Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2004
I never saw a wild thing
sorry for itself.
A small bird will drop frozen dead from a branch
Without ever having felt sorry for itself.
D.H.Lawrence
Тварь дикая не знает
жалости к себе.
Замерзнув насмерть, птаха валится на землю,
Нисколько о себе не сожалея.
Д.Г.Лоуренс
1
7 сентября 2003 года, в воскресенье, всю область заливали холодные дожди, и только над Москвой — говорят: по случаю Дня города — кто-то всемогущий разогнал тучи и приказал быть небу голубым и ясным и солнцу — светить. И было небо голубым и ясным, и солнце до самого вечера светило. Спасибо тебе, всемогущий, за приятную сухую погоду! Не нужно ни плаща, ни зонтика, и на загодя начищенных туфлях — ни пятнышка. Правда, простреленная нога у Кириллова ноет к дождю, но знает нога: дождь будет разрешен в Москве только завтра, успеем проводить нашу даму и добраться до дому, а там — хоть всемирный потоп.
Ожидаемая дама опаздывала, как свойственно дамам, однако Кириллов ничем не выдавал своего нетерпения. Он не смотрел на часы, не перекладывал из руки в руку роскошный букет белых роз, не поправлял узел галстука, не качал укоризненно головой, не расхаживал из стороны в сторону и не курил сигарету за сигаретой. Кириллов стоял непринужденно и после сорока минут ожидания терпеливо смотрел в сторону арки, откуда должна была появиться дама.
И она появилась. Быстрым шагом, почти бегом, тяжело отбивая ритм грубыми высокими ботинками, которые плохо сочетались с серебристым коротким платьем, старой длинной вязаной кофтой и черным платком на голове. В одной руке дама держала большой полиэтиленовый пакет, в другой — неизбежный сотовый, в который что-то быстро и недовольно говорила.
— Ну всё! всё! всё! — выкрикнула она напоследок, трубку сунула в карман кофты и переключилась на ждущего. — Простите, простите! — на бегу, задыхаясь, кричала дама. — Я знаю, что безбожно опаздываю. Ох… Сейчас, только отдышусь… — Прижала руку к сердцу. — Вечная история. В последнюю минуту мадам начальнице захотелось чаю. А сама мадам заварить не в состоянии… Подержите, пожалуйста… мм-м…
— Игорь Васильевич, — подсказал Кириллов.
— Пожалуйста, Игорь Васильевич!
— Пожалуйста, Лариса Фридриховна.
— Просто Лара.
Просто Лара отдала Кириллову пакет и вдруг обеими руками ухватилась за подол платья, точно намеревалась заголиться на потеху старушкам у соседнего подъезда и мамашам с детьми в палисаднике. Но не заголилась, а стала одну за другой откалывать булавки — и выпустила подол на всю длину, после чего короткое деловое платье сразу стало длинным, вечерним, нарядным. Тут же из большого пакета вынула другой, поменьше, и поставила рядом на крыльце. Снова полезла в большой пакет и достала уже совсем маленький — после чего большой пакет у Кириллова отняла и поставила, а ему доверила маленький. Стащила с головы мрачный платок, свернула, сунула в большой пакет, а из маленького вытащила зеркальце и щетку для волос. Зеркало снова держал Кириллов, согнув мизинец в крючок для маленького пакета, откуда по очереди возникнут румяна, тени, пудра, помада и прочие совершенно необходимые орудия из женского арсенала. Правой рукой Кириллов осторожно прижимал к себе роскошный букет. Раздирая светлые кудряшки, Лара невольно косила глазом на цветы.
— Какие роскошные розы! Это мне? Подождите, приведу себя в порядок, и тогда уж вы мне их вручите.
— С удовольствием вручил бы их вам, Лариса Фридриховна, — возразил Кириллов. — но не уместнее ли будет, если мы вместе преподнесем букет хозяйке дома?
— Да? Жалко… Вы правы, правы! Но все равно жалко. Никогда не дарили мне таких роскошных роз. Никогда! Вот так подержите, пожалуйста. — Она повернула зеркальце под нужным углом, бегло оценила Кириллова. — И при том такой интересный мужчина. Нет, не так… — Довернула зеркальце. — Мой муж. Мой — не мой — ничей… Муж на один вечер. Жаль. Очень жаль. — Спросила кокетливо: — А вам, Игорь, — не жаль?
Кажется, я пожалею, что ввязался в эту историю, подумал Кириллов, а вслух сказал:
— Еще не поздно, Лариса Фридриховна. Отдам я вам эти роскошные розы, и — прощайте. С самого начала я не верил в вашу дурацкую затею и теперь вижу, что был прав.
— “Отдам…” Как вы ужасно сказали: “Отдам…” Не отдавайте меня, Игорь! — театрально воскликнула Лара. — Я очень вас прошу. Я так много жду от этого
вечера. — Тут была пауза, пока Лара целеустремленно и сосредоточенно докрашивала губы. — Так вроде бы ничего, да? Ну не молчите вы! Обругайте меня, объясните мне, как я должна себя вести, только не молчите и не смотрите на меня так!
— Да я и не смотрю вовсе… Вы закончили прихорашиваться?
— Ну что вы, Игорь! Этот процесс бесконечен. Если бы я могла… — В маленьком пакете она нашла черный пенальчик — тушь для ресниц. — Если бы я могла, как белый человек, записаться с утра в салон красоты, сделать нормальную прическу, маникюр, педикюр, макияж… Спокойно, без помех одеться, взять машину…
— Кто же вам мешал? Тем более — в воскресенье…
— Жизнь! Жизнь, дорогой Игорь. Настоящая жизнь рабочей женщины, а не та, которую придумывает наша знакомая. В настоящей жизни женщина не может себе позволить не пойти на службу — если не хочет со службы вылететь. Значит, салон красоты отпадает. Она не может одеться на службу так, как хочется, — даже в воскресенье, потому что у прессы не бывает воскресений, — вот и приходится подкалывать платье булавками и… — Лара бросила пенальчик, снова взялась за щетку, с треском продрала кудряшки, после чего из баллончика с лаком три раза пшикнула — и, наклонив голову, загляделась на отражение.
— И что? — напомнил Кириллов.
— И… и щеголять весь день в уродливой старой кофте, вот что! Мне еще повезло: с утра сидела на выпуске и не послали брать интервью с задрипанными депутатами, а то и вовсе на макаронную фабрику. И дважды повезло дома: муж спал, свекровь говорила по телефону с фронтовой подругой. Муж — ладно, он не заметит, даже если голая уйду, но свекровь…
Уже без кофты, удерживая жемчужное ожерелье на шее, Лара повернулась к Кириллову спиной.
— Застегните, пожалуйста.
— Чем?!
— Ну положите, положите!
Кириллов пристроил букет на большой пакет, на средний положил маленький и зеркало, застегнул ожерелье. Не дожидаясь команды, взял зеркало, чтобы Лара могла посмотреть. Она посмотрела, довольно облизнула подкрашенные губы, улыбнулась себе ободряюще, нагнулась — и из среднего пакета вытянула за хвост горжетку из чернобурки. Набросила на плечи, посмотрелась еще раз.
— Ну как?
— Замечательно!
— Правда?
— И ничего, кроме правды.
— Значит, можем идти?
— Прямо так? — улыбнулся Кириллов.
— А что? — сделала Лара большие глаза.
— Ботиночки как-то не в тему…
— О, господи!
В среднем мешке были припасены узкие серебряные лодочки под стать платью. Кириллов придержал Лару за локоть, она расшнуровала солдатские ботинки, топнула об асфальт каблучком.
— Теперь все?
— Почти. Прежде чем мы зайдем, расскажите о себе. И пожалуйста, поподробнее. Ничего не пропуская.
— Что вы хотите обо мне знать?
— Всё.
— Так уж прямо и всё… — начала Лара в привычно кокетливом тоне. — Всего обо мне никто не знает: ни родители, ни подруги, ни муж. Я сама многого о себе не
знаю. — Это было сказано серьезно. — Мне кажется, родители скрывают тайну моего рождения. Я даже думаю, они удочерили меня.
— Почему вы так думаете? — удивился Кириллов.
— Так… Много странных воспоминаний. Помню, как я совсем маленькая лежала в больнице. Меня раздели, уложили в большую кровать, и женщина в белом принесла борщ. Я так помню цвет, запах и вкус этого борща, будто ела вчера, а не сорок лет назад. И как я потом легла, запрокинула вот так, — показала она, — голову и через прутья спинки кровати увидела большое, во всю стену, окно. Совершенно отчетливо помню, а мама с отцом в один голос утверждают, что до восьми лет я ни разу не болела и не лежала в больнице. И еще разное иногда вдруг вспоминается… Впрочем, не важно! Вам ведь нужно как раз то, что знает мой муж, правда?
— Да, пожалуй.
— Что ж, правильно. Назвался груздем… С чего начнем? Анкету заполним? Пожалуйста! Фурманова Лариса Фридриховна. Сорок четыре года — мужчины говорят, что столько не дашь, но вы не скажете, я знаю. И не говорите. Я ужасно состарилась за последний год. Фурманова я по мужу, девичья фамилия — Гофман, как у другого писателя, получше. Родители — немцы, ссыльные, родилась в Казахстане. Когда училась в седьмом классе, отца перевели в Москву, так что с Ириной мы одноклассницы и вместе пошли на факультет журналистики. Видимся часто, но семьями не дружим, и моего мужа она почти не знает. Вы с ней на “вы” и по имени-отчеству. Посмотрим фотографии? — Она сунула руку в средний пакет. — Это наша квартира: три комнаты, в одной спальне мы с мужем, в другой — Ляля с бабушкой, матерью мужа. Ее зовут Марина Яковлевна, ей за восемьдесят, но она крепкая и умная старуха. В День Победы надевает китель с погонами подполковника и кучей наград и идет к Большому театру. На петлицах у нее змеи, в войну была начальником полевого госпиталя. Кажется…
— Почему — кажется?
— Рассказывать о прошлом не любит. Хотела сделать про нее очерк для нашей газеты, так она послала меня по-женски, но очень далеко, а муж велел заткнуться и не лезть к мамочке с пустяками. А вот это наша Ляля. Я не слишком быстро? Успеваете запоминать?
— У меня профессиональная память. Ляля — это наша дочь?
— Наша дочь, — произнесла Лара после небольшой паузы. — Ей скоро девятнадцать.
— Красивая девочка, — улыбнулся Кириллов. — Вся в мать. И наверняка отличница.
— Н-нет, — запнулась Лара. — К сожалению… Ляля нигде не учится.
— Работает?
— И не работает. Дело в том… У Лялечки проблемы со здоровьем. И нам пришлось…
— Наркотики?
— Не совсем. Не хочу говорить об этом. Тем более что Ирина в курсе. Там не будут спрашивать. Но если спросят, скажите, что у Лялечки был нервный срыв, она не поступила в театральное училище, и врачи рекомендовали ей отдохнуть, посидеть дома. Знаете, Ляля — замечательная девочка, действительно очень красивая, добрая, ласковая…
— Красивая и добрая. И как ее красота уживается с ее добротой?
Кириллов спрятал фотографию девочки во внутренний карман пиджака, остальные вернул.
— Иногда создает трудности. И знаете, Игорь, муж сложно относится к Ляле…
— Лариса! — перебил Кириллов. — Давайте мы с вами договоримся, прежде чем хоть шаг сделаем в направлении подъезда. Забудьте про мужа и забудьте про Игоря. В данный момент — я ваш муж. Я — Андрей Дмитриевич Фурманов. Для вас — просто Андрей. Нет, даже не для вас, а для тебя. Ты — Лариса, я — Андрей, и никаких отчеств, никаких “вы”. С этой самой минуты. Иначе…
— Я понимаю: отдашь мне розы — и прощай!
— Вот именно. Рад, что ты меня понимаешь, Лариса.
— Лара. Все зовут меня просто Лара. Или Ларочка. Но ты можешь звать Лара.
— Рад, что ты меня понимаешь, Лара.
— Я тебя понимаю… Андрюша.
— И еще, — требовательно произнес Кириллов. — Мне плевать, как твой муж относится к дочери. Если тебе важно его отношение — бери своего мужа, не втягивай меня в комедию.
— Это невозможно, — отвела глаза Лара. — Мой муж — очень порядочный и добрый человек, но в этом обществе… в этом доме. Нет, невозможно представить!
— Странно. Все у тебя порядочные, все добрые — и при этом сложные отношения и невозможно представить. Но не важно. Меня это не касается. Я отношусь к нашей дочери с нежностью. С любовью. И никогда не даю ее в обиду. Даже моей матери. Даже тебе. Такова исходная позиция. Это понятно, Лара?
В то время, как Кириллов говорил, лицо Лары прояснялось, как небо после дождя; она перестала зябко горбиться, распрямилась и ожила. И с этой минуты они легко говорили, как муж и жена.
— Понятно.
— Теперь коротко обо мне. Я немного моложе тебя: мне сорок один. Извини, но таковы факты. В прошлом военный, разведчик. Капитан. Вышел в отставку в девяносто третьем, после расстрела Белого дома. Работал шофером, охранником, сейчас преподаю в частном колледже: ОБЖ, основы военного дела и все такое. Ты не очень интересуешься, как все жены: лишь бы деньги приносил. Коренной москвич. Отец работал на АЗЛК, зам главного инженера, мать — в Ленинской библиотеке. Достаточно?
— А как мы познакомились?
— Чем проще, тем лучше. Я был курсант, отличник боевой и политической подготовки, а тебе поручили написать о нас очерк. Ты показалась мне загадочной и роскошной…
— А ты выглядел старше своих лет. И тебе очень шла военная форма. Ты был неотразим! А как ты танцевал! Боже, как ты тогда танцевал!
— А ты замечательно играла на рояле и пела. И друзья смертельно завидовали, что у меня любовь с настоящей женщиной, а не девчонкой-студенткой.
— Настоящая любовь с настоящей женщиной. И когда ты узнал, что я беременна, ты тут же сделал мне предложение. И нас без очереди расписали в “Белом аисте” на Ленинградском проспекте…
— А свадьбу отмечали в “Лире”, на Тверской — тогда улице Горького… Было весело, и мои друзья-курсанты ухаживали за твоими подругами-журналистками…
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга.
— Что ж, — подвел итог Кириллов, — теперь мы готовы. Идем?
— Идем!
Кириллов отдал Ларе букет, вложил маленький пакет в средний, а средний — в большой. Лара хотела взять его под руку.
— Не так. Я — бывший военный. И ты по старой привычке держишься с левой стороны.
Лара взяла его под руку с левой стороны, они повернулись и вошли в подъезд. Дверь за ними захлопнулась.
2
Поднявшись в лифте на шестой этаж, Кириллов и Лара оказались сперва на площадке, потом — в прихожей, где их встретили хозяева: Валерий Павлович Сенокосов и его жена Ирина. Лара вручила Ирине цветы, Кириллов церемонно поцеловал руку, Лара и Ирина обменялись беглыми намеками на поцелуи, чтобы не испачкаться помадой, мужчины — рукопожатиями.
Все четверо прошли в гостиную, к богато накрытому столу, во главе которого восседала мать хозяйки дома Анна Львовна.
— Мама, ты, наверное, не помнишь, — начала Ирина. — Это моя подруга детства Лара. Ты ее видела у нас на свадьбе.
— Ну почему же не помню? — тут же возразила Анна Львовна. — Я прекрасно вас помню, Ларочка! Вы еще тогда для нас пели. Что-то легкое, приятное, и притом по-французски.
— Не по-французски, а по-немецки! Я тебе говорила, у Лары родители — немцы.
