человеку в спину, чтобы знать, какое у него настроение и насколько он расположен к тебе сегодня. Вадим знал: Михал-Михалыч на самом деле хотел, чтобы он забирал эти деньги. Так было задумано. Такой изобрел он способ отблагодарить его за службу.
Вадим вздохнул. Ему захотелось, чтобы Михал-Михалыч сидел возле него. Так было, кажется, однажды, когда Вадим увозил его сильно перебравшим из “Парижа”, и хозяин сел не на заднее сиденье, как делал обычно, а на переднее. Они проехали полпути, и на одном из светофоров Михал-Михалыч вдруг сказал задумчиво: “То, что я съел и выпил, стоит штуку баксов, так? Сейчас приедем, я схожу на очко, так? Вопрос: сколько будет стоить мое дерьмо? Ответ: нисколько. Ни-сколько”. Что собирался сказать Михал-Михалыч, Вадим так и не узнал. Светофор переключился на зеленый, он тронулся, а хозяин как замолчал, так до самого дома и не произнес ни звука. Тщетно Вадим пытался разговорить его, развить тему бренности бытия. Хозяин просто включил музыку.
Поднялся ветер, заметил Вадим. Поперек дороги, захлопываясь и раскрываясь под самыми невероятными углами, пролетела газета. Деревья вдалеке качались. Впереди показался велосипедист в широком плаще. К раме были приторочены удочки. Велосипедист стоял, уперев ногу в землю, и внимательно смотрел в небо. Капюшон медленно сползал с его головы. Несколько раз Вадим ездил с Михал-Михалычем на рыбалку, но и там все ограничивалось молчанием под плеск волны да насаживанием наживки на крючки. И все же он верил: хозяин относился к нему хорошо. Хоть и таил Вадим обиду на Михал-Михалыча, но в этом был уверен. Пусть не держал его за равного, отмалчивался, даже деньги подкидывал, как пшено синицам, — а относился хорошо. Любил. По-своему, но любил.
На глаза Вадиму накатили слезы.
— Эх, Михал-Михалыч, — выдохнул Вадик и от переполнивших его чувств всхлипнул: — Михал-Михалыч.
Самое обидное случилось с ним тогда, когда он попробовал потратить эти “синицыны” деньги. Отпросился на целый день и пошел в город. Решил устроить загул. Сначала хотел купить себе дорогой костюм. Примерил, заставил продавца подобрать размер. Но потом подумал, что не сможет выйти в таком из магазина. Каждый прохожий увидит, что он не имеет права носить этот костюм. Что не по средствам ему этот костюм, не его это шкурка, ворованная. Такое же огорчение приключилось с ним в ресторане. Вадим заказал устриц и шампанского. Его пробил пот, когда ему почудилось, что за дальним столиком сидит тот тип, что снабжал Михал-Михалыча мраморными плитами, но то оказался посторонний дядька. Поел Вадим вкусно, но тут же прихватило живот, и остаток загульного вечера он провел в сортире.
Глубокая убежденность в том, что хозяин любил его и специально подсовывал ему деньги, в общем-то не оставляла Вадима. Но время от времени убежденность эту необходимо было подвергнуть испытанию. И подвергая испытанию эту свою убежденность, десять процентов от сумм, предназначенных на зарплаты землекопам и водителям ритуальных автобусов, Вадим прибирал себе. Особо не таился. Работяги, конечно, пожаловались. Вадим сам видел, как вечерком пожаловали делегаты. Все как на подбор трезвые, бритые, в начищенных ботинках. “Михалыч, мы ничего, — доносилось с балкона, на котором разгоралось одновременно штук десять алых огоньков. — Сколько положишь нам, так тому и быть. Но если оно наше, пусть нам и будет”. Уходя, они злобно косились на окно его комнаты, а он стоял за занавеской и ждал, когда зазвонит телефон. Но Михал-Михалыч его не вызвал. С замиранием сердца Вадим ждал утра, готовясь к чему-то гораздо худшему, чем просто взбучка, чем даже изгнание с позором. Написал хозяину прощальное письмо. Но утром он накрыл завтрак, нарезал миску мяса для собак — Михал-Михалыч позавтракал сам, покормил собак и уехал в офис, бросив в воротах: “Сегодня часам к восьми баньку растопи, попариться пора”.
