Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2004
Елена Шварц. Видимая сторона жизни. — СПб.: “Лимбус Пресс”, 2003.
У Елены Шварц — высокий статус в незримой табели о поэтических рангах. (Недавно он был подвержден присуждением независимой премии “Триумф”.) Высокий статус — и высокий слог, обошедшийся без псевдоизысков стилизаторства. Советская поэзия прошла мимо нее — вернее, она прошла мимо советской поэзии. Она подсоединила свой дар к кабелю высокого напряжения — “не влезай, убьет”. Не убило.
Генетически Шварц восходит к “параллельной” поэзии — не только Серебряный век, но и 20-е я имею в виду. Прописана была в андеграунде. Однако и генетика, и прописка отнюдь не все решают в развитии творческой индивидуальности.
В издательстве “Пушкинский фонд” не так давно вышел двухтомник ее “Стихотворений”, а сейчас к нему прибавилась третья книга. “Эссе, литературные мемуары и малая проза” — сказано в аннотации. Может быть. Мне представляется, что эта книга — прежде всего точка пересечения. Параллельная жизнь поэта — кроме той, что размещена в стихах. Но параллели, идущие по разным измерениям, пересекаются, если всерьез, по Лобачевскому. Так и у Шварц. Мысль ее все время, упорно возвращается к поэзии.
Жизнь состоит из множества мелких происшествий, за которыми поэтическая интуиция провидит нечто особенное, важное для построения стиха. Елена Шварц из повседневной жизни извлекает не уроки жизни, а стихи — и в этой книге прозы она не меньше, чем поэт.
Вот ей пятнадцать, и ее допустили до Ахматовой. Другая бы на месте юного поэта робела и благоговела. Не то Елена: ей, скажем, не понравилось, как, каким тоном Ахматова сообщила свое желание. Процитирую: “Подайте мне очки”. “Большая и величественная, похожая на оплывший огарок свечи” Ахматова — и Шварц: “ярко-лазурный плащ… крохотная и слегка китайчатая или япончатая — через год после этого Г.А.Товстоногов сказал: “Лена стала похожа на японскую принцессу”.
Юная принцесса сидит напротив старой королевы.
Обе — насторожены. Не понимают друг друга.
“Я плакала всю дорогу домой, а дома сожгла стихи, посвященные ей”.
Тоже какая-то сказка. То ли Перро, то ли — Андерсен. Нет, скорее, Перро. Или русская сказка? Иван сжигает лягушкину шкурку — а тут принцесса сжигает стихи…
У колыбели этой принцессы стояли, как читатель уже понял, исключительные феи, феи-VIPы. Ахматова, Товстоногов. От Ахматовой, так и хочется сказать, дар поэтический, от Товстоногова — артистический… Но принцесса топнула ножкой. Ахматова не “роди” Шварц. У Шварц — своя, настоящая мама: замечательная “литчасть” БДТ Дина Шварц, книгу воспоминаний которой не так давно любовно составила и издала ее дочь. Мама тоже была не так проста. Такая мама, как Дина Шварц, была замечена в экстравагантных поступках и ситуациях.
Короче говоря, если Ахматова не в силах понять и принять япончатую принцессу, — та повернется и уйдет от Ахматовой, не только потому что такая мама и такие феи, но главное — потому что есть характер. “Из-под глыбы” ахматовской уйдет, из-под давления монументального, незыблемого авторитета.
Два года от роду. Чудовище в “Аленьком” играет дядя Женя Лебедев. “Фей”.
Еще один литературный “фей” — Дмитрий Евгеньевич Максимов, блоковед. Нет, и ему не поддастся, и его ввергнет в недоумение — не захочет на экзамене отвечать, как надо, — потому что слишком близок. Надо отдалиться.
Ей одиннадцать лет. Евгений Лебедев растирает заушья водкой — когда она болеет. Неподалеку светится — “как будто еще кто-то был не то за ним, не то над ним” — гений Смоктуновского. Шестнадцать: мама упала в Неву с крейсера “Киров”. Девятнадцать. Уехала зимой в Коктебель, пришла в дом Волошина, познакомилась с “очень старенькой” Марией Степановной.