— Прикуси жало! Вечно ты споришь! Я точно помню: это была чудная французская песенка. Ведь правда же, Ларочка?
— Да, Анна Львовна, — подтвердила Лара. — Бабушка была из дворянской семьи, успела получить хорошее образование, и считалось, что она учит меня музыке, а также французскому и немецкому языку. На самом деле мы с бабушкой разучивали любимые песенки ее молодости. А молодость бабушки прошла в эмиграции — Париж, Берлин, Шанхай. И всюду она зарабатывала на хлеб себе и родителям пением и игрой на фортепьяно в дешевых ресторанчиках, а иногда — прошу прощения — даже в борделях. И еще мы читали вслух сказки Шарля Перро по-французски и братьев Гримм — по-немецки.
— Я помню, как ты убила нашу француженку, когда пересказала наизусть “Красную Шапочку” сразу на двух иностранных языках, — сказала Ирина.
— Теперь почти все забылось, но пару раз мне удалось произвести впечатление. Когда меня просят, я декламирую: “II était une fois une petite fille de village, la plus jolie qu’on est su voir; sa mčre en était folle, et sa mčre-grand plus folle encore. Cette bonne femme lui fit faire un petit chaperon rouge, qui lui seyait si bien, que partout on 1’appelait le Petit Chaperon Rouge…” Ну и так далее… К счастью, среди слушателей обычно не находится педантов, никто не требует “всю сказку”, а то пришлось бы признаваться, что дальше я не помню.
— А вот интересно, — вмешался в разговор Сенокосов, — кто у кого списал “Красную Шапочку” — немцы у французов или наоборот?
— Кажется, никто, — посмотрела на него Лара. — Я нарочно узнавала: никто ни у кого не списывал, просто Перро и братья Гримм пользовались одними и теми же фольклорными источниками. И кстати, счастливый конец придумали вовсе не сентиментальные немцы и не наши переводчики, чтобы не огорчать советских ребятишек. В фольклоре есть счастливый финал: приходят охотники, убивают волка, спасают бабушку и внучку. А есть финал печальный, где съеденная внучка, надо полагать, вручает лепешки и горшочек масла ранее съеденной бабушке прямо в волчьем желудке и, таким образом, они справляют поминки по самим себе.
— Печально, но больше похоже на правду, — заметил Кириллов.
— Есть еще третий вариант, где девочка спасается бегством…
— А бабушка? — спросил Сенокосов.
— Бабушка ценой своей жизни спасает внучку, — усмехнулся Кириллов. — Понятно, что с набитым брюхом волку за Красной Шапочкой не угнаться.
— Вот и наша бабушка точно такая: последнее внукам отдаст, ничего не пожалеет. А попробуй их кто обидеть — ого-го! Правда, Ириша?
— Да, конечно…
— Предлагаю немедленно выпить за бабушек, — воодушевился Сенокосов. — Стоя!
Хлопнула пробка, зашипело в хрустале французское шампанское, все чокнулись с Анной Львовной, выпили. Кириллов только пригубил слегка, но не допил.
Анна Львовна была растрогана и долго благодарила. Потом все просили Лару спеть.
— Ну хоть один разочек!
Лара отнекивалась и жеманилась, говорила, что много лет не садилась за инструмент и вообще… На что Кириллов возразил, что разучиться играть на рояле так же невозможно, как разучиться плавать или ездить на велосипеде.
— Ну не знаю, не знаю я…
А сама уже шла к инструменту, уже поднимала крышку и, еще не садясь, нежно трогала клавиши, мычала про себя, морщила лоб, вспоминая, — и вот уже неуловимым движением подсунула под себя круглую табуретку и начала петь и играть.
Vor der Kaserne,
Vor dem grossen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor.
So woll’n wir uns da wieder seh’n
Bei der Lanterne wollen wir steh’n.
Wie einst Lili Marleen.
— Что за песня? — спросил у Кириллова Сенокосов.
— Lili Marlen, — коротко ответил Кириллов.
— Знакомая мелодия.
— Вряд ли. Не помню, чтобы ее исполняли в последнее время. Разве что в кино. Но кто в наше время смотрит кино про войну?
— А почему про войну?
— Потому что Lili Marlen — самая популярная песня среди немецких солдат во время Второй мировой войны. Но стихи были написаны еще в 1923 году, не помню, кем именно, а в 1936-м их положил на музыку Норберт Шульце. Первой исполнительницей была Лали Андерсен. После того как песня прозвучала по радио для солдат Африканского корпуса, она стала популярной во всем мире. В 1944 году в США был даже снят фильм “Лили Марлен”, в нем песню исполнила Марлен Дитрих…
— Откуда вы все знаете? — изумился Сенокосов.
— Работал в Германии.
— А о чем эта песня? — спросила Ирина.
— О чем? — Кириллов посмотрел на Ирину, потом перевел взгляд на женщину за фортепиано. — В сущности, это довольно простая песенка о девушке, которая ждет солдата за воротами казармы, под очень старым фонарем, который видел очень много солдат и очень много девушек, но не помнит никого, все они для него одинаковы. И если я завтра погибну, с кем ты будешь стоять под этим фонарем, моя Лили Марлен?
Aus dem stillen Raume,
Aus der Erde Grund
Hebt mich wie im Traume
Dein verliebter Mund
Wenn sich die spaten Nebel drehn
Werd’ ich bei der Lanterne steh’n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
Последний куплет Кириллов тихо пропел вместе с Ларой и, когда она встала из-за фортепиано и поклонилась, похлопал со всеми. Лара, скромно потупив глаза, села и заиграла снова. Пела она и по-французски, и по-русски, и снова по-немецки. Так прошел почти час. Когда усталая, чуть охрипшая, с прилипшими ко лбу светлыми кудряшками, но помолодевшая Лара подошла к столу, Кириллов пододвинул ей стул, налил белого вина.
— Чудесно! Просто чудесно, Ларочка! — восклицала Анна Львовна. — Премного вам благодарна. — И тут же напустилась на Кириллова: — Что ж вы так, молодой человек?
— Я?
— Вы, вы! Имеете такую талантливую жену и сами не лишены слуха — и не позаботились об инструменте. Чай, не бедствуете?
— Да вроде нет.
— Ну так могли бы сделать жене приятное. Это же так прекрасно, так редко в наше время! Только и слышишь отовсюду: рок! бах! трах! Соседи с шестого этажа как заведут в третьем часу ночи. Своею собственной рукой перестреляла бы тех, кто пишет такую гадость! И смеют еще называться композиторами! А тут живой звук, голос… И дочке вашей полезно научиться… У вас ведь девочка?
— Так точно, Анна Львовна, — ответил коротко Кириллов и подал фотографию.
— Очень мила… Да, мила, — признала Анна Львовна. — А вы что — военный?
— Бывший военный. Преподаю в частном колледже.
— Мой покойный муж, — вздохнула привычно Анна Львовна, — был генерал-майор внутренних войск. И что может преподавать бывший военный? Ать-два?
— Вроде того. ОБЖ и основы военного дела.
— О-Б-Ж? — высокомерно-вопросительно выговорила Анна Львовна.
— Основы безопасности жизнедеятельности, — пояснил Кириллов. — Проще говоря: как выжить в современных условиях. При захвате заложников, при взрыве бомбы. Как самому спастись и оказать первую помощь другим.
— Да, — печально подтвердила Анна Львовна. — Теперь без этого никуда. ОБЖ… Запомню.
— Выходит, мы с вами в некотором роде коллеги, Андрей Дмитрич, — улыбнулся Сенокосов.
— В каком смысле?
— Ну как же! Оба преподаем. И оба занимаемся проблемами выживания. Только вы учите школьников, как выживать в современном мире. А я пытаюсь научить аспирантов и кандидатов наук, как спасти мир от людей. В том числе и от родителей ваших школьников.
— Экология? — улыбнулся, в свою очередь, Кириллов.
— Совершенно верно. Чему вы улыбаетесь? По-вашему, экология — это забавно?
— Когда я слышу слово “экология”, я хватаюсь за парабеллум… Вы удивитесь, Валерий Павлович, но экология и армия вместе — это действительно забавно. К нам в полк однажды прислали группу военных экологов во главе с женщиной — полковником и доктором наук. Она заведовала кафедрой в Академии Генштаба. Создала, по сути, новую науку: военную экологию. И к нам прибыла специально для того, чтобы во время полковых учений проверить некоторые положения своей науки на практике. Я командовал ротой разведки, и мне пришлось исполнять приказы дамы-полковника. Иногда было трудно удержаться от смеха.
— Типичный мужской шовинизм, — сердито вмешалась Анна Львовна. — Если бы полковник был здоровенным мужиком вот с такими усами, вы бы небось не хихикали.
— А знаете, Анна Львовна, вы удивительно угадали, — неожиданно для Кириллова заговорила Лара. Он не знал, что она сейчас скажет. Чистой воды экспромт. Оставалось надеяться, что экспромт удачен. — Дама-полковник была жгучая брюнетка. И у нее росли вот такие усы. Как у Буденного.
— Ну, насчет Буденного ты преувеличиваешь, — с облегчением выдохнул Кириллов.
— Скорее, ты преуменьшаешь.
— А вы разве были знакомы, Ларочка, с этой дамой? — заинтересовалась Анна Львовна.
— Я тогда работала в “Огоньке”, писала в том числе и про защиту природы. И мне предложили написать очерк о даме-полковнике и ее кафедре. Так я попала к Андрюше в часть. И у нас был второй медовый месяц.
— А дама-полковник не знала, что мы муж и жена, и хотела написать жалобу про наше моральное разложение.
— Точно. Пришлось мне срочно раскрыть свой псевдоним.
— Но насчет размера усов ты все равно преувеличиваешь. И смеялись мы не над усами. Смешно и дико было слышать рассуждения о снижении выбросов вредных газов при танковом выстреле. Или о превышении предельно допустимых концентраций вредных веществ при применении боевых отравляющих веществ.
— Я бы еще добавил подходящую тему, — внес свой вклад Сенокосов. — Рекультивация почв после атомного взрыва.
— Очень смешно, — поджала губы Анна Львовна.
— Если вдуматься, смешного тут поразительно мало, — лекторским тоном заговорил Сенокосов. — Я иногда уже перестаю понимать, что важнее: природу ли защищать от вредного воздействия человека? Или человека спасать от им же самим отравленной природы? И главное — чем больше диссертаций на эту тему готовится, тем больше становится ясной бессмысленность всей это деятельности. Пишут и пишут мои будущие кандидаты, что нужно сделать выгодным для предпринимателя вкладывать деньги в экологию, нужен экономический механизм и все такое прочее, но никто не предлагает экономический механизм, никто не знает, как сделать выгодным. Потому что, кому выгодно, тот сам знает, что ему выгодно, — и в наших подсказках не нуждается. И вообще иногда…
Сенокосов сделал паузу, налил себе водки, предложил Кириллову, но тот покачал головой.
— Не пьете? Совсем? — Сенокосов хмыкнул. — Похвально. А я все-таки выпью. Ваше здоровье, коллега… — Выпил. Крякнул. Закусил. — Экологически чистый продукт… Да. Так вот, иногда мне хочется послать всех этих псевдозащитников окружающей среды куда подальше и написать что-нибудь такое злобное, такое убийственное… Такое…
— А может, лучше — не писать, а сесть за рычаги танка и в лес, в поле, на
лужайку? — предложил Кириллов. — И чтобы мотор рычал на максимальных оборотах, выбрасывая в атмосферу черные хлопья не до конца сгоревшей солярки. И чтобы гусеницы рвали и терзали землю, срывали травяной покров, давили всякую мелкую живность…
Сенокосов аж кулаком застучал по столу.
— Да! Да! Да!..
— Валерий! Андрей Дмитрич! — призвала к порядку Анна Львовна.
— Оставь, мама, — попросила Ирина. — Пусть мужчины отведут душу. Я прекрасно их понимаю. Мне самой сентиментальные дамочки надоели хуже горькой редьки. И хочется иногда в самом патетическом месте выкинуть что-нибудь смешное или непристойное. Заставить возвышенную героиню отдаться в общественном туалете грязному бомжу или… — Она вдруг замолчала, задумалась надолго с поднятой вилкой, словно пытаясь найти утраченную нить. — О чем это я?
— Ты начала рассказывать… — пришел на помощь муж.
— Да… Вспомнила… — Ирина говорила медленно и как бы устало, словно понимала, что должна договорить, но не было сил. — Терпела я, терпела, а потом махнула рукой. А, думаю, если сейчас же не дам себе волю, так и буду терзаться и в конце концов брошу писать. И я стала в каждый роман вставлять такой эпизод — смешной, нелепый, грязный — в зависимости от настроения. И мне стало легче. Но самое интересное, что и моим редакторам — тоже.
— Странно, но я… — хором начали Лара и Кириллов. И смущенно переглянулись.
— Ага, попались, Андрей! — оживилась Ирина. — Неужели и вы читали мою писанину?
— Виноват, Ирина Сергеевна. Когда Ларочка доложила, что мы приглашены к вам, я, грешен, собрал все ваши книги и за вечер…
— Бедненький вы мой! Как я вам сочувствую! Я бы не смогла.
— Нет, знаете, по картинкам на обложке я предполагал, что будет намного…
— Глупее.
— Я хотел выразиться повежливее…
— Не важно! — перебила Лара. — Главное, что ни Андрюша, ни я не заметили в твоих романах никаких глупых или грязных историй.
— Потому что их там нет, — пояснила Ирина.
Оказывается ее редакторы — кстати, по секрету сообщила Ирина, оба мужчины, хотя и не совсем традиционной ориентации, а потому страшные женоненавистники, — так вот они оба наслаждаются ее вариантом повествования, потом Ирину торжественно приглашают в кабинет главного редактора, главный наливает всем самого лучшего шотландского виски, все пьют, торжественно вынимают из рукописи крамольную главу — и отправляют в корзину. Жест, конечно, чисто символический, настоящая правка делается незаметно, в компьютере…
— Но вам нравится ритуал, — подсказал Сенокосов.
— Вот именно. И знаете, — сказала Ирина, — один мой знакомый, писатель, прочитал все эти главы и советует собрать их вместе, слегка обработать — и получится, по его мнению, замечательный сатирический роман из жизни московского высшего света.
— Ну так зачем же дело стало? — снисходительно улыбнулся Сенокосов. — Напиши.
— Не знаю. Мои читательницы… — Ирина задумалась, словно наличие собственных читательниц казалось ей удивительным. — Мои читательницы, может быть, слишком просты, слишком доверчивы и наивны. Но они любят меня и верят мне. И если они прочитают книгу, где я издеваюсь надо всем, что сама же и воспевала… Хорошо ли это? И потом — правда ли это? Ведь то, что я сочиняю для собственного удовольствия, это точно такая же неправда, как мои сентиментальные истории
любви, — только с противоположным знаком. Вот разве что потом, после смерти… Нет, пожалуй, даже и тогда…
После ее слов о смерти, слишком серьезных, возникла неловкая пауза, которую нарушила Анна Львовна:
— Не слушай никого, детка. Пиши, как сердце тебе подсказывает. Народ тебя любит.
— Правильно, Анна Львовна! — поддержала Лара.
— Я тоже так считаю, — сказал Кириллов.
— Серьезно? — посмотрела на него Ирина. — Что ж… Я подумаю.
— Вот и славно, — подвела итог Анна Львовна. — Спасибо вам, детки, за внимание, не буду вас больше обременять своим присутствием. Хочется, честно говоря, отдохнуть. Помогите мне встать, Валерий.