После этого случая Вадим не сомневался в том, что правильно все понял, что брать на самом деле можно. Понял и то, что правильно распознал границы дозволенного. С той поры больше десятины ни разу не брал.
— И все же, Михал-Михалыч, — с горечью сказал Вадим, — негоже так.
Они неслись по трассе одни, взгляд свободно улетал к рассыпанным за полями домам, в которых жили люди, что-то делали сейчас, стряпали или ели, ругались, делали уроки с детьми, чинили машины или кормили лошадей — да мало ли чем могли заниматься эти невидимые люди в своих далеких домах. А они неслись в Литвиновку, туда, где за жирно зияющим глиняным склоном лежит сирый деревенский погост. Кресты потресканы, оградки набок. И никого из чужих с ними нет. Скоро должен был появиться поворот на Литвиновку, а никто так и не догнал их.
В сущности он хотел одного: чтобы когда-нибудь Михал-Михалыч подозвал его, хитро подмигнув, сказал: “Да не парься ты, Вадик. Знаю я давно. Все в порядке”. Но этого не случилось.
— Эх-хе-хе, — вздохнул Вадим, глядя в зеркало. — Как-то все…
3
Наташа села на переднее сиденье. Наклонив голову и подняв руки за шею, принялась развязывать платок. Андрей невольно покосился на нее: она выглядела совершенно спокойной. Он пожал плечами и надавил на газ. “А-6” рванула, Наташу прижало к сиденью.
— Ух ты, — сказала она, стараясь не упустить узла и, закончив с ним, стянула платок и бросила назад.
Она так и не дождалась от своего организма подобающей реакции. Ни слез, ни тяжкой дрожи в конечностях. Истерика, которая, казалось, через секунду неминуемо ударит и растерзает вдрызг, превратит ее в шматки и лоскуты содрогающейся в рыданиях плоти, не состоялась. Ее будто вырезали. Просто вырезали, ничуть не заботясь о правдоподобности. Чик — и как не бывало. Совсем как тот дождь, что нависал над ними еще с ночи, а потом вдруг пропал куда-то. Она выскочила из машины, боясь разрыдаться прямо при Андрее, и быстро зашагала прочь. Но ничего. Только шорох подошв, полет ветра и тихое урчание двигателя за спиной. Иногда похлопывал на ветру обвязанный вокруг головы платок, и она смотрела высоко в небо, на хоровод крупных птиц, появившихся неизвестно откуда. В какой-то момент ей хотелось, чтобы Андрей бросил ее прямо здесь, посреди ветра, под встревоженно качающимися ветками. Это прошло, и теперь, сидя возле Андрея, она желала лишь одного — добраться наконец до проклятой Литвиновки. Было и в самом деле спокойно, но то было паршивое спокойствие.
Глядя в зыбкое пространство, на большой скорости надвигающееся на нее со всеми этими деревьями и кустиками, с вереницей столбов, то шагающих вдоль дороги, то уходящих в глухую степь, Наташа начинала, наконец, осознавать, что с ней произошло. “Ты привыкла к вранью, — вспомнила она слова Полунина, — это опасно”.
— Вот как? И чем же, господин директор кладбища?
— Будешь обзываться, замурую тебя в склепе.
— Молчу и внимаю.
— Вранье — оно ведь ради чего-то. А твое вранье — ради вранья. Оно тебя развлекает. Если бы ты меня любила, тогда…
— Ну, опять заладил. И в чем же выход, Миша?
— А нет выхода. Я тебя не отпущу. Так что выхода нет.
Она опустила козырек и, приподнявшись, посмотрелась в зеркало. Помада была на месте, но все равно не оставляло ощущение, что ее смазало ветром. Подкрашивать губы на ходу, когда машину кидает на ухабах, — тот еще трюк. Не сегодня. Подняла козырек и отвернулась к окну. Андрей сидел с совершенно больным лицом. Она не могла на него смотреть: он вызывал в ней приступы жалости, с которой она не знала, что делать.
Ни она, ни он не знают, что делать.
