Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2005
Переустройство мира
— Вот эту бери, мягкая. — Клоп протягивает мне пластмассовую бутылку с какой-то бытовой химией, содержание, впрочем, не важно.
— Подожди, я еще не все попробовал. — Мне не хочется торопиться, не каждый день выпадает счастье самому выбрать себе брызгалку.
Длинные ряды разных бутылок стоят на стеллажах, мы ходим вдоль них и по очереди с задумчивыми лицами трогаем каждую, сжимаем пальцами, примеряем в ладони. Потом, позже, когда Клопу отрежет руку поездом, а я почти выжгу себе глаз охотничьим порохом, украденным у деревенского дядьки, нам долго не понадобятся брызгалки. А пока мы полностью поглощены непростым процессом выбора.
— Может, эту?
Бутыль настолько большая, что Клоп держит ее обеими руками. Настрой у него воинственный. Вчера мы с ним и еще с несколькими парнями с нашего двора вскрыли рабочую бытовку на ближайшей стройке. Проникнув в затхлое, спецодеждой пахнущее помещение, нашли там Алладиновы богатства. Ящик с вентилями был там, и каждый взял себе по несколько штук. Вентиля нужны, чтобы открывать воду из трубы, которая выходит прямо на улицу в каждой пятиэтажке. Если у тебя есть свой
вентиль — ты практически непобедим в битве на брызгалках. Ведь противник будет каждый раз бегать домой за новой порцией, и его, усталого, уже будешь поджидать и окатывать с ног до головы сиятельный ты. Еще там были цветные провода — это чтоб плести различные штуки, даже и кольца, которые потом можно дарить всем, начиная родителями и заканчивая смышлеными одноклассницами. Потом, кабель в свинцовой обмотке был там. Это вообще сокровище. Свинец бывает двух видов — твердый, из аккумуляторов, и мягкий — из такого вот кабеля. Твердый нужно плавить на костре в пустой консервной банке, затем выливать в какую-нибудь заранее подготовленную форму, лучше всего подходят столовые ложки, стащенные (м.б., тайком унесенные?) из дома. Мягкий же свинец можно просто согнуть несколько раз, спрессовать молотком, придать нужную форму. Битка из мягкого свинца получается гораздо удобнее, она не отскакивает от асфальта, и пивнушки переворачиваются лучше. Пивнушки — это пивные крышки с заплющенными внутрь краями. Самая ценная — из-под болгарского сока с изображением печальной красной тетки, остальные —просто желтые, “золотухи”, гладкие и увесистые. Если заплющить края вместе с внутренней пробкой, то пивнушка получается толстая, приятная на ощупь, но зато неустойчивая. Пивнушку без пробки труднее проиграть, но не так приятно иметь — извечный парадокс. Пивнушку от импортного пива я видел один раз в жизни. Стоила она пятьдесят обычных. Это — мечта.
Но пока мы выбираем брызгалку. Наконец находим ту, которая подходит по всем параметрам — среднего размера, в меру мягкая, с удобной пробкой и широким горлышком. Дома я вставлю в пробку половину от шариковой ручки, чтобы струя была сильной, острой, длинной, закреплю как следует, и оружие готово.
Вообще все битвы строго сезонные. На брызгалках — жарким летом, ближе к осени — трубки болиголова и рябина, осенью ранней — индейские лесные походы в полном облачении, с оружием, изготовленным по древним технологиям — с каменными наконечниками, прикрученными сыромятными ремнями и закрепленными расплавленным битумом. Осенью поздней — опять лес и костры, где взрывалось все, что должно взрываться, а также то, что взрываться никак не должно, например, старый утюг, найденный на помойке и плотно набитый ампулами с каким-то лекарством того же происхождения. Переходим к зиме — великие ледовые побоища, деревянные мечи, длинные копья из брусков, фанерные щиты высотой в человечий рост. Весной ранней можно колбаситься за буксующими машинами, можно развлекаться на недалекой железной дороге, где на рельсы подкладываются гвозди (отличные кинжалы из них потом получались), мелкие деньги, а также в стыки забивались костыли, и ни один поезд из-за этого с рельсов не сошел, хотя странно. Весной
попозже — деревянные ружья, стреляющие пульками. Я помню производство таких ружей во всем его развитии. Сначала они были короткими и довольно узкими.