— Давайте я вам помогу! — вскочила Лара.
Лара и Сенокосов, с двух сторон поддерживая Анну Львовну, помогли ей встать и увели из гостиной.
Ирина взяла руку Кириллова, прижала к щеке, поцеловала.
— Спасибо тебе, родной. Ты был неотразим. Произвел огромное впечатление на мою мать. И, подозреваю, на Ларочку тоже.
— А на тебя?
— На меня не надо производить впечатление. Ты покорил меня в первый же вечер и с тех пор не отпускаешь. Хотя признаюсь: ты очень представительный в этом костюме. Никогда тебя таким не видела. И не увижу…
— Почему?
— Мы же договорились: это последнее, о чем я тебя попрошу.
— Дописала роман — и герой не нужен? — усмехнулся Кириллов.
— Ты обещал!
— Я обещал?
— Ты клятву дал. Помнишь наше первое свидание на теплоходе? Ты стоял на коленях, а я говорила тебе: “Поклянитесь, что не будете в меня влюбляться! Клянитесь немедленно, до того, как снимете с меня последнюю тряпочку!”
Кириллов помнил. Он стоял на коленях и, когда Ирина потребовала клятвы, поднял голову. “Разве эта не последняя? Ах да… Упустил… Так в чем я должен поклясться?” — “В том, что для нас обоих это приятное легкое приключение, — сказала Ирина. — И что оно кончится, как только я допишу свой роман”. — “Так вы меня просто используете!” — притворно возмутился Кириллов. Он по-прежнему стоял на коленях, щекой прижимаясь к ее гладкому белому бедру. “Представьте себе! Я всегда использую красивых мужчин по прямому назначению, а потом описываю в своих романах. И всегда честно об этом предупреждаю”.
— Так ты и не поклялся, хитрец! Но все равно: пора прощаться, милый. Скоро ты поймешь, что я права. Уже скоро. Мне только захотелось напоследок посидеть с тобой рядом открыто, на виду у всех. Пусть даже ты будешь не со мной. И Ларочка так мечтала побывать у нас в доме! Но с ее невозможным мужем об этом и речи быть не могло. Вот я и сочинила ей нового мужа — тебя.
— Однако мне тут за столом показалось… — начал Кириллов.
— Тебе не показалось. Ларочка, как кошка, влюблена в моего мужа. Мы с ней учились вместе и вместе влюбились в Валерия Павловича — он вел у нас политэкономию. И когда Валерий Павлович выбрал меня, Ларочка ужасно страдала, даже пробовала травиться — не всерьез, для виду, и долго носила на лице интересную бледность и говорила все о печальном. А потом взяла сдуру и выскочила за Фурманова. Мы еще смеялись, помню: Фурманов и Гофман, как гений и злодейство, вещи несовместные… Зря смеялись, оказывается. Судя по тому, что говорит о нем Ларочка, он недалекий, но добрый и порядочный человек.
— Однако Лара говорит — у него сложности с дочерью…
— Ларочка не объяснила? Так я и знала! Ляля — красивая и добрая девочка, но вот беда: ей скоро девятнадцать, а разум у нее четырехлетнего ребенка.
Кириллов достал фотографию.
— На дауна не похожа.
— Ляля — не даун. Не помню, как это называется, что-то сложное, не выговоришь. И, к сожалению, практически неизлечимо, возможно только небольшое улучшение. Фурманов считает, что у дочки дурная наследственность от матери. У Ларочки младший брат — инвалид детства. У него паралич, он не ходит и не говорит, а вдобавок еще и аутизм. И Фурманов считает, что это наследственное. Поцелуй меня.
— Что?
— Немедленно поцелуй меня, пока они не пришли!
Кириллов обнял Ирину, прижался к ее губам. Закрыл глаза. И стало темно и тихо, и уединенно, как тогда, на теплоходе, в ее каюте-люкс. И показалось, что многоэтажный дом покачивается на волнах. “А вот и мы-ы…” — донесся издали голос Лары. И дом-корабль перестал раскачиваться.
3
В три часа ночи в квартире Кириллова раздался звонок. Кириллов встал, набросил халат и недовольно спросил у двери:
— Кто там?
Он ожидал услышать голос соседа по площадке: вечно тому нужно позвонить по телефону, стрельнуть сигарету или двадцать рублей до получки. Некурящий Кириллов специально держал пачку сигарет на тумбочке в прихожей, а в верхнем ящике — несколько мелких купюр и пригоршню мелочи.
— Кто там? — громче повторил Кириллов.
И вместо ответа услышал не то мычание, не то всхлипывание. Надо же так упиться! Кириллов глянул в глазок. Вместо пьяного соседа на него смотрела Ирина. Кириллов лязгнул засовом и распахнул дверь.
— Ты?! Ничего себе!
Ирина стояла на площадке, прижав руку к горлу, и глядела на Кириллова так, словно только что умер самый близкий, самый родной для нее человек. И даже не так: словно она сама только что убила (возможно, по неосторожности) близкого человека. И теперь прибежала к Кириллову в поисках убежища. В это тем легче было поверить, что пальто она набросила поверх пижамы и неуместные осенней ночью, в дождь, летние туфли надела на босу ногу.
Кириллов взял Ирину за руку, втащил в прихожую, запер дверь, достал из тумбочки толстые шерстяные носки. Хотел просто отдать Ирине, но она стояла неподвижно, судорожно всхлипывая и прижимая руку к горлу, так что пришлось снова, как в их первый раз, встать перед ней на колени, стащить с ледяных ступней туфли и надеть теплые носки. Потом он взял ее за руку и, как маленькую девочку, повел в комнату. Она позволила усадить себя в кресло, но пальто не сняла, так и сидела, всхлипывая, зажимая на горле воротник. Кириллов постоял, посмотрел — и решил, что нужно как-то снимать стресс. Лучшее в таких случаях — проверенные народные средства. Он взял из бара початую бутылку коньяка и два пузатых бокала. Налил себе и ей на два пальца и всунул бокал в руку Ирине. Зубы ее застучали о стекло, она выпила залпом, по-мужски, и, когда ее подбородок запрокинулся, Кириллов вдруг увидел сквозь судорожно сжатые пальцы на горле отчетливую борозду от веревки.
— Откуда это?
— Не знаю! Я ничего не знаю! — сбиваясь с крика на шипение, ответила
Ирина. — Я была одна… в ванной… Веревка оборвалась, а я стою, смотрю в зеркало — и не узнаю себя. Понимаешь? Не узнаю!
Он налил ей еще коньяка, побольше, и она выпила, но на этот раз не залпом и не до конца. По лицу прошла судорога, она заплакала в голос, что-то пыталась сказать сквозь слезы, но только сильнее плакала, хрипела, пила и снова плакала. Лишь через полчаса Ирина немного успокоилась и могла говорить.
Как понял Кириллов из ее сбивчивого, пополам со слезами, рассказа, она была в доме одна, Сенокосов и Анна Львовна уехали к младшей дочери Ирины и решили заночевать, а у Ирины — срочная работа, сдача рукописи, она не поехала, сидела за компьютером до двух часов ночи и вдруг, без всякого перехода, оказалась в ванной, с веревкой на шее. Нет, она совершенно уверена, что никого в доме не было, никто не пытался убить ее и имитировать самоубийство, она сама… У нее были… То есть у нее есть причины, теперь она точно знает, но тогда она ничего не знала и ничего не понимала, вообще ничего, стояла перед зеркалом и видела незнакомую женщину в пижаме с петлей на шее. И прошло, наверное, полчаса, прежде чем она вспомнила, кто она такая и как ее зовут, и вспомнила адрес Кириллова — но не телефон…
— Понимаешь, — сказала она почти спокойно, — как отрезало в голове представление, что вообще существует такая вещь, как телефон: только адрес и ехать к тебе немедленно. Ладно хоть деньги на видном месте, сунула в карман пальто, влезла в туфли, хлопнула дверью и вниз по лестнице, бегом… Про лифт тоже забыла начисто. Шофер попался умный дядька, молча довез, ни о чем не спрашивал. И знаешь, что самое ужасное?
— Что?
— Когда стояла перед твоим подъездом, вдруг забыла номер твоей квартиры — и свой собственный адрес тоже. Хоть в милицию беги и просись в камеру до утра, чтобы объявили в розыск. Стояла, стояла — и пошла наугад. Просто шла по лестнице и смотрела на каждую дверь и говорила себе: нет, не то. А когда встала перед твоей дверью, сразу поняла: то. И позвонила. И, к счастью, это был ты.
— Это был я, — повторил Кириллов и отпил немного из бокала. Коньяк был хороший. В прежние времена такой коньяк не простоял бы у него и недели, но теперь он спокойно смотрел на спиртное и мог пить или не пить по собственному желанию.
— Это был ты, — повторила Ирина и тоже отпила.
— И все-таки что за причина? — спросил он. — Про которую ты не знала, а теперь знаешь, что она есть. Ты можешь объяснить?
— Это трудно.
— Жить вообще трудно.
— Умирать тоже.
Кириллов посмотрел на вспухшую борозду на ее горле.
— Особенно таким дурацким способом.
— Что? — не поняла Ирина. — Ах да, конечно. Тебе видней. Ты храбрый, ты мужчина, ты военный. Специалист по выживанию. И по умиранию тоже. А я — баба. Сочинительница сентиментальных бабских романов. Если бы про войну или детективы, было бы легче. Но я про любовь пишу! — Она криво улыбнулась. — Ты читал, ты знаешь, какая там у меня любовь. Розовые сопли. Мои романы нельзя давать девушкам. Нельзя! Если девушки начнут учиться любви по моим романам, они так и останутся в девушках. Я не для девушек пишу, я для сорокалетних баб, которые ненавидят своих мужиков. Они запираются в спальне и, пока мужики пьют пиво и смотрят Формулу-1, — читают, читают, читают… Ты думаешь, если бы моим читательницам встретился рыцарь вроде тебя, они влюбились бы в него и бросили своих мужей?
Кириллов пожал плечами.
— Почему нет?
— Ты ошибаешься. Ох, как ты ошибаешься, Игорь свет Васильевич! Рыцарь ОБЖ. Специалист по жизни и смерти. Ты — настоящий мужчина, а им нужен нарисованный, придуманный мною. Ты живешь, как хочешь, делаешь, что хочешь. А мои бумажные рыцари ведут себя так, как я захочу. Как мои читательницы захотели бы, если бы оказались на месте моих героинь. Нам всем нужен не настоящий рыцарь, а нарисованный.
— И тебе тоже?
— И мне. Да, представь — и мне тоже! Я такая же баба, как мои читательницы. Мне уже крепко за сорок, Игорь. И я счастлива в браке — настолько счастлива, что брак перестал иметь для меня какое-либо значение. И у меня за всю жизнь не было ничего настоящего. Ни-че-го. Только и была, что небольшая и совершенно безопасная любовь. Бывает безопасный секс, а бывает — безопасная любовь. Понимаешь? Это когда оба заранее знают, что не умрут от любви, не убьют на дуэли, не выпьют яда, не заколются кинжалом. Ларка, та хоть для виду травилась, а у меня и этого не было. У нас всегда все было хорошо. И с другими мужиками у меня было все хорошо. Хорошо и безопасно, понимаешь? И даже когда появился ты, я и тогда знала, что не пойду за тобой на край света. Да ты и не позовешь… Зато я могу вставить тебя в роман и дергать тебя, книжного, за ниточки. Но ты даже в романе иногда не подчинялся и не дергался в такт, а поступал по-своему. И у меня получился почти настоящий роман. Но — почти. Потому что даже в этом романе моя героиня не могла бы умереть от любви по-настоящему. Ей бы никто не поверил. Никто. Даже мои дуры читательницы. Читательницы — даже если они дуры — всегда чувствуют, верит автор в происходящее или нет. А я — не верю. И читательницы не верят. И когда в моих романах героиня кончает с собой из-за несчастной любви, мои читательницы не рыдают, а говорят мечтательно: “Какой романтичный финал!” Для них это почти хеппи-энд, понимаешь? И это правильно, так и было задумано. Вообще когда в моих романах кто-нибудь умирает, то никто всерьез не расстраивается, все понимают, что умирает не настоящая героиня, а ее предшественница. Бывшая жена, бывшая любовница… Всегда Она, а не Я. Потому что я — главная героиня, я не могу умереть. Но это в книгах. А в жизни оказалось — могу. И мир от этого не перевернется. Я все время думаю об этом, все время пытаюсь себе представить: весь мир продолжает быть, а меня в нем нет. И представить по-настоящему не могу. Написать могу — сто раз писала. Это легко. А так, чтобы взаправду… Взаправду, оказывается, стра-ашно…
Она снова заплакала. Кириллов молча смотрел на нее, ждал, готовый прийти на помощь, но она показала рукой: не надо! Вытерла слезы. Успокоилась. Снова заговорила:
— Считается, что мы, писатели, для того и существуем, чтобы осмыслять вопросы жизни и смерти. Говенная я писательница. Ни хрена не могу осмыслить про жизнь и смерть. И никто не может. Про чужую смерть еще куда ни шло. Лежит вместо живого человека манекен в ящике. Но ведь не я! Не я! Быстренько похоронили, выпили на поминках — и ничего для нас не меняется. Ровным счетом ничего. Врем напропалую, что он единственный и незаменимый, а только зарыли — и понеслась душа в рай. Как писали, так и пишем — без него, единственного. Как плясали — так и пляшем на свежей могиле. Как трахались — так и трахаемся в еще не остывшей постели. Разве что простыни сообразим сменить.
Пока она говорила, Кириллов встал с тахты, принес плед и укрыл ей колени. Подлил в бокал еще коньяка и сел напротив.
— Спасибо, мой рыцарь, — печально улыбнулась Ирина. — У тебя всегда тепло, уютно, хороший коньяк. И почему-то не важно, что после меня здесь будут другие женщины. Нисколько не шокирует. Мой бабский эгоизм удивительно легко примиряется с естественным ходом вещей в этой отдельно взятой комнате. Мне всегда нравилась твоя отдельно взятая комната. Она словно вне времени и пространства. В ней мы с тобой плыли под звездами, как тогда — на теплоходе, посреди океана. Мне всегда мерещились звезды там, где в обычной квартире бывает низкий потолок. Не знаю, с чего бы это… И твоя тахта медленно покачивалась, когда я обнимала тебя, и пахло ветром… Знаешь, мои издатели действительно были напуганы, когда я принесла им последний роман. Слишком хорош для серии, говорят. Но не стану же я нарочно портить… Тем более что он и впрямь последний.
Ирина замолчала. Кириллов ничего не говорил и не спрашивал, только молча смотрел на нее. Она выпила коньяка, плотнее закуталась в плед.
— Спасибо, что ни о чем не спрашиваешь. Сейчас я наберусь смелости и скажу. Сейчас. Еще минуту — и я готова. Все. — Допила коньяк. — Пора?
Кириллов посмотрел на нее.
— Пора!
— Пора! — воскликнула Ирина почти весело. — Да, я чувствую: пора! Ты сильный, ты выдержишь, ты простишь мне мой эгоизм. Я не хотела тебя грузить. Хотела поставить перед фактом. Но не смогла. Смелости не хватило самой. Знаю, что надо, а без твоей помощи — не могу. Я, видишь ли, не совсем здорова. Ха-ха! А если честно: я довольно больна. Нет, это не то, что ты подумал. Не рак. Если бы рак, я бы как-нибудь стиснула зубы и дотерпела. В крайнем случае, выпросила бы побольше болеутоляющих. За деньги это возможно. Но у меня, видишь ли, не смертельная болезнь. Хотя в чем-то она хуже смерти… Да, я чуть было не забыла про СПИД… — Она выдержала долгую паузу. — А ты молодец, даже не дернулся. Я была уверена, что ты не испугаешься. Нет, не СПИД. Еще хуже. По крайней мере — для меня. Ты поймешь, почему хуже, я знаю.
