Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2004
Татьяна Щербина. Лазурная скрижаль. — М.: ОГИ, 2003.
Амеба делится от внутреннего сомнения и раздора. И превращается в змею. “Стоит чуть поверить в абсолют чего-нибудь, как тут и желание — к нему, к абсолюту, тут и вытягивается тело ее, той точкой, которая ближе всего оказалась к источнику иллюзии абсолюта, она тянется к нему, и точка эта слегка припухает, обосабливается, в ней прорезаются отдельные глаза, чтобы отдельно увидеть его, отдельный язык, чтобы почувствовать вкус, укусить, черт возьми! И яд — как высшее выражение страсти”. Но превращения змеей только начинаются. Будет календарь, где каждый день недели — личное открытие. “Умри, но не дай поцелуя без любви. Все так и умерли. Не плюй в колодец, ну хотя бы не руби сук. Но уже вылетело, не поймаешь. От этого во вторник такая мобилизация внутренних ресурсов”. Будет личная карта мира, где в центре — Европа, и две столицы — Париж и Москва.
Опыт западной столицы у Татьяны Щербины такой же, как и восточной. Место не для туристского визита, а — чтобы работать или влюбляться. Вглядываться в увлекательные мелочи — и сохранять дистанцию. Но что делать с этим опытом?
Европа? В Берлине стена, в Андалузии цыгане. “Турция — это Древняя Греция” — хороший ход из путеводителя для того, кто приехал поплавать в море и посмотреть на всякие развалины, но что об этом сказал бы турок? Что об этом сказал бы грек? Только восемьдесят лет прошло с года, когда Грецию переполнили греки—беженцы из Малой Азии. А не глянцевый ли это журнал вроде “Гео”? Глянец проблем касаться не должен. И тут за текстом всплывает непроговоренное — усталость автора, рассказывающего об общеизвестном для не отягощенного эрудицией читателя. Гибралтар с арабского действительно “гора Тарика”, но кто такой Тарик, уже сил нет объяснять.
И вдруг — деталь, которую дает только непосредственное присутствие, умноженное на остроту взгляда поэта. Гроб Колумба в Севилье поддерживают статуи, “считается, что если потереть башмак правого грободержца, то это равно силе отворотного зелья, а левого — приворотного… оба башмака истерты одинаково: значит, избавиться от любовных мук или постылого партнера жаждет такое же количество женщин, как и тех, кто хотят удачно выйти замуж”.
Общество? Что такое демократическая мораль и как она меняется в современную эпоху, что такое пресловутый пиар, public relations. Ликбез — дело нужное, но, когда им занимается поэт, часто кажется, что микроскопом гвозди заколачивают. “Вдоль всей ярославской трассы один за другим растут терема кафе и ресторанов. На 162-м километре открыт трактир “Верста”, куда ездят специально, чтобы насладиться кухней, стильным дизайном, дешевизной и пением четырех сверчков, специально купленных хозяйкой и посаженных за печку (камин)”. Глянец, глянец… Язык ресторанного критика.
Опыт успешной социализации? “Нормальный человек со стандартными запросами в своей социальной категории или нише — это то, к чему следует стремиться. “Ненормальный”, “странный”, “сумасшедший” — как говорили раньше о ком-либо с восхищением, ныне — кандидат для выбраковки из своей группы”. Но ненормальный во всяком обществе был кандидатом для выбраковки — на то он и ненормальный. Только сообщество художников и литераторов придерживалось на этот счет иного мнения. Фраза Щербины — скорее, свидетельство того, что сейчас это несовпадение устраняется. Что порождает вопрос: где теперь искать ненормальных? Потому что общество без них окажется скучным и неподвижным. Скорее, окончательно выяснилось, что “ненормальным” можно быть где угодно — с одной стороны, принадлежность к “свободной профессии” вовсе не гарантирует большей подвижности, с другой — при достигнутом уровне автономии личности “выбраковать” “ненормального” сейчас не так-то легко.
А сама Щербина? Ее привлекают вовсе не “нормальные” люди, а, например, творец 53 поэтов-персонажей португалец Фернандо Пессоа. И она сама называет старостью размышления двадцатилетнего француза о пенсии: “Чтобы к шестидесятилетию она была максимально высокой, сегодня надо выбрать такую-то специальность, пять лет проработать в одном качестве, десять в другом, заключить брак в тридцать, родить одного ребенка в тридцать два, другого в тридцать семь…” Окружающим с таким человеком удобно, может быть, удобно и ему самому, но создается тоскливое впечатление механизма, крутящегося на холостом ходу.
Разумеется, после российских столетий рабской безответственности и абсолютно ненормального существования, необходимо настаивать на ответственности и норме. Но необходимо и помнить, что это тоже только база, на которой личность еще должна будет выстроить что-то свое. Потому Щербина и замечает, что радость от жизни перестала быть автоматической. “Естественным образом божественная искра, чудо, наркотик высекается людьми друг из друга. Но что-то сломалось в последние десять лет: само — не искрит”.