Никто вокруг не знает, что делать. Полунин знал бы. Но Полунин умер. Вадим наверняка сидит с таким же больным лицом и, поглядывая на дорогу, погружается в безысходность. У всех тех, кто, одевшись в траур, мчит сейчас в Литвиновку, — такие лица. Не знают бедняги, что делать дальше, после того, как все будет кончено.
Похоже, Вадим не знал вчера, что она была в доме. Кто-нибудь другой, наверное, мог бы намеренно подстроить весь этот конфуз — вызвать мужа, зная, что она, как сурок, спит в соседней спальне. Кто-нибудь совсем другой, только не Вадим. Он ее, конечно, едва терпел. Но подставить не решился бы. Для такой серьезной гадости он слишком мелок. Там, где никто ни за что никогда не заподозрит, — пожалуй. Там он может расслабиться, не играть себя перед самим собой. Но практически не таясь поступить подло — это для него непреодолимо. Он не даст себе воли только из страха быть уличенным. Разве что деньги, которые подсовывал ему Полунин… но это особый, особый случай.
— Какие здоровые птички, — сказала она, вспомнив про птиц, кружащих
наверху. — Не знаешь, кто это? Штук пять.
Конечно, он не ответил. Наташа не стала его цеплять. Она больше не надеялась, что Андрей вдруг очнется и сделает хоть что-нибудь: наорет, вышвырнет ее из машины, разрыдается, попробует поговорить, ударит, на худой конец. Устала ждать. Однажды ей приснился сон. Она шла по краю какой-то очень высокой стены. Непонятно было, что это за стена, не видно ни конца, ни начала. И внизу ничего не разглядеть. Не то чтобы там лежал туман или тьма кромешная, а просто по каким-то законам сна невозможно было это увидеть. Так было устроено ее зрение в том сне. И она шла и шла, наверное, всю ночь. И чувствовала, как устала, как в ее теле ноет и гудит великая усталость, будто далекий задумчивый колокол. Хныкала, пыталась лечь. Но не могла примоститься на узком ребре стены, скользила в пустоту. Снова шла, шла… Знала, что нужно прыгнуть, другого выхода нет. Боялась. Что-то даже кричала. В конце концов она собралась и прыгнула — но почему-то не полетела вниз, задыхаясь от разгоняющегося воздушного потока, а оказалась, как была, на той же стене, бесконечной кирпичной стене. Она шагнула и пошла дальше. В тот день утро задалось солнечное. Андрея, как всегда, рядом не оказалось. Полунин послал его куда-то в область, смотреть мастера, который резал кресты из дорогих пород дерева. Полунин сказал ей, что ее муж не смеет полюбить женщину. Не смеет позволить себе любить женщину. Так же, как Вадим, например, не смеет быть сволочью. Это, сказал, не редкость. Тысячи людей не смеют быть теми, кем хотят. И любить не смеют тысячи. Она лежала и смотрела на волны света на потолке, и ей вовсе не хотелось думать, откуда они взялись. Хотелось лежать и смотреть — и чтоб было легко, как бывало раньше. Но невольно думалось, и от этого не получалось просто лежать и наслаждаться видом льющегося по потолку света. Она чертыхнулась и встала. На подоконнике под открытым окном лежал рулон отклеившейся от стекла пленки, которой они закрыли окна на лето. Пленка дрожала и расплескивала по комнате солнечных зайчиков. Глядя на них, она уже знала, что сделает это. Через несколько часов, ближе к обеду, Наташа в первый раз переспала с Полуниным.
— Ты теперь доволен?
— Нет.
Он курил, глядя в потолок.
— И чего тебе надо?
— Мне надо все. Но я не тороплю. Я терпеливый, я ждал целый год. Буду ждать еще.
— Ты — и вдруг ждать! Удивительно.
— А не удивительно тебе было, Наташенька, когда я взял на это место твоего Андрея, — с улицы взял? Подвинул таких дельных парней? Своих парней, тех, с которыми дело у Ардашева забирал. Оскорбил их, можно сказать. Не удивлялась, Наташ? Почему я, такой серьезный дядька, ни с того ни с сего предложил ему это денежное место, когда встретил вас тогда в ресторане? Ну… ладно, значит, так должно было случиться. В общем, я буду ждать. Я буду долго жить и могу долго ждать. Пока ты не поймешь, что должна быть со мной.