В качестве пороха использовалась “венгера”, круглая резинка довольно тонкого диаметра. Где ее брали — для меня до сих пор загадка. Убойная сила таких ружей была ничтожной, способной лишь легким чпоком об одежду зафиксировать попадание в убегающего противника. Дальше производство совершенствовалось. Ружья стали делать из толстых досок и длиной чуть не в полтора метра. Посередине рабочей поверхности ружья проделывалась борозда, по которой пулька летела от курка до конца ствола. Венгеру заменила “бинтовуха”, плоская широкая резина, которую нужно было разрезать вдоль на несколько полос. Была она двух видов — серая и желтая. Серая продавалась в аптеках, не отличалась особой прочностью и часто рвалась в самом пылу битвы. Поэтому очень ценилась “бинтовуха” желтая. Где ее брали, я тоже не знаю. Однажды прошел слух, что на ближайшем аэродроме все колеса у небольших самолетов-“кукурузников” и вертолетов состоят из отличной, замечательной, самой лучшей в мире “бинтовухи”. После этого всерьез собиралась экспедиция, чтобы ехать на аэродром и откручивать у самолетов колеса. Почему она не состоялась, не помню, возможно, из-за необходимости пробираться через чужие, враждебные нашему районы. Совершенства же ружья достигли, когда кто-то, затерянный в истории, придумал использовать ниппельную резину. Продавалась она в любом магазине автозапчастей и стоила копейки. На конце ружья стали укреплять маленькую проволочную рогатку, которая была отличным направляющим и прицельным устройством. Снизу под стволом приделывалась стоймя полиэтиленовая крышка для банок — она предохраняла руки при случайной отдаче или зацепе пульки за резину. Под курком прибивали наждачную бумагу — она исключала случайный, незапланированный выстрел. Убойная сила ружья стала такой, что рвала демисезонные куртки и сквозь поддетые под них плотные свитера и рубашки оставляла на теле огромные синяки. Также можно было сбивать большие сосульки с крыш пятиэтажек, разбивать стекла и насквозь дырявить тонкую фанеру. Пульки были тоже двух видов — обычные и “бараны”, из провода в белой оплетке. Прямой выстрел “бараном” в противника выводил того из боя не только морально, но и физически, и никто уже не спорил — попал или не попал.
Во всех играх Клоп был если не зачинщиком, то одним из главных придумщиков. Кто, если не он, придумал, как делать парики для индейских войн из резиновых бассейновых шапочек, чтобы удобнее было снимать скальпы. А когда стали обидно ломаться старательно выбитые из кремня наконечники стрел, Клоп придумал использовать иглы от швейных машин. Теперь стрелы втыкались в цель с любого расстояния, словно в кино, только договориться пришлось друг в друга не стрелять.
Еще история с карбидом, который взрывали в бутылках с водой. Было трудно достать удобные емкости с завинчивающейся пробкой, а через обычные затычки газ просачивался, и долго не нагревалось содержимое до нужной температуры. Тогда Клоп утащил из дома старый большой ватник и грел бутылку с карбидом под мышкой. Когда та достаточно, по его мнению, нагревалась, он быстро ставил ее возле себя и с головой накрывался ватником, плотная ткань которого была скоро иссечена осколками.
Мы старались не отставать от Клопа. Когда я придумал, как из спичечных коробков и пороха делать взлетающие вверх и взрывающиеся там шутихи, то первым поплатился сам и долго, к зависти друзей, ходил с повязкой на правом глазу, словно известный пират. Зато совместно разработанный способ взрывания дюбелей в асфальте сразу показал эффективность свою и безопасность. Обычно делалось так: дюбелем пробивалось в асфальте глубокое отверстие, в которое затем насыпалась сера от спичек нескольких коробков. После этого дюбель осторожно вставлялся обратно. Проблема была в том, как безопасно ударить по нему сверху, благо взрывом выворачивало куски асфальта величиной с толстые книги, и взлетали они на пару метров вверх. Решение оказалось простым и почти гениальным — самый отчаянный разгонялся на велосипеде с кирпичом в руке и, проносясь на большой скорости мимо дюбеля, со всей силы бросал на него кирпич. Через мгновение за спиной раздавался взрыв, радостные крики друзей, а в душе поднималась гордость за удачно исполненное дело.
