Дневник 1970 года. Подготовка текста, «Попутное» и примечания С.Н.Лакшиной
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2004
19.III. Как будто ураган прошел, и все мы едва начинаем выбираться из-под обломков.
Я хожу два раза в неделю в «Иностранную литературу», читаю романы и консультирую литературу на бенгали, хинди и пушту. Весело.
Собирался было привести в порядок свой новомирский архив, разнести все по папкам, переплести в альбомы, а тут проснулся как-то ночью и ясно подумал — прочь все эти стариковские заботы, надо пробовать делать что-то свое и живое, собирать альбомчики еще успеем. Конечно, с критикой кончено, чтобы ею всерьез заниматься, нужен свой журнал, а его нет уже и не будет. Побираться же со случайными рецензийками — то здесь, то там (если даже будут печатать) не хочется. Попробую жанры иные, авось что получится. Тьфу, тьфу!..
А.Т. полюбил ездить ко мне на Страстной. Он занят своими издательскими делами, а опричь них — пустота, которую нечем заполнить. Принес мне папку откликов мировой печати на нашу кончину. Рассуждал о том, как странно переме-стились понятия об убедительности пропаганды и полноте информации. Конечно, ведь мы как в стеклянной колбе.
Чувствует он себя неважно. «В деревне говорят: «задумываться стал». Вот я стал задумываться».
Прочел стишки, сочиненные во время бессонницы: о Федине.
Умишком Федин — беден,
Талантом — умолчим,
Но был бы он безвреден,
Так прах бы с ним.
По просьбе Трифоныча дал Ю.Буртину замечания по его статье для «Избранного» Детгиза. Буртин подробно рассказал о том, как живет без нас редакция: споры, раздоры сотрудников. Косолапов1 уже проявил себя, согласившись на людях печатать статью Гефтера, а на другой день тихо ее отставивши. Он проводит длинные совещания, приглашает редакторов на редколлегию, заигрывает с коллективом.
Первые несколько №№ будут, видимо, еще недурны и настрижены сплошь из нашего материала. А вот дальше — любопытно будет поглядеть, что он предпримет, когда журнал с неизбежностью станет идти ко дну.
Это сейчас ему говорят: «Вам барыня прислала 100 руб. Что хотите, то берите». Но тут же и условия: «Да» и «нет» не говорите, черного с белым не покупайте» и т.д. К тому же пойдет напор бездарных стихотворцев и беллетристов, которые, чуть что, станут угрожать своими связями, нажимать на кнопки и просто визжать о «групповщине». А тут еще цензура… Нет, неумно поступил Валерий Алексеевич, взяв на себя эту обузу, ну да и поделом вору за бесчестье.
В разговорах с Мишей
Косолапов уверяет, что ничего не знал о решении
3 февраля, о назначении Большова и т.д. Сейчас же ему намекают, что Большова он
сможет отставить, набрать новую редколлегию и проч. Он тешится словами
Мелентьева: «У вас будут развязаны руки», не понимая, что руки у него как раз
крепко связаны.
Трифоныч вспоминал сегодня Пушкина: «Снова тучи надо мною…» и с особой энергией прочел последнее двустишие: «Сохраню ль к судьбе презренье, понесу ль навстречу ей непреклонность и терпенье гордой юности моей?»
Сейчас, после многих лет,
Трифоныч перечитал в верстке свои поэмы. «Интересно было читать, — говорит он с
застенчивой и озорной улыбкой. — «Страна Мура-
вия» — страшно наивная вещь, но почему-то — ничего не стыдно. А в «Теркине»
много опечаток шло от издания к изданию. Но, знаете, я прочел его с каким-то
удивительным чувством и, совестно сказать, в нескольких местах расплакался».
Рой рассказал о письме, подготовленном Сахаровым. Его должны были подписать 10 академиков, вносили поправки, редактировали. Но в конце концов всех их по одному вызывали и требовали воздержаться от подписания сахаровского документа. Подписали его Турчин, Рой и Сахаров и отправили непосредственно «в собственные руки»2.
Мне рассказали, что в узком кругу своих людей Мелентьева спросил кто-то: «А почему не доведено до конца дело с Солженицыным? Почему он не выслан?» Мелентьев ответил: «Подождем, пока он опубликует за границей «Пир победителей»3, это не поздно будет сделать».
И ведь отлично знают, как протестовал Солженицын против самого объявления об этой вещи, воровски у него изъятой.
23.III.70. Трифоныч посоветовал мне взять билет на съезд РСФСР, который мне предложили в Союзе. Он собирается там появиться, но не хотел бы быть один. Я поехал за билетом на улицу Герцена, и меня остановил там Гамзатов — целуется, под ручку ведет, зовет выпить. «Ну как ты, работаешь в «Ин. лит-ре»?» — спрашивает он меня. «А ты, Расул, все еще продолжаешь редактировать «Новый мир»?» — спросил я в тон. Он мгновенно скис.
На Страстном встретились с
А.Т. Он советовался по поводу прежней своей
идеи — подготовить рукопись из писем, отзывов, протоколов и записей дневника о
«Новом мире»: «За 12 лет» и уже обдумал предисловие.
Говорил и о главной своей работе — о «Пане Твардовском». Он мечтает написать эту книгу едва ли не с 14 лет, да все не удается. Удастся ли? Нет и сил прежних, и спокойствия, нужного для такой работы.
24.III.70. Открылся III
съезд писателей РСФСР. По уговору я следил за А.Т., который сидел в президиуме,
и, как только он поднялся, я вышел из зала. Едва ли
10 минут послушал доклад Алексеева. Трифоныч, покурив, вернулся на свою лавку,
а я, дожидаясь его, коротал время в фойе. Подходили ко мне Огнев, Бек, Турков и
др. Рассказывали, что наши редакционные женщины уговорили их оставить свои
сочинения в редакции. Помогли, таким образом, Беляеву гладенько, без лишнего
шума осуществить, что задумано («сломим бойкот писателей» и проч.).
Особенно горько мне было слышать от Огнева, что меня обвиняют в том, что я-де не уговорил Твардовского согласиться на частичные перемены и попробовать ужиться с Большовым и Ко. Есть своя логика у ренегатства, и вместо того, чтобы честно сказать — нам некуда идти, мы вынуждены остаться работать — все эти Инны, Аси и Калерии1 — ищут идеологического себе оправдания, тешат себя жалкой иллюзией, что смогут издавать прежний «Новый мир» без прежней редколлегии.
С Трифонычем пошли к Троепольскому в «Россию». Сидели, разговаривали, выпивали, и время от времени счастливый Гаврила восклицал: «Хорошо идет съезд!»
25.III.70. Зачем-то пошел с утра на съезд. Побыл 1/2 часа в фойе и убежал, даже с хорошими людьми неприятно говорить, подташнивает. Бек принес слух, что Евтушенко берут в редколлегию «Нового мира». Возможно, потому что он был на банкете в честь Косолапова, который устроили в издательстве, и вообще с ним заигрывает. Принес тягучую поэму о Ленине в Казани — и вписывает в нее по заказу редакции главу о рабочем классе. Как легко ему рифмуется! На том же банкете, между прочим, Косолапов намекал, что расстался с Твардовским дружески и тот даже будто бы поцеловал его на прощанье (Трифоныч в отчаянии от этой рождественской сказки).
Подходили ко мне на съезде со словами участия — Бакланов, Борщаговский, Трифонов, даже Липатов1. Не удалось мне увернуться, когда рыжий Рекемчук сунул свою потную ладонь, но это меня доконало, и я бежал.
Залыгин со своей ухмылкой тоже спросил меня — «ну как?». Я ответил: «А как может быть, если бриг захватили разбойники, команду связали и бросили за борт. Теперь мы бултыхаемся в холодной соленой воде — и думаем, — куда плыть, к кораблю своему уже не поплывешь, а берег далеко».
26.III. А.Т. зачем-то, видно, от тоски, ходит на съезд и умеренно выпивает с Троепольским. Я не захотел сегодня пойти туда — противно. Но мы перезванивались и удалось кое-что сделать для Миши и Виноградова — в смысле их устройства на работу.
Я все никак не могу серьезно взяться за работу. «Руки не налягают». Беру что-то и тут же оставляю.
С критикой, наверное, кончено. Для этих занятий нужен журнал, а без журнала, в постоянной зависимости от случайных редакторов (и это еще при условии, что меня вообще кто-нибудь захочет печатать), критика превращается в жалкую поденщину. Так лучше помолчать.
Приходил ко мне кинорежиссер Кончаловский, сын Михалкова, говорить о «Дяде Ване». Живой, талантливый — /…/ вдруг в голосе или жестах промелькнет сходство с отцом. Войницкого хочет играть Смоктуновский, и замысел их интересен.
Вечером на «Мосфильме» он показал нам свою запрещенную картину — «Асино счастье». Правдиво, хорошо, неожиданно. Прекрасно играла Ия Савина; а как хороши лица и разговор деревенских мужиков и баб! Ия сидела рядом со мной, и когда зажгли свет, я не удержался и обнял ее, бормоча какие-то невнятные слова. Кончаловский тащил диски с пленками, собранные в круглую коробку, на спине, чтобы спрятать в багажнике в машине (он хранит единственный полный, неизрезанный вариант картины дома) — и когда он, чуть сгорбившись под тяжестью, шел по длинному мосфильмовскому коридору, я вспомнил стихи Блока: «Искусство — ноша на плечах…» Какая тоска, что все это где-то и кем-то остановлено, запрещено, задавлено, изгажено!
27.III. У Саца виделись с
Алешей, Мишей, Марьямовым. Жалкий А/лександр/
М/оисеевич/ в ответ на мои укоры бранил Дороша и сам произнес слово «зубатовщина»1.
Е/фима/ Я/ковлевича/ явно грызет совесть, и он вот уже месяц совсем избегает
меня. Когда Марьямов говорил с ним о том, стоит ли подписывать 2-й №, Дорош
ответил: «Я не хочу, чтобы это выглядело как демонстрация». Но то, что не
выглядит демонстрацией в одном смысле, — уже демонстрация в другом.
30.III. Вчера был у меня Федор Абрамов. Говорили хорошо и неторопливо. Он вспоминал послевоенные годы, свою работу в СМЕРШе (!) в 45, кампанию по космополитизму в университете. Говорил, что начал мечтать о литературе деревен-ским парнишкой — с 7 лет, всегда думал об этом, но долго не решался начать писать, да и жизнь не давала.
Б.Можаев звонил, представившись Г.Бёллем, — и Федя доверчиво попался на этот розыгрыш.
А.Т. приехал в середине дня. Вчера были у него на даче Расул, Кулиев и Карим. Расул печален, с виноватым лицом, не пьет. Отказался прочесть на съезде какой-то документ по поводу происков сионистов и был немедленно вычеркнут из списков правления.
Никто на съезде так и не сказал ни полслова ни о Солженицыне, ни о нас. Будто сомкнулись волны — и даже кругов на воде не видно.
Какой-то рязанец, кажется, Родин, подстерег Трифоныча у колонны и стал, будто исповедуясь и оправдываясь, объяснять, почему он проголосовал за исключение Солженицына, хотя и не хотел этого.
В президиуме Трифоныча обволакивал Шаура1. «Вы на каких инструментах играете?» «Мы вас не оставим ни в коем случае на творческой работе», — и прочие смехотворные уверения. Уговаривает заботиться о здоровье, ехать в Барвиху и т.д.
Затащили человека в подворотню, в грязный проходной двор и там убили его. А потом бандиты выходят как ни в чем не бывало на освещенную улицу, руки в карманы, и встречные-поперечные знают все до единого, что совершено преступление, но все переговариваются, смеются, пожимают бандитам руки, будто ничего не случилось. Вот наша судьба.
Со мной произошло самое страшное — работать не хочется, никакими силами не притянешь себя к столу. Да и зачем? А дневные полудела, полуразвлечения заполняют время и перемалывают его до полной непригодности — в какой-то бесполезный сор.
1.IV.1970. Обедали с Шимоном1 в «Центральном». К концу обеда пришел А.Т., встречавшийся с Бёллем. Говорит, что Бёллю будто бы предполагалось дать в этом году Нобелевскую премию, но он просил, чтобы ее получил Солженицын.
Трифоныч говорит, что съезд РСФСР ждал апелляции от Солженицына и будто бы она была бы удовлетворена. Сомнительно.
Вечером я испытал никогда прежде не случавшийся приступ тоски и страшного ощущения беспомощности и одиночества. А все потому, что не могу работать. Полная потеря вкуса к жизни, апатия, не хочется с утра вставать — тошно.
Логика нынешних сотрудников «Нового мира» известная: «по возможности», «хоть что-нибудь», «применительно к подлости».
Трифоныча осуждают за то, что он ходил на съезд. Думаю, что тут не столько непримиримость, сколько — в массе — мещанское злорадство: «и он, как мы».
Слухи ползут, что сняты
Степаков, Михайлов, Романов, называют и другие име-
на — будто бы за провал подготовки к ленинскому юбилею. Все гадают, чтобы это
значило, но никто, кажется, не ждет добрых перемен.
Говорят, что 2-й № «Нового мира», наконец, подписан. Снята статья Лациса, кое-что подчищено, но в целом это еще наш №.
Эмилия2 спрашивает Косолапова: «Что же вы, В.А., не меняете направление?» — «Не сразу, не сразу, Эмилия Алексеевна».
Романов обошелся с ним, как с мальчишкой, а на вопрос Эмилии, зачем он с ним так груб, ответил: «А что с ним цацкаться. Переходная фигура…»
Федор Абрамов, который клялся мне, что не уступит в своем рассказе ни строки, конечно же, не устоял перед соблазном напечатать «Деревянных коней», хотя в самый последний момент из них и вырубили абзац о коллективизации.
Быть оптимистом — значит знать, чего ты хочешь.
4.IV.1970. Утром — в гостях у меня Дюрко Ласло, неглупый, толковый венгр, написавший книгу о Ленине.
Вечером пришел Алеша Кондратович. Он в отчаянии от последнего посещения «Нового мира».
Калерия говорит: «Новый мир» взорвал Лакшин. Ему хотелось печатать свои статьи, но он не думал о том, что надо спасать журнал». И еще: «Что такое «Новый мир»? Это Твардовский и голые стены».
Чтобы оправдать свое ренегатство, они пытаются теперь убедить самих себя и наших авторов в том, что с уходом старой редколлегии, в сущности, мало что меняется, и жаль лишь, что Твардовский не защищает их своим влиянием и именем.
Сердятся уже и на Мишу, за то что он не хочет активничать и «пробивать» повесть Азольского1 и т.п. Борисова сказала даже: «Если Хитров будет продолжать так вести себя по отношению к рукописям, которые предлагает отдел, я пойду к Косолапову и скажу, что он саботирует».
Записываю эти мелочи, потому что с ними все более проясняется картина, которую, впрочем, и следовало ожидать. Противно и стыдно. И главное, самим им скоро еще будет и противно, и стыдно, а Косолапов их не пожалеет и вышвырнет при первой возможности.
Сам я спокоен и не хочу ни в чем оправдываться, и объясняться ни с кем не буду. Блудодейное вранье само скоро начнет изобличать себя. Я всегда им был чужой, и даже когда они меня ласкали и хвалили, знали втайне души, что я презираю их московский либеральный кружок, всех этих благодушных Цезарей Марковичей2 /…/, и что мы из разного леплены теста.
В «Иностранной литературе» жуют мою рецензию на Голдинга. Для меня же это не более, чем опыт, — будут ли печатать? Кудрявцева услужливо принесла и положила перед Федоренко № «Огонька» со статьей против моих «Мудрецов»3. Сегодня Федоренко сказал: «Вообще можно было бы напечатать рецензию Лакшина, но надо бы подождать несколько месяцев, пусть уляжется пыль».
А.Т. звонил мне из Пахры. Он, с его дьявольской чуткостью, уловил, как нехорошо мне было в среду, и искал какие-то слова, чтобы утешить и подбодрить меня.
«Хочу только сказать, что очень хорошо знаю это состояние, и надо иной раз пойти до конца навстречу этому настроению… А утром проснешься, день солнечный, и почувствуешь, что надо жить и работать можно». Милый А.Т.!
А.Т. сказал Демичеву4, отказываясь от обильных мирских благ: «Не хочу увеличивать собою ряды сановных бездельников. Слава богу, советская власть меня обеспечила».
6.IV.70. С А.Т. ездили навестить Ивана Сергеевича1. И.Серг. говорит: «Живу барсучьей жизнь. Зайцы, барсуки — днем спят, а ночью живут, вот и я с ними на одном полозу. А чем, скажите, плохие звери? Ночью мне хорошо: не сплю, думаю. Завожу вот магнитофон, пленки из библиотеки для слепых. Есть тут «Война и мир», только начало, к сожалению, есть Пушкина стихи — вот и послушаешь, все-таки какая-то пища…»
О Горьком рассказал. После того как Ив. Серг. был у Сталина, вдруг звонок от Горького. Крючков просит придти. Принял Горький Ив. Серг-ча в большой пустой комнате, пили кофе за столом. Зашел разговор о лошадях. И вот А.М. говорит, налегая на О (он окал, хотя, как я замечал, мог и не окать): «А лошадей я хорошо знаю. Я ведь конюхом был». — «Как так, А.М.?» — спросил И.С. и в усы усмехнулся. Горький мигом схватил насмешку и, сконфузившись, поправился: «Ну не то чтобы конюхом…» Всю жизнь свою что-то играл, воображая себя, этот человек.
А.Т. к слову вспомнил о письме ему Горького в 36 г. Уговорили друзья послать ему «Страну Муравию». И вдруг Трифоныч получает грубое письмо на машинке — какие-то издевательские стишки приведены и дальше сказано, что поэма — непереваренная смесь из Есенина и Прокофьева. Исаковский стал утешать А.Т., что Горький-де случайно так отозвался, был не в духе, написал под горячую руку… «Вот тогда я и стал мужчиной, — говорил А.Т. — Подумал про себя — хоть ты и Горький, но я тебе покажу, какой я подражатель говенного Прокофьева». (Письмецо это лежит где-то в Архиве Горького, на него набрел Перцов и с гаденькой улыбкой говорит Трифонычу: «Как А.М. в вас не разобрался…» — давая тем понять, что знает этот эпизод.
В 1939 г. А.Т. получил орден Ленина и решил, что настал час помочь Македонову2. Составил письмо, подписал его сам и понес Исаковскому — подписать. И тут жена Исак. на него напустилась: «Зачем втягиваете Мих. Вас. в недостойное дело! Макед. всегда выступал против партии». Просидел Макед. 21 год, был в шахтах Норильска и степень доктора геологии сумел там получить.
Адвоката, которому передали дело Макед. по прошению Трифоныча, А.Т. случайно повстречал на фронте.
«Он совершенно не виноват,
— сказал адвокат. — Но беда в том, что их 6 чело-
век — и все невиновны, дело высосано из пальца. Но найти их теперь нельзя».
(Иные были уже расстреляны.)
«В судьбе М.В. и И.С. есть что-то общее, — рассуждал А.Т. — Для них порогом, за который они не смогли переступить, была коллективизация. Исак. стал писать плохие стихи, а И.С. из превосходного бытописателя деревни превратился в певца льдов и торосов». И.С. подтвердил неожиданно горячо: «Да, я сам об этом думал».