И Кириллов поймет. Поймет, потому что слышал, конечно, про болезнь Альцгеймера. Рональд Рейган болен этой болезнью. И еще много-много людей по всему миру. И врачи говорят, что Альцгеймер стремительно молодеет. Так что в ее “преклонном возрасте”, как выразилась Ирина, заболеть — почти нормально. Лечащий врач дает ей несколько месяцев относительно нормальной жизни, а потом начнутся явные проявления болезни — и самым ужасным проявлением будет то, что она перестанет ясно осознавать весь ужас своего положения и будет не в состоянии трезво распорядиться собственной жизнью. В сущности, жизнь уже не будет ей принадлежать. Ею будут распоряжаться врачи. Она еще не превратится в “растение”, в “овощ”, как они выражаются, но она уже будет не она, Ирина Калинина (это ее литературный псевдоним), писательница, а просто “больная Сенокосова”.
— В дамских романах, милый, — продолжала Ирина, — героини иногда кончают жизнь самоубийством из-за несчастной любви. Это совсем не страшно и очень нравится читательницам. Так что для меня это — самый лучший финал. Финал жизни и финал романа. Представляешь: известная писательница, автор дамских романов, романтически покончила с собой из-за неразделенной любви к герою очередного романа. Читательницы рыдают — в основном от счастья, что я так правильно умерла, и немного от горя — потому что лишились любимого чтива. А издатели потирают руки, прикидывают, сколько заработают на моем последнем (посмертном) романе, сколько получат за мое полное собрание сочинений, а сколько за мемуары. И кому какое дело, что я не пишу мемуаров — в контракте записано, что мои мемуары принадлежат издательству, значит, найдется кому их написать. А мои родственники получат приличные отступные… Так и будет. Если…
— Если?
— Если ты не вмешаешься, не поведаешь миру горькую и не слишком приятную правду об истинных причинах моего самоубийства.
— Вот здесь я что-то не понял.
— Ну, милый, — криво ухмыльнулась Ирина. — Я же не сволочь!. Наш роман был слишком коротким, чтобы мы успели привязаться друг к другу. Но ты мне не чужой человек. И я тебе тоже… надеюсь. Когда я умру, ты получишь письмо. Оправдательный документ для тебя. В нем будет вся правда о причинах моей смерти. Я нарочно напишу его от руки и отправлю заказным. Любая экспертиза подтвердит подлинность. Береги его или порви, как считаешь нужным, но только обещай не показывать никому без крайней необходимости.
— Обещаю.
— Верю. И прости, пожалуйста. И еще просьба: уже с той стороны, так сказать. Из небытия. Помоги Ларе. Не знаю, как, не знаю, чем, — но только ты можешь, больше никто.
— Я помогу, конечно. Чем смогу. Но все же: что такое эта Лара, что ты так о ней заботишься?
— Как говорит мой Сенокосов: Лара — это четыре кошмара. А если серьезно, по несчастьям и неприятностям Лара — первый специалист. Многие из наших общих приятельниц по университету сознательно избегают Лару, стараются не иметь с ней общих дел, думают, что она притягивает к себе несчастья. И действительно: если поедешь с ней вместе куда-нибудь, поезд непременно опоздает на сутки, а самолет приземлится в другом городе. Даже просто ждать трамвай на улице с ней — бесполезно, нужный трамвай никогда не придет. Если она только раз чихнет в твоем присутствии — грипп обеспечен. Если одолжишь ей денег — будет дефолт… Ну и так далее. Я же почему-то думаю, что Ларины несчастья начались с того, что я увела у нее Сенокосова. И в роддом мы оба раза попадали почти одновременно, но у меня — замечательные детки, сын и дочка, а у нее первый ребенок мертвый, а потом — Ляля… И как только мне в очередной раз улыбается удача, у Ларки тут же что-нибудь непременно случается. Может быть, без меня ей жить будет хоть немного легче. И ты, чем
можешь, — помоги…
— Ладно, — вздохнул Кириллов. — Для Лары что-нибудь придумаем. А что я могу сделать для тебя?
— Я знаю, это невозможно… Даже не хотела спрашивать. Но все-таки спрошу. Профессиональное любопытство. Если бы я тебя попросила — ты помог бы? Ну… чтобы не самой?
Кириллов покачал головой.
— Нет. Не смог бы. Прости, но… Для этого мы с тобой недостаточно близки.
— Спасибо, милый. Я знаю, как трудно говорить правду. И ценю. Хотя и жаль, конечно. Но… все равно спасибо.
— Не надо “спасибо”. Ты уверена, что все по-настоящему, окончательно плохо?
— Как мне хочется сказать тебе: нет, не уверена. Если б ты только знал, как хочется!
Кириллов подошел, обнял ее за плечи.
— Ириша, пойми: я не могу сделать это за тебя. Так уж устроен человек, что он бесконечно жалеет самого себя. Прикидывается, что других, но на самом деле — только себя. И если я решусь тебе помочь, в последнюю секунду ты пожалеешь себя и захочешь жить — как угодно, только бы жить! — и моя помощь превратится в убийство. Единственное, чем я могу тебе помочь, это советом: не жалей себя. Скажи себе честно, что не можешь спасти все — и здоровье, и жизнь. Чем-то одним придется пожертвовать. Что-то одно нужно выбрать. Или жить, погружаясь в беспамятство. Или умереть — по собственной воле, в здравом уме и твердой памяти. Выбор есть всегда. Только не надо жалеть себя…
— Ты прав, милый. Не надо жалеть себя. Да и других, наверное, тоже. Ты прав. Не жалей меня, милый! Помоги только встать, меня что-то ноги подводят. И проводи до дому. Если можешь, конечно. Но только сейчас же. Немедленно! Очень тебя прошу.
Кириллов помог ей встать. Обнял. Проводил в прихожую. Посадил на табурет у дверей, снял с нее носки, надел туфли.
— Подожди, я переоденусь…
Когда спускались в лифте, Кириллов взял Ирину за руку, разжал стиснутый судорожно кулачок, что-то вложил.
— Что это?
— В спецназе это называется “блаженная смерть”. Быстро, надежно, безболезненно. Снять колпачок, уколоть, выдавить. Берег для себя, но… Все, что могу.
4
И снова звонок в дверь. И снова вечный вопрос: “Кто там?” — но теперь уже, точно, Ирина не позвонит, не войдет в эту дверь никогда. Теперь — никогда. Так что остается либо пьяный сосед, либо… Да, точно, это он — почтальон с заказным письмом. Все, как она обещала.
— Надо расписаться.
— Да, конечно, я понимаю… Где расписаться? Держите. Это вам.
— Спасибо.
— На здоровье!
Никогда. Хлопнула дверь. Загудел лифт. Никогда.
Кириллов вернулся с письмом в комнату, где в том же кресле, с тем же бокалом коньяка сидела женщина. Только не Ирина и даже не тень Ирины — Лара. Муж Ирины Сенокосов неловко устроился на краю дивана. Все, в том числе и Кириллов, были в черном.
— Извините, я сейчас… — Он распечатал письмо, быстро просмотрел, аккуратно свернул и спрятал в карман. — Так я и думал.
— Что-нибудь срочное? — спросил Сенокосов. — Мы можем в другой раз.
— Нет-нет, — ответил Кириллов. — Это так, прошлое. Дела давно минувших лет. Я слушаю вас, Валерий Павлович.
— Так я продолжаю… После смерти Ирины Сергеевны… — Сенокосов достал платок, вытер глаза, высморкался. — После смерти Ирины Сергеевны не удалось избежать огласки. Оказывается, по условиям контракта не только ее жизнь, но и смерть находится в собственности издателей. Им принадлежат права на мемуары, на ее письма — к счастью, не все, интересует только переписка с более-менее знаменитыми людьми — и на все ее посмертное творчество.
— Посмертное? — удивился Кириллов. — А такое бывает?
— Об этом вам пусть лучше Лара поведает. Она в курсе.
— Ну вы же знаете их систему, Игорь Васильевич, — тут же вступила в разговор Лара. — У них вообще нет авторов, у них есть “брэнды”, есть “проекты” и все такое. Ирина Калинина — это псевдоним, под которым писала Ирочка. И права на псевдоним принадлежат издателям. Если бы Ирочка захотела уйти из издательства, ей пришлось бы придумывать другой псевдоним, а под ее литературным именем писала бы другая дама. И даже не обязательно дама. Оказывается одна из самых раскрученных дамских писательниц — ну, помните, наверное, “Сапоги от Версаче”, “Блондинка в стиле рококо” и так далее, — так вот, это не дама, а один из издателей, мужчина. Хобби у него такое.
— Это меня не удивляет.
— А меня вот очень даже удивляет! — возразила Лара. — Вы мужчина, вам не понять. А там у него такие детали туалета, такие интимные подробности, которые только женщина может описать. Прямо удивительная точность! Так вот, если бы Ирина ушла от них, им осталось бы все: ее псевдоним, ее прежние книги, права на переиздания и переводы, на экранизацию тоже… Но поскольку она умерла, а смерть не является нарушением договора, значит, все права по закону принадлежат родственникам: Валерию Павловичу и детям. Но! В договоре сказано, что издательство может издать еще пять посмертных романов Ирины Калининой — и все права на них принадлежат издательству.
— Откуда же возьмутся эти романы?
— Как откуда? Калинина их и напишет.
— Ирина?!
— Лара имеет в виду не мою покойную супругу, — поспешил уточнить Сенокосов, — а писательницу Ирину Калинину. Ясно, что под ее именем будет писать кто-то другой.
Кириллов внимательно посмотрел на Сенокосова, потом на Лару.
— Почему-то мне кажется, что этот “другой” присутствует здесь, в комнате. И вовсе не в виде призрака.
— Вообще-то это была моя инициатива, — сказал Сенокосов. — Если уж непременно должен кто-то писать…
— А вы уверены, что непременно должен?
— Да, знаете, я уточнял. Консультировался у лучших юристов. Увы! Договор составлен безупречно. К тому же…
— Что — к тому же?
Сенокосов вздохнул. Он слабо разбирается в литературном творчестве. Но ему объяснили, что Ирина писала не по вдохновению, не в свободном полете фантазии, как воображают дилетанты, а по заранее разработанному плану. И что в издательстве имеются проспекты по меньшей мере восьми или девяти (он не помнит точную цифру) ее будущих книг. Названия, герои, краткое описание событий… Человеку, способному к сочинительству, будет довольно легко имитировать незамысловатый, простенький стиль Ирины. К тому же у них редакторы, если что — подправят… Сенокосов снова вздохнул.
— И вы согласились? — посмотрел Кириллов на Лару.
— Я ведь уже сказал, кажется, — с некоторым раздражением ответил за нее Сенокосов. — Это было сделано по моей просьбе!
— Вас я понял, Валерий Павлович. Я у Лары спрашиваю: вы — согласились?
— Да.
— Понятно. И что потом? Когда кончатся заготовки? Ну, напишете вы для них восьмую книгу, девятую — и все?
— А, вы про это… — выдохнула Лара с заметным облегчением. — Вообще-то в редакции сказали, что если мои книги пойдут не хуже… Если у меня получится, то, возможно, я и дальше буду продолжать на них работать.
— То есть уже сами? Без Ириных заготовок?
— Да.
— Но под ее именем?
— Под псевдонимом.
— Какая разница! И потом: как же читатели? Как они читателям объяснят, откуда берутся романы покойной писательницы? Что она их — с того света присылает? Электронной почтой?
— Нет, конечно. Издатели говорят, что к тому времени читатели забудут про смерть Ирины, но будут покупать ее романы…
Тут возникла долгая тягостная пауза.
— Вас это не удивляет, Валерий Павлович? — спросил Кириллов. — Меня нисколько. Именно этого я от них и ожидал. Этого я и ожидал… Нет, ну каковы сволочи…
Кириллов расхаживал по комнате, разговаривая сам с собой. На ходу он достал из кармана письмо, посмотрел на Сенокосова, на Лару, словно прикидывая, что с ними делать, потом спрятал письмо в карман.
— И вы так и будете дальше жить писательницей Ириной Калининой, — сказал он в конце концов Ларе. — Будете писать под ее именем, выступать перед читателями, автографы раздавать. И все забудут. Конечно, все быстро забудут. Подумаешь, писательница! Не Жорж Санд. Не Александр Грин. Не Антон Чехов. Писательница дамских романов. Которая умерла и тем не менее продолжает работать, работать, работать. Платят, наверное, неплохо за такого рода работу, а? Хотя какая разница! Чужие деньги считать неприлично. Вот если мне предложат… Как вы, считаете, Лара, я справлюсь?
— Вряд ли.
— А что так? Ваш приятель из издательства справляется. Чем я хуже?
— Вы лучше! Вы намного лучше, Игорь! Но вы — мужчина, это сразу видно. А он… — Лара неопределенно махнула рукой. — Ну, вы сами понимаете…
— Жаль. Не получится, стало быть, у меня подзаработать на смерти Ирочки. Все что-то получат, один я не при делах. А я-то разлетелся… Вы ведь вначале говорили про какое-то предложение? И даже деньги, помнится, обещали, а, Валерий Павлович?
— Видите ли, какое дело, Андрей… — осторожно заговорил Сенокосов. У него был вид человека, который опасается получить пощечину и очень хотел бы убежать, но не может. — То есть простите: Игорь Васильевич. Сбили вы меня с толку, признаться, своим маскарадом. Не объясняйте, не объясняйте! — замахал он руками. — Мне Ларочка покаялась, я забыл и простил. То есть простил и забыл. Впрочем, не важно… Давайте уж по делу, а то мне скоро надо бежать. В общем, в издательстве готовится своего рода рекламная акция, связанная со смертью Ирины. Вечера памяти, переиздания книг и все такое. И в связи с этим они обдумывают два варианта относительно вас.
— Меня?! Ну уж тут-то им, точно, не обломится! Вы можете подписывать все что угодно, а я… — Кириллов снова достал из кармана письмо и снова спрятал. — Я им объясню на простом русском языке, чего они от меня добьются, если будут лезть в мою жизнь.
Сенокосов неожиданно встал, подошел к Кириллову и впервые прямо посмотрел ему в глаза.
— Ничего другого я от вас и не ожидал, Игорь Васильевич. Более того. Скажу честно: именно на такую реакцию с вашей стороны я и надеялся. Не знаю, поймете ли, каково это быть обманутым мужем…
— Нет, не пойму. И вам не советую. Насколько мне известно, Ирина вас не обманывала.
— Да-да, конечно. Я знаю.
Знаешь ли? Что-то такое было в лице Сенокосова, что заставляло усомниться в правдивости его слов.
— В ее письме так и написано: “Неразделенное чувство… Верность супружескому долгу… Не хочу размениваться на мелкие пошлые чувствица…” — продолжал Сенокосов. — Все это так и было… по-видимому. Однако ради рекламы… Если называть вещи своими именами, им глубоко наплевать на мои чувства, они готовы платить огромные деньги за моральный ущерб и даже настаивают, чтобы я подавал в суд, — для них это дополнительная реклама. У них хватило наглости меня отправить к вам порученцем, чтобы передать, что с вами они готовы заключить договор на очень выгодных, фантастически выгодных условиях, это их точные слова, если вы позволите использовать ваше имя…
— А не пошли бы они!..