Когда Клоп сорвался с поезда и лишился правой кисти, всем нам надолго запретили даже приближаться к железной дороге. Он же появился во дворе через неделю, с рукою в гипсе и на перевязи, словно раненый комиссар. Довольно быстро освоился со своим, казалось бы, недостатком и скоро уже наравне участвовал в потасовках, превратив гипс в грозное оружие. А когда из культи ему сделали что-то наподобие клешни, то все как бы стало на свои места, даже кличка у Клопа осталась прежняя, не сменившаяся на какое-нибудь ракообразное.
Отсутствие, лишенность свою железной дороги мы быстро восполнили новым изобретением Клопа. Называлось оно “тачка на подшипниках”. Грубо сколоченная из тяжелых, неструганых досок небольшая платформа ставилась на четыре шарикоподшипника. Передняя ось была подвижной и позволяла рулить ногами. Также был предусмотрен тормоз в виде косо прибитой небольшой доски, одним концом упирающейся при необходимости в асфальт. Скорость была не главным достоинством тачки, хотя и ее хватало. Грохот, производимый ею и напоминающий лязг с рельс сошедшего локомотива, заставлял испуганно оборачиваться прохожих. А когда по крутой асфальтовой горке неслось двадцать таких колесниц, в ближайших домах дрожали не только стекла, но и стены.
Удивительно, но я совсем не помню девчонок в тогдашней нашей жизни. Их как будто вообще не было, и мир был прост, яростен, прекрасен. А еще нам казалось, что мы можем легко этот мир изменить, сделать еще лучше. Мы умели делать много новых, веселых и нужных вещей, изобретать их заново или открывать в прошлом и заставлять жить заново. Мы никого не боялись и творили порой чудеса вопреки боязливой осторожности взрослых. Мы бегали так, что в ушах свистел ветер посреди полного безветрия, кричали так, что звенели стекла и мысли, дрались так, что врагам нашим лучше было умереть, чем сдаться, мирились так, что не могли друг без друга потом ни одного дня, и кровь из порезанных рук смешивалась, крепя эту дружбу, восторг и беду. Мы жили, и даже время было не властно над нами, оно лишь меняло сезоны, и в каждом мы находили повод для игр и боев. Нас любили окрестные леса, и одежда наша намертво пропахла дымом веселых костров. Нас обожали дворовые собаки и верной гурьбой носились за нами всегда. Страшным боем мы лупили ублюдков, которые вешали щенков и живьем сжигали котят. Нас ненавидели сторожа и домохозяйки — мы воровали, ломали, взрывали и в треске, грохоте, стыде рождали новый мир. Мы мир делали под себя, и он становился лучше, потому что мы были хороши.
Автором последнего изобретения был кто-то другой, оно пришло извне. Сами до такого мы додуматься не могли. Потому что для него нужны были презервативы.
В аптеке они назывались “изделием номер три” и стоили соответственно три копейки за штуку. Резина у них была плотная и тягучая. Попутно, из какого-то нехорошего любопытства мы купили все остальные приспособления и средства, которые лежали на этом прилавке. Назначения большинства из них мы так и не поняли, пооткрывали все, понюхали, потрогали на ощупь да и выкинули в ближайшую помойку. Но с “третьими изделиями” знали, что делать. Брался круглый патрон от электрической лампы, отверстиями зияющий с обеих сторон. На него натягивался кондом.