Лидия Ивановна рассказала,
какой молчун был Ив. Серг. Когда поженились они и приехали в деревню — целыми
днями говорили. «Прошло 2 месяца, и вдруг мой
Ив. Серг. замолчал. Я сначала хотела не замечать, а потом пристала — что
молчишь?
— А я и не заметил, что молчу, — сказал Ив. Серг.».
Когда, по обыкновению, беседа наша дошла до Федина, Трифоныч распалился. Прочел свою грубоватую эпиграмму в новой редакции:
Талантом Федин беден,
Умишком — не богат,
Но был бы он безвреден,
А то ведь гадит — гад.
Ив. Серг. рассказал, что после долгого перерыва как раз сегодня Федин звонил ему с утра и не без корысти (просил устроить ему с Ольгой Викт. поездку в Карачарово)3.
Трифоныча это разбередило.
«Ив. Серг., умоляю Вас, напишите ему хоть
2 строки: «Костя, как ты мог предать Твард. и «Новый мир»?» Ив. Серг. только
кряхтел. Неловко вышло, будто мы вымогали у старика эту ссору с давним его
приятелем. Я вмешался, сказал, что А.Т., понятно, как и я, жаждет хоть малого
возмездия за предательство и трусость, но Ив. Серг. сам найдет и случай, и
слова, как это сказать, если сочтет нужным. Принуждать и подталкивать в таком
деле нельзя.
Но вечером, едва я пришел домой, звонит Миша и рассказывает. Принесли сегодня в редакцию конверт от Федина. Косолапов вскрывает дрожащими руками (вдруг — отставка или еще что-либо). Читает: «Дорогие тов. корректоры! В статье председ. совета национальностей Палецкиса допущена ужасная опечатка. Во фразе: в России живет более ста миллионов человек пропущено слово «миллионов». Благоволите исправить, не то может выглядеть весьма неловко. С приветом. Конст. Федин» (записал по памяти). Вот это номер!
Ошибка, разумеется, давным-давно исправлена корректорами, но этот <…> лицемер хочет показать свое рвение новой редакции и приобщиться к ее трудам.
Нет, не надо его жалеть!
Света рассказала со слов Эмилии. Бианки4 с ней говорила, хвалила Косолапова, говорила, что и с Большовым работать можно. И потом: «Лакшин виноват во всем. Это холодный и расчетливый человек, поставивший свое тщеславие выше интересов журнала».
Тут же, к слову, Эмилия передала и другие слова обо мне, будто бы сказанные Кардиным5: «На костях Марка Щеглова Лакшин втерся в доверие к Твардовскому и использовал это в своих интересах».
Да, петел еще трижды не пропел, а вот уже как говорят обо мне бывшие товарищи и сотрудники. Это хороший жизненный урок. Хоть и всего как будто ждал, и знал, что предадут, — но не мог представить, как быстро и легко это произойдет. Всегда бывает неожиданней и жесточе, чем думаешь.
Если вдуматься, тут есть своя логика. Нашим женщинам — сотрудницам почти всем недалеко до пенсии, непрерывный стаж дает к ней какие-то прибавки (это специально разъясняла мне Софья Ханановна, призывая войти в положение Озеровой и др.). Значит, уходить трудно, уходить не хочется — и бог бы с ними, если бы это свелось к частным житейским обстоятельствам, понятным у каждого. Когда они спрашивали Твардовского и меня: «Что нам делать?», мы отвечали — соблюдайте спокойствие, поступайте согласно своей совести и личным обстоятельствам».
Но им-то захотелось другого, захотелось прикрыть это каким-то подобием идеи, создать впечатление принципиальной позиции. Так родилось соображение: надо сохранить журнал Твардовского без Твардовского. Надо напечатать, по возможности, все то, что предлагалось и старым «Новым миром». Надо не растерять сотрудников. И вот уже Борисова, Озерова, Берзер — обзванивают авторов и уговаривают их нести новые рукописи, не говоря уж о том, что отказываются возвращать старые. А автор — тоже слаб, и тоже по понятным личным соображениям: печататься негде, если журнал Косолапова вдруг напечатает его статью или повесть — то ведь польза и ему, и людям, которые ее прочтут. Авторы охотно идут на уговоры, а иногда и забегают вперед, сами начинают упрашивать редакторов: не бросайте журнал, вы нам нужны, с кем нам тогда иметь дело и т.п.
Так возникает идея сотрудничества с Косолаповым и Ко, которая вначале держится на чистых иллюзиях (им поддался и Буртин), что редакционный аппарат переломит новую редколлегию и будет диктовать ей свой курс. Какая детская нелепость!
Ведь и Косолапов и Большов
(при видимости расхождений между ними), не говоря уж о других, постепенно
начинают гнуть свое. Они и не могут поступать
иначе — ибо они чиновники; прислушиваются к любому звонку, боятся испортить
отношения с официально одобряемыми авторами, беззащитны перед напором их
рукописей, дрожат за свою шкуру в случае ошибки и т.п. И это все еще при
невероятном предположении, что люди эти нейтральны, то есть не имеют своих
групповых реакционных пристрастий.
Без грубого нажима поначалу, но определенно они начинают формировать редакционный поток. Возмечтавшему о своей великой роли аппарату приходится применяться к ним хотя бы отчасти, идти на компромиссы. Правится — с уговорами и участием автора — статья Лациса, откладывают и обещают после правки поместить едкую статью Рассадина против библиотечки «Огонька», правят статью Гефтера, снимают опасные абзацы в рассказах Абрамова и т.п.
И во всем этом нашим редакционным Робеспьерам и Жаннам д’Арк приходится принимать участие. А Косолапов говорит с удовлетворением: «Лацис согласился переделать статью. Что это значит? Это значит, что старая редколлегия плохо ее редактировала, не отметила политически неправильных мест. А теперь сам автор согласен, что они неправильны». И удовлетворенно потирает руки.
Такая двусмыслица, понятно, раздражает, сбивает с толку редакционных «идеалистов». Они начинают сердиться, ищут источник зла не там, где он находится, и, наконец, сублимируют свою неудовлетворенность в нелестных суждениях о старой редакции.
Твардовского пока трогать не решаются, и главным виновником всех их бед и злосчастий становлюсь я. Отравленная двусмысленностью почва будто сама по себе начинает плодить сплетни, подозрения, мелкие и злобные пересуды. «Лакшин виноват, что вовремя не ушел, тогда бы ничего не тронули, и Твардовский бы остался». Им нет дела до реальности — они не понимают, что такого рода уступки, даже если вообразить невозможное — что Твардовский пошел бы на них, — ничего бы не дали. Редакцию решили разгромить грубо и до основания, а главной целью, конечно, был уход А.Т. С меня начали лишь как с наиболее явного выразителя тенденции.
Но сказавши «а», надо говорить и «б».
Если признать, что мне было нужно уйти раньше, — это значит отказаться и от самой линии журнала, определенной и сформулированной в моих подписных и бесподписных статьях, включая сюда и «По случаю юбилея» Твардовского, которая писалась не без моего участия.
Но что значит такое отречение от прежнего направления журнала, как не полнейшее ренегатство? Удивляюсь лишь, как изощренно сложна и изобретательна человеческая психология, когда надо прикрыть (и для других и для себя) флером благородства самые неприглядные, в сущности, поступки. Каких лазеек только не находит тут изворотливый ум!
Это и стремление представить дело так, будто Твардовский их одобряет и едва ли сам не завещал — сохранить журнал. И напряженная, а в сущности, уже смешная борьба с Большовым или Смирновым за какие-то «поправочки». Тут и надежды самые фантастические, что Косолапов наберет на вакантные места в редколлегию добрых людей, выгонит Большова и журнал поплывет прежним курсом, тут и самолюбивые обольщения, что главное дело в редакции и прежде делал аппарат — он и теперь сумеет это делать.
А между тем Косолапову даже нужен Большов, чтобы на первых шагах сваливать на него непопулярные журнальные акции, всплескивать руками и кивать на Большова, когда что-то вылетает из №.
Но, в сущности, прогноз мой таков, что Косолапов или будет сам подмят Большовым или дружно сработается с ним. А наши «идеалистки» по одной будут вышвырнуты ими из редакции, только уже тогда, когда покроют себя позором сотрудничества или совсем ассимилируются в новой среде.
Словом, дело свое они сделали, дезориентировали нашу и без того вялую и слабую общественность, сорвали возможный бойкот журнала и, я надеюсь, временно, навели какую-то тень на старую редакцию, чтобы самим предстать в лучшем свете.
Банальная история, казалось бы, столько раз нами читанная в книгах, но снова приходится проходить все на своем опыте.
Было эти дни порою очень нехорошо, обидно мне. Мы ждали осуждения с трибун, свиста «Литерат. газеты» и т.п. и были готовы встретить его спокойно, а удар пришелся с другой стороны. Утешаю себя тем, что грязь, какою они сейчас в меня бросают, ко мне не пристанет и через месяц-другой все покажется совсем в ином свете даже и перед доверчивыми людьми.
7.IV. У И.Саца — с Мишей виделся. Он рассказал: Огневу предложено место члена редколлегии по критике — и он не отказался. Проговорил с Косолаповым наедине 1 1/2 часа и вышел убеждать Мишу «оставаться». (Сейчас вспомнил, что прежде не записал. Нат.Павл. (Бианки. — С.Л.) говорила Эмилии: «Лакшин сбивал Твардовского, теперь Хитрова сбивает, уговаривая уходить».) Огнев рассуждал: Косолапов-де умеренный, нельзя отдавать журнал подонкам. Может быть, такие резкие статьи, как статья Ильиной о роман-газете1 станут невозможными, но ведь то же самое можно изложить в иных, более спокойных формах. «Боюсь только, в ЦК меня не утвердят», — говорил Огнев. И намёком: «В разгроме «Нового мира» повинна гордыня некоторых товарищей…»
Вот тебе и Володя Огнев, к которому я относился всегда с симпатией.
Попутное
В своей недавней мемуарной книге «Амнистия таланту. Блики памяти» («Слово», 2001) В.Огнев нарисовал прямо-таки фантастические «блики». Так, он «описывает», как Косолапов «полетел» со своего директорского поста издательства «Художественная литература» из-за его, Огнева, смелой и отважной книги «У карты поэзии» («Худ. лит.». 1968). Однако мемуарист попросту это выдумал. Косолапов до последних дней перед назначением главным редактором «Нового мира» оставался директором издательства «Художественная литература».
Вот как он описывает свой разговор с Косолаповым:
«Однажды раздался телефонный звонок, и В.А. (Валерий Алексеевич Косолапов. — С.Л.) попросил меня встретиться. Мы гуляли почему-то на улице. В.А. предложил мне занять место его заместителя, но просил держать разговор в тайне. Почему-то особенно часто повторял он эту просьбу о тайне. Я был удивлен. «Ведь все это заранее нереально, — сказал я. — Вспомните, именно я был замешан в деле с поэмой Твардовского («Теркин на том свете». — С.Л.), из-за меня вы были сняты из «Художественной литературы», и меня же вы будете предлагать этим людям?» В том-то и парадокс, заявил В.А., что он уже получил предварительное полусогласие на мою кандидатуру. И ничего странного в этом нет. Логика чиновников особая. Именно история с выходом моей книги, получившая огласку в коридорах власти, сыграла положительную роль, считал В.А. Сейчас, добавил В.А., они больше озабочены тем, как выйти из в, общем-то, позорной истории со снятием Твардовского. «Вот-вот, — подхватил я, — это-то и главное в ситуации со мной… Как отнесется тот же Твардовский к такой моей готовности? Не исключено, что в данной ситуации, сгоряча, никто не поймет меня… Все еще кровоточит».
Я обещал подумать три дня. Через три дня Косолапов должен был иметь разговор наверху. Его торопили. Торопил меня и он.
Первый, с кем я говорил, был В.Я.Лакшин. Лицо его исказила ироническая гримаса. Ответа мне уже было не нужно. «Да вам, Володя, все порядочные люди будут плевать в лицо…» Честно скажу, такой быстрый и однозначный ответ меня обидел. Разве все так ясно и просто? Я решил сразу же позвонить Косолапову и отказаться. Но телефон его не отвечал весь день. На следующее утро я получил (через того же Лакшина) ответ на свой вопрос от самого Твардовского. Он якобы сказал сухо: «Каждый поступает по своей совести». И это решило дело» (с. 168). То есть В.Огнев будто сам отказался. Между тем это «блик». Его не утвердили в Союзе писателей.
С одной стороны, «все еще кровоточит», с другой — «разве все так ясно и просто»?
С.Л.
Косолапов с Большовым между тем начинают показывать зубы. Критическая рецензия на бездарную пьесу Мдивани2, подготовленная еще нами, снята по звонку Кириченко. Косолапов, разумеется, не возразил ни слова, а на публику работая, проклинал Большова, который будто бы донес. Хорошая творческая атмосфера!
Буртин, пытаясь спасти статью Гефтера, добыл отзыв Румянцева с некоторыми замечаниями, но в целом положительный, а Большов на летучке популярно объяснил ему, что до Румянцева ему дела нет и что у него, Большова, есть свои претензии к Гефтеру3. Еще раньше загремела в цензуре статья Лациса, которую Большов с охотой снял по первому робкому намёку цензора. Вот уже начинают хлебать дерьмо наши соглашатели. И это, я думаю, только начало.
Овчаренко уже притащил в редакцию статью Щербины — любопытно, что будет с нею делать Озерова?
Старики (Е.Я.Дорош и А.М.Марьямов. — С.Л.) тоже хороши. Их заявление об уходе задерживает Воронков, а они не решаются ему напомнить. Хуже того, Лев Славин рассказывает, что Дорош, встретив его в ЦДЛ, уговаривает печатать свою новую вещь в «Новом мире». И говорит при этом: «Я при всех редакторах печатал «Деревенский дневник» в «Новом мире», буду и дальше так поступать. Ведь есть читатели…»
Хочу заставить себя не думать об этом, не принимать близко к сердцу и не могу. Слишком уж быстро и дружно топчут прошлое вчерашние наши товарищи.
Одно спасение здесь, чтобы не думать о «белом медведе», — своя работа да еще моя странная вера, что время все по местам расставит и каждому будет воздано по заслугам.
9.IV. С утра неприятное, раздраженное письмо от Исаича1. Я сам виноват, доверительно говорил о нем с Р/…/, а они разнесли.
Днем встретился с А.Т. Он неожиданно утешил меня: «Да я сто раз говорил, что он стал надменен — не надо прощать нашим гениям такие выходки».
Относительно сплетен, идущих из редакции, о которых он уже слышал, А.Т. тоже рассудил по-своему: «Не принимайте близко к сердцу, это они Вам честь делают, если говорят, что из-за Вас «Новый мир» погиб».
Трифоныч увлечен работой над книгой о «Новом мире». Перечитал 4 тетрадки своих дневников — и воодушевился. Никогда не предполагал, что столько записал интересного. Меньше записывал в 50—54 годах. «Тогда я еще не понял, что такое журнал, хотя и всплывал передо мной романтич. отвлеченный образ Некрасова, и было лестно этим заниматься. Настоящий интерес — с момента первого погрома «Нового мира» в 54 г.». И в перерыве 54—58 г. — у него много интересных записей. Я намекнул ему, что и у меня кое-что записано, в особенности за последние годы.
Сидели мы на Страстном — заходили к А.Т. — Софья Ханановна, Архангельская2, Миша и Алеша.
Рассказывают, что метания Буртина — то заявление об уходе, то отказ от него, закончились весьма плачевно — Косолапов сам поторопил его уход, написав на заявлении, которое давно у него лежало, — «освободить с 10.IV». Буртин уволен без выходного пособия.
Сегодня же Косолапов добился наконец приема в Союзе писателей, который откладывали недели две. Его приняли Марков, Воронков, Сартаков и Озеров3. Косолапов просил утвердить кандид. новых членов редколлегии. Он предлагал — на отдел прозы: на выбор — Залыгина, Герасимова, Атарова; публицистики — Коробкова и еще кого-то; критики — Огнева или Туркова. Но ему тут же дали понять, что у Секретариата готовы свои кандидаты и с ним церемониться не будут. На прозу предлагают: Таурина, оставшегося без работы после увольнения из секретарей РСФСР, затем Тельпугова и Колесникова из «Знамени». Это на выбор, но рекомендуют прежде всего Таурина. По публицистике — их кандидат — А.Сахнин. По критике — ничего не нашлось, но в отношении Огнева высказаны сомнения.
Как и следовало ожидать, с Косолаповым никто не хочет считаться как с редактором.
Его заставят сформировать редколлегию, какую удобно Воронкову, и это будет «Новый мир»!
На место Хитрова Косолапов прочит Бонч-Бруевича <…>.
Циркулируют слухи о новых перемещениях и назначениях в правительстве. Будто бы снят зам. Андропова — Захаров, Чхикишвили из отдела пропаганды и др., а Егорычев отправлен в Данию послом. Поговаривают и относительно самого Шелепина.
В то же время Китай будто бы отказался от Степакова, которого прочили туда послом.
В Политбюро — 8 человек больны.
Вот и выходит —не надо было им трогать «Новый мир»! Как тронули, нарушилось какое-то равновесие в нынешней вселенной и материя начала распускаться, как чулок! Все дрожат, что пришла их очередь освободить места.
Рассказывают, что вечером 1 апреля был звонок Беку — и приглашение пожаловать на завтра к Демичеву. Он сначала решил — первоапрельская шутка. Но нет: Демичев принял его и торжественно объявил, что роман «Новое назначение» разрешен и может печататься в «Новом мире».
Едва ли не в тот же день был у Демичева и Евтушенко. Говорили 2 1/2 часа, Евтушенко обещана поездка в Америку и публикация поэмы в «Новом мире». Демичев притворно возмущался, что не видел Евтушенко ни в президиуме, ни среди делегатов съезда. Как это могло случиться?
Вечером был на бюро критики — трусость всеобщая и уныние. На обратном пути затеял со мной разговор Огнев. Сказал о предложении Косолапова и как бы советовался. Я сказал ему открыто, что смотрю на всю эту историю как на предательство, хотя, быть может, субъективно и не сознаваемое, и очертил коротко этот путь — от иллюзий к предательству. Это как бы не было для него неожиданностью, он сказал мне, что меня и осуждают как раз теперь за непримиримость и ригоризм. Дескать, сам печататься не может и другим не дает и т.п.
Рассказал и о Туркове, о всплывшем теперь наружу его недоброжелательстве ко мне, зависти, претензиях, что я будто бы не давал дороги другим критикам. Бог мой, но кто, когда из них предложил острую, интересную статью, которую бы я не напечатал? Они сами боялись браться за огнеопасные темы. Я же вообще никогда не отмежевывал себе места для своих статей, не объявлял заранее о них, а тихонько работал и приносил готовое Озеровой и Виноградову — посмотрите, не подойдет ли? Так что же мешало им делать то же самое?
А теперь, не с их ли слов, Винниченко4 из московского парткома кричит: «Лакшин выпячивал себя в журнале».
Я-то как раз думаю, что делал мало и плохо, отчасти по недостатку времени, отчасти из-за иных причин, но в год у меня появлялось в «Новом мире» одна или две статьи, да хорошо если плюс к тому пара рецензий. Разве это работа для журнального критика?