— Вот-вот. Я так и знал, что вы именно подобным образом отреагируете. И даже заранее их предупредил. И тогда они сказали, что могут предложить второй вариант: ваше имя не упоминается, вы так и остаетесь неизвестным героем романа. Но уж
тогда — неизвестным навсегда. И чтобы потом, лет через десять, не возникло у вас соблазна выступить с признанием, они готовы предложить вам определенную
сумму — правда, значительно более скромную — и заключить по всем правилам договор.
— Пусть свои деньги засунут себе в то место, которым они пишут свои
романы! — сказал Кириллов.
— И в этом вашем ответе я тоже заранее был уверен, Игорь Васильевич! — растроганно, со слезой в голосе произнес Сенокосов.
Кириллову его уверенность не понравилась.
— Все-то вы знаете, господин профессор, все понимаете. Я вот никак в толк не возьму: если вы так хорошо меня понимаете и со мной соглашаетесь, что ж вы сами господ издателей не послали куда подальше с их деньгами?
— Так ведь большие деньги, Игорь Васильевич, — честно признался Сеноко-
сов. — по сравнению с тем, что я получаю в университете, — очень большие дети. Вы человек одинокий, свободный, самодостаточный, вам только за себя решать. А у меня на руках мать-старуха Ирины, двое взрослых детей, внуки уже на подходе…
— Поздравляю!
— Спасибо… И у Лары тоже обстоятельства… частично вам известные. Плюс муж, человек порядочный, допускаю — простите, Лара! — но притом ленивый, где-то служит за гроши, а Лара на себе весь дом тянет. Эти деньги очень даже для нее не лишние…
— Ладно. Допустим. Деньги — это я понимаю. Для русского человека после стольких лет бедности увидеть в чужих руках большие деньги и не взять — это уже подвиг, согласен. Но уж с потрохами продаваться — это к чему? И других притом продавать. Какого вы вообще дьявола языком молотите где надо и где не надо? Для чего вам понадобилось в издательстве имя мое называть?
— Да что вы, Игорь Васильевич! Да разве ж я мог? — испугался Сенокосов. — Я и не думал даже! Вы с Ларочкой тогда так ловко меня провели. Я был в полной уверенности, что вы именно Андрей, муж Ларочки, а уж никак не… В том-то все и дело, что они все про вас знали и сами назвали. И ваше имя, и адрес, и телефон. Даже вашу электронную почту — и ту они знают.
— Но откуда? От кого?
При этом Кириллов посмотрел на Лару, но та отвела взгляд. Сенокосов ничего не заметил.
— Ладно. Разберемся при случае, — спокойно сказал Кириллов. — Если будут доставать, скажите им так: денег я не возьму, договоров подписывать не буду, и никто от меня никогда об Ирине ничего не услышит. И еще скажите им, что мое слово так же твердо, как мой кулак.
— Спасибо, Игорь Васильевич! — Сенокосов пожал Кириллову руку. — Спасибо! А теперь, простите, я вынужден бежать. У меня через полчаса ученый совет.
— Вас подвезти?
— Не стоит беспокоиться. Это буквально в двух шагах. Пройдусь, подышу воздухом. К тому же Ларочка хотела с вами отдельно переговорить. Прощайте!
— До свидания, Валерий Павлович! — печально улыбнулась Лара.
Сенокосов поклонился Ларе и направился к выходу. Кириллов проводил его до дверей. В отсутствие Кириллова Лара подошла к пианино, села на вертящийся табурет, поставила бокал с вином на клавиши. Когда вошел Кириллов, она наигрывала что-то легкое и напевала негромко.
— Вернулся мой рыцарь… Вернулся мой бравый защитник… — Разговаривая, Лара продолжала играть. — Не надо так на меня смотреть, Игорь Васильевич. Если вас коробит то, что я буду писать вместо Ирочки, так Ирочка сама об этом просила. У меня и письмо от Ирочки есть. Хотите, покажу? Не хотите — как хотите. У вас тоже, гляжу, письмо от Ирочки. Я сразу догадалась. Точно такой же конверт, знакомый почерк… У меня очень хорошее зрение, знаете ли. Я из пистолета Макарова кошке в глаз попадаю с тридцати шагов. Что тут у нас? — Посмотрела в ноты. — А-а… Шопен… Как печально, — говорила она в такт музыке. — Хотите, в левый глаз… Хотите, в правый глаз… Кошка глупая у нас, Ляля ходит в первый класс… Ирочка всегда любила писать письма. Телефонная эра для нее была сущим наказанием. Она радовалась изобретению электронной почты, как дитя. Потому что хоть и электронная, но все-таки почта. А значит, можно писать, писать, писать… Ирине именно то и нравилось, что, когда пишешь, тебя никто не перебивает, дает высказаться до конца. Интересно, а вот что она вам написала, Игорь Васильевич? Написала ли она, что завещает вам меня как свою единственную задушевную подругу? Мне она так прямо и написала: завещаю, мол, тебя Игорю, как брату, и прошу его всячески тебе помочь… И чем же это он мне поможет, интересно? — думала про себя глупая, глупая Ларочка, рыдая над письмом покойной подруги. Думала она, думала и потихоньку…
Лара, не глядя, протянула руку, взяла бокал с вином и поднесла ко рту, но выпить не успела — Кириллов резко развернул табурет так, что Лара оказалась к нему лицом, спиной к пианино, а бокал с вином полетел на пол. Кириллов левой рукой взял Лару за горло, а правой вынул из кармана нож и выщелкнул лезвие.
— Ой как ты меня напугал! — испуганно, но притом насмешливо воскликнула Лара. — Я чуть не обделалась со страха! Нет, честное слово. Если бы мой мужик или Сенокосов, я бы ни в жисть не поверила, что они способны. А про тебя верю. Ножик вон у тебя какой. Сколько ты им людей порезал, Игорек? Молчишь? А по глазам вижу, что хочется тебе меня убить. Очень хочется. Но ты ведь не сразу меня убьешь, правда? Ты меня сперва пытать будешь. Лицо мне будешь резать, да? Потом грудь, ноги… Женщин не убивают, женщин уродуют. Для них это хуже смерти. Так?
Кириллов молча покачал головой, поднес лезвие к щеке Лары. Долго внимательно смотрел ей в глаза.
— Ну и что ты смотришь? Что ты уставился на меня, герой? Думаешь взглядом меня запугать? Не получится. Если уж ножичка не испугалась, то и взгляда твоего подавно. Потому что ничем ты меня не запугаешь. Резать меня хочешь — режь. Душить — души на здоровье. Толку-то что? Ирочку ты этим все равно не вернешь. А сделать ей можешь только хуже.
— Как это?
— А вот так! Сейчас расскажу, только для начала отпусти меня, ножичек свой убери… И сядь от меня на расстоянии трех шагов, чтоб мне спокойнее было.
Кириллов отпустил ее, взял стул, поставил на некотором расстоянии от Лары и сел.
— Так-то лучше! — усмехнулась Лара. Все-таки она испугалась. Лицо у нее было бледным, и руки дрожали, хоть она и пыталась это скрыть. — Думаешь, ты один такой умный-предусмотрительный? Другие не глупее тебя, хоть и бабы. Если со мной что случится, тут же вскроют мой служебный сейф, а в нем письмо, а в письме том подробно рассказывается про вашу с Ирочкой любовь. И приложены к нему собственноручные Ирочкины письма, в которых она весь ваш роман пересказывает в деталях. И даже фотографии ваши есть кой-какие.
— Откуда они у тебя? — чуть взволнованнее, чем ему хотелось бы, спросил Кириллов.
— Ирочка сама же и дала. Она, видишь ли, доверчивая была. По крайней мере мне она доверяла.
— И ты решила воспользоваться ее доверчивостью.
— Ах, да ничего я не решила! Я же не могла знать, что она покончит с собой. И не знаю я — почему. Одно понятно: версия про несчастную любовь не канает. Не было несчастной любви, а был обычный роман. Один из тех, что случались у Ирочки каждый раз, когда она собиралась писать новую книгу… Да не смотри ты на меня так! Никакого особого цинизма в этом не было. Ей ведь не постель была нужна, не приключения, а только настроение соответствующее. Настроение легкой влюбленности. Вот она и добивалась настроения. Иногда для настроения приходилось ложиться с человеком в постель. А чаще обходилось романтическими прогулками при луне и умными разговорами. Гораздо чаще, если тебе от этого легче.
— Мне все равно.
— Не верю. Хоть ты и строишь из себя супермена, а врать не умеешь. Глаза выдают. Как у всякого нормального мужика. И Ирина была нормальная баба. Не нимфоманка, но и не фригидная. А вот работа у нее была ненормальная. Не могла она писать про всякие безумные страсти, оставаясь совершенно спокойной и равнодушной. Я вот смогу. Запросто! У меня чем жизнь спокойнее, тем фантазия ярче разгорается, а у нее было не так… Впрочем, чего я распространяюсь? Она ведь предупреждала тебя, когда у вас началось?
— Предупреждала, — кивнул Кириллов.
— Значит, не о чем тут говорить. В общем, так. В версию про несчастную любовь я не верю. И если начну копать — а копать я умею, я на этом собаку съела, — то рано или поздно до настоящей причины докопаюсь. Тебе это надо? Тебе это не надо. Поэтому договоримся полюбовно. Ты помогаешь мне — по-братски, как завещала Ирина, — а я возвращаю тебе все ее письма и фотографии и навсегда забываю о твоем существовании.
— Чем же я могу тебе помочь?
Лара объяснила — чем. Теперь, когда Ирины не стало, Лара не хочет больше мучиться и прятаться от всех. Она давно любит Валерия Павловича. И он тоже к ней неравнодушен. Лара это знает. Женщины всегда знают. И Ирина тоже знала и ничего не имела против, но не могла же она сама уложить мужа к подруге в постель. Но теперь, когда ее нет… Нет, сводник в лице Кириллова ей без надобности. Сама управится.
У Лары проблема в другом. Анна Львовна — вот ее проблема. Она старуху хорошо знает. Снобизма и спеси в ней — немерено. Хоть и не дворянских кровей. И никогда, никогда не примет она Лару в семью с таким довеском. То есть с Лялей. Сенокосов добрый, он бы принял Лялю и полюбил, но Анна Львовна… Страшно даже подумать. Вот и получается, что взять Лялю с собой Лара не может. И оставить тоже не может. Какое-то странное противостояние у нее в семье по поводу Ляли. И муж, и свекровь каждый в отдельности вроде бы неплохо с ней обходятся, но вместе — никак. Словно поделить ее не могут. Вот Лара и хочет, чтобы Кириллов помог ей разобраться, в чем у них там причина раздоров.
— Ты же разведчик, правда? — усмехнулась она. — У вас там свои приемы, устройства разные, микрофоны… В общем, мне нужны твои наблюдения и твои предложения — как выбраться из моего болота, ног не замочив. Чтобы тут меня отпустили, а там приняли.
— На свободу с чистой совестью?
— Вот именно! Помоги мне, Игорь, я тебя очень прошу!
Кириллов развел руками. Странные существа — женщины. Сначала шантажируют, потом просят о помощи. И так искренне — не знал бы их, поверил бы. Но ведь знает точно, что стоит ему сейчас тебе отказать — и Лара снова начнет его шантажировать…
— Ладно. Иди пока домой, Пенелопа. Подумаю я над твоей проблемой. Через неделю позвони.
— А нельзя как-нибудь…
Кириллов встал и повторил — очень спокойно, но убедительно:
— Через неделю.
— Все-все, я поняла, я уже ухожу…
И она ушла. Кириллов проводил ее, запер дверь, вернулся в комнату, задернул шторы и только потом при свете настольной лампы достал из кармана и прочитал письмо. Спокойное и деловое. Не прощальное послание любимому человеку, а документальное подтверждение его невиновности. С полным изложением причин самоубийства. И даже справка о заболевании Ирины была к письму приложена. Дочитав, Кириллов порвал письмо, справку и конверт в мелкие клочья, клочья сложил в большую пепельницу и поднес зажигалку.
5
Прошла недели. И еще одна. И еще день или два. И вот однажды вечером муж Лары, Андрей Дмитриевич Фурманов, как обычно, в обычном своем виде: грязноватая майка, тренировочные штаны, несвежие носки — улегся в гостиной на диване. Он шуршал газетой, временами заглушая звук телевизора, прибавлял звук — и снова шуршал газетой, одним глазом кося на экран. Телевизор здесь с утра до вечера не выключали, только во время общих разговоров убавляли звук. Фурманов предпочитал спортивные передачи и боевики, а его мать, Марина Яковлевна, — сериалы. Тут же, возле отца, вертелась Ляля. На первый взгляд — взрослая девушка, но одета, как ребенок: короткая клетчатая юбочка, кофточка на голое тело, белые гольфы. Она забралась на диван и ласкалась к отцу. Выглядело это несколько двусмысленно. Он нехотя, не глядя, поглаживал дочь по голове. Послышались звук отпираемой двери и в коридоре громкий голос Лары: “Сюда, пожалуйста… А теперь налево… Мама, отойдите, пожалуйста, вас придавят… А теперь сюда”.
Фурманов убавил звук в телевизоре и приподнялся на локте, столкнув Лялю с дивана, как надоевшую кошку. Та без обиды вскочила и на одной ножке поскакала навстречу матери, которая твердым, решительным шагом входила в комнату. Следом грузчики, пыхтя, на толстых брезентовых ремнях тащили старое пианино. За ними с перекошенным от недовольства лицом шла Марина Яковлевна.
— Вот сюда, пожалуйста… — распоряжалась Лара. — Нет — чуть ближе к дивану… Да, пожалуй, вот так.
Грузчики поставили пианино недалеко от дивана. Лара достала из сумочки кошелек с деньгами, чтобы расплатиться с грузчиками, но спохватилась:
— Подождите, а где же…
— Не беспокойся, хозяйка, — стер пот со лба бригадир. — Сейчас доставим.
Грузчики, тяжело топоча грязными ботинками, ушли.
— И что сей сон означает? — удивился Фурманов. — Мама, ты понимаешь что-нибудь?
— Чего уж тут не понять? — Лицо Марины Яковлевны перекосилось еще
сильнее. — Я только не понимаю, откуда у твоей жены деньги завелись. Инструмент старый, но приличный, а стало быть — дорогой.
Лара между тем продолжала рыться в кошельке и отмахнулась от вопросов:
— Подождите, я никак не соображу: то ли я переплатила грузчикам сто рублей, то ли не доплатила…
— Что бы ты да не доплатила… Лялька и та в деньгах лучше разбирается!
— Да погодите вы, мама! — Лара шевелила губами, пытаясь подсчитать в уме. При этом она вместе с рублями достала из кошелька внушительную пачку евро, на которую Марина Яковлевна и Фурманов уставились с удивлением.— Нет, кажется, все правильно…
Она спрятала деньги.
Пока взрослые смотрели на Лару, достающую и считающую деньги, а Ляля, подкравшись к пианино, осторожно трогала клавиши, грузчики незаметно вкатили в комнату кресло на колесах, в котором сидел мужчина с отсутствующим, отрешенным выражением лица. Одет он был нелепо: дешевые джинсы велики размера на три, футболка надета поверх рубашки, но рубашка торчит из-под футболки, на футболке крупно написано: “Я люблю всех. Ты следующий!” На голове — нелепая вязаная шапочка, на ногах домашние тапочки. В руках мужчина держал горшок с кактусом. У ног мужчины грузчик поставил старый, перетянутый багажным ремнем чемодан.
Первым незнакомого мужчину заметил Фурманов.