Елена Шварц рассказывает обо всем этом “действе” лаконично, сдержанно и весело. Обретала — отказываясь. Находила — сомневаясь. Дистанцировалась — из самолюбивой робости. Гордыня — из самоумаления… И так далее. “…Хотела нарушить эту угрюмую скуку, это рутинное отношение к жизни, которая никогда не должна быть скучной и угрюмой, потому что она не такова, потому, наконец, что люди вокруг подобны чудесному видению, облакам, которые пройдут и не вернутся” (“Из той же эпохи”).
Несколько раз в книге упоминается о том, что для автора стихи — совершенно особая, другая часть жизни: “Поэт читающий всегда казался мне жрецом. Музыка стихотворения должна владеть всем существом, струиться в крови и двигать руками, ногами” (“Краткая история допотопных чтений”). Поэт — жрец, а здесь, в записях из повседневной жизни? Здесь — человек, и ничто человеческое — замужество, компания, посиделки, игры, экзамены и т.д. — не чуждо. Как мне представляется, эта проза — не стихи, но все же поэзия. Маленькие. Короткие. Ясные. Грустные. Смешные истории. Говорящие о времени, стремительно убегающем, внятным языком повествования — в том числе и для тех, кого не было с нами. Прочтут — и, может быть, поймут. Но даже не в них дело.
Дело — в нас, т.е. в участниках тех встреч и событий, чья жизнь — вместе со временем — так стремительно исчезает. На самом деле Шварц и в стихах, и в своей прозе ищет подлинное лицо мира. Порой ей кажется, как в детстве, — что оно “жестокое, улыбающееся и царственное” (“Ужас преображения”). А порой — ясное и любящее. Как лица тех, кто срочно придумал и присудил обнесенной наградами юной поэтессе премию имени… Данте. “Вдвоем они, посовещавшись, решили присудить ее мне. Материально она нашла свое воплощение в виде электрического стального и сияющего кофейника с затейливо выгравированной надписью” (“Премия имени Данте”).
Гремучая смесь казацкой и еврейской крови постоянно “взрывала” поведение; скандалы и эпатаж — вот она, своя сцена в темноте андеграунда. Елена Шварц всегда была знаменитой — правда, в своем кругу. Знаменитой не только стихами, но и выходками. Она — не только поэт-жрец, она — то, что называется проклятый поэт. И алкоголь, бросающийся в голову, и все остальное, что на
грани, — это специфика поэтического характера, особость индивидуальности, стиль поведения (с гордыней противопоставления легальным). “Почему-то в юности я часто вызывала у посторонних дикое иррациональное раздражение” (“Раздражение”). А понятно, почему. Потому что провоцировала — своей уникальностью, нестандартностью, ставящей в тупик, своих поступков. И потом… у автора “физика” жизни так странно переходит в “метафизику”, что угнаться за этим трудно, и это многих раздражает. Я хочу сказать, что раздражение, вызываемое Еленой Шварц лично, — правильное. Ну вот как это происходит: в чужой комнате вдруг у Шварц в голове сгущается мысль о смерти и — эта мысль буквально убивает хомяка (“Загадочная смерть хомяка”). Или — вошла из любопытства в брошенную избу и потревожила домового (“Потревоженный домовой”).
Что — важно?
“Я думаю теперь, — пишет она в крошечном по объему (один абзац) рассказе “Трамвай”, — что это незначительное происшествие было прообразом настоящей потери и будущей встречи, на которую надеюсь, в которой не сомневаюсь”. Так мгновенно выстраивается вертикаль — от “истинных происшествий моей жизни” к небу.
А мастерство — в краткости перехода от одного к другому. От материи — к нематерьяльному или наоборот. Поэтому “вся моя жизнь есть чудесный случай и таинственный сон. А таинственнее всего чудесного — стихи”. Стихи и страхи, сны и толкования концентрируются в материальных звуках и стуках, происшествиях и явлениях. В этом и заключается уникальность. Не просто явления чего-то чудесного, а жизни. Смерч, шаровая молния, призраки — всяческие дуновения и грозные предупреждения иных миров в жизни человека, который трепещет и содрогается, будучи, однако, по природе разума своего существом “залетным”, “космическим”.