И виноват ли я, что у Винниченко и других скромников, выпускающих в год по нескольку книжек, создалась такая иллюзия, что я слишком привлекаю к себе внимание?
Никак не думал записывать этот эпилог, эту медленную агонию «Нового мира», но оказалось, что и в ней немало поучительного, того, что полезно не забывать.
Попутное
Владимир Яковлевич пригласил Андрея Михайловича Туркова в Чеховскую комиссию Совета по истории мировой культуры АН СССР, когда стал первым ее председателем (1989 г.), и успешно с ним сотрудничал. Вспоминаю с душевной благодарностью радиопередачу, в которой он участвовал вместе с Михаилом Николаевичем Хитровым после смерти Вл. Як. и его скорбные слова потрясенного человека.
В прошлом году в мае, когда исполнилось Владимиру Яковлевичу 70 лет, Турков напечатал в газете «Первое сентября» (17 мая 2003 г.) статью «Рыцарь невыигрышного жанра. Вспоминая Владимира Лакшина».
Выразив сожаление, что
«активно и темпераментно работавший с начала
50-х годов минувшего века Владимир Огнев» не попал в недавно выпущенную
«Историю русской литературной критики», он ярко и живо написал о Владимире
Яковлевиче. Позволю себе его процитировать:
«Одним из тех, кто опроверг отношение к критике как к чему-то ютящемуся на журнальных задворках и кто побудил многих начинать знакомство с очередным номером именно с этих страниц, стал… Владимир Лакшин. Сегодня этому рыцарю невыигрышного жанра исполнилось бы 70 лет. Как рано он ушел из жизни.
Человек живой мысли, капитальной университетской выучки и редкой трудоспособности, он стал заметен с первых же своих статей и даже небольших рецензий. Но особенно определенной стала его репутация после статьи «Иван Денисович, его друзья и недруги»… Дотоле Лакшин, быть может, кому-либо представлялся на некоем распутье — между «академическим» литературоведением (поскольку уже был автором ценного исследования «Искусство психологической драмы А.П.Чехова и Л.Н.Толстого») и всеми соблазнами и рифами текущей литературной критики. Но теперь стало ясно, что он смело пускается в открытое море последней, давно обставленное и пристрелянное бдительными сторожевыми батареями.
И тут оказалось, что он не только учен, но и зубаст, что быстро ощутили оппоненты. И что «дела давно минувших дней», любимая Лакшиным классика, преображаются под его пером в сокрушительное оружие сегодняшней борьбы, причем, отнюдь не узко литературной!
«Освобожденный» (чудное бюрократическое словечко, заменяющее всякие там грубые: снятый, изгнанный!) во время разгрома «Нового мира» от своих любимых служебных по журналу обязанностей, Лакшин, надолго отлученный от собственно критической деятельности, вновь обратился к «друзьям-классикам»…
Загнать его в угол, «лишить слова» решительно не удавалось! Наследственный интерес к театру (отец был актером МХАТа) и свойственный Лакшину артистизм живо проявились в его многолетней работе на телевидении, где им были созданы такие популярные передачи, как серия «путешествий к Чехову».
Слава богу, история в первые же перестроечные годы подарила Лакшину возможность возвращения и к пресловутому «жанру», и к журналистике вообще, работу в счастливо преобразившемся (в том числе и им самим преображенном!) после целых десятилетий унылого сервилизма журнале «Знамя», а позже — уже главным редактором — в «Иностранной литературе».
И какую трезвую осмотрительность, стойкость, неуступчивость проявил он в пору, когда (прямо-таки по любимому им Толстому) «все перевернулось» и мы оказались свидетелями самых головокружительных курбетов, которые проделывали иные современники, готовые в азарте не только сжечь недавно гордо носимые партбилеты или сваливать монументы обрыдших основоположников, но вообще строго допросить всю нашу историю и культуру и вынести строгий обвинительный приговор многим, кем мы справедливо привыкли гордиться.
Последние статьи Лакшина — это строгая и ядовитая отповедь всем этим, как он выразился, сочинителям некрологов — кто по литературе, кто по России, кто по человечеству вообще от тьмы современников, гуртом окрещенных мерзейшим словцом-клеймом «совки», вплоть до Чехова, раз он недостаточно восторженно посматривал на Лопахина.
Один из наших коллег, не раз задетый в этих статьях, не без лукавства изрек, что, дескать, время Лакшина — это шестидесятые годы (сиречь — прошедшее время, ушедшее).
Вот уж и впрямь сочинитель некролога! Ответим ему словами из одной старой пьесы: «Есть мертвые, которые живут, есть живые, которые умерли. Что поделаешь — жизнь!»
(Андрей Турков.)
Говорят, что в очередном
письме МК, с которым знакомят парторганизации, приведены, между прочим, такие
цифры: в 1937 г. в Москве состояли на учете
2200 алкоголиков. В 1969 г. — их стало 200 000 человек. И это лишь те, что
отмечены врачами, прошли вытрезвители и т.п.
Сколько же людей пьет!
И другая цифра: 36 процентов уголовных преступлений, связанных с хулиганством, членовредительством и т.п., совершается на производстве. То есть дерутся, увечат друг друга не только дома, на улице, в парках и т.п. — а в течение рабочего дня, на производстве. Какая же культура этого производства, сколько человек приходят на работу пьяным-пьяны!
У нас много рассуждают сейчас о пьянстве, не пытаясь его объяснить или объясняя смехотворными причинами, словом, всячески уходя от объяснения пьянства как явления социального. Между тем пьянство — опиум народа. Для человека, замотанного дневным трудом, измученного неразберихой, привыкшего к бессмыслице так называемой общественной жизни с ее фальшью, — напиться в конце недели или в получку — значит, как это ни парадоксально, ощутить себя личностью. Если для проявления себя не остается других путей, выбирают этот. Дело тут даже не в забвении, а в иллюзии освобождения себя хоть на вечер, хоть на час от того, чем человек опутан. За стойкой или столиком, хватанув стакан водки и беседуя с приятелем, работяга получает иллюзию, что живет для себя: не для предприятия, цеха, перевыполнения плана и т.п. и даже не для семьи — детишек и жены, которая ждет дома пропиваемую им получку, а именно для себя. Это его час, его веселье — откровенность его пьяной болтовни, где можно послать ко всем чертям и опостылевшее начальство, и общий бардак и т.п., где он не чувствует себя связанным, — и хоть заплетающимся, неверным языком, но может поделиться чем-то своим, задушевным.
Пьянство — это возмещение идеала, последняя лазейка для проявления человеческого «я», лишенного мелкой расчетливости и суетных забот дня. Вот почему с ним ничего нельзя сделать — ни запретить его, ни ограничить. Если уже нет бога и нет большой идеи, в которую можно верить и ради которой можно жертвовать всем, а быт тяжел и однообразен — быт и общественный и личный, и у человека нет ощущения, что он хозяин в своем цехе, в своей стране и в своей семье — он неизбежно придет к пьянству как к последнему прибежищу погибающей своей души. И робкая поначалу выпивка становится затем привычкой, ожидаемым развлечением, пока не переходит в болезнь.
Вот каков примерно должен был бы быть анализ, если бы марксизм не позабыл о своем требовании давать таким явлениям, как массовый алкоголизм, — социальное объяснение.
Как часто наша досада обращается против человека, совершившего дерзкий, благородный или просто порядочный поступок. Его не приветствуют за это, а травят — тем больше, чем обиднее всем, что они на это не способны.
«Ах, это один ты хочешь быть таким беленьким, таким чистоплюем — не желаешь ли ты нас этим уколоть?»
Вспомнил пословицы:
«На обеде — все соседи. А пришла беда, они прочь, как вода».
И еще: «Скатерть со стола — и дружба сплыла».
Солженицын написал мне уже первое свое письмо в той манере «либерального торквемадства», над которой так желчно смеялся Щедрин: «соблаговолите…» и проч.
Такое впечатление, что своим первым письмом он «задирался», набивался на ссору, как опытный дуэлянт. Может быть, второе письмо уже сидело в его голове, когда он писал прицепку — первое?
«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых…»5
16.IV. Рассказывают: Косолапов был у Шауры и Мелентьева. Те будто бы сказали ему: никаких новых перемен в редколлегии и вообще «персоналией» мы заниматься не будем — это дело Союза писателей. Вообще же советуем не спешить.
Косолапов доложил им, что Дорош с Марьямовым больны, он давно согласился их освободить, и они все равно не работают.
— Нет, — отвечают, — пусть пока остаются.
Арк.Кулешов1,
устыдившись Трифоныча, тоже просился в отставку — тот же ответ. Но хуже всего,
что Мишу не отпускают да еще грозят: в райкоме с ним
говорили — и еще поговорят.
Вечером — обсуждение «Чайки» в «Современнике».
Выступал неудачно и боюсь, что нехотя обидел Ефремова. Все говорили, что актеры не донесли замысла режиссера, а я сказал, что не совсем пойму, каков этот замысел. В самом деле — многие эпизодические лица очень хороши — Евстигнеев (Дорн), Лаврова, Мягков2. Но в писателях (Тригорин и Треплев) как-то не очень разобрался театр.
19.IV. В Пахре — день рождения Ал.Грига. Почти к концу пришел А.Т.
У него накануне была Караганова1 — и он нагнал на нее страху. Она приехала, видно, как посланец «дам», разведать настроение А.Т. И, конечно, живя в разных измерениях, они не поняли друг друга. Софья хвалилась, что журнал намерен печатать статью Туркова о Твардовском к юбилею. А для А.Т. — это одно оскорбление. «Нет, это мне было бы неприятно. Пусть пишет Овчаренко и скажет, что он в самом деле обо мне думает».
Шинкуба2 заезжал, умилил А.Т. тем, что сказал о письме Читателя — некрологе «Новому миру» — «это письмо Белинского к Гоголю». Рассказал, что 15 мая будто пройдет Пленум с новыми экономическими веяниями — все права директорам по распределению фонда зарплаты, возможная «малая» безработица — словом, что-то близкое югославам. Трифоныч, как всегда, воодушевлен.
Трифоныч сердится на Дороша и Марьямова. «Как это — они не могут уйти? Заявления подали, говорите? А зарплату регулярно получают? Нет, — рычит он, — вырежу из фотографии». (Фотографией новомирской он гордится.)
23.IV. Каверины поволокли нас к Л.М.Эренбург1 — и зачем я туда пошел? Ужасны эти дружеские встречи «по сватовству».
Салат витлуф, раскрашенные фотографии Пикассо, библиотека, картины Леже и Фалька. Всё — холодно, мертво и не нужно мне.
Вечером — письмо от Исаича, полное раздражения и несправедливых нападок. Я заболел от этого письма.
24.IV. Весь день под впечатлением письма Солженицына. И это он, человек, о котором я писал и которого так любил всегда? Мелко, гадко — и все со слуха, из вторых рук, — какая-то истерика.
С
А.Т. сидели вечером в «Будапеште». Он рассказал, что встретился с Лукониным1
— Луконину предлагают заведовать поэзией в «Новом мире». «Если будут платить
ставку — пойду, мне за машину надо выплачивать». — «А куда ты идешь, ты не
подумал?» — «Нет, а что?»
С/офья/ Х/анановна/ принесла сегодня днем — копию письма Полевого2 — Косолапову. Редкий по цинизму документ. Подписывается: «Теперь Ваш». Говорили о письме Солженицына. А.Т. гневался и уверял меня, что сам ему напишет. «Вы его не знаете, а я его давно раскусил, этакий квасец. Ему надо давать отпор».
В «Сов. пис.» хотят непременно снять из 2-томника лирику А.Т. или хотя бы два стихотворения: «Волки» и «Не стойте только над душой…». Исаев ему звонил и Карпова3 — метусятся, бегают в «Отдел».
Эмилия же рассказала, что был звонок Романову в цензуру — Мелентьев кричал: «Твардовскому разрешили поэмы, а он теперь свою жалкую лирику суёт», «Он думает, что ему все с рук сойдет, — вот ничего не получит в юбилей — узнает тогда». Трифоныч смеется: «Неужели они думают, что я так волнуюсь — дадут ли мне Звезду Героя — или нет. Я — не Тихонов и не Федин. Да и звезды эти обесценились».
А.Т. рассказал, что сказал Симонову: «Знаешь, Костя, раньше ты не хотел брать журнал, а теперь пройдет годок — забирай у Косолапова — потом отдашь снова мне».
27.IV. Отправил измучившее меня письмо Исаичу. Всё это ужасно, но есть и что-то доброе: случай изложить мое понимание того, что произошло в «Новом мире» последние месяцы. Конечно, не такой бы ценой — но это уже парадокс Винера. (В кибернетике: определил желание, не оговорив последствий.)1
Неонила через СП добилась 3-го издания Марка2. Истерик Соловьев потребовал приготовить рукопись за неделю. А потом, как всегда, пошла тяжба: один боится включать рецензию «Без музыкального сопровождения…» — другой не хочет печатать дневники — оттого, между прочим, что там моя крохотная вступительная статейка.
Цензор Фомичев вызывал Щербину по поводу последнего тома «Истории советской литературы» и говорил, понятно, с чужих слов, такое, чего давно никто не слышал. Что за поэт — Ахматова? Жданов правильно о ней говорил. Почему нет монографических статей о Кочетове, Грибачеве? Зачем о Твардовском — всенародный поэт? Вообще направление «Нового мира» — осуждено, а здесь оно цветёт. Щербина поддакивал и говорил: «Это у нас сектор советской литературы такой, придется расстаться с Дементьевым». Бедняга Ал.Григ.
Рассказывают, что Большов так определяет цель и направление нового журнала. «На 23-м съезде «Новый мир» ругали 6 ораторов, надо добиться такого положения, чтобы на 24-м — не ругал ни один». — Вот и программа издания.
Ф.Овчаренко из Агитпропа, который к нам когда-то так и не собрался, был теперь на заседании редколлегии в «Новом мире». Все перед ним хотели отличиться, в частности, О.Смирнов, до того державшийся либералом. Лозунг таков: расширить круг авторов (послать приглашения Мих. Алексееву, Ананьеву и проч.), а таких, как Воронов, Быков, Абрамов, — переориентировать — и тогда уже печатать.
Бедняга Абрамов и не знает,
что, когда его изнасиловал Косолапов, а он не поимел духа забрать «Деревянных
коней» и выпустил их в искореженном виде — это его «переориентировали». (Самое
смешное, что Косолапов решил, будто этот рас-
сказ — ответ «Матренину двору».)
А.Т. приводит теперь к присяге встречающихся ему писателей — намерены ли они печататься у Косолапова? И тут странные вещи происходят: Тендряков и Некрасов несут свои новые вещи в журнал, а Антонов или Алигер отказываются там сотрудничать.
Мих. Лифшицу позвонили, чтобы заказать статью. «С удовольствием, — будто бы сказал он. — На другой же день после возвращения Ал.Трифоновича статья будет у вас»3.
29.IV. «Мольер» в Студии. Чудесный спектакль и заставляет заново думать о пьесе.
3.V. Сережа заболел свинкой, и никуда мы не поехали. Только стал поправляться, и настроение мое наладилось, мир воцарился в доме — новое письмо от Исаича — неприятнее старого. Теперь уже бранит журнал и мои статьи.
Верно сказал Трифоныч, напомнив стихи, переведенные Маршаком:
«Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А он возьми да и убей
Приемного отца…»
5.V. Все время под впечатлением нового письма Солженицына. Пишу свое «послание Курбскому», не могу ни о чем думать другом, совсем заболеваю. Ужасно его неблагородство. Спор идет не на равных: «Он меня палкой, а я его ермолкой, он меня опять палкой, а я его опять ермолкой…»
Есть что-то жестокое, с ударом ниже пояса, в его самозащите. Тут вдруг проснулся в нем «урка». Я вспомнил, как Шаламов1 описывает смертную вражду в лагере между «суками» и «ворами в законе». Ударом на удар.
6.V. Мне 37 лет. Не хотелось никого звать, никого видеть. Но Света уговорила, собрались друзья — и попировали не худо.
Думаю: почему я так сильно переживаю эту нашу переписку с Солженицыным? Не только потому, что обидно его терять, но и потому еще, что он мог поставить под сомнение все, чем я жил. А жил я только журналом и своей работой, решительно отодвигая всё остальное. И тем ужаснее его агрессия.
Ильина хорошо сказала — 2-й №, вроде бы совсем как прежний, а читать не хочется. Синтетическая икра — подобна природной по цвету, вкусу и запаху — а не захочешь есть.
8.V. Рассказывают, что
Мелентьев в Союзе писателей говорил: надо задержать Дороша и Марьямова на 6
месяцев, а потом — отпустить. Циническая покупка их
имен — на обложку.
Составил ответ Солженицыну и читал его Сацу и Кондратовичу. А.Т. — в нетях.
У А.И. (Солженицына. — С.Л.) — смутные понятия об истории — и в странном противоречии с его нынешним настроением. Он одобряет там и тогда то, что осуждает здесь и теперь.
9.V.70. Ездил к А.Т. в Пахру — и зря. Он совсем плох. Даже не смог прочесть письма Солженицына, которым интересовался. Говорит одно: «…и переменчивость друзей».
Рассказал о письме Алигер — она не считает возможным печататься в «Новом мире».
Вдруг вспомнил июль 68 г. — песчаный откос на Протве, васильевские шашлыки и задремавшего у костра Павлинчука. И вот судьба: одного совсем нет, другой — после двух лет мытарств осел где-то в Воскресенске, а я — потерял журнал и сижу сычом за своим большим столом1.
Шел с Сережей в Витеневе тропкой наискосок — от перелеска к перелеску, и он cпросил меня, как получается тропинка. А в самом деле, как? Кто-то первый — берет направление наугад — как поудобнее и покороче, огибая бугорки и кочки. За ним в след пройдут другие, увидев змейку примятой травы, — а дальше один за одним натопчут тропку — до выбитой земли с кусточками подорожника. В старину, наверное, от села к селу, через лесок и через поле рождались так и большие дороги, ставшие современными автострадами, покрытыми гудроном, по которым несутся в четыре ряда машины.
То, что случилось мне пережить, уйдя из «Нового мира», — ужасно. И в то же время я смутно чувствую, что есть и какая-то благая сила в этом горьком опыте жизни. Даже и переписка с Солженицыным, раз уж она случилась, не одно лишь несчастье для меня.
Чувствую себя в чем-то теперь — и мудрее, и крепче.
Попутное
В эти страницы дневника вложен газетный клочок со следующим текстом: «ПОПРАВКА. В статье «КПСС — партия научного коммунизма», опубликованной в «Правде» 28 апреля с.г., второй абзац пятой колонки следует читать: «Дело коммунизма исторически непобедимо, потому что оно опирается на могучие движущие силы современного революционного процесса. Но при этом неизбежно стоит большая и сложная задача — полностью взять на вооружение научно-техническую революцию. В этой связи следует подчеркнуть принципиальное значение выдвинутого в Отчетном докладе ЦК КПСС положения о том, что «ныне резко усилилась роль такой сферы классовой борьбы между социализмом и капитализмом, как экономическое и научно-техническое соревнование двух мировых систем».
С.Л.
16—17.V. Автобусом Светиного издательства ездили во Владимир и Суздаль.
Мокрым заливным лугом шли к церкви Покрова на Нерли. Поклонился и я этому чуду.