— У блин! А это еще что за чудо в перьях?
— Карл Фридрихович Гофман! — торжественно отрекомендовала Лара.
— Немец! — воскликнул Фурманов.
— Фашист! — сурово заключила Марина Яковлевна.
— Мама! Ну зачем же вы так?! — возмутилась Лара. — Никакой он не фашист! Это мой брат Карл. Вы же знаете! Отца назвали в честь Фридриха Энгельса. А брата — в честь Карла Маркса.
— За умище, очевидно, — съязвил Фурманов.
— Да уж не за глупость! Между прочим, Карл не глупее некоторых. Он все понимает. Только не говорит.
Фурманов обрадовался, как ребенок:
— Все понимает, но не говорит. Прямо как соседский двортерьер! Собака Качалова. Дай, Джим, на счастье лапу мне. Такую лапу не видал я сроду… — Фурманов подошел к Карлу, протянул руку. — Дай лапу! Лапу дай, Джим!
Неожиданно Карл протянул Фурманову руку, но не пожал, а только позволил Фурманову пожать свою.
— Ты смотри! — удивился Фурманов. — Понимает! — Он нагнулся и прочитал вслух надпись на футболке: — “Я люблю всех. Ты следующий!” Ты что — педик?
Фурманов уже отпустил руку Карла, но тот, похоже, не заметил этого — так и сидел с протянутой рукой. На вопрос Фурманова тоже не реагировал.
— Я тебя спрашиваю, чучело: ты педик?
— Он тебя не слышит, — объяснила Лара.
— Как это? Ты же говорила, что он все понимает?
— Он понимает только то, что видит и слышит. Ты протянул ему руку, он увидел ее и протянул свою. Если ему дать какой-нибудь предмет, он возьмет его, изучит и отдаст обратно. Если ты подвезешь его к пианино, Карл начнет играть.
— Почему это я должен его возить?! — возмутился Фурманов. — Я вам не нанимался! А сам он подъехать не может?
— Сам — не может. Он не знает, куда ехать. Он видит только то, что прямо перед ним.
— Значит, пока я стою вот здесь, сбоку, он меня не видит?
— Не видит.
— И маму не видит?
Лара глянула на свекровь. Та молча и подозрительно смотрела на Карла.
— И маму не видит.
— И Ляльку не видит? И не слышит, как она на пианино бренчит?
— Не видит и не слышит, я же тебе говорю!
Ляля, услышав свое имя, оторвалась от пианино, осторожно подошла к Карлу, потрогала за плечо, обошла кругом, толкнула в колено. Карл ее не замечал.
— Дядя хороший? — доверчиво посмотрела Ляля на мать.
— Дядя хороший, — ответила та.
— Дядя хороший? — спросила Ляля у отца.
Фурманов посмотрел на Лару, на кошелек в ее руках, вспомнил заманчивый вид новеньких евро, что-то мысленно подсчитал и ответил недовольным тоном:
— Хороший дядя, хороший!
Ляля с тем же вопросом подошла к Марине Яковлевне:
— Дядя хороший?
— Да, детка. Дядя — хороший, — спокойно ответила Марина Яковлевна.
Ляля вернулась к Карлу и погладила по голове.
— Дядя хороший…
— Зоопарк! — пробормотал Фурманов
— Я бы все-таки хотела, чтобы мне объяснили, что здесь происходит, — неприятным тоном сказала Марина Яковлевна.
— Мам, ну что тут объяснять? — ухмыльнулся Фурманов. — Я же говорю тебе: зоопарк.
— Перестань ерничать, Андрей! Тебе бы все шутки шутить! Смотри, дошутишься до того, что нас с тобой из собственного дома на улицу под зад коленкой!
— Мама! Ну что вы такое говорите?! — возмутилась Лара.
— Я знаю, что я говорю. А вот знаешь ли ты, милая, что ты делаешь?
— Но я же вам сто раз говорила! Мой брат Карл после смерти родителей жил в специальном доме для инвалидов детства. Дом закрыли, и мне предложили временно забрать его к себе.
— Временно? — спросил Фурманов.
— И вместе с пианино? — уточнила Марина Яковлевна.
— Да, временно. И вместе с пианино. Кстати, это наше фамильное пианино, от родителей ему досталось. Он с ним не расстается никогда. Пока не оформим все документы на опеку, будет жить у нас. А потом немцы заберут его к себе в Германию. Вместе с пианино — это тоже специально оговорено. Дадут ему приличную пенсию по инвалидности. Квартиру хорошую. Подберут работу.
— Работу? — Фурманов насмешливо ткнул пальцем в сторону Карла, неподвижно застывшего в своем кресле, глядя отрешенно вдаль. — Ему?
— Да, представь себе. У них там не считают, что если человек инвалид — значит ни на что не годен. У них для любого найдут подходящую работу. Даже для тебя!
— Хочу быть немцем!
— Не смей так говорить! — закричала на сына Марина Яковлевна. — Даже в шутку не смей! — Она топала ногами, лицо ее налилось кровью. — Не для того мы с отцом кровь проливали, чтобы ты теперь перед ними… Из-за пачки дойчмарок!
— Мама! Ты отстала от жизни. Нет давно никаких дойчмарок. Теперь у них евро…
— А кактус тоже в Германию заберут? — не обращая внимания на сына, злобно спросила Марина Яковлевна.
— Кактус тоже. — Лара подошла к Карлу, забрала у него из рук кактус, поставила на пианино. — Это особенный кактус. Карл считает, что он предохраняет его от вредных излучений. Врачи обещали дать мне справку, что Карл не может без кактуса, а то на таможне могут не пропустить.
— Везет же кактусам… Кстати, насчет везения… Я на самом деле видел или мне показалось? Вроде бы солидная такая пачечка евро…
— Тебе не показалось. Эти деньги выделены на содержание Карла. Нам будут платить восемьсот евро в месяц до тех пор, пока он будет жить у нас.
— Восемьсот евро?
— Да.
— Это много или мало? — уточнила Марина Яковлевна.
Фурманов не слушал ее.
— Восемьсот евро… — повторил он, и в глазах его заплясали огоньки.
— Это почти две мои месячные зарплаты, — пояснила свекрови Лара.
— А мои — четыре! С лишним, — скромно уточнил Фурманов.
— Интересно, за что платят такие большие деньги? — язвительно спросила Марина Яковлевна. — Ему придется создать особые условия? Выделить отдельную комнату? Или, может быть, всю квартиру? И заказывать еду из ресторана? Черную икру, рябчиков, ананасы…
— Ничего подобного. Обычные человеческие условия. Жить он может в этой комнате. Поставим ширму. И питаться будет вместе с нами. Он отвык в доме инвалидов от домашней пищи. Из одежды ничего приобретать не надо, вот его чемодан. Лекарств дорогих тоже не требуется. Обычный уход.
— Обычный уход нынче недешево стоит, милочка! Не прежние времена. Не так-то просто найти желающих возиться с ночными горшками… Кстати, о горшках. Он хоть какое-то соображение о гигиене имеет? Или ходит под себя?
— Ну что вы, мама! Он же не идиот! Он практически самостоятельно справляется со всеми надобностями. Его достаточно довезти на кресле до дверей туалета, а там он уж сам. У него только ноги парализованы, а верхняя часть туловища и руки очень хорошо развиты. И в ванной тоже сам управляется. Наполнили ванну, подвезли, оставили — потом увезли.
— А сам до сортира он доехать не может?
— Не может. Я говорю: не запоминает дорогу. Не видит, где дверь, где коридор… Только то, что прямо перед ним.
— Я так поняла, что, пока вы оба будете на работе, возить его по коридорам придется мне. Мало мне одного инвалида детства, вы мне еще одного на шею навесили.
Лара достала из кошелька разноцветные купюры.
— Но ведь не задаром, мама. Это очень приличные деньги. Вы за год столько не получаете, сколько тут…
— Вот-вот! Еще этим меня попрекни! Мало я воевала, мало кровь проливала! А теперь ваше демократическое правительство платит мне грошовую пенсию. И мой сын, который, между прочим, работает на государство, получает в два раза меньше, чем ты, журналистка так называемая, которая обслуживает какого-то олигарха, укравшего наши народные деньги! — Марина Яковлевна забрала у Лары деньги, пересчитала, спрятала в карман кофты. Фурманов сделал движение, словно хотел отнять деньги. Мать остановила его жестом. — Восемьсот евро. Скажите, пожалуйста! Могли бы и побольше предложить, чай, не нищие! Живут там, не бедствуют. Пенсионеры по всему миру раскатывают. Не то что мы, ветераны Великой Отечественной… Насчет денег я сама решу, как их применить наилучшим образом. Посчитаю, во что нам обойдется это сокровище, — кивнула она на Карла, — кто какой конкретный вклад вносит в общее дело, и распределю по справедливости, не сомневайтесь. Мне только одно непонятно: каким образом общаться с этим… с этим чудищем? Как узнать, чего оно хочет? Знаки оно какие подает? Ведь оно у тебя не говорит?
— Он не говорит. Но зато он может издавать отдельные звуки. Когда ему что-нибудь надо, он говорит: “Ы!”
— Ы! — тут же повторил Карл.
— И что это значит?
— Сейчас посмотрю. — Лара полезла в сумочку. — Тут у меня на бумажке все записано. Вот! — Она достала бумажку, прочитала: — “Одно короткое “Ы” означает “Хочу пить”.
— Ы!
Ляля, взявшись обеими руками за уши, начала подпрыгивать на одной ноге, выкрикивая:
— Ы! Ы! Ы!
— Прикольно! — ухмыльнулся Фурманов.
— “Несколько коротких “Ы” подряд, — прочитала дальше Лара, — означает “Хочу в туалет”.
— Ы-ы-ы! — повторил Карл.
Ляля тут же встала на четвереньки, передразнила его:
— Ы-ы-ы!
— Прелестно! — воскликнула Марина Яковлевна. — Еще немного — и эти двое начнут петь хором.
— Лялька, прекрати! — приказала Лара.
Но Ляля, как ни в чем не бывало, скакала по комнате и кричала: “Ы-ы-ы!..
Ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы!”
Фурманов покачал головой.
— Дурдом!
— “Длинное протяжное “Ыыыыыыы”, — прочла Лара, — означает “Хочу спать”.
— Ыыыыыыы…
Ляля раскинула руки, изображая крылья, забегала по комнате, рыча, как самолет: “Ыыыыыыы… Ыыыыыыыыы…”
— Ы! — коротко произнес Карл.
Никто не обратил на него внимания, кроме Марины Яковлевны: не сводя с Карла недоверчивых глаз, она отошла к серванту, достала бутылку минеральной воды, налила в стакан, поднесла Карлу. Карл выпил воду и застыл с пустым стаканом в руках..
— Значит, — подвел итог Фурманов, — получается, что одно “Ы” — водички попить, потом “Ы-ы-ы” — в сортир и “Ыыыыы” — спать хочу. А когда жрать хочет — тогда что говорит?
— Тогда ничего, — сказала Лара. — Мне специально врач объясняла, что есть он никогда не просит, ему надо подносик с едой на колени поставить, тогда будет есть. А если не поставишь, так и будет сидеть голодный, пока не умрет.
— Ну, этого мы не допустим. Невыгодно нам, чтобы ты помер, приятель. Так что будем кормить, да, мать?
— Здесь не концлагерь, чтобы голодом морить, — строго выговорила Марина Яковлевна.
— Точно! — Фурманов повернулся к Ларе, щелкнул себя по кадыку. — А как он насчет этого?
— Он не пьет.
— Жалко. А то б составил компанию…
— Тебе только бы пить!
— А что? Такой повод — и не выпить? Ничего себе: к ней брат родной приехал, которого сто лет не видела, а она отметить не хочет! Да если бы ко мне брат приехал или даже сестра…
— Да делай ты что хочешь, ради бога!
— Ты как, мать, примешь по маленькой?
— Ну если только по маленькой… — нехотя ответила Марина Яковлевна. — По случаю знакомства.
— А я про что!
— Ы-ы-ы!
Марина Яковлевна взялась за кресло, чтобы везти Карла в туалет, но Фурманов отстранил ее.
— Погоди, мать! Что ты говорила про вклад в общее дело? Я тоже хочу внести вклад. И вообще — это наше с ним интимное мужское дело! Эх, прокачу…
— Ы-ы-ы!
Фурманов повез кресло с Карлом в коридор, Марина Яковлевна пошагала следом, словно не доверяя сыну, потом “улетела”, продолжая на одной ноте бесконечное “Ыыыыыыыы”, Ляля. Лара осталась одна. Она подошла к пианино, рассеянно коснулась клавиш, потом придвинула стул и начала играть ту же мелодию Шопена, что играла в квартире Кириллова.
6
Так началась жизнь брата Карла в доме его сестры Лары. Вечером под недоверчивыми взглядами Фурманова и его мамаши Карл довольно уверенно попросился в туалет, потом поел с подносика, почистил в ванной зубы, не вставая с кресла, затем переполз с кресла на диван, где Лара, которой буквально на ходу пришлось привыкать к брату, стянула с него носки и джинсы (тут она оценила штаны на три размера больше), в то время как он сам снимал футболку и рубашку. Труднее было утром: Лара уходила на работу к восьми, Фурманов — двумя часами позже, Карлу же рано вставать было явно незачем, поэтому совершать утренний туалет и одеваться пришлось с помощью и под надзором Марины Яковлевны. Однако процедура одевания прошла гладко, и если Карл и не вызвал в Марине Яковлевне теплых чувств, то и повода для огорчения она не нашла.
Единственное, о чем мог бы пожалеть Карл — если предположить, что чувство сожаления было ему не чуждо, — так это о том, что слишком уж прост и краток был его словарь. После того, как Карла свозили в туалет и ванную, ему дали поесть — и забыли его, сидящего неподвижно в кресле без всякого дела, до вечера. Неплохо было бы, наверное, добавить в словарь пару других звуков. Например “У!” — хочу поиграть на пианино. Или “У-у-у!” — дайте что-нибудь почитать. Лара специально консультировалась со специалистами и знала, что читать аутисты могут. Однако не было в словаре Карла соответствующего знака — и пришлось Карлу обходиться без книг. Возможно, вынужденное безделье огорчало его, но, если бы посторонний человек наблюдал за ним со стороны, никаких чувств на лице Карла он бы не прочитал. Практически все время Карл сидел неподвижно в кресле, изредка меняя одну неудобную позу на другую, столь же неестественную и неудобную, а то вдруг хватался крепкими руками за ободья колес и начинал бессмысленно кататься по комнате взад-вперед.
Вечером прибежала после прогулки Ляля, по-детски ласково заглянула в глаза.
— Хочешь поиграть?
И тут же, не дожидаясь ответа, покатила кресло к пианино. И Карл, едва завидев прямо перед собой клавиши, начал играть — несколько механически, не вкладывая в игру никаких чувств, но технически верно. И не обращая внимания на Лялю, которая была тут же рядом, никуда не ушла — слушала музыку, сама пыталась иногда ткнуть пальцем в клавишу наугад, потом переключилась на Карла: стала гладить его по голове, поцеловала в щеку, что выглядело достаточно двусмысленно…
Но тут, как всегда, неожиданно, бесшумно возникла Марина Яковлевна.
— Ляля, детка, отойди от дяди. Не мешай ему!
— Ну баба…
— Я тебе говорю, детка: отойди от него! — строже приказала Марина Яковлевна.
— Баба плохая! — заныла Ляля капризно.
— Мал-чать! — приказала Марина Яковлевна. — Я кому сказала: отойди! Выполнять немедленно!