Наверное, ему было трудно ждать. Он хотел, чтобы все открылось. За этим и ключ дал Андрею. Все действительно открылось, но для него слишком поздно.
Наташа представила, как он сейчас лежит в своем драгоценном кедровом гробу, и ей стало грустно. Полунина нет. Она никогда его не любила и никогда этого не скрывала. Возможно, он даже был ей немножко неприятен этими своими литвиновскими замашками, этим тракторным храпом на полночи, непременными белыми носками под халатом, своей холодной жестокостью к “людишкам”, не способным оказать ему сопротивление. Но Полунина не стало, и ее жизнь — как бусы, из которых вытянули нитку.
— Это в первый раз так. Чтобы я к парочке подошел, пригласил за столик, через пять минут сунул мужику визитку? Чтобы вот так — из-за чужой жены… У меня раньше никогда не было, но цену этому я знаю. Я не привык раскидываться такими вещами.
Открыв бардачок, она нашла пачку и потянула оттуда сигарету. Сигарет оставалось всего две, и она заметила, как напрягся Андрей. В другой раз обязательно проворчал бы, чтоб положила и не баловалась, и так мало. Но сейчас Андрей промолчал. Наташа повертела сигарету в руках, спрашивая себя, действительно ли ей хочется курить. Идея научиться курить преследовала ее еще со школы. Кое-как научилась, умела по-настоящему втягивать дым и красиво держать сигарету — пожалуй, это основное, что нравилось ей в курении: как смотрится сигарета в ее мягких стройных пальцах. Но научившись, так и не пристрастилась. Она положила сигарету обратно и закрыла бардачок.
Если Вадим действительно все подстроил, то он настолько удивил ее, что она совсем не держит на него зла. Ей казалось, она знает Вадима. Знает, как звучат его шаги за стеной. Как он ревнует ее к любимому хозяину. Как приворовывает у него и от этого любит еще преданней. Полунин частенько приговаривал: “Каждого нужно узнать. Даже самого никчемного, и того нужно изучить досконально. А то, бывает, он знает, какая на звездах температура или, там, чем африканские слоны питаются, а что на уме у того, с кем он каждый день здоровается, это ему не интересно. Не-ет, мне, к примеру, важнее знать, кто таков Вадим, чем он дышит. А вот африканские слоны мне до лампочки”. Усвоив эту его науку, Наташа начала ловить себя на том, что в каждого, с кем сводит ее жизнь, она всматривается пристально и цепко. Постепенно люди перестали быть для нее стихией.
Сдалась ему эта Литвиновка, подумала она. В городе могла бы хоть изредка навещать его. Плохо, что он умер внезапно. Успела бы подготовиться. Не было бы так пусто.
Вчера она не собиралась к Полунину. Он ее ждал, но она к нему не поехала и даже отключила телефон. Решила пропасть. Каталась по городу на своей “десятке”, убегала от депрессии. В какой-то момент ей захотелось погонять по-настоящему, и она отправилась на Московскую трассу. Все было замечательно. Ночь падала навстречу синими тенями и звездами и рвалась под колесами. Она правила как никогда уверенно. Но уже далеко за городом, собираясь развернуться и ехать обратно, зацепила обочину, колеса загребли по чему-то скользкому, и машину кинуло боком. Наташа дернула руль влево, ее вынесло на встречную полосу, где она и замерла поперек дороги под оглушительный сигнал затормозившего в метре от ее двери “КамАЗа”. Она не поехала ни домой, ни на старую квартиру, а тихонько докатила до полунинского особняка, тихонько въехала в гараж и поднялась в дом. Бивис и Батхед, учуяв ее, приветственно гавкнули во дворе. Идти расталкивать Полунина она и не думала. Сняла сапожки и вообще старалась поменьше шуметь, чтобы не разбудить ненароком. У нее едва хватило сил принять душ. Струи воды больно кололи тело. Она свалилась на кровать и выключилась. А когда проснулась и вышла из спальни, Полунин уже лежал в гробу посреди кабинета, такой серьезный, будто хотел сказать ей: “Нет, это не шутка, я действительно умер”. Наташа ждала, что сейчас появится Вадим, по лестнице из холла затопает множество ног и ей придется спрятаться в спальню, — но в доме никого не было.