Смотрел на Владимир с низкого берега Клязьмы и вдруг увидел — да это Киев и днепровские откосы и золотые главы соборов в зелени садов! Князь, пришелец из Киева, пытался воссоздать здесь, на севере, свою южную столицу. И вишня владимирская, которая сейчас вся в цвету, привезена сюда из Киева в память родных мест Андреем Боголюбским.
Владимир — мой город, и не только по имени. Здесь, недалеко от Золотых ворот жил Герцен, а если пойти дальше по той же улице — откос, где стоял летний павильончик туберкулезной больницы. Там в осенние холодные дни 41 г. лежал я с коклюшем, отделенный от других ребят выставленной и пристроенной к моей постели стеклянной рамой. Там видел, как немцы бросали зажигалки на луг, счастливо не попав в наше эфемерное строение на тонких деревянных ножках. Там же услышал из репродуктора, висевшего на столбе, что бои идут в районе Ирпеня (Ирпень — предвоенное лето, детство мое) и что взят Киев. Вся казавшаяся так прочно налаженной счастливая мирная жизнь обрушилась вмиг, и детским умом я чувствовал, хоть и не сознавал вполне, ужасную катастрофу.
Ночевали на турбазе «Ладога» под Владимиром, на берегу Клязьмы. Сидели со Светой на привязанной у пристани лодке и слушали, как весело и нахально свистали в кустах, на том берегу реки, соловьи.
Ночью я почувствовал себя больным, раздуло щеку, а надо было ехать в Суздаль.
В Суздале много прекрасного, но главное — сам городок в чистом поле, среди чуть волнистой зеленой равнины с въездными столбами, знаменующими начало города. Я ходил, добросовестно смотрел, восхищался суздальскими монастырями, но был уже болен. В Москву вернулся — 38о.
18—26.V. Тоскливо проболел неделю дома, tо — 40о, оказалась «свинка», которую я подхватил у Сергуши. Эта смешная детская болезнь изрядно вымотала меня. В пятницу стало совсем худо, боялись менингита, отвезли в больницу. Пролежал я там 5 дней в отдельном боксе и едва почувствовал себя лучше, начал есть — выпросился домой.
В больнице нянька говорит: «Боль никого не красит».
Во время болезни получил ответ Солженицына. Тон умеренный и на этот раз без «личностей», если не считать того, что статью о трилогии он настырно толкует (несмотря на мои слова о том, что я не стану обсуждать с ним свои старые статьи) как оправдание индивидуального и массового террора! Оказывается, в 50 миллионах жертв Гулага повинны отчасти Чернышевский, а отчасти я! Так-так.
Мотяшов1, ругательски ругая меня в «Москве», понял, кажется, эту статью лучше.
Я решил не отвечать А.И. или ответить позже большим письмом о «Вехах», кои он не устает пропагандировать.
Выздоравливая, я читал «Вехи», перечитал «дело» Чернышевского у Лемке, статьи Герцена 60-х годов — и нашел столько серьезнейших аргументов против А.И., что ни в каком письме не упишешь. Все-таки как он небрежничает с историей! И как научился спорить, не отвечая, мимо собеседника.
Характер полемики у А.И. похож на то, как спорили с Иваном Денисовичем, нагнетая фальшивый максимализм («почему не борется» в лагере и т.п.)
Из-за того, что Исаич затравлен и загнан в угол, он ищет ложные выходы: пытается идеализировать прежнюю нашу историю, мечется от экстремизма к религиозной пассивности и самоуглублению (иначе отчего ему молиться на «Вехи»?).
За эти годы им проделана, не без стараний со стороны «опекунов» литературы, заметная эволюция.
И в «Ив. Ден.», и в «Раковом корпусе» он еще социалист нравственного толка. Вопрос о насилии в «Круге» трактуется еще так: «Волкодав прав, а людоед — нет».
Но ныне он, кажется, далеко сполз с этой позиции, и я не могу винить в этом лишь его одного. Вспомнить, что с ним делали с 64 г., — волосы дыбом.
Зин. Гиппиус в стихотворении 14 декабря 1917 г. писала:
Ночная стая рыщет, рыщет,
Лед по Неве кровав и пьян…
О, петля Николая чище,
Чем пальцы серых обезьян.
Боюсь, что Исаич совсем рядом с этим настроением.
Он не видит своих противоречий: отрицая ненависть — сам ненавидит, сражаясь с узостью, сам у нее в плену. Он навязывает жесткий выбор из Чернышевского и Достоевского, и, конечно, в пользу последнего, как прежде навязывали нам Чернышевского в качестве положительного антагониста Достоевскому.
Конечно, их трудно равнять, Достоевский — гений, но более широкая и разумная точка зрения состоит в том, чтобы через 100 лет уметь понять не только их рознь, но и общее на пути к будущему.
Удивительно, сколько
налгали на Чернышевского. Исаич только повторяет общие места интеллигентских
разговоров, подхлестнутых ныне чтением Бердя-
ева и т.п.
А между тем достаточно заглянуть в судебное дело Чернышевского, чтобы понять — он не принадлежал к экстремистам «Молодой России» и «к топору» Русь не звал. Его осудили за литературную деятельность в «Современнике» с помощью грубых подлогов, а провокатор Костомаров, между прочим, усердно приписывал ему «топоры», которых, скорее всего, в помине не было. Наши историки обрадовались сделать Чернышевского главой революционной партии, некоего заговора, и утвердили ложь. Конечно, Чернышевский не остановился бы и перед революционным призывом в определенной ситуации, но делать его кровавым чудовищем — совершенно напрасно. (Это, между прочим, доказал и Плимак своей работой о переводе Шлоссера.)2
Боже, что пишет Герцен в «Письме Гарибальди» и др. статьях 63—64 гг. о благословенном времени александровских реформ!
Кровь, казни, репрессии, объятия с палачами! Нет, грешно идеализировать нашу страшную историю!
«Вехи» и «XX» съезд» в
нашем споре — крупнее, шире того, что обозначено.
XX съезд — символическое обозначение попытки обновления социализма,
раздавленного Сталиным. «Вехи» — путь религиозного самоуглубления,
антиобщественная психология и идеология.
После XX съезда, как и после революции 1905 г., — духовный кризис в интеллигенции, вызванный разочарованием — поражением, откатом общественного движения. Значительная часть интеллигенции начинает сомневаться в каких-либо общественных ценностях вообще. Общественная заинтересованность, общественные идеалы — вызывают насмешку.
Возникает иллюзия, что куда более чистым и высоким занятием является личное усовершенствование, религиозное самоуглубление, эстетизм или хотя бы невинные «хобби», поглощающие досуг, вроде нумизматики, занятий фотографией или коллекционирования марок.
Все годится.
Исаич — исторический фаталист, когда думает, что Гулаг был с неизбежностью заложен в нашей революции. Конечно, свои социальные и исторические предпосылки тут были — почва крестьянской полуграмотной страны благоприятна для террора. Но не выбрала ли тут история — худший из возможных путей? Я не склонен все сводить к злой воле Сталина, но и Сталин не пустяк.
Значит, не Александр II,
пославший Чернышевского на каторгу, готовил
Гулаги, а сам Чернышевский, сказавший (а скорее всего, не говоривший) «к
топору зовите Русь»? Значит, причиной беды — не царщина и татарщина, не
аракчеевские поселения и III отделение — а революционные демократы и
народовольцы? А если чуть продлить в духе «Вех» эту мысль (как она часто и
продлялась) — и вся зараженная «либерализмом» и «нигилизмом» русская
литература, вечно подстрекавшая к непокорству и мятежу.
Солженицыну хотелось бы, чтобы я кивал на цензуру — мол, иначе бы не пропустили, и взятки гладки. Не люблю я этого. Каждый, кто работал в литературе в эти годы, знает, что такое стала наша цензура — это механический робот с железными челюстями, автоматически отбрасывающий все мало-мальски новое и свежее. Но мне всегда не нравились авторы, которые любой свой промах, слабину или трусость с готовностью объясняли все покрывающим «вмешательством цензуры». У него, бывало, одно слово тронут, а он ходит гоголем по всей Москве и объясняет каждому встречному, что его рассказ был еще сильнее и лучше, да цензура вымарала самые смелые места.
Такое тщеславное фанфаронство — нестерпимо своей пошлостью. Слов нет, цензурный орел клюет печень без устали, и все больнее, но хорош был бы Прометей, который, ликуя, сообщал бы всем направо и налево: «Еще кусочек отщипнул… Ой-ой, еще прекрасный кусочек выщипал…»
Когда-то, при скромном начале моих литературных занятий, и я на щедрые похвалы какой-нибудь моей статейке любил отвечать самодовольно: «Что вы, там такие цензурные потери… Если бы вы знали полный текст…» Давно я уже свободен от этого детского фанфаронства.
Начиная со статьи об «Ив. Ден.» (64 г.), мне приходилось идти под особым присмотром. А последнее время цензоры доверительно объясняли моим друзьям по редакции, что мои статьи они разрешать не вправе, хотя бы и с вымарками; их велено «докладывать» особо. Первыми моими читателями эти последние шесть лет были, помимо целого комитета, негласно обсуждавшего каждый № «Нового мира» в цензуре, и работники отделов культуры и пропаганды. Статьи проходили каким-то чудом, на самом краю, и у каждой почти есть своя история счастливой случайности появления. А.Т., как правило, не верил в их реальность — и обещал мне 50% утешных — за набор. Статьи проходили общипанные, иногда с одной-двумя неловко вставленными фразами, и все же я знал, что статьи МОИ, и не сомневался, что их полезно печатать.
Потому я и не люблю ссылаться на цензуру, что думаю: неужели в том печатном виде, в каком статья дошла до читателей, она бесполезна?
Исаич скверно читал «Посев и жатву»3 и в запале. Он пытался, между прочим, убедить меня в том, что сам же вычитал в моей статье — и развенчание кровавого террора, и жатва, на какую не рассчитывали при посеве. Но прибавил к этому столько раздражения и тенденциозных крайностей, что досадно читать.
Исаич молится на «Вехи», не отдавая себе отчета, что этот путь — не для него. Его общественный темперамент требует иного, и он защищает «Вехи» средствами, в сущности, для них неприемлемыми.
Архангельская рассказывает: Берзер хвастает всюду, что о каждом своем шаге советуется с Солженицыным. Это я и имел в виду, когда писал ему о «первом этаже», и, видно, в точку попал — он не стал отрицать.
30.V. Я — дома. Полеживаю, побаливаю, чувствую, как ослаб за эти дни.
Вчера увезли в психиатрическую больницу в Калуге Жореса1. Событие это все переломило и повернуло мои мысли — только к нему.
Вчера собирался приехать ко мне А.Т., но так устал и затосковал на партсобрании, что не доехал.
В воскресенье Жореса освидетельствовала комиссия. Задавали и вовсе не медицинские вопросы. Криминал — две его рукописи.
2.VI. Был А.Т., и мы проговорили с ним подряд часа 4. К нему заезжал Рой, рассказал ему всё, и А.Т. послал телеграмму в Калугу. Показал я ему и последнее письмо Солженицына, но всё это стало как-то уже не актуальным.
Воронков призывал его — толковать о юбилее, очень обрадовался, когда Трифоныч не проявил энтузиазма устроить «вечерок». Отказался А.Т. и от «обеда», который ему хотел дать Секретариат. «Обед мне и Мария Илларионовна устроит дома, а позову я на него тех, кого хочу, и буду избавлен от необходимости выслушивать неискренние и подогретые выпивкой речи». Словом, с ним уже не считают нужным нянчиться и ведут «на снижение». «Будет статья в газете», — сказал Воронков. Значит, точно лимитировано, что одна статья, и, видимо, в «Лит. газете». Трифоныч обескуражен, но держится гордо.
В редакции, рассказывают, развал и склоки. Большов задним числом обвиняет ушедшего Буртина в троцкизме. Косолапов — лавирует, ругательски ругает втихомолку Большова, которого все же ему выгодно при себе иметь.
Роман Азольского цензура передала Шауре — посмотрим, что они будут делать, наткнувшись на первое серьезное препятствие. Мишу не отпускают, и он, измаявшись, уехал в отпуск, оставив заявление об уходе.
А.Т. на собрании думал: всех нас кормят из одной гигантской кормушки и прожить вне ее — нельзя. Да еще если зазевался — по лбу ложкой. Так это все хитро устроено, чтобы в сторону — ни на шаг.
3.VI. Посоветовавшись с Роем, я послал телеграмму министру здравоохранения и в больницу. Трифоныч днем звонил и пытался отговорить: хорошо ли, что именно «Новый мир» так активен и т.п. Я ответил ему — что же делать, если др. защитников нет. И вообще — «если не я, то кто же, и если не сегодня — то когда?». Но он беспокоится.
6.VI. За Жореса активно вступились академики. Была новая комиссия из Москвы, но его всё не выпускают. Это отчаянное по бесстыдству дело, и любой из нас может быть завтра схвачен так же и заперт в сумасшедшем доме бессрочно. Не все это понимают до конца.
Рой говорит, что беспокоится за настроение Жореса, которого и впрямь могут довести до психического расстройства. Каверин согласился его навестить в больнице, Трифоныча я не решился об этом просить. Боюсь за самого Роя, он в опасной эйфории и то упоен борьбой, то впадает в апатический ровный тон безнадежности. Жаль, я не могу ехать, вышел вчера на улицу — голова кружится, страшная слабость.
Диагноз 2-й комиссии: паранойяльное развитие, плохая адаптация к социальной среде. Все мы — сумасшедшие.
Света рассказала, что прохвост Соловьев решил обмануть меня с книгой Щеглова. Он не хочет моего имени составителя и вообще считает лишним показывать мне купюры и вставки, какие он намерен сделать в тексте. От такой наглости меня в дрожь бросает — и первая мысль — осрамить его, принудить считаться со мною, а потом охлаждающее, разочаровывающее сознание, что телега катится с горы и мародерам все позволено.
9.VI. Отправил телеграмму о Жоресе — Подгорному1 и получил подтверждение, что она вручена.
Умерла Любовь Мих. Эренбург, и Каверин не смог ехать в Калугу.
10.VI. Приехал ко мне А.Т.
Он был вчера в Калуге. Сказал, что запомнил мои слова — «если не я — то кто
же». К тому же Тендряков его уговаривал и повез на своей машине. Трифоныч
доволен, что решился, и я горд за него — это поступок, да еще накануне
юбилея, который он не побоялся испортить. Жорес, по его словам, молодец, ясен,
светел, не теряет чувства юмора. Оборвал сестру, присутствовавшую в комнате
свидания: «Главврач распорядился, чтобы Вы слушали, но не участвовали в
разговоре». Лившиц, по определению А.Т., готовый мерзавец, молодой и
расположенный действовать не только по указанию, а по догадке. «Мы его
выпишем через два-три дня… если бы не эта шумиха…» Наверное, все врет. На
Трифоныча сильное впечатление произвела сама больница: мелкий переплет окон (а
внутри дерева — железные прутья, догадался он), двойные замки в палате. Пошел
по малой нужде, провели его в душевую в подвале, по каким-то доскам на мокром
полу, и едва он зашел — заперли.
«Подумал — так вот и останусь тут… И никто не придет. Разве что Вы приедете да
Сац с вокзала пройдет пешком через весь город — денег на такси у него, конечно,
не будет».
Обратную дорогу ссорился с Тендряковым и бранил его.
Пока мы сидели, пришел «Брат-дубликат». Рассказал, что Сахаров на Симпозиуме генетиков произвел переполох, написавши мелом на доске о Жоресе, и т.п.
Потом неожиданно появился Каверин с Лид.Ник., и я рад был их встрече у меня с А.Т.
Миша Яковлев, вызванный Трифонычем, был мне чем-то неприятен и напомнил Биткова1.
А.Т. говорит, что хочет улизнуть от юбилея, подарков, разговоров, подогретых слов. Его зовет к себе Князев на Братск. ГЭС, но, видно, сил у А.Т. нет туда ехать. Я предложил ему Витенево, и он обещал подумать.
Сегодня он отвез С.Х. переписывать 8 тетрадок своего дневника — и рассказывал мне снова об этом.
60 лет Косолапову, и благодарные сотрудники Гослитиздата задумали поднести ему альбом с автографами писателей. Свете дали посмотреть этот альбом, и она выписала имена участников вместе с избранными цитатами.
Не по себе становится, когда узнаешь, что люди, числившиеся почтенными литераторами, ползают на брюхе перед Косолаповым, льстят, славословят и потихоньку предают старый «Новый мир». Алигер, Антокольский, Фиш, Катаев, Бек — соревнуются в изъявлении усердия, не говоря уж о Федине и Леонове. Подхалимские стихи Левика («Как белоснежную лилею, Вы обелили «Новый мир»), вирши Вознесенского и Евтушенко.
Последний, как всегда, хватает в усердии через край:
«Вы — писатель В.А.Косолапов,
Ну-ка — критика — всполошись,
Вы — незримый и добрый соавтор
Книг, которым даруете жизнь».
Конечно, всё это пишется в расчете на то, что Косолапову будет приятно, а публике известным не станет. Но я хотя бы смог предупредить Твардовского, чьи поцелуи и объятия ему не надо принимать в дни своего юбилея.
12.VI. Живу в Витеневе и постепенно отхожу от глупой и измучившей меня хвори.
Приехала Света с новостями.
Паперный исключен из партии за пародию на Кочетова. Что за прелесть этот прием
литературной полемики! Относительно
Жореса — никаких новостей. Сегодня едет к нему Каверин. 8 академиков в
присутствии Келдыша говорили с Петровским. «Если бы не поднятая шумиха, мы
выпустили бы его еще 4-го числа…» Какое иезуитство! Келдыш держал сторону
Петровского, но никого они не убедили, и, по словам Капицы, закончилось на 5+.
Семенов смалодушествовал и предложил, чтобы Жореса перевели в какую-либо
дальнюю психбольницу, но этого даже Петровский не одобрил.
16.VI.70. Возвращаясь из Калуги, Рой заехал с Маргаритой1 к Исаичу. Тот был издерган, раздражен, Штейн его подзуживал. Исаич передал 2-й вариант письма о деле Жореса (первый был решительно забракован Турчиным и др.).
Сахаров встречался с Келдышем, и обещано твердо отпустить Жореса в среду, то есть завтра. «Вы понимаете, что если нас и на этот раз обманут, то мы уже ничему не будем верить», — сказал Сахаров. Келдыш успокаивал его, говорил о последнем его письме, что из 15 пунктов — 12 он разделяет, что о демократизации надо думать, что секретари ЦК об этом говорят, но сейчас слишком сложное экономическое положение, чтобы с этим торопиться. «Вот потому-то и надо торопиться», — отвечал Сахаров.
Все волнуются: выпустят ли Жореса? Рою звонят пессимисты: «Ничего не выйдет, Р.А. Его не отпустят». Рой их прочь гонит: «Тогда не звоните мне больше».
Жореса уже несколько раз собирались выписывать и тут же отменяли. Возможно, это нарочно — игра на нервах.
В среду, в среду… Неужели выпустят?
Вечером были со Светой у Е.С.Булгаковой. Разговоры невольно сворачивают на одно.
17.VI. 70. В 11.30. позвонил Рой: Жореса выпустили полчаса назад, он звонил с Калужского почтамта, едет с Ритой домой — стричься, мыться, отсыпаться, а завтра будет в Москве!!!