В свободный конец опускался метательный снаряд — камень ли, ягода ли рябины — не важно. При хорошем натяжении он летел метров на тридцать, обеспечивая отличную точность. Куда там рогаткам предыдущих поколений — мы оказались изощреннее. Правда, названия этому оружию тогда как-то не придумалось, и даже сейчас, вспоминая и делая попытку дать имя новой вещи, испытываешь трудности — настолько странна, необычна, гибридна она. Кондострел, презераст, гандлангер — ничто не подходит, не звучит, не отражает единороговой сути его. Пускай приспособа эта называется “тлымбря”, хотя и это слово не орошает. Да простит меня кстати вспомнившаяся гостья из союзной республики, красивая и гордая девочка-подросток, появившаяся во дворе незадолго до аптечных изысканий. Презрительно смотрела Маша Саблер на наши подвиги, кидала исподлобья острые неодобрительные взгляды, за что и назвалась звучно и намертво — Машка Копьеблер. Позже выяснились, что многие уже тогда испытывали неясное томление и желание дружить, тем громче кричали они ей вслед обидную кличку
И вдруг оказалось, что гораздо большее удовольствие, чем придумывать вещи, это давать им новые имена и искать слов новые связи. Тогда поехало, понеслось, и то, чего глупые добиваются с помощью наркотиков, стало происходить повседневно, в пылких беседах, в фантазийных разгулах. Вдруг мир действительно стал меняться, и Буратино оказался Карлсоном, потому что сын Карло; и цыган без лошади, что без крыльев птица, соответственно новозеландского происхождения; и раз карелы и финны суть арийцы, то пусть едут к себе в Индию; и славлю революцию кудлатую, и мы восстанем из ухаба туда же; и Rabbit in the Night как гимн демократической молодежи; и Daily Raper как ее же печатный орган; и коммунистическая монархия как данность, и nicking unbelievable как склонность. Мир стал меняться и засверкал, заискрился новыми бесстрашными красками. И жить стало лучше и веселее, и чушь прекрасную нести смешно и безотказно. И сами себе мы вдруг показались могучими титанами, безнадзорными героями, хотя шипели вслед учителя. Мы просто меняли мир, страну, себя.
Когда через десять лет мы хоронили Клопа, то было нас уже чуть больше половины, да и у тех лица частично алкоголические. Кто-то не вернулся из армии, кто-то отравился суррогатами, кто-то встал по разные стороны баррикад и пал в битвах за деньги. Клоп же утонул на рыбалке, и это была не самая плохая смерть. Пьяный, упал с лодки, клешней своей запутался в сетях, и раки приняли его за своего. Плакали немногочисленные женщины, немногих успелось полюбить. А мы постояли молча над могилой, посидели сумрачно на поминках, а потом принялись вспоминать про брызгалки и ружья, пивнушки и самострелы, про случаи и клички — про то, как мы меняли мир.
Предвкушения
Гроздь виноградная была ярка, светилась изнутри, словно состояла из нескольких десятков маленьких электрических лампочек, выкрашенных зеленкой в светло-изумрудный цвет. Она тяжело висела над грубым, струганых досок столом с двумя скамейками по сторонам. Скамейки, как и сам стол, держались на толстых чурках старой, мучнисто-серой древесины с тонкой окаемью сыро-черного у самой земли. Если бы Гриша умудрился улучить момент и забраться коленями сначала на скамейку, а потом, тревожно оглянувшись, на столешницу, то оставалось бы всего лишь встать на ноги и, вытянувшись на носочках, сорвать виноград. Но за столом с утра до вечера сидели взрослые мужчины, играя то в карты, то в домино, а ночью Гриша должен был спать. Поэтому вот уже несколько дней, словно маленькая упрямая акула, он то сужал круги, то расширял их, но никогда не забывал о винограде. Дома он пробовал его не однажды, но всегда по большим праздникам, которые приходились на конец лета, то есть на свои дни рождения. Этих праздников он помнил уже два, а судя по выученному возрасту — должен был быть и третий, самый первый, но был ли виноград уже
тогда — никак не вспоминалось. Зато, когда он был, Гриша наедался до отвала, хоть и оставалось всегда такое чувство, что в живот могло бы поместиться еще немного. Он ел его с косточками, с кожурками и не понимал странных манерных тетенек, которые, куриной гузкой вытягивая губы, высасывали ягоду за ягодой и выплевывали в стыдливые не по возрасту ладони твердые сердечки. Виноград был иногда сладкий, как чай, куда за спиной отвернувшейся мамы можно было насыпать сахару по вкусу, иногда покислее, но всегда вкусный, и, покончив с ягодами, Гриша еще обкусывал мягкие черешки, остающиеся на ветке, выдернутые изнутри, из прозрачной виноградной сути.