Ляля заплакала и, по-детски загребая ногами, ушла в другую комнату. Марина Яковлевна подошла к Карлу, склонилось над ним и сказала громким шепотом на ухо:
— Сейчас я с тобой разберусь, Шопен.
Она взялась за спинку кресла и отвезла Карла от пианино. Тот еще какое-то время продолжал водить руками в воздухе и наклонять голову, словно прислушиваясь к музыке, потом замер. Марина Яковлевна развернула кресло и начала вполне профессиональный обыск. Обшарила все карманы на рубашке, на джинсах, задрала рубашку и футболку, расстегнула джинсы, сняла по очереди тапочки и носки. В одном кармане она нашла платок, в другом — свернутую во много раз полоску туалетной бумаги, которую развернула и внимательно изучила. На шее у Карла висел медальон с выбитыми именем и фамилией, группой крови. Больше Марина Яковлевна не нашла ничего.
В разгар обыска вошел Фурманов с газетой. С интересом понаблюдал за процессом.
— Ну что, нашла что-нибудь?
Марина Яковлевна с трудом разогнулась.
— Вроде бы ничего подозрительного. И все равно я ему не верю!
— Это в тебе твоя профессия говорит. Военная контрразведка — СМЕРШ.
— Тихо ты! Сколько раз говорила: ни смей никогда об этом никому не говорить! Для всех я военврач, начальник полевого госпиталя — и точка!
— Зри ты, мать. Сейчас никто этого не стыдится. Даже наоборот. Фильмы снимают и вообще… Представляешь, какую Ларка про тебя статью роскошную накатает, если узнает. Прославишься на всю страну!
— Я тебе сказала: не смей ей говорить. И никому не смей!
— Да ладно тебе… Нет же никого. Только этот… кактус. — Он кивнул на Карла. — Так он не понимает ничего. — Подошел к Карлу. — Эй, чучело! Выпить хочешь?
А может, в шахматишки сыграем? Вот видишь? — обернулся Фурманов к матери. — Ноль внимания, фунт презрения… А жаль. В шахматишки я бы с ним за милую душу бы перекинулся.
— Ну так и сыграй, — проворчала Марина Яковлевна. — Все полезнее, чем на диване валяться да водку жрать!
— И ты туда же! Жена пилит, что зарплата маленькая, ты — что на диване лежу. Одна Лялька меня не пилит…
— Ты поосторожнее с Лялькой! — нахмурилась Марина Яковлевна. — Опять она утром к тебе в постель забралась. Смотри, Ларка увидит, будет скандал.
— А что я сделаю? — пожал плечами Фурманов. — Она с детства привыкла с нами спать. Ларка сама же ее и приучила. А сейчас выросла — с виду взрослая девка, а ума все равно как у четырехлетней.
— Для дурного дела много ума не надо. Смотри, залетишь с ней, как в прошлый раз.
— Да брось ты, что я — не соображаю?.. Ну ты сама посуди, мать. Ведь безвыходное же положение. На двор ее пускать, чтобы она там с первым встречным, — нельзя. Ладно еще, просто в подоле принесет, а если заразу какую подцепит?.. Совсем без этого она просто не может. Сама же говоришь: к придурку нашему и то обниматься лезет, ведь так?
— Так.
— Ну так вот… Безвыходное положение получается. И жалко ее, дурочку, и в то же время… — Фурманов мечтательно вздохнул. — Но ведь и хороша же, черт побери! Сотворил же господь мужикам на погибель. Тут и святой не устоит…
— Ты-то у меня, точно, не святой. Лучше в шахматы с придурком играй, а девку не трогай.
— А как? Он же не понимает ни хрена.
— Ты иногда слушай жену, что она говорит. Она хоть и дура, но с понятием. Говорить с ним бесполезно, ему надо прямо под нос сунуть, тогда сообразит.
— Сейчас попробую.
Фурманов придвинул к дивану столик, подкатил к нему кресло с Карлом, сел на диван, достал шахматную доску, высыпал фигуры и поставил доску. Карл тут же, словно включенный механизм, протянул руку, взял две пешки, белую и черную, зажал в кулаках и протянул Фурманову.
— Вроде бы ты и умный, Карл, а все равно дурак, — ухмыльнулся Фурманов. — Надо пешки за спину спрятать и перемешать, а ты прямо на виду: выбирай, мол. А чего уж тут выбирать!
Он хлопнул по руке с белой пешкой. Карл разжал кулак, отдал пешку Фурманову, начал расставлять черные фигуры — делал это он намного быстрее Фурманова и как-то профессионально, пожалуй, и притом, как и все, что он делал, несколько механически. Они начали играть. Марина Яковлевна присела невдалеке от них, заслонилась газетой, но не читала, а внимательно следила за игрой. Карл играл с тем же отрешенным выражением лица, как всегда. Он делал ходы мгновенно, а Фурманов все дольше и дольше думал над очередным ходом. В конце концов Марина Яковлевна потеряла к игрокам интерес, отбросила газету.
— Пойду к Екатерине Васильевне на четвертый этаж, — сказала она сыну, целиком ушедшему в игру и не обращавшему на мать никакого внимания. — Она мне обещала рассады помидорной дать. А вы играйте тут, играйте…
После того как Марина Яковлевна ушла, мужчины продолжали играть. Карл выиграл. Фурманов перевернул доску, начал расставлять черные, Карл — белые. Начали снова. Несколько минут прошло в полной тишине, нарушаемой лишь кряхтением Фурманова да глухим стуком фигур о доску. Потом в комнату “влетела” Ляля — опять она гудела “Ыыыыыыыы”, изображая самолет. Подлетела к дивану, села рядом с отцом, приласкалась к нему. Он не обратил на нее внимания. Снова проиграл. Карл автоматически перевернул доску, начал расставлять черные фигуры, но Фурманов сидел, не двигаясь, вместо него фигуры расставляла Ляля.
— Вот вы тут сами без меня и поиграйте, — сказал наконец Фурманов. — А я пойду на балкон покурю.
Прежде чем уйти, он, однако, подошел к серванту, привычно открыл дверцу бара, плеснул в фужер на два пальца водки, выпил, крякнул — и только после этого ушел. Ляля, словно забавляясь, двинула вперед королевскую пешку. Карл ответил. И пошла игра. Поначалу Карл помогал Ляле — механически протягивал руку, когда она делала неверный ход, показывал, тут же делал свой ход, но где-то после двадцатого хода в Ляле будто прорезалось какое-то чутье, она уже поняла, как надо, а как не надо ходить, и перестала делать грубые ошибки, а Карл перестал ее поправлять.
Потом Фурманов вернулся с балкона, сел рядом с Лялей, тупо уставился на доску.
— Лялька, ты что? Это ты сама играешь?
— Ляля играет, — по-детски ответила та.
— Ну-ка, ну-ка, покажи ему…
— Ляля играет…
— Умница, моя Ляля. Ай, умница!
Фурманов приобнял Лялю, погладил ее по коленке, чмокнул в шею. Она вначале вяло отбивалась, увлеченная игрой, но потом привычное удовольствие перевесило, Ляля отвернулась от доски, прижалась к Фурманову, и тот взял ее на руки и унес. Карл продолжал сидеть над доской, не замечая отсутствия Ляли, ждал ответного хода, но, не дождавшись, сделал ход за Лялю, потом за себя, потом снова за Лялю — вначале медленно, потом все быстрее и быстрее, и наконец — в бешеном темпе, пока не загнал собственного короля в безвыходное положение. Мат.
7
Шли дни. В семье постепенно привыкали к присутствию Карла и все меньше обращали на него внимание. Относились к нему не совсем как к мебели, но и не как к человеку. Скорее, как к домашнему животному: надо кормить, поить, выгуливать, укладывать спать — а больше ничего не надо, даже стесняться. И они не стеснялись его. Фурманов, тот с самого начала не стеснялся: ходил при Карле в одних трусах, почесывался, громко портил воздух, совал ему под нос свои ноги в пахучих носках, — а потом перестали стесняться и женщины, за исключением Марины Яковлевны. И Лара, и Ляля бегали через комнату в ночных рубашках, в комбинациях, в трусиках и лифчиках, натягивали при нем чулки, закручивали на бигуди волосы. И говорили при нем так, как говорили бы при собаке или кошке. Особенно Лара, которая, едва вернувшись со службы, хваталась за телефон и начинала долгие бесконечные разговоры с сослуживицами, точно на службе не могла с ними наговориться. В такие минуты Фурманов вслух завидовал Карлу, который со своим аутизмом “ни хрена этого не слышит”. Сам же Фурманов после первых пяти минут “бабской болтовни” демонстративно вставал с дивана и уходил курить на балкон или шел на кухню, где включал второй, маленький телевизор и пил одну бутылку пива за другой.
Каждое утро Карла поднимали с дивана в одно и то же время, помогали натянуть ему штаны, выдавали свежую футболку с портретом Че Гевары или каким-нибудь странным изречением на груди (в чемодане оказалось добрые две дюжины футболок и столько же чистых, неношеных трусов), и начинался очередной день, почти неотличимый от прежнего. И так же точно Карл неподвижно сидел в кресле, играл в шахматы, если перед ним ставили доску, или музицировал — если подвозили вплотную к пианино.
Обычно это делала Ляля — и вот однажды снова зазвучала та же мелодия, что играла Лара, но на этот раз она звучала робко и неуверенно, спотыкалась на трудных пассажах и начиналась снова, потому что играла — Ляля, а рядом в кресле сидел Карл и показывал ей, поправлял. Он был при этом несколько похож на робота из фантастического фильма — и реагировал не столько на ошибку играющей девушки, сколько на неверный звук, и механически, как робот, отводил в сторону робкую руку ученицы и своей механической рукой брал верный аккорд. А Ляля сбоку поглядывала на Карла взглядом преданной ученицы и в то же время — слегка влюбленной женщины.
За ними с дивана ревниво наблюдал Фурманов.
Вот ведь приворожил девку, сукин кот! И в шахматы она с ним играет, и на роялях бренчит. Того гляди петь начнет или танцевать. И пусть бы себе пела и плясала, жалко, что ли! Но ведь смотрит на него, как на икону. Влюбилась, что ли? Вот уж не думал, что Лялька на такое способна! Всегда была как кошка — блудливая ласковая кошка. Не может без ласки жить. Ради удовольствия готова на все. Если некому приласкать — сама себя приласкает. Только этим и живет. А тут на тебе! Появилось новое развлечение. Может, поженить их? А что — точно! Женить дурака на дурочке и отправить обоих в Германию! То-то им там весело будет. А уж сколько они немчиков наплодят! Таких же, как они, идиотов…
— Ты как, приятель? — крикнул он Карлу. — Эй, я тебя спрашиваю? — Ляля, продолжая играть, осторожно покосилась на отца. — На Ляльке жениться хочешь? Я знаю, хочешь… Вижу, как ты слюной истекаешь, когда она к тебе прижимается. Если бы не надзор, давно бы девку оприходовал. Аппарат у тебя в исправности, говорят, только заржавел, наверное, от долгого бездействия. Надо бы почистить и смазать… А вот кстати!
Фурманов лениво встал с дивана, подошел к стулу, на котором развесил свою форму охранника, достал из кармана пистолет Макарова. На журнальном столике, где играли обычно в шахматы, постелил газету, быстро и ловко разобрал пистолет. Потом подошел к пианино и бесцеремонно, не обращая внимания на дочь, отодвинул Карла от клавиш и подвез к столику. Сунул ему под нос деталь от пистолета.
— Знаешь, что это такое, Карл?
Карл протянул руку, взял у Фурманова деталь, потом одну за другой начал брать детали пистолета с газеты, подносить к глазам и очень быстро класть обратно в том же порядке. Потом несколько раз быстро переложил детали по-другому, словно играя. Фурманов тем временем привычно отправился к серванту, открыл дверцу бара, взял бутылку водки, фужер, выпил привычную дозу. Из нижнего ящика достал масленку и чистую ветошь. Когда он подошел к столику, Карл уже заканчивал сборку пистолета. Передернул затвор, щелкнул, поставил на предохранитель, положил на стол. Потом тем же механическим движением взял пистолет, начал разбирать. Закончив разборку, тут же, заметно быстрее, чем прежде, стал собирать пистолет снова. Фурманов стоял за его спиной и завороженно наблюдал за его четкими механическими движениями. Когда пистолет в очередной раз был разобран, Фурманов быстро отвез Карла от столика и вернул на прежнее место к пианино, где Ляля все это время наигрывала мелодию и тихо мычала себе под нос.
— Забирай, Лялька, своего жениха, — сказал Фурманов и тут же увидел, как Карл грязными руками пытается взять Лялю за руку, чтобы показать правильную ноту. — Да что ж ты делаешь, придурок! Что, тебя не учили в детстве: руки мой перед едой! Дай сюда! — Ветошью он грубовато, но без злобы вытер Карлу руки. Тот молча подчинился. — То-то же! Теперь учи дальше. А ты учись, Лялька, учись. А то он тебя замуж не возьмет. Он ведь у нас не из простых. Немец-перец-колбаса! Хочешь замуж за немца, Лялька? В Германии будешь жить. В собственном доме, под черепичной крышей. И все будут звать тебя “гнедике фрау”. Фрау Лялька, а? Нравится тебе жених, фрау Лялька?
— Дядя хороший, — жалобно сказала Ляля.
— Дядя хороший… Чтоб ты понимала, дурочка!
Фурманов отошел к столику, сел, начал тщательно протирать и смазывать части пистолета, подсвистывая фальшиво музыке. С двумя набитыми продуктами мешками вошла Лара.
— О! Старуха жена пришла! — обрадовался Фурманов. — А мы тебя уж заждались! Жрать хочется, как из пушки на Луну! Где тебя носило, старая?
— Ты же знаешь, что я сегодня на выпуске, — слабым голосом ответила Лара, прикладывая ладонь ко лбу. — А потом зашла по дороге в магазин, в аптеку.
— Опять твоя голова? — без тени сочувствия спросил Фурманов.
— Ты не представляешь себе!
— Не представляю. Хорошие головы не болят. От твоей головной боли, подруга, есть только одно радикальное средство — ампутация. Ты сигарет купила? — спросил он.
— Купила.
— А пива?
— И пива купила.
Фурманов тут же полез в мешок, достал блок сигарет, потом пиво: одну бутылку, вторую, третью, четвертую…
— “Балтика № 3”, — прокомментировал он. — Могла бы и получше взять. Что-нибудь немецкое, например. Мы теперь можем себе позволить. Можем или не можем, я спрашиваю?
— Можем, Андрюша, можем.
— Ну так вот. И нечего на моем здоровье экономить! А это что? — он достал из мешка яркий пластиковый флакон.
— Это чистящее средство. Унитазы мыть.
— Немецкое небось… — Вгляделся в надпись. — Ну точно — немецкое. Немцы — они известные засранцы.
— Ты, наверное, хотел сказать: чистюли?
— Мне лучше знать, что я хотел, а чего не хотел! Я сказал “засранцы”, потому что засранцы. Сперва срут, срут, срут — а потом, моют, моют, моют… Ты вот тоже — полдня в обнимку с унитазом, покуда не заблестит. И бумагу туалетную наверняка твои немцы изобрели… Ладно, пойду покурю.
— Опять на балкон?
— А где же мне еще курить? В квартире нельзя: у мамаши астма, сердце, печень, почки, легкие… У тебя тоже — головная боль!
— Ты поосторожнее там. Скользко… и перила уж больно низкие. Закружится голова и…
— У меня не закружится. Не дождетесь!