19 дней все мы жили под
этим прессом — я скверно, бегло записывал то, что происходило, а ведь не было
часа, чтобы мы не думали об этом. Разговоры с академиками, поиски серьезного и
независимого психиатра, обман с комиссией
4-го числа, выехавшей на день раньше, сопротивление Петровского, с которым
согласовали «дело Жореса», разговор Роя со Снежневским, главным психиатром, —
из комнаты в комнату, пирожки, которые ел Рой у жены Лифшица, и его ночной звонок
ему с обещанием привлечь к уголовной ответственности — все это удивительные
штрихи для будущей истории этого памятного дела.
Рою удалось победить страх людей, и только его огромная сила и энергия да выдержка Жореса смогли, кажется, впервые в нашей истории последних лет, сломить силу и дать восторжествовать справедливости. Но какой урок трусам и пессимистам!
Вечером нас пригласил Каверин. С утра он был вызван в Союз на встречу с Наровчатовым, Ильиным и Арк.Васильевым1. В углу сидел молодой человек в штат-ском, который что-то записывал и, видно, получал большое удовольствие от беседы. Каверину показали письмо Лифшица из Калуги, адресованное В.А., но отправленное через Калужский обком в Союз писателей. Слава богу, я с утра успел позвонить Каверину и сообщить ему, что Жорес на свободе. В.А. ловко и остроумно ответил на вопросы о своем знакомстве с Жоресом и его работами, а потом спросил: «Какое все это может иметь значение, если Жорес Медведев признан здоровым и выписан сегодня из больницы?» Тут можно было наблюдать последнюю сцену «Ревизора», и после некоторого замешательства Арк. Васильев сказал: «Товарищи, давайте будем считать этот вопрос закрытым». Каверин успел в конце письма прочесть приписку Калужского обкома, где были поименованы как протестовавшие Твардовский, Тендряков и я. (Понятно теперь, зачем меня так усердно, по словам Иры Архангельской, разыскивал последние дни райком — дважды звонили в редакцию — и просили найти меня, будто бы по делу о переводе в др. район; им объяснили, что я болен.)
Запомнились мне спокойные и остроумные ответы В.А. «Вы рафинированный интеллигент…» — пробовал польстить ему Ильин. «Я не рафинированный, я просто интеллигент, но нас осталось так мало, что я могу показаться рафинированным…», «Помогать несчастным, заступаться за них — русская традиция. В Пскове, когда вели арестантов, всякая баба стремилась сунуть — кому булку, кому яйцо. Во времена Сталина я десятки раз обращался с письмами в защиту арестованных, и это не сулило мне никаких неприятностей… Когда был арестован брат (Зильбер)2, я звонил в НКВД всю ночь и добился, что дело брата легло на стол к Берии».
На
слова Каверина, что в своей работе о Лысенко Жорес вступился за память
Вавилова, Ильин сказал: «Ну что уж тут волноваться, Вавилову отдано должное».
В.А. вскипел: «То есть как это отдано? Если замучивший его и сжегший его
рукопись, которая могла принести нам мировую славу, следователь до сих пор
спокойно живет на улице Горького и все попытки Академии наук возбудить против
него дело закончились неудачей!» Каверин напомнил им и о Мейерхольде, о его
«небоязни смерти», и о том, как, читая его предсмертное письмо Эренбургу,
следователь, ведший дело реабилитации В.Э., встал вместе с Эренбургом, отдавая
дань его мужеству.
Мы со Светой уговаривали В.А. записать эту беседу подробнее, но не знаю, сделает ли он это, — и вот решил хоть что-то набросать за него.
Сегодня днем был в издательстве и ругался насмерть с Соловьевым и Пузиковым3 из-за книги Марка. Мало того, что они снимают мое имя, но Соловьев еще в приступе идиотского энтузиазма решил править тексты, восстановляя ту изуверскую редакторскую правку, от которой я в свое время освобождал статьи Марка.
18.VI. Вечером были у братьев. Жорес — веселый, бодрый, счастливый. Судьба его, как предполагают, окончательно была решена во вторник, на весьма высоком уровне (будто бы совещались двое секретарей ЦК с Андроповым). Поговаривают о назначении комиссии для расследования этого дела. Лившиц и палатный врач в Калуге срочно укатили в отпуск.
Жорес рассказывал, что, видно, за ним охотились давно. Городской психиатр Кирюшин еще задолго до 29 мая его зазвал к себе и будто бы случайно препроводил «подождать» в приемный покой под замками. Жорес прождал 40 минут и, убедившись, что за ним не приходят, а на стук в дверь не отзываются, случайно найденным в кармане ножичком отодвинул язык замка и вышел в коридор, а потом, явившись с улицы, снова предстал перед изумленным Кирюшиным.
Сахаров шутит, что у Жореса ныне — двойной иммунитет: против сумасшедшего дома и тюрьмы, куда его уже трудно упечь как сумасшедшего.
Чудо что за парни эти братья и с какой любовью смотрят они друг на друга! Конечно, Жоресу надо убираться из Обнинска — местные власти мстительны и мелко злопамятны. Кажется, академик Александров предложил ему работу в Москве, в биологическом отделе своего института. И хорошо бы. В Обнинске его тоже уже зовут в свой институт, но с ними не стоит иметь дело. Все запуганы, исподличались. Те шестеро, что пришли к квартире Жореса 29-го мая, ни разу не зашли потом, даже не позвонили Рите. Впрочем, их тут же, кажется, начали обрабатывать ядохимикатами.
Роя приглашали сегодня на беседу и заверяли, между прочим, что центральные органы не причастны к этому делу. Сахаров тоже был приглашен к Трапезникову1, и там беседа шла в том же духе.
Жорес едет теперь работать на своем запущенном огороде, а в понедельник прибудет в Москву хлопотать насчет работы.
Жорес рассказал, как больные, возмутившись ужесточением режима, примененным к Жоресу (лишение прогулок, ограничение свиданий и проч.), сами взбунтовались и были разведены по разным отделениям. С Жоресом был бессменно лишь один разговорчивый алкоголик, в котором он подозревает стукача.
Кстати, в той же больнице лежат несколько студентов, диагноз которых — распространение листовок.
Экзотические все болезни.
19.VI. Объявился А.Т., которому я еще позавчера передал с зятем известие об освобождении Жореса. Он весел, в добром настроении. Два дня назад за ним приезжал посыльный из райкома — прямо на дачу, с просьбой явиться к секретарю «по поводу вашего перехода в др. организацию». Я объяснил ему, что имелось в виду, рассказал о вызове Каверина, о том, что и меня разыскивали. Днем я был в райкоме, в учетном секторе, чтобы передать открепительный талон, и мне сказала девушка, что насчет меня сегодня звонили из Свердловского райкома. «Какая-то путаница», — сказал я и ушел восвояси. Это, видно, отголоски прежде данных указаний. А может быть, и заставят еще объясняться — у нас логики не ищи. Ну да все это пустое. Я поздравил А.Т. заранее с юбилеем и еду в Витенево на воскресенье. Он, кажется, собирается пировать с нами во вторник. Обедал у Ел. Серг. с Келлерманом-юристом1, говорили о Марке.
21.VI. Приезжал Рой. День грозовой, дождливый, но мы все же пошли гулять, потом обедали и говорили-говорили всё о том же, от чего ни мне, ни ему (тем более) отделаться пока нельзя. Слава богу, в среду он уезжает на Кавказ — отдыхать, и Жорес собирается последовать его примеру.
На той неделе я ехал в Москву ранней «ракетой» в холодное дождливое утро. По мокрой траве и липнущей глине добрался до пристаньки, снял плащ и развесил его на скамейке — сушить. Под навесом покуривали, ждали «ракеты» несколько мужичков в грязно-зеленых дождевиках, с рюкзаками за спиной и рыбачьей снастью. Говорили о погоде, об улове, о ценах на овощи. Всплыла больная тема — ожидается ли повышение цен на водку после выборов (все давно шумели об этом, уже и новую цену сообщали — 4.30). Один рыбачок, на вид пожилой рабочий, сказал: «Нет, повышать не будут. Косыгину на подпись принесли, а он не подписал. Не хочу, говорит, обижать рабочий класс». Все стали хвалить Косыгина: «Ему ж сколько раз повышение цен приносили, а он: не подпишу, и все». — «Нет, в ресторанах на водку повысили». — «А на что он нужен, ресторан, взял поллитру, приезжай сюда, вот тебе и ресторан, особливо если летом».
Но кто-то уже завел тоскливый разговор, что цены на всё потихоньку растут, вспомнили, сколько золота выгребли за границу, и один пожаловался, что золотых колец в продаже нет, одна подделка. «А на что тебе кольца?» Тут, кажется, и вступил в разговор дядя Сережа, пристанный матрос, в плаще и мятой кепке. Лицо его в шрамах; его в прошлом году искусала своя же собака, которую он спьяну задразнил. «Году в 34 или 35 голод был, повез я в торгсин свое кольцо, думал, всего накуплю детишкам. А оно вышло не золотое, а серебряное, только сверху позолочено. Ну взял я на деньги, что выручил, килограмм 20 крупы, как раз канал рыли». — «А тут заключенные копали?» — спросил один из рыбачков помоложе. Дядя Сережа затянулся «беломориной» и с удовольствием стал рассказывать. Дождь, не переставая, хлестал по крыше пристаньки, «ракеты» не видать было.
«Да были тут заключенные,
нагнали их, лагерь построили, охраняли. Вон на той косе кладбище у нас было. А
мой дом крайний стоял, сгорел потом. Так, бывало, я из окна вижу — волокут на
кладбище покойников. Здесь запросто люди мерли. Гля-
дишь — идет с полной тачкой, пошатнулся, упал — готов. Сначала все днем их на
кладбище таскали, потом стали ночью — от людей, что ли, прятались. Прежде в
гроб клали, потом, как их больше стало, в колоды — два человека вдоль,
два поперек или головы к ногам, а потом уж просто так ямы рыли и туда
сваливали…
Я в те годы бригадир в колхозе был, так, бывало, выйдешь куда от дома, весь паспорт затреплют, все проверяли, не с канала ли бежал. Много их тут у нас было. Один из лагеря ушел, по лесу проплутал и вышел к дому, где сейчас перевоз. Попросился переночевать, сел ужинать, водку вынул, добыл откуда-то. Тощий сам, скелет. Поел с хозяевами, выпил, да и богу душу отдал. Вот тебе и сбежал».
«— Да тут большое вредительство было. Сам Калинин приезжал», — встрял пожилой рабочий. Его поддержали: «Да, я тоже слышал, Калинин приезжал, разбирался…»
Я стоял, прислушиваясь к разговору, и невеселые мысли плыли у меня в голове. Из-за косы в пелене дождя выскочила «ракета». Дядя Сережа заспешил к причалу — ловить конец и надевать его на тумбу, а я, подобрав непросохший плащ, двинулся за толпой рыбачков к сходням.
Роман Бека, конечно же, снят в цензуре. Один из замов Косыгина, приятель Тевосяна, сказал: пока мы живы, роман света не увидит. Несчастный Бек, погрязший в хитростях и искательстве, бегает теперь и клянет на чем свет стоит Косолапова и всех наобещавших ему златые горы.
Я начал войну с Гослитом из-за Щеглова, кричал, мучился до сердцебиения, ходил к юристу, звонил Галанову1 и Пузикову. И быстро устал до смерти, и отступился, ничего не добившись.
Вспомнил рассказ об учителе музыки — сумасшедшем Ник. Павл. Ст-м, который писал заявление в милицию, но оставлял его у себя на столе. «Что же вы его не отнесли?» — спрашивали его друзья. «Это лишнее, удар уже нанесен», — отвечал он.
25.VI. Полная ерунда с юбилеем. Я счел неудобным ехать к А.Т. без особого приглашения, тоже и Сац, и Алеша. А редакционные дамы «явочным порядком» явились в субботу на дачу с самоваром. Выходит, что мы его как следует быть не поздравили, а они — лучшие друзья, и об этом звон по Москве. А.Т. собирался быть во вторник, чтобы праздновать с Алешей, Сацем и мною, но, конечно, скис, загулял и не приехал. Алеша явился в превосходном сером костюме, мне даже стало жаль его, и мы поехали к Сацу, где выпили за здоровье Трифоныча без него.
Беляев1 говорит, что А.Т. «дурак, ему уже приготовили орден Ленина, а он поехал к этому сумасшедшему в Калугу». Вообще вопрос награды Александру Трифоновичу всех очень занимает. Ходили даже легенды, будто он ответил кому-то на подобное рассуждение: «В первый раз слышу, чтобы звание Героя давали за трусость».
Беляев насмешливо и
противно говорил, что Трифоныч испугался, когда его вызвали, что руки у него
дрожали и он оправдывался тем, что брат приехал и пла-
кал — вот он и согласился протестовать. Не очень похоже на А.Т. /…/ Цель та же
— скомпрометировать А.Т.
«Вообще Твардовский совсем по-другому говорит, когда он у нас. На него влияет Лакшин. Ведь он почти уж отрекся от Солженицына, Воронков посылал к нему на дачу, а приехал Твардовский в Москву, и Лакшин его окрутил». Вот так представляется тов. Беляеву моя «роль в истории». Ну что ж.
Андрей Платонов считал, что
дураков нет, а есть только подлецы, которые удобно притворяются дураками. «Но
этот взгляд кажется мне чрезмерно мрач-
ным», — сказал Сац.
1.VII. А.Т. приехал ко мне, и мы просидели с ним целый день. У меня мутный, нехороший осадок от многого, хотя все и было по-обычному дружески.
Но прежде надо записать, что было в прошедшие дни. Еще в прошлую пятницу меня неожиданно вызвала Кудрявцева и, закрыв дверь, повела ожидаемую мною беседу. Она сказала, что просит меня не вставать на учет у них в журнале, а пойти в Моск. писат. организацию. Ее вызывал и говорил об этом двумя днями прежде Арк. Васильев. Он намекнул, что Лакшин-де писал нечто по делу Ж.Медведева и у него будет персональное дело. «Я уже исключала из партии Наумова, у меня очень плохая репутация поэтому, и мне очень не хотелось бы, чтобы это повторилось с вами», — с прелестным цинизмом объяснила она. Я сказал, что мне все равно, где получать свои поощрения и наказания — у нее или у Арк. Васильева, и сколько мог успокоил ее в отношении дела Жореса. О чем может идти речь, если его выпустили из больницы и родственникам объявили, что виновные в беззаконии будут наказаны? Я стал звонить Арк. Васильеву, чтобы объясниться и с ним, но он, оказалось, уже в отпуске.
Пришлось идти в Москворецкий райком и прикрепляться все же к «Иностр. лит.». В райкоме приятный мужчина, голубоглазый и худощавый, с очень располагающей улыбкой донимал меня расспросами — правильно ли сделали, что трансформировали «Новый мир», как я отношусь к критике журнала и т.п.? На мои слова, что литература — дело сложное, он сказал неожиданно: «Я заметил, что работники литературы и искусства очень любят преувеличивать сложность своего дела, а чего здесь сложного?» Но о Жоресе ни полслова.
А.Т. решил устроить банкет по образцу 50-летия, то есть в ресторане, с большим количеством народа и т.п. И вдруг в разговоре выясняется, что он хочет позвать и Бианки, и Берзер, и всех остальных. Я сразу же сказал ему: «Это хорошая мысль, но только без меня». Это его обескуражило, но он тут же стал говорить, что, если это будет такое собрание, на которое его друг не может придти, он отменяет его. Я плечами пожал — во мне нет ни злопамятности никакой, ни надутости, но зачем я стану принуждать себя к тому, чтобы здороваться, улыбаться, пить водку с людьми, которые меня не любят, которые так много зла мне сделали эти последние месяцы и которых сам я вовсе не мечтаю видеть?
Понятно, почему они сейчас так льнут к Трифонычу: надо получить отпущение грехов и всем раззвонить, что, верно служа Косолапову, они и его друзья. Но мне поощрять это лицемерие — с какой стати?
Сказал я ему, как Беляев толкует свою беседу с ним в райкоме, он очень огорчился. /…/ Он одно лишь твердил мне: я сказал им, что принимаю замечание (а зачем?), но все же испытываю удовлетворение, что я ездил в Калугу. «Моя жена психиатр с 25-летним стажем, и она тоже говорит, по рассказам Наташи Тендряковой1 и др., что Жорес — больной», — болтает Беляев. /…/
Очень его огорчило
недоразумение, случившееся в Пахре. Пришла домработница от Фишей2,
помогавшая Мар. Ил. по хозяйству, и сказала, что по радио передали
указ — А.Т. дали звание Героя. Поздравления, объятия, через полчаса знает весь
поселок… А потом разочарование — утка.
Трифоныч ужасно задет и оскорблен всем этим. Вместо Шауры приехали в субботу поздравлять его — Воронков и Марков — скучные, постные. И А.Т. понял, что дела его — не ахти как хороши.
Посоветовавшись со мною, он сочинил сегодня благодарственное письмо в «Лит. газ.» — официальное до предела. На словах и, более того, разумом он, несомненно, понимает, что его не-награждение — есть честь, оказанная ему, а поездка в Калугу и проч. — становятся частью его биографии. Но в глубине души точит его червяк досады и обиды на то, как он унижен этим отмеренным в мензурке юбилеем.
Когда я пытался говорить
ему о книге Марка, о разбое, совершенном в издательстве, он сначала ругал
«воентруса 1-го ранга» Пузикова и рассказывал о своем вчерашнем разговоре с
ним, а потом сказал с горечью: «Чего вы хотите, если мой
5-й том до сих пор не выходит». И возмущался тем, как они хотят править его
речи на 21 и 22 съездах, — и собираются написать «из речи», «из выступления»,
по примеру Шолохова, только что выпустившего такой свой изрезанный сборник.
В райкоме пожилой рабочий говорил, сердясь на очереди и бестолковщину: «Контора Никанора…» А потом каким-то образом перехватив свою учетную карточку, которая строжайше не выдается на руки, подмигнул мне и сказал: «А что если я ее сейчас домой унесу — и никаких следов…»
В истории с Солженицыным — Софья Ханановна прямо обвиняет Берзер — она хвасталась, что каждый свой шаг сверяет с Исаичем, который для нее морально безусловный авторитет. И сама жужжала ему в уши.
8.VII.70. Трифоныч давал торжественный обед в отдельном кабинете в «Праге». Было 10 человек: наши редакционные мужчины, Дементьев, Миша Яковлев и случайно подвернувшийся Фоменко1.
Мне пришлось говорить вступительную речь, я почему-то волновался и рюмку должен был держать двумя руками — чтобы не расплескать, а потом все говорили по очереди — хорошо и дружески. И сам Трифоныч говорил хорошо, все время вспоминал о читательских письмах (адрес — «великому советскому поэту», а в одном — «Герою Соцтруда»), которые сильно его согревают. «Я верую и исповедую одну теорию: все, что недополучил здесь, на этом свете, получишь после смерти и наоборот». И рассказал спор с С.И.Вашенцевым на этот счет.