Ему опять не повезло. За столом сидели соседи, такие же постояльцы, и один незнакомый дядька. “Ты кто будешь?” — недружелюбно спросил тот. “Я буду мальчик Гриша”. Мама всегда говорила, что нужно быть вежливым, даже если не хочется. А сам подумал — можно, наверно, уже не говорить “мальчик”, а просто “Гриша”, так будет почему-то лучше и взрослее. Он повернулся, чтобы убежать, и тут мама удачно позвала на море.
Во-первых, море было недалеко. Во-вторых, купаться было не только приятно, но и полезно, что почему-то редко получается вместе. В-третьих, идти нужно было через базар, где мама всегда покупала что-нибудь вкусненькое. Про персики Гриша узнал только здесь, на юге, и очень обрадовался. Они были такие сладкие и сочные, что он впервые подумал о том, сколько еще в жизни будет можно приятного узнавать. Вот ведь — только приехали сюда, а уже и море узнал, и персики, и виноград настоящий висит на ветке, его дожидается.
А когда пришли на пляж, он еще одно приятное увидел и сразу вспомнил — Марина. Они вчера познакомились, здесь же, на пляже. Мама сказала, что это девочка, а имя он сам спросил. Она сказала “Марина”, и они стали играть вместе. Еще они купались, и тогда Гриша заметил, что чем-то она отличается от него. И вообще смотреть на Марину было почему-то приятно, и он сразу захотел с ней дружить. Они вчера долго играли, и сегодня он к ней побежал, как к старой знакомой. Но Марина оказалась сердитая сегодня. Как будто даже его не узнала. Он и так с ней заговаривал, и эдак, а она надулась и не хотела играть. Да и купаться сегодня не хотела, так и сидела вся одетая и в большой панаме. Мамы их рядом свои покрывала постелили и разговаривали о чем-то, а он задумался, как бы Марину обрадовать. Потому что хотелось, чтобы, как вчера, весело стало и здорово и чтобы она улыбалась и не дулась. И наконец придумал! Ему отец несколько дней назад поймал и засушил двух жуков. Один назывался “фаланга”, а другой — “скорпион”. Отец сказал, что они опасные, если живые, но мертвых их Гриша не боялся. Они были замечательные. Фаланга ему меньше нравилась, какая-то бледно-желтая, со смешными зубами впереди. А вот скорпиончик стал его любимцем. Темно-коричневый, какой-то весь ладный, словно лакированный, он спереди был похож на рака — такие же клешни. А на хвосте у него был шип с ядом, которым он врагов своих убивает. Это все ему мама рассказала. Вот он такой и лежал в коробке, прекрасный и опасный, как танчик или какой-нибудь пулемет — клешни вперед растопырены, хвост над головой изогнут и нацелен, сам весь в броне своей, — того и гляди, атакует. Очень ему скорпиончик понравился.
Вот Гриша и придумал развеселить Маринку — показать ей своих замечательных жуков, а то и подарить кого-нибудь. Насчет подарить он, конечно, сразу про фалангу подумал, потому что скорпиона прямо всем сердцем уже любил. Уже думал, как домой приедет и перед друзьями хвастаться будет. А фалангу ему не так жалко было. Но Маринка хитрая, сразу все увидела — кто есть кто. Ей тоже, конечно, скорпион понравился. Она сначала завизжала, чтобы показать, как ей страшно, а потом легла рядом с Гришей и рассматривать стала, и он ей все рассказал. А потом и подарил скрепя сердце, очень уж ему Маринка нравилась, даже больше скорпиона.