Но Европа не только такова. “Мы сомневаемся, пробуем, прислушиваемся к разным мнениям, признаем только личную ответственность перед законом”.
Мы — разные и способны уважать различие. Это фундаменталисты похожи друг на друга в своей нетерпимости, уверенности в обладании абсолютной истиной, желании упрощать. И Щербина пишет о перспективе, открывающейся после устроения нормальной жизни в мире вещей, после увеличения остающегося у людей свободного времени: не размышление о пенсии в 20 лет, а освоение нового мира. “Мирская жизнь и духовная по сей день альтернативны: либо ты монах, либо общественный элемент, но ситуация стремительно меняется. Жить в горизонтали и вертикали одновременно становится не только возможно, но и необходимо”.
Человек может получить место в обществе, став меткой, лейблом, простым высказыванием. “Пригов — это который кричит кикиморой, Бренер — который испражняется публично…” Удобно для продажи, но слишком уж дешево, как все, что можно купить. Можно же ведь и не вставать в позу для всеобщей оценки, теперь человек может быть сам себе меценатом.
Мы живем в мире подделок — от изготовленного в Турции Версаче до навязанного рекламой безголосого певца. Что возможно в качестве личного ответа на это? Личное чувство, личная встреча, рефлексия. Полная автономия и подлинность, разумеется, невозможны, но это не означает, что к ним не надо стремиться. Одно из условий — независимость. “Я отличалась от русских эмигрантов, которые ловили новости с родины, общались между собой, презирая “аборигенов” и живя враждой между разными русскими группировками. Я отличалась и от тех моих сверстников… которые приехали для того, чтобы устроиться в Париже любой ценой”. Да, Россия — страна, где немного выделиться, например, покупкой красной машины, оказаться на виду — означает оказаться под подозрением и обвинением. Но вслед за этим — эссе о вошедших во Франции в поговорку или в название коктейля случаях вопиющей несправедливости и некомпетентности французской судебной системы.
Пока мало кто понял, что делать со свободным временем, с личной ответственностью. И сама Щербина пишет, что “поссориться с жизнью, выйти из классического мира в никуда” кажется очень страшным. Но, видимо, иного выхода, кроме личного ухода от стандартов, просто нет. “Свобода на первый взгляд предпочтительнее догм. Разонравилась она лишь недавно: проблем оказалось больше, чем преимуществ, и выяснилось, что догмы — вовсе и не догмы, а система гарантий, которых стало не хватать”. Наверное, так было после Средневековья, когда отказ от догм вызвал, с одной стороны, падение морали, с другой — ощущение потерянности. Со многими из этих проблем до сих пор не справились (да и можно ли с ними вообще справиться раз и навсегда?), но давно уже ясно, что современные достижения без этой свободы, к которой в Европе все-таки более или менее приспособились, абсолютно немыслимы. Приспособятся и к следующему витку свободы.
И действительно, пишущая машинка — “какое-то чистилище, перепачканное копиркой, с зачеркнутыми и подклеенными страницами, с замазанными “неправильными” словами… “Многоуважаемый и достопочтенный, сердечный друг и милостивый государь” выводится только пером”. Но компьютер — выход в космос, в полную свободу, в диалог с мирозданием.
Там, в мироздании, любовь — июнь, с прозрачными ночами, ливнями и разведенными мостами. Одновременность противоречивости. Леденец надежды — он же мухомор иллюзии. Взгляд был влажным-отважным, стал сушеным-искушенным, но человеку присущи оба. Горечь понимания того, что многое личное оказывается зависимым не от нас, а от внешнего. Расстояния, например.
“650 километров — предельное расстояние для дружбы”, дальше уже не получится, и любовь тоже медленно иссякает по мере географического удаления. И потери — люди: заболевшая мама, любимый, а приобретения — только вещи. Но и сказка. “В моем гараже нет мотоциклов, мотороллеров, нет и телеги, поскольку я не езжу на ярмарки и оптовые рынки. Но есть кабинка, которую я использую ежедневно как лифт, а изредка вывожу ее на простор: умный в гору не пойдет, умный поедет на фуникулере”. Шампанское — новогодняя ночь на чужом веселье и чудесная встреча с любимым.
Гедонизм современного эссеиста: не объяснять, не предлагать планы переделки, а открывать. Личное открытие мира. Путник, которому нужно “не кино, снятое чужим дядей, а индивидуально подзорная труба, передающая вкус и запах”. Только база для этого — все-таки европейские ответственность, методичность и усталость, а не расхлябанность, выдаваемая за духовность. “Европу омывает океан, освежая ее африканскими страстями, персидскими кошками, арабскими жеребцами, китайскими ресторанами, индийскими благовониями, японскими кондиционерами”.