“Если бы я вчера поехала к нему…”, — начинала она думать, сидя на полу возле гроба, — но додумать до конца было страшно.
Наташа открыла бардачок и, нащупав пачку, выудила сигарету.
— Так необходимо тебе сейчас курить? — не выдержал Андрей. — У меня больше нет.
Она пожала плечом:
— Все равно тебе не хватит. Что одна, что две.
Прикурила и, убедившись, что сидит удобно, легко достает до пепельницы, полюбовавшись видом целенькой дымящейся сигареты в своей руке, сказала:
— А мы с тобой одну на двоих выкурим. Помнишь, как когда-то?
Она улыбнулась краешками губ и глаз, задумчиво глядя в пол.
— Ты еще сказал, что раньше только в армии докуривал одну на двоих. Мы шли откуда-то ночью… вылетело, не помню, откуда, — затянулась и выпустила дым в щелку. — Полнолуние было — хорошо помню. Луна огромная лежала прямо на домах, пылала. И кошки ходили все серебристые. Так отпечаталось, будто что-то очень важное в ту ночь случилось.
Не докурив до середины, Наташа отдала сигарету Андрею.
— Держи. Не пошла.
Откинулась на спинку и прикрыла глаза:
— Тогда было хорошо.
Она чувствовала, как приближается облегчение. Скоро она скажет это сначала себе, а потом Андрею. Но пока она не торопится, пусть жизнь возвращается постепенно.
— Тогда все было хорошо. Мы только-только начали жить вместе, две новеньких половинки. Так удачно складывалось, правда? А помнишь, как мы по реке плыли и на мель наскочили? В тот день была вторая годовщина нашего с тобой знакомства. И в тот день он подарил мне кольцо. Вернее, дарил — я не взяла. Помнил, видишь ли, целый год… ну, с той встречи в ресторане, мы тогда ему рассказали. Кольцо сделал на заказ… Ты про наш праздник не вспомнил… ты не вспомнил. Я собиралась взять у музыкантов микрофон и сказать во всеуслышание, что я тебя люблю. Но… тут мель, шум, бутылки попадали. Потом ты куда-то запропастился. Кажется, с господином Полуниным… Прости, — она открыла глаза и села прямо, — я… не о том совсем.
Наташа повела рукой, словно стерев что-то:
— Не о том. Интересно, если бы не та мель, что-нибудь изменилось? Был у нас шанс?
Все-таки вынула из сумочки помаду и подкрасила губы на ходу, уперев свободные пальцы в подбородок. Посмотрела в зеркальце на обратной стороне козырька — получилось нормально. Она уйдет от Андрея. Она уйдет с одним-единственным чемоданом — с тем самым, в который уместилась ее вторая, потайная, жизнь. Придется трудно, потому что у нее нет профессии, которая бы ее кормила. Она будет жить бедно. И снова будет правильно и хорошо.
— Знаешь, мне хочется думать, что, если бы не та мель, все было бы по-другому.
Чем теперь заполнить жизнь? Она действительно привыкла лгать. Ложь занимала ее, сжигая нерастраченные силы, отвлекала от неутешительных выводов. Но был еще Полунин. Был в ее жизни Полунин — тяжелый, неисправимо мужиковатый, с мрачным безжалостным умом, была его любовь, такая взаправдашняя, что нагоняла робость. Была его любовь, правдивая и тихая, как смерть, — и сердце захлебывалось от жалости к самой себе, оттого, что нечем ответить, оттого, что сама не можешь так.
Наташа спросила, далеко ли еще до Литвиновки и, так и не дождавшись ответа, поджала ноги и закрыла глаза, твердо решив, что попытается уснуть, хотя бы на несколько минут.
4
— Что же он хотел сказать, а? — говорил Вадим сидящему рядом с ним пожилому флейтисту. — Что я на самом деле негодяй, каких свет не видывал? Зачем держал? А? Держал-то зачем? Такого-то? Скажи.