Потом наступило счастье. Маленькие печали, которые Гриша уже знал, куда-то разом исчезли. Марина стала веселая и добрая. Мамы их увлеченно болтали о взрослом, а они стали делать все, что хотели. Сначала побежали и стали купаться в маленькой соленой луже, отделенной от моря полоской сырого песка. Там купаться им разрешали без взрослых, потому что лужа была совсем мелкая, а вода в ней теплая, как мамины руки. Они брызгались и смеялись, и Гриша научил ее строить домики из песка, когда берешь его вместе с водой и струйкой льешь сквозь ладони, и башни у домов поднимаются все выше и выше. Иногда набегала волна побольше, и дом медленно оседал под ее наплывом — тогда становилось чуть печально. Марина вдруг с визгом принималась убегать от него, но он бегал быстрее и всегда ее догонял. Тогда они падали на песок и, не вставая, валялись на нем так, что становились похожи на песочных человечков, и после опять бежали к воде, и песок медленно опадал с тела, которое снова становилось чистым. Солнце грело не очень сильно, не жгло, и никто не заставлял одевать панамы. А Маринина мама сказала ей совсем раздеться, и Грише почему-то опять стало интересно и радостно. Он-то сам давно бегал голый и, когда никто не видел, показал ей, как нужно писать. Ветер тоже был хороший, не жаркий и совсем легкий, а когда Гриша внезапно для себя внимательно посмотрел подальше в море, то увидел, что где-то далеко они с небом становятся очень похожи, так что и не различишь, где есть что. И удивился этому и Марине тоже показал, но она не поняла, про что он. Еще долго играли так, но потом мамы закричали, что хватит, совсем синие, хотя никакие синие они не были, обычного кожаного цвета, но пришлось вылезать из воды. Тогда легли вместе на одно покрывало и стали опять рассматривать скорпиона, и мама надела Маринке черные очки, тогда та стала какой-то таинственной и еще более красивой. И так хорошо было Грише все это, что ни разу даже пить не захотелось, и про персики он совсем забыл, только когда мама их
достала — вспомнил и честно с Мариной поделился, — кусали друг за другом, и сок вкусно тек по лицу, и в носу становилось щекотно от свежего сладкого запаха, и если кто-то чихал, то вместе смеялись, хоть мамы и говорили сразу, что в воду больше ни ногой. А солнце грело спину так хорошо, что хотелось что-нибудь сделать смелое и смешное одновременно, чтобы она смотрела на него и чтобы было так всегда.
И казалось, что так и будет всегда.
Потом дядька какой-то пробежал к морю мимо них и наступил на коробок. Тот весь сплющился так же, как у Гриши внутри все испугалось и сплющилось. Он как-то даже не успел ничего подумать. Схватил коробок и открыл, а от скорпиона остались только маленькие, шоколадного цвета обломочки. Он даже и заплакать не успел, потому что Маринка закричала, зарыдала изо всех сил. Это ведь ее уже скорпион был, подаренный. Это ты все виноват, кричала, из-за тебя все, а он вдруг замолк совсем, потому что и не ожидал никак. Нечестно она закричала, хоть и жалко ее стало, и скорпиона тоже, но ведь дядька же наступил. Нет, ты виноват, рыдала, и лицо ее как-то некрасивым сделалось, сморщенным. Я все маме расскажу, и уже бежала ябедать, а Гриша пытался ее догнать, чтобы все-таки объяснить, но в этот раз не получилось успеть, да она и слушать не хотела. Только крикнула, что не хочет больше дружить и никакой он не интересный. Тут все и собираться начали, чтобы уходить. И все кончилось. И в носу щипало уже не от воды, не от персика, а от того, что он-то все еще хотел с ней дружить и так хорошо им было, только уже и говорить некому — ушли с мамой своей и даже не оглянулись.
И Гришина мама стала собираться — пойдем, говорит, отца поищем, что-то долго он не идет. Они пошли сначала вдоль моря по пляжу, а потом немного подальше от него, поближе к базару. Там папку и нашли. Он лежал еще с каким-то дядькой и двумя тетеньками на покрывале, разговаривали и пиво пили. Или вино, Гриша пока не знал разницы, оба невкусные. Тетеньки ничего были, красивые, но мама лучше. Они просто разговаривали, но тут мама сделала такое строгое лицо, что хоть плачь, и папке что-то сказала, отчего он весь скукожился. И Гришу за руку дернула сильно, очень быстро они к дому пошли, так что ему почти бежать приходилось. А мама теперь его ругала, что он ногами пылит или хнычет. А Гриша и не хныкал вовсе, думал просто о том, как ужасно и нечестно все — сначала Маринка, теперь вот его из-за папки ругают. Он-то не виноват совсем и вел себя хорошо, слушался целый день, завтракал, что сказали. Он ведь и про солнце знает, что это шар раскаленный, и про скорпиона, и вообще про многих насекомых — как кто называется. И его ругают, такого умного и послушного. При воспоминании о скорпионе опять слезы на глаза навернулись, но не заплакал, сдержался. Только так обидно все получилось, так нечестно и несправедливо, как, наверно, никогда в жизни еще не было. Самое главное — все говорили, веди себя хорошо, и будешь хороший мальчик. А на самом деле все не так оказывается. Не понимал этого Гриша, сильно думал и не понимал.