Вспоминал, как в 1950 г. его назначали редактором «Нового мира». Посадили его в машину между собою Фадеев и Симонов и повезли к Маленкову (но поначалу не сказали, куда и зачем). Трифоныч говорил, что имел тогда очень смутное представление о роли редактора журнала, но читал что-то о Некрасове, Пушкине, и это ему импонировало. Маленков задал только один вопрос: не будет ли Твардовский как поэт притеснять в своем журнале прозаиков? Тот ответил что-то, сославшись на Некрасова — мол, он тоже был поэт, но печатал же и Тургенева и Толстого… Тут Фадеев его оборвал словами: «Ну, ты пока что не Некрасов…»
А дальше Трифоныч говорил, что до 60-го, примерно, года работа в журнале не сознавалась им как важнейшая в его судьбе, он был больше занят «приусадебным участком» своей поэзии, а к журналу относился как к приятной службе. И лишь потом все постепенно переменилось.
Трифоныч изящно высказался насчет раскола в коллективе: «Одни приезжали ко мне, к другим я сам счел необходимым приехать».
Сац очень хорошо говорил о демократическом качестве поэзии А.Т., и когда зашла речь о поэмах, Трифоныч заметил: «Без «Теркина на том свете» «Василий Теркин» — сирота».
Разошлись часов в 9 вечера, все остались очень довольны, включая юбиляра. Попели немного. Я попросил его спеть на отцовский манер «Сижу за решеткой…». Там самое удивительное — последние слова: «Девчонок там много — любить некого».
Беляев сказал Косолапову, когда тот пытался отстаивать Азольского: «Знаете что, не стройте из себя Твардовского». Тот побагровел всей шеей. По делам вору и мука. «Ультра» (Большов и Овчаренко) уже ультимативно требуют от него смены аппарата.
Со слов Косолапова, Миша рассказал о последнем совещании у Яковлева. Оказывается, было сказано так: «Нам не нужна ни такая критика, как у Солженицына, ни такая, как у Шевцова»2.
Я был с юристом у Пузикова по поводу книги Марка. Юрист его возил физиономией по паркету, как нашкодившего щенка. Но Пузиков — патологический трус — и, давая в глаза заверения, ведет двойную игру.
Нога болит, не могу долго ходить. На днях в лесу сочинил случайно:
Бодливой корове бог рог не дает;
Бродячему Вове бог ног не дает, —
и верно — не могу какое уж воскресенье отважиться навестить Воронина в Рождествене. А всего-то километров 5 до перевоза.
Дементьев рассказал мне, как в день юбилея А.Т. у него в доме бесперечь толкался всякий пестрый народ. За ужином Трифоныч читал новые стихи, рукопись после чтения положил на стол. В общей сумятице ее тихонько стянул и положил в карман /…/. Дементьев с трудом извлек у него ее — всю измятую. И зачем только А.Т. пустил в дом всю эту шваль?
Камю говорит, что крысы уходят так же внезапно и немотивированно, как и появляются. Пессимизм навевает эта мистическая необъяснимость их явления — в некий никем не предугаданный миг, по расположению небесных светил, что ли?
Но есть другая мудрость, как будто и сродная этой, но от нее отличная: «Когда приходит срок, подснежники распускаются сразу во всех странах».
Круглая земля (Свете)
За огородными задами
Крестьянских изб, сезонных дач
Тропа идет под проводами
Высоковольтных передач.
Июльским солнцем греет спину,
Дожди прошли — и жди гриба.
Махая легкою корзиной,
Иду сквозь белые хлеба.
Поля, разбитые молошей
Кривых осинок и берез,
И пятачки травы, не гожей
На государственный укос.
Смотри: в нагретых солнцем травах
Косы ненанятой игра,
Налево рощица, а справа
Медово пахнут клевера.
И охраняет их жилище
С краев — березовый колок…
Малиновое клеверище
Да белой кашки хохолок.
Но вот ошибкой полевода
Земля распахивает вдруг
На половину небосвода
Ромашкою зацветший луг.
Как будто взявшись ниоткуда
И сомневаться не веля,
Себе и нам являет чудо
Наглядно круглая земля.
Веселой пестовской дорогой
Пойдем опять с тобой, мой друг,
Где спорит с логикою строгой
Зеленый этот полукруг.
Запутанную современность,
Ее заботы и дела,
Вдруг отодвинет несомненность,
Что жизнь — добра, земля кругла.
21.VII. Приехал из Витенева и нашел записку от Светы — умерла Ел. Серг. Булгакова.
Она давно болела — но затеяла к чему-то ремонт, и последний раз принимала нас и Молодцова в синей комнате, сделанной ею по образцу того, как когда-то было у нее с Михаилом Афанасьевичем. Молодцов ушел, а мы остались и сидели за полночь.
А в четверг — 16-го — мы были с нею на «Мосфильме», где Алов и Наумов показывали снятый ими по «Бегу» фильм.
Мы заехали за ней на такси, она вышла с трудом, опираясь на мою руку, но быстро предложила: «Хотите посмотреть Булю?» И повела нас какими-то задворками — в сад, где живет этот красавец пес. Как ласкала она его и каким преданным взглядом отвечал он ей! Когда мы доехали до «Мосфильма», началась гроза. Она схватила меня за руку и зашептала: «Нехорошо, боюсь грозы, когда обсуждали «Батум», а обсуждали его 4 раза, — 4 раза была гроза».
«Бег», которым она так дорожила и на который так надеялась («Получилось масштабно», «кино — самое массовое… и, т.д. и может быть, это проложит дальше дорогу к изданию Булгакова»), — понравился мне.
Кое-что показалось искусственным и ненужным (утешительный конец и проч.) — и я откровенно сказал об этом Алову.
Потом, едва приехав домой, позвонил Ел.Серг., и мы минут 20 проговорили о «Беге». Ей так хотелось успеха ему, и смущала ее только одна сцена — гробы («для М.Аф. это было невозможно»). Даже финал, безвкусный, открыточный, она как-то оправдывала.
Мы нежно простились, сговорившись еще раз встретиться, чтобы подробнее обсудить «Бег».
«Я ничего не могу позволить себе пропустить», — говорила она, когда с трудом, больная, собралась на «Бег» и 4 часа просидела в душном залике.
Попутное
В дневник вложена моя записка, о которой упоминает Владимир Яковлевич: «Дорогой /…/! Мужайся: сегодня мы хороним нашу Елену Сергеевну. Она умерла внезапно, в те самые минуты, когда мы втроем с Сережей смотрели на быстро катящийся за горизонт раскаленный шар солнца. (В субботу, в поле.) Целую тебя».
С.Л.
С нею будто кусок жизни вырвало у каждого, кто был с нею связан. Она знала, казалось, секрет жизненного счастья и всех умела им заразить. Ее подвиг служения Булгакову — был веселым и добрым делом. И потому ей удавалось преодолевать препятствия, для других людей неодолимые, и потому она умела ждать и дождаться издания его книг, издания «Мастера».
Сколько
радостных вечеров провел я у нее за круглым столом, под старинной лампой с
абажуром! Подумать только, что и этот год — несчастный год встречали мы вместе.
Она любила, чтобы было весело — чтобы много пили, вкусно ели, хорошо говорили,
— боже, как она любила все это, любила людей и жизнь. И казалось
даже — ей дан какой-то залог вечной молодости и веселого бессмертия.
Все мы — дети в этой жизни и хотим опоры, жаждем авторитета. Она была одной из таких опор — и без нее станет пусто, пусто.
Похороны.
У гроба стоял я в квартире, смотрел на нее, такую, как всегда, и ду-
мал — нет, это чушь, она позвонит мне завтра и станет живо, с необыкновенным
юмором обсуждать — кто как вел себя на ее похоронах.
Но нет. Последний раз смотрел я на нее и на эту комнату — со старинной картою двух полушарий на стене, с веселыми занавесками, где изображены какие-то замки и рощи — несбыточные города, на прекрасный портрет Ольги Сергеевны1. А со стены напротив, прямо, неуклонно, глаза в глаза глядел на меня Михаил Афанасьевич в расстегнутой белой рубахе, с голубой лентой на лбу.
Улетай, милая Елена Сергеевна, улетай, Маргарита, улетай…
Крематорий — а дальше европейские поминки — стоя, добрый, но пошлый Сережа, и последний раз — водка на круглом столе, том самом, на котором она только что лежала.
Вечером мы зазвали Лиходеевых2, которые подвозили нас на машине, и хорошо сделали — трудно было бы сидеть одним. А потом пришли Ильина с Вероникой и Белла Ахмадулина — пошел дым коромыслом. Несчастная Белла — места себе не находит. Выпила, обнимала меня, а потом легла на пол: «Никуда не уйду».
23.VII. Третий день, как похоронили Ел. Серг., а я все думаю о ней, вспоминаю ее, и во сне она мне снится. Неужели никогда не услышу ее веселый, праздничный голос?
28.VII. Вчера хоронили урну Ел.Серг. — в Новодевичьем, — а я не знал.
Утром позвонил А.Т., просил приехать на Страстной. Он так печален и несча-стен, что жалко смотреть. /…/ С горечью сказал: «Ничто меня не занимает — ни письма, ни собака, ни компостная яма…»
Я сказал ему о Ефремове, о его предложении мне — идти в театр. «Отказываться нельзя, — сказал он. — Дают — бери».
Но, видно, совсем он пал духом. Я расспрашивал его о стихах. Из «Лит. газ.» ему звонили, просили дать что-нибудь, но он отказал: «Не хочу, чтобы они там шапорили».
О Ел. Серг. говорили. «Счастливая смерть», как говорят в народе. «Нет, внезапная смерть не счастливая, — возразил А.Т. — Я не бог весть какой мужественный человек, но хочу знать, когда умру. Не для завещания, нет… Но просто — не согласен, когда говорят: счастливая смерть — кирпич на голову упал, человек и подумать не успел. Нет, я хочу знать, что конец близок. Как Ив. Серг. в последнем письме: «чую, что Она близко».
Вечером
на собрании в «Ин. лит.». Чугунов1 вдруг навалился
на меня — кончил-ся медовый месяц безмятежного бытия в этом журнале. «Не
секрет, — сказал Чугу-
нов, — что В.Я. пришел к нам из журнала, подвергавшегося критике и в ЦК и в ЦО
нашей партии. В результате всего этого он и попал к нам. У нас не может быть к
нему того же отношения, что к другим нашим сотрудникам. Необходимо точнее
определить функции консультанта в журнале, присмотреться к его работе» и т.п.
29.VII. Вечером был у меня Олег Ефремов. Фурцева1 предлагает ему возглавить погибший МХАТ, и он зовет меня. Проговорили 4 часа — я не отказывался, хотя и полон скептицизма. Быть может, это моя судьба — попробовать еще и театр?
Ефремов мечтает вернуть театру его художественный смысл, повенчать с современной литературой — это, конечно, заманчиво — но при нынешних условиях плохо осуществимо.
«Чтобы вы знали — интеллигенцию я ненавижу». Браво.
Говорили — о Булгакове и о современных авторах — быть может, удастся заставить бывших наших новомировских людей — писать пьесы?
По паспорту Ел. Серг. было
— 77 лет, а на деле в октябре исполнился бы
81 год — она была двумя годами старше Булгакова, но не хотела, чтобы это знали.
Не устаю изумляться этой женщине!
Все мы немножко верили в бессмертие для Ел. Серг. — и оттого еще ее смерть — такое разочарование.
4.VIII. По поводу неспровоцированной агрессии Чугунова я вручил «вербальную ноту» Федоренко. Тот махал руками и пытался меня успокаивать.
Ефремов не появляется — наверное, его решимость ставить мой приход в театр непременным условием своего согласия — сильно подтаяла.
Видел вчера балаболку Ю.Штейна. Он рассказал, что готовилась в «Лит. газ.» статья о высылке Солженицына и одновременно указ о лишении его гражданства. Будто бы тот считает, что «это неприятно, конечно, но трагедией для него не будет».
Держа меня за рукав и не выпуская, Штейн завел разговор о письмах. Честил на чем свет Берзер и Борисову, которые будто бы всегда подогревали вне редакции неприязнь ко мне. Согласился, что Исаич пел именно с их слов. Исаича очень волнует, что я могу кому-то показывать нашу переписку — видимо, он понял ее для себя невыгодность. Штейн, как видно, тоже подлил масла в огонь, раздувая сплетню, что я подробно пересказываю письма первым встречным и т.п.
Исаич сидит сейчас в своем лесном доме — один (и как может оставлять его одного Нат. Алекс.?), заканчивает «узел первый» своей романеи. Студенты рядом, на опушке разбили свою палатку — охраняют его.
Штейн в какой-то эйфории «внутренней свободы», психопатичен, не дает рта раскрыть и страшно горд своим новым амплуа. Какое несчастье, что он рядом с Солженицыным.
«Он так погружен в свой 16-й год, — говорит Штейн, — что все в нынешней жизни выглядит для него как-то иначе». Чувствую в самом многословии Штейна, его попытках полуоправдываться, полунападать — нечистую совесть.
6.VIII. Вечер у Ермолинских1, как бы завещанный Ел. Серг. Было хорошо и печально. С.А. читал свой «Сон». О Ел. Серг.: всю жизнь менялась, росла — потому что обладала талантом восприимчивости. Когда-то, в 20-е годы — была подругой Любы, весельчаком, звали ее Боцман — и она прыгала, лазила под стол — веселая, живая.
То, что она говорила об отношении Булгакова к Сталину, это ее восприятие, Булгаков с ней об этом не говорил, утверждает С.А. Он говорил об этом иначе, когда приходил с колбасой, которую резал на газете, и поллитром в кармане.
Булгаков читал пьесы, не интонируя, «гениально никак».
Очень хороша жена Ермолинского — Татьяна Александр. и ее рассказы; как Е.С. уговаривала ее не сердиться на Ермол., с кот. та познакомилась после ссылки: «Лаской, только лаской» — или о шляпе Бабановой — в Ташкенте; или о том, как Ел. Серг. сажала Ахматову в машину.
Добрые люди.
8.VIII. Рой приезжал в Витенево. Рассказал, что выгнали Московского из «Сов. России», что меняют и других чиновников перед съездом, готовят новый состав ЦК. Но сам он не весел — хочет объясняться с теми, кто обещал, что на Жореса не будут заводить карточки в диспансере (а она заведена) и накажут виновных.
«Я всякий раз рассчитываю свои дела только на год». Этой осенью ему 45, вспоминал свое 40-летие и говорил, что не ожидал так долго работать.
Объективный процесс: технократы должны потеснить бюрократов.
В газетах объявлено о холере в Астрахани. Холера поднимается вверх по Волге и, как всегда, распространяется с тем большей силой, что ее вначале хотели не замечать.
Есть ли способ вернуть крестьянина на землю? Солоухин1 отвечает: дать ему молотилку. А я и в этом сомневаюсь.
Леня Л/иходеев/ любопытно рассуждал о законах камеры: паханы, которые сидят, свесив ноги, на нарах, а придурки им пятки чешут. Для этих паханов «толкают романы», чтобы уцелеть. Тут верно — сравнение с уголовным миром.
По случаю холеры закрыты города на Волге — до Казани, пароходы не ходят, в водохранилищах запрещено купаться, нельзя въехать в Крым и из него выехать. Одесса тоже закрыта. «Вот что наделали песни твои…»
Облапошил (от: la poche), возможно, словцо 1812 г., как и шаромыжник (chere ami)1.
Сац — няня филологических наук.
Не доктор и даже не медсестра.
«Лучше несчастье, чем беспорядок» (Гете).
13.VIII. Заезжал Трифоныч с похорон Эрдмана1. Говорит: «А еще рассуждают, что нет тайн жизни. Разве это не тайна, что человек не знает ни дня, ни часа своей смерти? Если знал бы — жизнь стала б невозможной».
О статье Наровчатова в «Новом мире»: «Похвалы сверх меры. Думали, что дадут Героя, и, не заглянув в святцы, ударили в колокола. Конечно, о «Теркине на том свете» нет упоминания, а для равновесия — и о «Доме у дороги» не говорится».
Продолжаются волнения вокруг холеры. В Москве, говорят, 14 случаев. Запрещено купаться у нас в канале.
Только-только пережили повышение цен на водку, сахар и т.п. — и на тебе — холера. Будто дурной сон какой-то. Народ, запуганный и давно ко всему привыкший, начал беспокоиться.
Ал. Кондратович открыл вдруг для себя и читал с пафосом: «Прощай, немытая Россия…» Немытая! Боже, какой эпитет!
Самый цинизм в том, что не только нас грешных, но и Трифоныча начинают поругивать задним числом наши либералы. «Был груб с авторами, нетерпим в редакции» и т.п.
20.VIII. Холодно стало, идут дожди.
15-го в Витеневе — пир во время холеры.
Ефремов звонил, говорит, что все еще не решено окончательно.
Сегодня был А.Т. Показывал сварливое, неприятное письмо Карагановой.
Он собирается в Барвиху.
«Только еще начинает обрисовываться объем катастрофы, постигшей литературу».
А.Т. попросил газету и заворачивает в нее 6-ой № «Нового мира». «Чтобы никто не увидал меня случаем с ним. Как-то неприятно».
Говорили с Ермолинскими о Ел. Серг.
Татьяна Александровна говорит: главное в ней необыкновенная, утерянная в наш век женственность.
Сергей Александрович: и нравственность, особая нравственность человека, который гривенниками не подает («я не добрая»), а если уж дарит, то рубль.
А я: нет, главное — радость жизни, которую она несла с собой. Этой радостью звенел всякий раз ее голос в телефонной трубке. Она не только сделала религию праздничности, но умела эту радость организовать. В наше время уныния, бесцветности, долга — либо же плотоядного хищничества — она воплощала в себе веселье и изящество жизни, напоминала, что жизнь идет не ради доктрины, что она одна и надо уметь радоваться жизни и наслаждаться ею. Полнота этой радости была в том, что она была связана с долгом памяти Булгакова и будто бы даже завещана им: — Веселись, Люся, — и живи, даже когда меня не будет.
Т.Ал. рассказала, как Ел. Серг. украла тумбочку из какого-то общежития во время войны в Ташкенте — и когда ее обнаружили среди ее вещей — с непостижимой женственностью отреклась от нее: — Тумбочка! Какая тумбочка? Не знаю, как она попала ко мне.
Вот эти низменные черты — тоже Ел. Серг. — и без них не полон ее портрет. Но и это почему-то ее не роняет.
Для повести сделал две маленькие главки, два сцепленных между собою колесика несуществующего часового механизма. Сколько еще надо работать, чтобы собрать другие колесики и пружинки, а потом заключить их в единый футляр и — чтобы часы пошли1.
Люди почти разучились созерцать природу, наслаждаться единством с нею. Современная литература избегает описания пейзажей — современный человек проносится мимо них со скоростью 120 км. в час. Старомодные описания природы в романах прошлого века кажутся иной раз невыразимо прекрасными.
Месть природы — рассказ Василикоса о растении2.
26.VIII. 40-й день со смерти Ел. Серг.
С утра — панихида в Новодевичьем монастыре. Молоденький священник служил хорошо и истово — а денег не взял. «Не могу с Булгаковой брать». Сережа подарил ему книжку «Избранного».
Вчера умер Вас. Ос. Топорков1. Он позвонил мне 2 мая и очень хорошо говорил по поводу статьи о «Мудрецах» и звал к себе в гости. Не пришлось нам больше свидеться.