Загадка: из-за своей “андеграундности” Шварц не потеряла в объективности взгляда. Так, она защищает Маяковского — от Карабчиевского (“Реквием по теплому человеку”). Защищает рифму — от “вялого верлибра”, который “нагло придавил своей жабьей тушей последние остатки подлинного стихотворчества” (“Табак и поэзия”). Верлибр “полез тупорылой свиньей” на верлибр тогда же, когда диссиденты-шестидесятники — на Маяковского. Шварц же защищает от шестидесятников “свое главное” — гармонию, то есть поэзию. Что есть — поэзия. “С точки зрения разума, поэзия не нужна и бессмысленна. Она — тоже атавизм”. Но этот атавизм, как считали древние и как думает Шварц, “несет в себе девять смыслов… по крайней мере семь из них поселяются в ней с помощью музыки, игры ритмов, с помощью напевной таинственной силы”. Более того: искусство не только человеку нужно — “им услаждаются некие высшие силы” (“Искусство в посмертном пространстве”). Так Елена Шварц выводит чрезвычайно важный — не только для нее самой, но и для искусства в целом — закон: “В этом элизейском супермузее живет все, что имеет свою тайную невидимую форму, в которую и преображается; что может быть развернуто до любой степени материальности и обратно к полной и иной бесплотности”.
Еще законы Елены Шварц.
1. Покрывала Саломеи — это те смыслы, что спадают один за другим, но тайны стихотворения — “музыкально-пластические и в то же время разумные образования”, — остаются “томяще недостижимы”.
2. Стихотворение подобно живому существу; “мертвое” или “живое” есть главный эстетический критерий.
3. “Образ (иногда это — “визьон-приключение”, когда видение повтора поворачивает куда захочет. — Н.И.) часто непонятен автору”.
4. “Чем сильнее собственная музыка поэзии, тем меньше она годится для пения”.
5. “Когда я проснусь (волшебный сон — условия зарождения творчества. — Н.И.), стихи разлетятся, как пчелы, кто куда, гудя и играя, и вполне заменят меня”. Надо понимать, что, когда поэт проснется, он — физически — умрет. И потому, как сказано у Шварц в эссе “Три особенности моих стихов”, — “Стихи буквально живы, они — Существа, они улетают, и очень далеко. Им безразличен их творец. Без него им даже легче, после его смерти они наливаются кровью, они — еще живее”.
Метафизическая поэзия Елены Шварц неуловимо, но постоянно отражается в ее “бытовой”, а на самом деле — тоже визионерской прозе. Ведь и проза нужна ей, чтобы зафиксировать и отрефлексировать колебательные моменты: явления чуда и одновременно сомнения в его действенности. Найти себя — значит “при жизни найти свою тайную сущность”, свое Я, “которое так далеко”, свой залог бессмертия.
Елена Шварц рационализирует свою метафизичность. Русская поэзия есть вещь эзотерическая, и она, Елена Шварц, настаивает на продолжении эзотерики сегодня. Единственная, как мне представляется. Такая гибель всерьез, отдельная, ни на кого не похожая позиция — от нее довольно далеки и т.н. смысловики, и концептуалисты, и вообще и в принципе игра (если она не священная). “Концептуалисты, — пишет Шварц, — почему-то решили, что ничего нового сказать нельзя — постановили. И даже не пытались, только передразнивали” (“Постановление”). Шварц оппонирует, оспаривает это самодовольное постановление как ложное. Из поэтов-современников (своего поколения) в книге окликнута только Ольга Седакова — поэт с напряженным, высоким, религиозным поэтическим взглядом. Бог, Смерть, Ангелы, Дьявол, Зло, Горе — все это сейчас и здесь, с большой буквы, а не вообще где-то там в прошлом, когда поэты не знали электричества. (Они и сейчас не знают.) Всерьез работает Шварц с этими словами и смыслами — когда постмодернисты считают их безнадежно опустошенными. Мысль Шварц бьется над высоким и низменным, над их противостоянием и взаимопроникновением, над неразрешимыми, проклятыми вопросами. И — смеется.