Когда к дому пришли, мама опять на него наругалась за то, что камень красивый хотел с дороги подобрать. Во дворе его оставила, стой здесь, сказала таким злым голосом, что даже на лицо ее страшно смотреть было. И чем-то Маринкин голос напомнил. Сама в дом ушла. Потом пришел отец, Гришу по голове погладил и тоже в дом пошел, а спина виноватая, как у собаки базарной. Грише его жалко стало, подумаешь, поговорил с каким-то дядькой да пиво попил. Гришина б воля, он ему это разрешал каждый день делать, ничего страшного. Только в доме родители ругаться начали, а Гриша заскучал. Он сначала сильно переживал, когда они ругались, а потом привык немного, видел, что не совсем всерьез они. Сначала наругаются, а потом ходят целуются.
Стал он по двору ходить. Посмотрел на куриц хозяйских за загородкой. Камень большой перевернул, за муравьями понаблюдал, как они свои яйца в норки потащили. Палку хорошую нашел, как меч, прямая. И только потом вдруг заметил, что нет никого за столом дворовым. Первый раз такое увидел. Никого за столом, и во дворе пусто. А наверху по-прежнему висела, сверкала, переливалась виноградная гроздь. Была она яркая и словно светилась изнутри, словно говорила — съешь меня. Гриша оглянулся. По-прежнему пусто во дворе. И тогда решился. К скамейке ящик подтащил, что у дома валялся. Высокая скамейка, но залез, только коленку о край шершавый ободрал слегка. Лез и думал, что не все в жизни плохо. Что, наверное, это и есть то, ради чего нужно себя хорошо вести. Подождать, оказывается, нужно, тогда и случится заслуженная радость. И весь день плохой станет хорошим.
Потом на стол со скамейки перелез. Немного страшно было, но не упал. Страшно еще, что кто-нибудь выйдет и заругает. Хотя виноград этот ему, Грише, предназначен был. Он это давно понял, как только первый раз увидел. Такой уж замечательный виноград, и растет сам, и зовет. Встал Гриша на столе. Гроздь теперь совсем рядом оказалась, прямо перед лицом. И до чего ж она хороша и вкусна была вблизи, гораздо лучше, чем издали. Сквозь прозрачную кожурку, сквозь дымчатую мякоть разглядел Гриша даже темные маленькие сердечки косточек, таких терпких на вкус. И сами ягоды так дружно друг к другу приникли, как будто разлучиться боялись, как будто знали, что самое страшное в мире — разлучаться. И вся гроздь была такой замечательной продолговатой формы, такая плотная и аккуратная на вид, что Гриша аж зажмурился. Какое-то прекрасное счастье обрушилось на него, обдало с ног до головы, как морская соленая волна. Такое счастье, что не было и ссоры и непонятностей с Маринкой, и родители не ссорились, и погода всегда была хорошая, солнце ласковое, ветер прохладный, а море теплое. Такое счастье, что знаешь точно — оно не кончится и всегда будет. Такое счастье, что очень понятно — будь хорошим мальчиком и воздается.
Гриша открыл глаза. Протянул руки и взял гроздь в ладони. Она была прохладной и тугой, как любимый ярко раскрашенный мяч. Гриша подергал ее. Гроздь не отрывалась, пришлось покрутить, и тогда в руках оказалась драгоценная тяжесть. Он с легким хрустом отделил одну ягоду и благодарно взял ее в рот. Счастливо улыбаясь, надавил зубами. Рот наполнился жгучей, едкой кислотой. Гриша сморщился от горечи, от боли, от обиды и наконец заплакал.