Целое лето — плохо, лениво работаю, не могу заставить себя, не нахожу себе места — не знаю, как привязать к столу: многое начато, многое обещано — и ничто не движется. Я во власти какой-то ленивой апатии; и как работать, когда все, что я могу делать, кажется необязательным, лишним, просто ненужным.
Вот он, дух «праздности и уныния», одержавший победу надо мной и об одолении которого так трогательно просит молитва.
В петровские времена с писарей в Сенате снимали сапоги, чтобы они не могли убежать со службы. Кажется, пора применить ко мне эту меру воздействия.
Вечером у Ел. Серг. в квартире — поминки. Потом у Ермолинских. Вспоминали стихи Блока.
И/горь/
А/лександрович/ был у меня по просьбе А.Т., чтобы рассказать:
Вин/оградо/ва не случайно будто бы не берут на работу. Над ним висит обвинение
в передаче поэмы за границу. Чертова сила! Передают слова, будто бы сказанные
А/ндроповым/: он сравнивал меня и В/иноградова/. (Л/акши/н развивает взгляды
нам неприемлемые, но лично честен, а Вин/оградов/ — почти рядом с Син/явским/.)
Этого не хватало2.
30.VIII.70. Виленкин1 приглашал меня читать курс русской литературы в школе-студии вместо покойного Белкина. Я было согласился — соблазн видеть молодые лица, заинтересованные глаза да и самому перечитать хорошие вещи. Но вдруг понял — это значит поставить крест на всех литературных моих занятиях. Пусть они не идут у меня сейчас, пусть морит меня апатия, но вперед отказаться от возможности хоть что-то сделать за зиму — я не могу. Виленкин был у меня, чай пил, уговаривал, а наутро я опомнился и, как Подколесин, выскочил в окно.
31.VIII.70. Переехали с дачи. Нервы раздерганы. Чувствую себя прескверно — какая-то дрожь бьет и ничего не хочется. В организме начисто нет «стимулинов», как говорил дед. Все обрыдло.
Днем позвонил А.Т. и заманил в Сандуны с Сацем. После бани зашли в «Будапешт» и выпили бутылку сухого вина.
Разговоры тихие, медленные, усталые. Расшвыряли нас в стороны и гасят каждого поодиночке. А.Т. — старый, усталый, жалуется на эмфизему и боль в ноге. Рассказал про Демента, как он, растрепанный, сидит целыми днями у телевизора и все свое хитроумие вкладывает в баталии внутри правления дачного кооператива.
А.Т. читает Крылова и восхищается злободневностью его басен. Дожили!
Инициатива снизу не должна у нас иметь успеха даже в виде исключения. Это подорвало бы принцип.
Думал: как национальное сознание возникает по-настоящему лишь на почве просвещенного европейского сознания (оттого так глупы и жалки наши неославянофилы; Достоевский готов целовать был священные камни Европы) — так и настоящее чувство личности рождается на основе понимания народа, его жизни и его интересов.
Думал (в связи с Солженицыным): бороться с талантом — все равно что пытаться поймать солнечный луч шляпой. Ты накрыл его — а он уже наверху.
На меня смотрят с опаской, как на потухший вулкан: что, если он вдруг опять начнет действовать?
Слухи о том, что Кочетова будто бы гонят из «Октября», что на его место — Бондарев1.
Может быть, но как-то все это неинтересно. Совестно сказать, но я не могу заставить себя теперь читать журналы.
Сказали, что будут печатать рецензию на Голдинга, только — чуть скривясь — сетовали на обилие пересказа.
Все это ерунда. Белинский пересказывал целыми страницами — и в критике пересказ — средство вернуть читателю впечатление прежде читанной вещи, воскресить вторично образный мир, — но при этом выстроив его по-своему, со своими целями и акцентами. Однако я согласился пересмотреть рецензию, убрал там страницы две пересказа, но зато ввернул рассуждение об этике и генетике. Вот тут-то они и всполошились. Федоренко звонит: «В.Я., нельзя ли вернуть вычеркнутое, но не вставлять нового?» Нет, нельзя. Коли бы рецензию напечатали 1/2 года назад — и дело с концом, а теперь она для меня выглядит по-другому.
4—6.IX. Поездка в Кострому
и Щелыково. Хорошо. В Ипатьевском монастыре
6-го — Марина Кузнецова, я был почти влюблен в нее, девчоночка-костромичка
рассказывала нам о монастыре под дождем.
Дорожное — 5.IX.
Мотором уши глохнут,
Дорога далека.
Под низким небом сохнут
Льняные треуха.
И над осенним полем
Давно умолкший звон
Бескрестных колоколен
Одна — другой поклон.
Своей судьбой несмелой
Веков былых корабль
Плывет свечою белой
Районный Судиславль1.
10.IX. Звонил Ефремов. (Его на днях представили труппе.) Говорил, что побранился из-за меня с Фурцевой — очень ему хочется, чтобы я пришел в театр. Фурцева обещала говорить в ЦК. Сам Ефремов собирается сегодня идти к Шауре — так как, видимо, «на нем все замкнулось».
Странно, но меня это как-то мало сейчас волнует — в театр, так в театр, а коли нет — можно и еще в «Ин. лит.» посидеть. Журнала нет, нет журнала — и не все ли равно?
А.Т. звонил — сильно задыхается, уж не астма ли его душит? Какое несчастье, если он свалится.
Вчера вечером были — Рой и Л.Карпинский1. Говорил дельно и интересно, но чуть-чуть с волнением отставного секретаря ЦК.
Пропадаю в мелочах и ерунде — не отказываюсь ни от какой работы, а существенное откладываю «на потом». Так нельзя.
11.IX.70. Какое-то движение с моей рецензией на Голдинга — повозился с ней с утра — и отдал в редакцию.
Заезжал А.Т. — задыхается сильно и нога плохо ходит. С утра был у Шауры с Сурковым1 — как зам. председ. Некрасовского комитета. Сказал им — что Некрасов не такой «легкий» классик, как Пушкин или Лермонтов — и что чествовать его нельзя по частям, а части, может быть, не все подойдут (журнальная работа и проч.).
Приходил ко мне молодой слесарь, мой читатель — и жаловался на одиночество, на то, что потерял в жизни цель, — и говорил, что хорошо бы добрым людям объединиться против подлецов.
Как странно, что почти то же в др. словах говорил вчера Карпинский — и то же чувство одиночества я за этим услышал.
16.IX. Статья о повести Быкова1 в «Лит. газ.». Хвалит, что вернулся на стезю «Альпийской баллады» после старых «новомирских» повестей.
И, конечно, «несмотря на отдельные просчеты». Что за гадкое слово! Будто писатель считал-считал, чтобы не попасться на зуб критикам, вроде Козлова2, да и просчитался.
Нельзя, как перед богом,
склоняться перед «современностью» искусства. В самом ядре жизни всегда больше
древнего, чем «современного». «Современное» на
2/3 состоит из шелухи, а на 1/3 или еще меньше прилегает тоненьким пластиком к
древнему ядру. И к потомкам переходит именно это ядро — с разводами тонких
наслоений, колец, как на срубе дерева.
В технике современной — при всей изощренности механизмов — до сих пор коренным является древнейшее изобретение человечества — колесо, рычаг. В отношениях людей это еще яснее — есть древние и очень медленно меняющиеся основы жизни, относительно которых только кажется, что их обогнали «мода» и «современность». А в сути — все то же, с миллиметровыми переменами психики в основном ядре.
17.IX.70. Вчера был на
собрании в ЦДЛ. Ардаматский1 читал очередное закрытое письмо по поводу договора с
ФРГ. Странное соображение пришло в голову. Ардаматский мог бы руководить нами,
а Брежнев читать подписанный Ардаматским доку-
мент — и ничего бы не изменилось.
А.Т. — скверно выглядит. Мы удрали посреди речи Арк. Васильева и стояли в фойе. Подошел Дорофеев, сказал: «Зачем вы, А.Т., отказались приготовить доклад о Некрасове для юбилейного вечера?» — «А я не отказывался». — «Ну, как же не отказывались, Сурков даже точные слова ваши передал, в каких вы отказались». А.Т. был смущен и расстроен. Нет конца этой подлости. Ведь 11-го, когда его приглашали к Шауре, никто на это даже не намекнул, а слух распускают, что сам-де отказался. А.Т. рассказал: «После заседания взялся проводить его Сурков, пошли до телеграфа. Сурков говорит: «Знаешь, я тебе поздравительной телеграммы не послал, это потому, что так был за тебя обижен, что тебе не дали «Героя»…» Трифоныч не отреагировал. Сурков с др. конца зашел: «Знаешь, до сих пор не могу пережить эту историю с «Новым миром»… Одним ударом убили прекрасного редактора — Твардовского и отличного издателя Косолапова». Трифоныч, скрепясь, сказал на это: «Объем происшедшей катастрофы для литературы, боюсь, сознают не все члены Союза писателей…» Тут Сурков отвернулся и, указывая пальцем на какую-то церковь, заблеял: «Смотри, Саша, какая церковка, я ее тут и не замечал…»
Трифоныч мрачен, печален,
скверно себя чувствует. Пошли мы к Сацу пить
чай — к водке он не притронулся — и курить бросил. «Зарез», — говорит. Врачи
требуют, чтобы он еще перед Барвихой недели на две лег в больницу. А он не
хочет и слышать об этом. Немного развеселило его, что на Новом Арбате мы с
Алешей купили случайно по дороге к Сацу пластинки с «Теркиным на том свете».
Девушка вынесла из задней комнаты — на витрине их нет, видно, втихую распродают
когда-то сделанный тираж.
Афоризм С.И.Вашенцева: «Как я люблю военную службу в мирное время». В рассказах А.Т. Вашенцев выглядит русским Швейком — хвастливым, непосредственным, низменным и ловким — хороший человек! Убежден в своем личном бессмертии.
Слово «настрой» встречается у Достоевского в «Записках из мертвого дома». Бяда! А слово «волнительный» есть у Толстого. «Нынче волнительное, хорошо волнительное утро» (т. 89, с. 149). Но какие противные слова!
О Трифонове2 — зашел говорить, что отдал повесть в «Новый мир». Трифонов теперь говорит, что А.Т. ему посоветовал печататься у Косолапова — срок большой прошел. А на самом деле А.Т. так передал нам этот разговор: «Я сказал ему — несите Косолапову. Но ведь если повесть не хуже тех, что мы печатали, то он печатать не будет, а если хуже — то не все ли равно, где печатать».
О Симонове. Пересказывал роман, но как-то все двусмысленно. «Сталин покажется выведенным неплохо, но на самом деле я его еще хитрее разоблачаю».
Трифоныч с неодобрением отозвался и о том, что герой Симонова Серпилин — погибает в конце войны. «Конечно, ему с ним, с генералом, нечего делать».
Рассказала Ильина. Она собиралась А.Т. рассказать о мальчике-черкесе, читателе «Нового мира». Люся Верейская сказала: — Сейчас придет Наташа, расскажет интересное о «Новом мире». А.Т. весь передернулся и крикнул: «Неужели вы не понимаете, что каждое слово о «Новом мире» для меня мука».
Последняя теория А.Т.:
— Нашему руководству не выгодно, чтобы был построен полный коммунизм. Тогда не нужны станут руководители. Они нужны только при нехватке, недостатке.
22.IX. У Трифоныча ночью отнялась правая рука. В больницу ехать он отказывается, а дело дрянь. Я в отчаянии. Звонил Оле, сговорились, что, если завтра с утра его не увезут — я поеду к нему и буду уговаривать лечь. Вот оно — новое несчастье, и такое, что думать страшно.
В. в электричке читал «Новый мир». Попутчики его — на вид люди интеллигент-ные — вступили с ним в разговор. «Говорят, там редактора сняли», — сказал один, — «не прислушивался к критике». «А кто был редактор?» — спросил другой. «Да этот, как его… поэт… ну, Евтушенко». В. поправил их — Твардовский. Тогда, видя его осведомленность, один из его попутчиков спросил: «А правда, что Корней Чуковский все свое наследство оставил писателю, которого все у нас ругали… ну как его…» — «Дудинцеву»1, — подсказал второй.
Вот она Расея, верящая, что «Литва с неба упала», — и ради нее Трифоныч растрачивал кровь и нервы, жег жизнь свою. Тоска.
Последние дни А.Т. все жаловался на руку и с трудом подписывал по две бандероли в день (он рассылал свой двухтомник поздравившим его людям).
Не помню, записал ли я, как он позвонил мне недели полторы назад: услышал по радио сообщение о письмах Тургенева2 — там была названа и моя фамилия — он тут же стал дозваниваться, чтобы меня порадовать, подбодрить. А потом сказал: «Вы молодец, все же время зря не теряли этим летом, а некоторые только книжечки подписывали».
26.IX. Ездил вчера вечером в Пущино — по давнему обещанию — выступал перед сотрудниками института белка. Рассказывал о Ел. Серг., между прочим. Дорога тяжела, пришлось заночевать.
Приехал, позвонил Ольге — и тут только заново сознал весь ужас положения А.Т. Бросился звонить по телефонам, перезванивался с врачами. Меня к нему не пускают — врачи разрешили бывать только жене и дочери. Не знаю, сознает ли Мар.Ил. в полной мере — что случилось. В сущности — парализована вся правая половина, и речь затруднена. Все время говорили только о руке, но тут оказывается, что и нога не работает и что он долго, с усилием подбирает слова (хотя и говорит все правильно).
Дело дрянь. Рука отнялась
еще в понедельник, после завтрака он пошел вздрем-
нуть — встал — и вдруг обнаружил, что не может поднять чайник. М.Ил. думала
вначале, что он отлежал руку — да нет. Во вторник он еще не соглашался, чтобы
его везли в больницу, а в среду оказался на ул. Грановского. Вокруг него
бегает, суетится много врачей, но М.Ил. не может добиться толку — что с ним и
как. Сам он и семья, похоже, не понимают ужаса случившегося. Его надо кормить —
а он стесняется, что это должны делать няньки, — не ест, осунулся.
Я с отчаяния позвонил Евсею Солом., который лечил Алешу, и тот внятно сказал мне слова, которые меня пришибли: будем говорить откровенно — это паралич. Если не случится в ближайшие дни ничего худшего — речь должна восстановиться, нога тоже — ходить он будет, хоть и с трудом, рука же, скорее всего, не восстановится (в кисти, как он говорит, во всяком случае).
Значит, писать он не сможет — а это конец для него. Вообще ведь болеть он не умел никогда, а к потере движения, хотя бы частичной, к потере руки — сможет ли он когда-нибудь привыкнуть?
Пришла беда — открывай ворота. Гибель «Нового мира» не была еще полным концом, болезнь Трифоныча — это полный конец, занавес над моим — и нашим совместным — прошлым.
Как жить дальше?
28.IX. Трифоныч, как видно, в тяжелом состоянии. М.Ил. проявляет удивительную робость и странную пассивность. До сих пор неизвестно, смотрел ли его кто-либо из серьезных врачей. Я ездил к М.Ил. и наущал действовать решительнее, звонил по всем возможным телефонам докторам, а вчера — обозлившись на всеобщую рутину, равнодушие или беспомощность, скрепя сердце позвонил в Союз. Сказали, что Воронков в отпуске (и, конечно, солгали). Я говорил с Марковым — сказал ему, что создается впечатление, будто никого особенно не заботит крайне тяжелое состояние А.Т. До сих пор не собрали даже консилиума, хотя М.Ил. и потребовала этого под мою диктовку у дежурного врача. Вообще Кремлевка огородила себя высоченной стеной, разговаривать с врачами можно лишь по телефону, да и то ничего не добьешься. А судя по тому, что рассказывает Оля, А.Т. не лучше: руки он не чувствует, речь затруднена; вчера ночью свалился во сне с постели.
Рассказывал, что видел во сне свое собрание сочинений в двадцати томах, потом свой кабинет на даче, а проснулся, вспомнил все и долго в себя не мог придти от горя.
Конечно, византийцам этим — Маркову да Воронкову на Трифоныча, в сущности плевать, им бы выпивать-закусывать с иностранными гостями — а все же пусть знают, что раз я звонил им — все это где-то отмечено и будет отомщено.
30.IX.70. Каждый день по несколько раз перезваниваюсь с Олей и М.Ил. О Трифоныче вести малоутешительные.
Сегодня позвал Демента, чтобы с его помощью убедить М.Ил-ну действовать. С утра М.Ил-не звонил Шаура (видно, мой звонок Маркову отозвался) и спрашивал о здоровье А.Т., а больше пытался показать, как он лично заботился о Трифоныче, говорил, что еще до болезни все уладил с путевкой в Барвиху (как будто это кому-нибудь теперь нужно). Но все хотят на всякий случай оправдаться — заботились-де о человеке. Да, в заботливости им не откажешь: разгром «Нового мира», запрет поэмы «По праву памяти», позорно, с мелкой чиновничьей мстительностью проведенный юбилейчик, во время которого как раз и выяснилось, что и другая поэма А.Т. — «Теркин на том свете» неупоминаема.
Дем/ентьев/ сказал: «А.Т. всегда любил говорить, что «Новый мир» меня переменил. Закс, в свою очередь, сказал это и о себе. Но больше всех переменился с «Новым миром» сам Ал.Тр.». И это правда.
2.X. А.Т. — лучше. Вчера у него был проф. Ткачев и поставил точный диагноз: инсульт. Но как-то сумел утешить и обнадежить всех, что А.Тр. вернется к жизни.
Косолапов был «наверху» и в обычной ернической манере высказался: «На Старой площади недовольны болезнью Твардовского». Говорят даже, что не устраивает диагноз. Если считать, что это тромб мозговых сосудов, то можно предположить, что произошел он от беспорядочной, невоздержанной жизни. Инсульт же обычно — результат тяжелых нервных переживаний. Так им больше бы подходил тромб!
Вчера на спектакле «Степанчиково» подошел ко мне Ефремов и сказал: «Не звоню Вам потому, что идет баталия. Как-нибудь потом приду и расскажу».
Я промычал что-то неопределенное.
Все равно.
17.X.70. Ужас, мука. Не знаю, как и записывать то, что случилось. А записать надо.
3-го мы со Светой поехали на 12 дней в Пахру. Долго нынешний год колебались, как быть с отпуском, тянули. Когда заболел Трифоныч, я уже твердо понял — в Ялту ехать нельзя. Последние известия об А.Т. были сравнительно неплохие, врачи говорили о длительном периоде постепенного его выздоровления — и я уехал в Пахру, успокоенный хоть отчасти, что хуже не будет. Из Пахры каждый день звонил Оле в Москву — известия были все те же — чуть лучше, чуть хуже.
В Пахре впервые за много
лет видел полную осень — все пожелтело враз, простояло неделю — и осыпалось.
Дурные предчувствия — и, как нарочно, и синица влетела в комнату, и зеркало
разбилось. Там же прочел о Нобелевской премии Солженицыну. Счастливая судьба. И
какой несчастный сейчас в сравнении с ним
наш А.Т., думал я, но не знал еще всего.
14-го вечером не мог никак дозвониться на квартиру А.Т. (Бросился к телефону, не распаковав чемодана) — накануне, когда я говорил с Володей (зятем) из Пахры, он сказал что-то невнятное насчет легких — там-де главная опасность.