Но флейтист молчал. Пытался сложить на лице какую-то неудобочитаемую гримасу — в равной степени она могла быть одобрительной и осуждающей. Флейтисту, кажется, было все равно. И только когда ему передавали кочующую по салону бутылку, он коротко булькал и, дождавшись, когда бутылку заберут из его вытянутой руки, жарко выдыхал и тер сухие ладони. Вадим пожалел, что посадил на переднее сиденье его, а не молодого черноволосого скрипача. Тот был куда как разговорчивей. И хоть Вадим говорил не с ним, а с флейтистом, скрипача это ничуть не смущало. Перевесившись через бортик, отделявший водительское место и переднее пассажирское от остального салона, скрипач отпускал реплики так, точно обращались именно к нему. При этом смычок и гриф скрипки, торчавшие у него из-под мышки, вылезали далеко вперед и попадали Вадиму под локоть. Не отмолчался скрипач и на этот раз.
— Вот если бы ты не вернулся, — сказал он, широко осклабившись, — я первый бы утверждал: негодяй. Но ты же вернулся, забрал нас!
— Во-во, — пробормотал Вадим.
Его немного задевало, что молодой человек обращается к нему на “ты”, но говорил он верно.
— Главное, что в итоге, каков человек в сухом остатке. А разбавить его чем хочешь можно, правильно? Но ты, например, вернулся.
— Во-во.
Так оно и было: Вадим сначала проехал мимо оркестра. Вслед ему кричали, пронзительно пищали и ревели инструменты. Ему не хотелось подбирать музыкантов. Не до них было. Да и куда? Семь человек плюс водитель автобуса… да инструменты… В конце концов не он их туда послал. Вадим глянул в зеркало заднего вида, и ему показалось, что Михал-Михалыч хмурится. Усмехнулся: привидится же. И все же вернулся. Совершенно продрогшие на ветру музыканты влезали в салон молча. Покрышки повыбрасывали на обочину и под извинительные ойканья, под громыхание медных тарелок расположились там с такой быстротой, будто каждый день ездили так над покойником, вмяв друг в друга железки и деревяшки инструментов. Михал-Михалыча завалили духовыми, а на ноги ему лег огромный барабан. Музыканты сидели, согнувшись над гробом, кто-то переговаривался вполголоса, кто-то откровенно клевал носом. Их толкали, когда бутылка, проделав круг, возвращалась к ним с другой стороны.
— Орлов-то видел? — спросил скрипач.
— Орлов? — не понял Вадим. — Каких орлов?
Флейтист наклонился и посмотрел в небо.
— Здесь еще, — произнес он веско. — Все кружат.
Вадим попытался разглядеть их, наклонившись так же низко, как флейтист, но ему мешал руль. Он выпрямился и попросил дать ему отхлебнуть из бутылки. Вернув бутылку, занюхал тыльной стороной ладони.
— Ну, товарищи музыканты! — крикнул он зычно, так, что дремавшие вздрогнули и подхватились с мест. — Недалеко уже. Давайте-ка разомнемся. Я помягче поведу, ничего. Давайте, давайте! “На сопках Маньчжурии”! Думаю, Михал-Михалычу такое дело понравится. Ну-ка, грянем!
Музыканты реагировали вяло, переглядывались и пожимали плечами.
— Давай, давай, — крикнул Вадим и взмахнул над головой пластиковой
картой. — Вернемся, оплачу вдвойне.
Они переглянулись и неохотно стали разбирать инструменты.
5
Андрей докурил последнюю и вытолкнул окурок в щелку окна.
Внутри было странное состояние пустоты — но не опустошенности, которая наступает, когда больше ничего не нужно, а той пустоты — мимолетной — которая бывает зимой, когда стоишь на ступенях, а во дворе лежит ослепительный пушистый снег. И нужно ступить в него и пройти по нему до гаража, разворошить и растоптать. Делать этого не хочется, приходится напоминать себе, какие такие причины подняли тебя в это утро и поведут сейчас к гаражу, понесут по заваленному снегом городу, заставят делать то, что тебе не по нутру. Тогда-то и настает эта пустота. Она томит, но в ней есть что-то от надежды. Как-то раз зимним утром, уже стоя перед дверью, он подумал: если выйдет на крыльцо и увидит, что двор укрыт снегом, он сядет на нижнюю ступеньку, на самый край — как у кромки моря, и будет чертить на снегу линии, рыхлые и плавные, и, может быть, сольет их в какой-нибудь рисунок. Но он вышел, постоял над снегом и потопал к гаражу, ненавидя весь мир, Мих-Миха, свой гробовой цех, снег, моментально засыпавшийся в туфли.