В 10-м часу трубку подняла Ольга и стала плакать в телефон. Сказала: «Самое страшное — рак легких с метастазами в мозгу». Вчера (т.е. 13-го) был консилиум — второй уже на этой неделе, М.Ил. пригласил Работалов и сказал об этом диагнозе, и прибавил, что положение безнадежно и лечить, по существу, нечем. Паралич правой стороны они относят теперь за счет метастазов в мозгу. Теперь говорят еще, что уже на снимке 68 г. видно затемнение, на которое тогда не обратили внимания. А это было начало опухоли. Сволочи, что же они думали эти два года? И как могли уже теперь лечить «плеврит» горчичниками и банками: ведь они растили опухоль! Убийцы, настоящие убийцы.
Сначала я хотел еще сомневаться в диагнозе — звонил врачам, старался добраться до тех, что были в консилиуме, вызнавал о них все, что мог. С утра 15-го был у М.Ил., и долго мы судили-рядили, утешая себя какими-то иллюзиями, что новый диагноз ошибочен, что, может быть, еще можно лечить, надо искать врачей и т.п. К вечеру удалось с помощью Сацев найти проф. Тагера из Кремлевки, и он назначил нам с М.Ил. встречу на утро 16-го. Я шел, цепляясь за тень надежды. Но картина, нарисованная им, была так ужасна, что мы поняли — конец. Левое легкое совсем разрушено, откачивают гной с кровью из плевры, опухоль движется в направлении ствола головного мозга. Во время разговора вошла лечащая врачиха А.Т. — румяная дурочка Дмитриева, и принесла гистологический анализ, подтверждающий: рак. «Болезнь прогрессирует с поразительной для нас быстротой», — сказал Тагер. «Как могло случиться, что так скоро? — спросила М.Ил. — Должно быть, это его переживания последних месяцев?» Тагер кивнул с пониманием и подтвердил: «Да, вероятно так». Я спросил его, если они считают дело безнадежным, то не забрать ли А.Т. домой — и сколько вообще может он тянуть. Тагер и его свита (там сидело еще несколько врачих помоложе) категорически протестовали против того, чтобы его забрать. «Проживет он недолго, совсем недолго», — сказал Тагер.
Мы убитые ушли с М.Ил. Единственное, о чем условились, что его будет еще смотреть Блохин, может быть, он что-нибудь предложит. Оперировать нельзя, облучать нельзя — и химии никакой для этого случая нет. М.Ил. говорит: «Пусть посмотрит Блохин, но потом хватит. Я не хочу, чтобы его зря мучили».
Мне
передали, что мнение врачей — Перельмана, Рабухина, которые смотрели А.Т.,
входили в консилиум, однозначное — запущенный и безнадежный рак! Боже, боже,
где все мы были хотя бы месяц назад! Ведь ровно тому месяц, как он сидел с нами
у Саца и попивал чаек, и радовался пластинке «Теркина»… А сейчас все в один
голос — «дело безнадежное». Но когда же все это случилось? Перельман говорит,
что на снимке 68 года опухоль уже вне сомнения. Так как же его не смотрели с
тех пор, не снимали легкие? Ведь в 69 г. он лежал в Кунцеве по случаю ушиба, и
ни одна собака не сообразила сделать ему снимок. Вчера, ожидая Мар.Ил., я ходил
вокруг этого огромного, в квартал, здания на ул. Грановского и смотрел на него
с ненавистью, как на тюрьму, — здесь, где-то отгороженный от мира, умирает
сейчас родной Трифонович. Проклятье, и ничего сделать нельзя, хоть убейся. Как
вернуть назад эти два или три месяца? Можно было бы попробовать его лечить
бластофагом, химией, тибетской медициной, чем угодно, а теперь поздно — говорят
они.
И это, поставив диагноз три дня назад, — и сразу диагноз — приговор. Странно, так много людей любят А.Т., тысячи и миллионы, может быть, сделали бы для него все — и такая беспомощность, и такая пустота.
Я все думаю, когда не сплю ночью, а вдруг он обманет всех этих врачей, вдруг чудо и вернется, как Теркин, с того света. «Если б мне глоток-другой при моем раненье, я, быть может, не ногой в ваше заведенье».
Мне звонят с разных сторон, предлагают врачей, чудодейные средства, новейших знахарей и т.п. — а как дойдешь до первоначала и расскажешь картину, — все отказываются лечить. Да и как лечить в Кремлевке — его и не отдадут оттуда. Мне рассказали, что всякий диагноз и даже сказать или не сказать близким — сначала согласовывают с «верхами». Каждый день начальник Кремлевки звонит Демич/еву/ и докладывает о состоянии Трифоныча.
Вот так, как он всегда и говорил о других — об Ахматовой, Булгакове: «Заколотят в гроб, а потом начнут подбирать листочки с черновиками».
И врачам нельзя простить — полторы недели, по существу, он лежал без диагноза, консилиума не собирали, вертелись одни дежурные врачи — и ставили на грудь день горчичники, день — банки — и ведь провоцировали бешеное ускорение, рост опухоли. А дальше зовут близких и объявляют: конец.
Дура Дмитриева даже с каким-то профессиональным удовлетворением в голосе говорит: «Наша симптоматика нарастает» (т.е. он теряет сознание, появляется прерывистое дыхание — и т.д.). И это врачи!
Страшно думать — все мы сироты без него, земля опустеет.
Оле он сказал как-то, очнувшись: «Сейчас я смерть свою видел». Еще говорит, что видел во сне Карабиху, куда он собирался поехать, а в др. раз — двадцатитомное свое собрание сочинений.
Физически он еще очень силен, все встать порывается, вчера протянул руки М.Ил., хотел сесть. «О, Саша, у тебя еще силы много», — сказала она, и он лег на подушку довольный.
В
последнее воскресенье перед болезнью — весь день работал в саду, посадил
50 кустов. Быть может, это перенапряжение и было последним толчком к параличу.
М.Ил. говорила врачу, умоляя, чтобы ей разрешили за ним постоянный уход — кормить и проч.: «Поймите — он особый человек. Он из крестьянской семьи. А там считалось — делай все сам, без чужой помощи до самого конца». (Он стесняется пользоваться услугами санитарок.)
Врач отвечает: «Привы-ыкнет».
Хрущев1, который тоже лежит больной, просил своего врача зайти к А.Т. и передать ему, как он взволнован его болезнью, что он всегда его любит, помнит и желает выздоровления.
Вот же Н.С., человек он все же.
С М.Ил. говорили о сундучке, бумагах и проч.
ПРИМЕЧАНИЯ
В тексте дневника Владимир Яковлевич использует следующие сокращения: А.Т., Александр Трифонович, Трифоныч — Твардовский. Мар.Ил., М.Ил. — Мария Илларионовна Твардовская. Демент, Ал. Григ. — А.Г.Дементьев, Миша — М.Н.Хитров, Алеша — А.И.Кондратович.
19.III.
1 Косолапов Валерий Алексеевич, главный редактор «Нового мира» (с № 2 1970 г.).
2 «Меморандум» за подписью А.Д.Сахарова, физика В.Ф.Турчина и историка Р.А.Медведева был адресован руководству СССР — Л.И.Брежневу, А.Н.Косыгину и Н.В.Подгорному. См. кн.: Жорес Медведев, Рой Медведев. Солженицын и Сахаров. Два пророка. М., 2004. С. 61—62.
3 В редакции «Нового мира» Солженицын «отказывался» от этой пьесы. Спустя много лет, по возвращении из США поставил ее в Малом театре. Юрий Серафимович Мелентьев — зам. зав. Отделом культуры ЦК КПСС.
24.III.
1 Инна Петровна Борисова — редактор отдела прозы, Ася — Анна Самойловна Берзер — старший редактор отдела прозы, Калерия Николаевна Озерова (в ту пору жена З.С.Паперного) — зав. отделом критики.
25.III.
1 Липатов Виль Владимирович (1927—1979), прозаик, автор «Деревенского детектива».
27.III.
1 Александр Моисеевич Марьямов — зав. отделом публицистики и Ефим Яковлевич Дорош — зав. отделом прозы. С.В.Зубатов (1864—1917), начальник Московского охранного отделения. Создатель политического сыска — политики «полицейского социализма», «зубатовщины». Под его контролем была создана «Еврейская независимая партия» и др. объединения.
30.III.
1 Шауро В.Ф. — зав. Отделом культуры ЦК КПСС.
1.IV.
1 Шимон Иштван — венгерский поэт.
2 Эмилия Алексеевна Проскурнина, старший редактор (цензор) 4-го отдела Главлита. Романов Павел Константинович — начальник Главного управления (Главлит) при Совете Министров СССР по охране государственной тайны в печати.
4.IV.
1 Азольский Анатолий Алексеевич, прозаик, повесть (роман) «Степан Сергеевич» была анонсирована журналом на 1969 год, но цензура не пропускала. Опубликована в 1988 г.
2 Цезарь Маркович — персонаж повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
3 Рецензия на роман У.Голдинга «Повелитель мух» опубликована в «Иностранной литературе» в № 12 за 1970 г. Кудрявцева Татьяна Алексеевна — переводчик, член редколлегии. Федоренко Николай Трофимович — главный редактор журнала «Иностранная литература». Статья Н.Толченовой «В защиту спектакля вахтанговцев» — «Огонек», 1970, № 12.
4 Демичев Петр Нилович, секретарь ЦК КПСС по идеологии.
6.IV.
1 Иван Сергеевич Соколов-Микитов, друг А.Т. и Вл. Як.
2 Македонов Адриан Владимирович — литературный критик, друг юности Твардовского.
3 Федин Константин Александрович, член редколлегии «Новый мир», Председатель Правления Союза писателей СССР. После разгона редколлегии Твардовского остался при Косолапове. Ольга Викторовна — секретарь и домоправительница Федина. Карачарово — там был домик И.С.Соколова-Микитова, рядом — дом отдыха.
4 Бианки Наталья Павловна, зав. редакцией журнала по хозяйственным и техническим вопросам.
5 Кардин Эмиль Владимирович, литературный критик. Софья Ханановна Минц — секретарь А.Т. в «Новом мире».
7.IV.
1 Статья Нат. Ильиной «Литература и массовый тираж. (О некоторых выпусках «Роман-газеты») — «Новый мир», 1969, № 1. Вл. Як. был серьезным и строгим редактором всех новомировских статей Ильиной, подвергая их правке и пр. Следует отдать должное автору — она все принимала с благодарностью. Он неизменно был первым читателем.
2 Мдивани Георгий Давидович — драматург, кинодраматург.
3 Буртин Юрий Григорьевич, редактор отдела публицистики. Румянцев Алексей Матвеевич, академик, в № 1 за 1970 г. — последнем, подписанном Твардовским, напечатал статью «В.И.Ленин — ученый, революционер и государственный деятель», доклад на международной встрече журналистов, посвященной столетию со дня рождения Ленина. Статья Гефтера «Из истории ленинской мысли» — «Новый мир», 1969, № 4. О ненапечатанной — см. Александр Твардовский. Рабочие тетради. («Знамя», 2004, № 5, с. 163). Щербина Владимир Родионович — литературный критик.
9.IV.
1 Переписка В.Я.Лакшина и Солженицына пока не опубликована.
2 Архангельская Ирина Павловна — сотрудница редакции.
3 Секретари Правления Союза писателей СССР: Марков Георгий Мокеевич, Воронков Константин Васильевич, Сартаков Сергей Венедиктович, Озеров Виталий Михайлович. Писатели — Таурин Франц Николаевич, Тельпугов Виктор Петрович, Колесников Михаил Сергеевич, Сахнин Аркадий Яковлевич.
4 Винниченко Иван Федорович, очеркист.
5 Псалтирь пророка Давида, псалом 1.
16.IV.
1 А.А.Кулешов был членом редколлегии «Нового мира».
2 Ефремов Олег Николаевич, режиссер. Евгений Евстигнеев, Татьяна Лаврова, Андрей Мягков — актеры.
19.IV.
1 Караганова Софья Григорьевна, зав. отделом поэзии в «Новом мире». Овчаренко Александр Иванович, критик, член редколлегии Косолапова.
2 Шинкуба Баграт Васильевич, народный поэт Абхазии, прозаик, председатель Президиума Верховного Совета Абхазии.
23.IV.
1 Любовь Михайловна Эренбург, вдова Ильи Эренбурга.
24.IV.
1 Луконин Михаил Кузьмич, поэт, публицист.
2 Полевой Борис, писатель, главный редактор журнала «Юность».
3 Исаев Егор Александрович, поэт, Карпова Валентина Михайловна, критик — работники издательства «Сов. писатель».
27.IV.
1 Винер Норберт, в труде «Кибернетика» сформулировал ее основные положения.
2 Неонила Васильевна Щеглова-Кашменская, мать Марка Щеглова. Соловьев Геннадий Арсеньевич, зав. редакцией литературоведения и критики в изд-ве «Художественная литература». Об этом см. «Дружба народов», 2003, № 4, с. 181.
3 Тендряков Владимир Федорович, Некрасов Виктор Платонович, Антонов Сергей Петрович, писатели, Алигер Маргарита Иосифовна, поэт, Лифшиц Михаил Александрович, критик, эстетик.
5.V.
1 Шаламов Варлам Тихонович, прозаик, поэт.
9.V.
1 Протва — река в Обнинске. Физик Валерий Алексеевич Павлинчук скончался в августе 1968 года. Васильев Анатолий Георгиевич — см. о нем: дневники Вл. Як.
18—26.V.
1 Мотяшов Игорь Павлович, критик.
2 Речь идет о статье Е.Г.Плимака «Чернышевский и Шлоссер», которую не пропустили в «Новом мире» в печать. Вошла в кн.: А.И.Володин, Ю.Ф.Карякин, Е.Г.Плимак. Чернышевский или Нечаев? М., 1976. («Рабочие тетради Александра Твардовского», — «Знамя», 2004, № 5, с. 163.)
3 Статья была напечатана в «Новом мире», 1968, № 9.
30.V.
1 Жорес Александрович Медведев, биолог. Его брат-близнец — историк Рой Александрович, отсюда прозвище — «брат-дубликат».
9.VI.
1 Подгорный Николай Викторович, председатель Президиума Верховного Совета СССР, член Политбюро ЦК КПСС.
10.VI.
1 Михаил Федорович Яковлев — приятель Твардовского, фотограф. Битков — герой пьесы М.А.Булгакова о Пушкине.
16.VI.
1 Маргарита Николаевна — жена Ж.А.Медведева. Штейн Юрий — муж сестры первой жены Солженицына Н.А.Решетовской. См.: «Новый мир» во времена Хрущева. М. 1991. С. 81—82.
17.VI.
1 Наровчатов Сергей Сергеевич, поэт, Ильин Виктор Николаевич, Аркадий Николаевич Васильев, писатель — секретари Московского отделения Союза писателей.
2 Зильбер Лев Александрович — брат Каверина, микробиолог и иммунолог.
3 Пузиков Александр Иванович, главный редактор издательства «Художественная литература».
18.VI.
1 Трапезников Сергей Павлович, зав. Отделом ЦК КПСС, историк.
19.VI.
1 Келлерман Марк Александрович, юрист, специалист по авторскому праву в Союзе писателей.
21.IV.
1 Галанов А.М. — инструктор Отдела культуры ЦК КПСС, курировавший «Новый мир».
25.VI.
1 Беляев Альберт Андреевич, зам. зав. Отдела культуры ЦК КПСС.
1.VII.
1 Жена В.Ф.Тендрякова.
2 Фиш Геннадий Семенович, писатель, сосед по даче Твардовского.
8.VII.
1 Фоменко Владимир Дмитриевич, писатель, жил в Ростове, его роман «Память земли» был напечатан «Новым миром».
2 Яковлев Александр Николаевич, зам. зав. Отдела пропаганды ЦК КПСС. Шевцов Иван Михайлович, писатель, автор романа «Тля» и др.
21.VII.
1 Ольга Сергеевна Бокшанская, сестра Ел. Серг. Булгаковой. Выведена в «Театральном романе».
2 Лиходеевы Леонид Изралевич и жена его Надежда (Дина) Андреевна Филатова. Она была дружна с Ел. Серг. Вероника Жобер, племянница Ильиной, ныне проф. Сорбонны. Белла Ахмадулина, поэтесса.
28.VII.
1 Чугунов Константин Алексеевич, переводчик, член редколлегии и зам. главного ред. «Иностранной литературы».
29.VII.
1 Фурцева Екатерина Алексеевна, с 1960 г. министр культуры СССР, член ЦК КПСС.
6.VIII.
1 Ермолинский Сергей Александрович, драматург, писатель, его жена Татьяна Александровна Луговская, сестра поэта Владимира Луговского, художница. Сомнительно, чтобы Булгаков приходил к своему молодому другу с «поллитром и колбасой», чтобы ругать Сталина. Иногда С.А. фанфаронил в своих рассказах.
8.VIII.
1 Солоухин Владимир Алексеевич, писатель, поэт.
13.VIII.
1 Эрдман Николай Робертович, драматург.
20.VIII.
1 Вл. Як. начал работу над повестью
«Закон палаты» (впервые: «Дружба народов», 1986,
№ 1—2).
2 См.: Предисловие В.Я.Лакшина к повести В.Василикоса «Растение» — «Иностранная литература», 1971, № 5.
26.VIII.
1 Вас. Осипович Топорков — актер МХАТ. Ему посвятил Вл. Як. мемуарный очерк «Веселый свет». См.: Владимир Лакшин. Голоса и лица. М. 2004, «Гелеос». С. 517—534.
2 Сац И.А. Виноградов Игорь Иванович был снят из редколлегии «Нового мира» вместе с Вл. Як. Андропов Юрий Владимирович в 1967—1982 председатель КГБ СССР. Синявский Андрей Донатович (псевд. Абрам Терц) — прозаик, критик.
30.VIII.
1 Виленкин Виталий Яковлевич, театровед, критик.
31.VIII.
1 Кочетов Всеволод Анисимович, прозаик, в 1961—1973 — главный редактор «Октября», автор романа «Чего же ты хочешь?» (1969). Бондарев Юрий Васильевич, прозаик.
4—6.IX.
1 Это свое стихотворение Вл. Як. положил на музыку и пел под гитару, как романс, который очень нравился Юрию Ковалю, и он также стал его исполнять.
10.IX.
1 Карпинский Лев Вячеславович, политолог, публицист.
11.IX.
1 Сурков Алексей Александрович, поэт, секретарь Правления Союза писателей СССР.
16.IX.
1 Быков Василь (Василий) Владимирович, прозаик.
2 Козлов Иван Тимофеевич, критик.
17.IX.
1 Ардаматский Василий Иванович, прозаик, публицист.
2 Трифонов Юрий Валентинович, прозаик.
22.IX.
1 Дудинцев Владимир Дмитриевич, автор романа «Не хлебом единым» (1956).
2 См.: «Неизвестные письма Тургенева. (Из архива семьи Виардо)». Перевод с французского и вступительная статья В.Лакшина. — «Иностранная литература», 1971, № 1.
17.X.
1 Хрущев Никита Сергеевич, с 14.X.1964 г. персональный пенсионер. Через год они оба с Твардовским скончаются.
Подготовка текста, «Попутное»
и примечания С.Н.Лакшиной
(Продолжение следует)
Дневник В.Я.Лакшина (1969—1970 гг., «Последний акт») опубликован в «Дружбе народов» № 4—6, 2003.