Этой зимой все будет по-другому, не угадать — как. Но что будет наверняка, так это такое вот утро — только снег в нем будет другим, новым, а он сам — точно таким же. Точно так же постоит на ступенях и потопает в гараж.
— Нужно до ветру, — сказал Андрей. — Остановимся.
— Ты будто мои мысли читаешь, — обрадовалась Наташа. — Вон за теми кустиками.
“Ауди” проехала еще немного и встала. Они вышли, разминая затекшие тела.
Андрей огляделся. Осень пока еще здесь. Нежно постукивают на ветру ветки кустов, под ногами мягкая голая земля.
— Девочки налево, мальчики направо.
Он ничего не ответил, но направился, куда она сказала.
Сделав свое дело, она — слева, он — справа от машины, они сошлись у капота. Остановились неловко.
— Передохну минут пять.
— Хочешь, я поведу? — предложила она, осторожно кладя ладонь на горячий капот.
— Не надо. Доеду уже.
Взгляд его бесцельно блуждал, не находя, за что зацепиться, осторожно скользнул по ее профилю. Наташа запрокинула лицо к небу и замерла. В небе и вправду летали птицы. Скоро этого красивого лица не станет в его жизни. Он тоже поднял глаза и смотрел на распластавшихся в вышине птиц, ширококрылых и торжественных.
Может быть, не нужно ему ехать в Литвиновку, подумал Андрей. Не ехать и все. Вернуться домой. Вернуться. И Наташу туда не отпустить, увезти… Не нужно ему было ехать на эти похороны. Точно.
Птицы летали высоко. Кружили друг за другом, временами сбивались в хаотическое мельтешение и сыпались вниз. Но скоро выравнивались, набирали высоту и вновь принимались мягко чертить по небу, все реже и реже взмахивая крыльями.
— Странные птички, — сказала она. — Это ведь не орлы, правда? Нет, — прищурилась, приложив ладонь козырьком. — Орлы ведь так не летают… толпами. Да и откуда тут орлы?
Андрей бросился в машину.
Вынырнул с “ижом”, отошел на несколько шагов и, заряжая, передернул его с резким звучным лязганьем. Наташа посмотрела на него удивленно. Она хоть и знала, что в “Скорбящем ангеле” появилось оружие, но Андрея с ним никогда не видела. Да и вообще слабо могла представить себе Андрея с пистолетом в руке.
Движения его были размашисты. Вскинул пистолет и прицелился.
— Могут увидеть, — остерегла его Наташа.
— Да кто тут увидит? Глушь.
Он выстрелил трижды и потом еще раз. Андрей стрелял впервые в жизни. Ему явно нравились резкие грозные звуки.
— Зачем ты везешь с собой пистолет? — вздохнула она.
— Забыл выложить. После командировки.
Он снова выстрелил. Понаблюдал, опустил руку. Птицы выстроились особенно четко, замкнув просторный правильный круг. То одна, то другая плавно приподымали крылья и клали их обратно. И присутствие их там, наверху, над стоящими, задрав головы, мужчиной и женщиной, над остывающей “А-шестой”, над пыльной щербатой дорогой, над укрывшейся где-то за рощей, в такой же тоскливой осенней глуши, Литвиновкой — присутствие их там было настолько законно, что Андрей совсем не задавался вопросом, откуда здесь орлы. Сами знают, где им летать. Они обращались с высотой столь легко и непринужденно, что при взгляде на них все в мире казалось доступней. Быть здесь означало быть там. Пожелать означало сделать. Можно было запросто опрокинуть взгляд и увидеть зеркально — оттуда, с высоты, — Литвиновку, вены дорог в чахлых степях, себя возле красивой и очень нужной женщины.
Андрей поднял пистолет.
— Не достанешь, — Наташа сменила руку над глазами. — Слишком высоко.
— Да понятно.
Пожалуй, сейчас он не сможет объяснить ей, что стреляет на самом деле в себя.
— И все-таки, что за птицы? Смотри, как ходят…