— А у меня вот закружилась… — тихо сказала Лара, когда он ушел. Она села в кресло, сложила руки на коленях. — С тех пор как умерла Ирина, закружилась моя бедная головушка, закружилась. Он такой милый, такой добрый, такой заботливый… И так боится за меня. А вдруг они заподозрят? Господи, да кому я здесь нужна! Кто меня заподозрит? Я ведь для них не женщина вовсе, а рабочая лошадь. Заработать денег, купить продуктов, приготовить обед, постирать, погладить… Унитаз вымыть. Сейчас вымою, дорогие мои. Сейчас. Вот посижу немного, отдышусь, приду в себя… Вот именно: в себя. А то вообразила себя невесть кем. Опомнись, дура! Таким, как ты, никогда ничего не достается. Ни-ко-гда!
Увлеченная свои монологом, Лара не замечала, что в дверях стоит Марина Яковлевна и прислушивается к ее словам.
— Ну все, все, все… Встаю! — Сказав это, она продолжала сидеть, но уже не расслабленно, а напряженно, словно птица на взлете. — Уже встаю! — Продолжая сидеть. — Встала! — Все еще сидя. — Да что же это такое, в самом деле! Ляля! Детка! Помоги мамочке встать!
Ляля послушно оторвалась от музыки, подошла к матери, протянула ей обе руки, с улыбкой помогла встать, потом взяла один набитый мешок, Лара — другой, и они вдвоем ушли на кухню, напевая детскую французскую песенку. Карл сидел в той же позе за пианино и наигрывал механически ту же мелодию, что играла Ляля. Тяжелой солдатской походкой вошла Марина Яковлевна. Долго пристально смотрела на играющего Карла, потом отошла к столику, увидела разобранный пистолет.
— Вот придурок! — возмутилась она. — Сколько раз ему объясняла: не бросай оружие где попало! Личное оружие офицера — это святое! На фронте за утрату личного оружия расстреливали. Да я сама, этими вот руками…
Присев на краешек дивана, Марина Яковлевна начала быстро и умело собирать пистолет. Собрав, достала из кармана кофты обойму, вставила ее, дослала патрон и взвела курок.
— Как это там у классика, — сказала она, обращаясь к Карлу. — Если в первом акте на сцене висит ружье, то в пятом оно выстрелит. Правильно я говорю, Карл Фридрихович?
Карл, не отвечая, продолжал играть. Марина Яковлевна встала, навела пистолет на Карла.
— А вот у другого писателя, хотя и не классика, сказано иначе: он никогда не доставал пистолет, чтобы попугать. Только чтобы убить.
Марина Яковлевна нажала на спусковой крючок. Раздался выстрел. Пуля ударила в пианино, которое издало громкий жалобный звук. Карл, как ни в чем не бывало, продолжал играть. Вначале в комнату влетела Ляля, с другой стороны — Фурманов, и последней, с полотенцем в руках, — Лара.
— Пах!.. Пах! — возбужденно приплясывая, выкрикивала Ляля.
— Мать вашу! — с порога заорал Фурманов. — Кто стрелял? Мать, у тебя что — крыша поехала?
— Что тут у вас случилось, мама? — закричала Лара.
— Промахнулась… — скучно сказала Марина Яковлевна. — Глаз уже не тот.
Лара подошла к пианино, потрогала рукой дырку от пули.
— Такую дорогую вещь испортили…
— Ты бы, мать, думала, прежде чем палить! — чуть спокойнее укорил
Фурманов. — Мне, между прочим, патроны в конторе по счету выдают. Как я теперь перед ними отчитаюсь?
— Фамильная вещь, из поколения в поколение… — словно сама с собой, говорила Лара. — Из Саратова везли — не повредили, а тут — бац! — и все к черту…
— Заткнись! — грубо приказала Марина Яковлевна сыну. — И ты тоже
заткнись! — прикрикнула она на Лару. — Попались бы вы мне в прежние времена, на фронте… Ничего твоему фамильному сокровищу не сделалось. Завтра вызову краснодеревщика, будет как новое. А ты! — обернулась она к Фурманову. — Ты не ной, а лучше оружие разбери и почисти. Предъявишь мне потом для досмотра. А патрон… Это был мой патрон. Я по случаю на рынке купила. Так что отчитаешься…
Ляля, не обращая на ругань взрослых внимания, бегала по комнате, изображая стрельбу из пистолета.
— Пах!.. Пах!.. Пах…
— Держи!
Марина Яковлевна бросила сыну пистолет, повернулась и демонстративно ушла из комнаты. Фурманов сел за столик, но не стал сразу разбирать пистолет, а долго смотрел на Лару, на Лялю, на Карла. Ляля уселась на свое место за пианино и заиграла какую-то песенку. Лара начала петь, и Ляля вдруг тоже стала петь вместе с ней, четко, по-взрослому выговаривая слова. Оставшийся в одиночестве Фурманов поднял пистолет и стал наводить его на сидящих за пианино, переводя мушку с одного на другого.
8
И опять шли дни, и каждый день звучала та же мелодия, только не пел никто, одна Ляля упорно перебирала клавиши. И однажды сыграла она совсем чисто, без единой ошибки. Но никто этого не заметил, никто Лялю не похвалил. Лара и Фурманов на службе, бабушка дремлет у себя в комнате, а Карл… Карл застыл в кресле у журнального столика, над шахматной доской с незаконченной партией. Посторонний решил бы, что он обдумывает продолжение, но любому из домашних сразу стало бы ясно, что ничего не обдумывает, опять ушел в себя, отрешился от действительности.
Вошла Марина Яковлевна — похожая и не похожая на себя. Поверх гражданского платья китель со множеством наград, в руке — большая бутылка водки и пара стопок. Видно, что изрядно уже нагрузилась.
— Слышь, ты, глухонемой! — пьяно заговорила Марина Яковлевна. — Выпить хочешь? Не хочешь? Врешь! Вот на что хочешь могу с тобой поспорить, что выпить ты не дурак. — Брякнула стопки на столик рядом с шахматной доской. Открыла бутылку, ткнула прямо в нос Карлу. — Ха! Попался! У тебя кончик носа шевелится, когда ты запах водки чуешь. Нет, правда, шевелится. Аутист, блин, твою мать! Мог бы стул даме предложить. — Крикнула громко: — Лялька! Сию минуту подай бабке стул!
Ляля послушно встала из-за пианино, подтащила стул, который в одном шаге от бабушки, та уселась важно, притянула к себе Ляльку, чмокнула, потом оттолкнула. Налила водки в две стопки. Одну протянула Ляле.
— Выпей со мной.
Ляля отрицательно покачала головой.
— Ляле нельзя! Мама не велит!
— А я говорю: выпей! Бабушка разрешает. Что за дела такие, в конце концов! Ты же взрослая лошадь, не девочка уже. Два аборта за плечами. Да я в твоем возрасте… Выпей, говорю! Приказываю: пей!
Ляля, как взрослая, махом опрокинула стопку, Марина Яковлевна поднесла ей конфетку.
— Закуси, детка. Умница! Я же знаю, что папаша наливает тебе втихаря, чтобы в одиночку не пить. Я все про тебя знаю. — Перевела тяжелый взгляд на Карла. — И про тебя, фашист проклятый, все знаю. И про Ларку. Я про всех знаю. — Вдруг улыбнулась Ляле. —Ну иди, детка, иди, играй дальше.
Ляля, довольная, тут же уселась за пианино, начала играть. Марина Яковлевна выпила свою стопку, снова наполнила обе.
— Может, выпьешь все-таки, а, Карл? День у меня, понимаешь, особенный, вроде как поминки. Не могу я в такой день одна пить. Не с Лялькой же, в самом деле. Она не поймет. Ты тоже, конечно, не шибко понятливый, но все же мужик. Был бы нормальный — до майора бы дослужился. А то и до полковника. Вон у тебя плечи-то какие — так и просятся погоны с двумя просветами, не меньше…
Карл сидел молча. Марина Яковлевна выпила, снова наполнила стопку. Потом машинально двинула на доске коня. Карл точно очнулся сразу, сделал ответный ход, застыл в ожидании. Марина Яковлевна задумалась на минуту. Потом взяла стопку с водкой и поставила на пустую клетку шахматной доски.
— А если так?
Карл все так же машинально, словно продолжая играть, взял стопку, выпил, поставил стопку на доску. Марина Яковлевна с видом экспериментатора наполнила стопку снова. Карл — тем же механическим движением — взял, выпил, поставил.
— Ай молодец! — обрадовалась Марина Яковлевна. — Вот это по-нашему, Карлуша. Это по-русски! Погоди, не спеши, вместе выпьем!
Налила себе, потом Карлу, но прикрыла его стопку рукой.
— Не гони лошадей. Успеешь. Дай слово сказать. Я хочу помянуть самого близкого и самого родного мне человека, который умер в этот же самый день много-много лет тому назад. Я хочу помянуть меня — Ольгу Николаевну Королеву, которая в тот день умерла, разбилась насмерть, прыгая с парашютом. А вместо нее на свет появилась я. Да, представь себе, Карл: я умерла и родилась снова. В этот вот самый день одна тысяча девятьсот тридцать девятого года. И до сих пор не знаю, какую годовщину отмечаю: годовщину смерти или рождения. Выпьем, во всяком случае, не чокаясь, за бедную Олю Королеву.
Марина Яковлевна убрала руку. Карл механически взял стопку, выпил, поставил. И дальше они уже пили без всяких тостов, покуда Марина Яковлевна вела свой рассказ.
…Оля Королева, которая умерла много лет тому назад, по словам Марины Яковлевны, родилась в 1920 году в семье известного военачальника, из дворян, впоследствии репрессированного. И росла себе в дружной, счастливой и прекрасно обеспеченной семье. Куда более обеспеченной, чем у подавляющего большинства ее ровесниц. О чем она, счастливая дура, даже не догадывалась. Уверена была, что за стенами их роскошной пятикомнатной квартиры и за забором дачи в правительственном поселке люди живут так же весело, легко и сыто, как и она сама. И так бы глупая Оля и пребывала в неведении, если бы в 1939 году ее отца не арестовали и не расстреляли, обвинив в шпионаже в пользу Швеции.
Когда Марина Яковлевна кому-нибудь рассказывала об этом — не всем, только самым надежным, проверенным друзьям, — ее всегда спрашивали: почему Швеция? Всем это казалось так странно… так глупо… даже почти смешно. Но на самом деле в абсурдном обвинении была по крайней мере одна капля здравого смысла: отцовский род, как она потом уже узнала, вел свое происхождение из Швеции и у него там тогда еще были довольно близкие родственники. Более того, как Марина Яковлевна впоследствии узнала из самых достоверных источников, Олин отец тайно поддерживал с ними отношения, вел секретную переписку через посольство, подумывал даже порой об эмиграции. Никаким шпионом он, конечно, не был, просто положено было в те времена, чтобы непременно был шпион, но все же и нельзя было сказать, что его в отличие от многих совсем зря осудили.
Маму Оли, Глафиру Павловну, тоже арестовали и расстреляли вместе с мужем. Не спасло и то, что происходила она в отличие от мужа не из дворян, а из самого что ни на есть коренного российского крестьянства и была приголублена дворянским сынком, приехавшим в родную деревню в отпуск по ранению с германского фронта, исключительно за красоту.
Отец Оли и сам был хорош необычайно, только не русской, а такой суховатой и холодной северной красотой. А Оля взяла все самое лучшее от отца и от матери, и это спасло Олю от участи родителей. Хотя она тогда думала, что не спасло, а погубило. Фурманов — хотя тогда его звали по-другому, но это не важно, их всех когда-то звали иначе, Фурманов, который тогда еще не был Фурмановым, вел дело Олиного отца, влюбился в дочку врага народа и решил воспользоваться служебным положением, спасти ее от тюрьмы и неминуемой гибели. Но даже он при всей его власти не мог спасти ее открыто и вынужден был инсценировать гибель Ольги во время прыжков с парашютом (она была активисткой Осоавиахима).
Понятно, что никто не допустил бы Ольгу к прыжкам после ареста родителей. И Фурманов сделал очень хитрый ход: он сначала “убил” Ольгу, а уж потом арестовал ее безутешных родителей. Сделал он это очень просто. Однажды таким же вот пасмурным осенним утром Ольга, как обычно, поднялась с подружками в самолет. А там вместо знакомого тренера их ждал молодой симпатичный человек в летной кожанке и с орденом Красного Знамени на гимнастерке. Само собой, красивый орденоносец не мог вызвать у девушек никаких подозрений, и они легко поверили, что тренер заболел, а его, тренера команды мастеров, попросили подменить больного, а заодно и присмотреться, нет ли среди них перспективных спортсменок.
Тут он сразу и подкатил к Ольге. “Я вам честно, Ольга Николаевна, скажу, я давно наблюдаю за вами и считаю, что у вас большое будущее в парашютном спорте…” Наболтал девчонке с три короба комплиментов, а потом предложил вместе с ним попробовать совершить затяжной прыжок. Та развесила уши, согласилась, конечно.
А кто бы не согласился? Молодой, красивый, с орденом. Она бы и без парашюта прыгнула, если бы он предложил…
В общем, все девушки прыгнули в соответствии с полетным планом, а они остались в самолете вдвоем: Оля и “тренер”. “Тренер”, однако, почему-то не спешил надевать парашют. Вместо этого он достал из кармана кожанки кусок парашютного стропа, связал Оле руки и привязал ее к перекладине, на которую парашютисты перед прыжком надевают карабины вытяжных колец. От страха и удивления Оля не могла вымолвить ни слова. Тут дверь кабины пилотов открылась, и из нее вышла девушка в точно таком же, как у нее, летном комбинезоне, такого же примерно роста и с такими же светлыми волосами. Она молча подошла к “тренеру” и как-то странно… Да, странно, не то чтобы зло, а, скорее, с удивлением посмотрела на Олю. “Тренер” так же молча снял с левой руки Ольги подаренные отцом дорогие швейцарские часы, а с пальца правой руки — колечко с небольшим бриллиантом. Он надел часы на руку незнакомой девушки, кольцо — ей на палец, снял с Ольги парашют. Девушка надела парашют, потом молча, не говоря ни слова и не глядя на Ольгу и на “тренера”, подошла к открытому люку и прыгнула.
Позже Фурманов рассказал Марине Яковлевне — именно Марине Яковлевне, а не Ольге, Ольга к тому времени уже была похоронена на Ваганьковском, с почетом, поскольку еще не была ЧСИР (членом семьи изменника родины), так вот, Фурманов рассказал, что девушка была женой арестованного советского спортсмена и сама неплохая парашютистка и лыжница. Ей предложили сделку: она соглашается занять место Ольги, а Фурманов отпускает ее мужа. Девушка согласилась. Понятно, ее честно предупредили, что парашют не раскроется. Но она все равно согласилась. Любила, надо полагать, своего мужа и понимала, что ее все равно не выпустят. Так что предпочла погибнуть на глазах у всех, в полете, чем у грязной стенки от выстрела в затылок. Одного только не знала, бедняжка, принося добровольную жертву: что муж ее уже был к тому времени расстрелян.
Самолет с “тренером” и Ольгой приземлился на военном аэродроме. Летчики были оба свои, чекисты. Тело, изуродованное при падении, опознали по часам и кольцу. Так что родители Ольги шли в тюрьму и на казнь, уверенные, что их единственная дочь мертва. И оттого, наверное, им было все равно, что с ними будет, и они на допросах признавались во всем и все подписывали без малейшего сопротивления. Так что Фурманов дело довел до конца и получил за это какую-то высокую чекистскую награду. А Марину Яковлевну — теперь уже навсегда Марину Яковлевну, а не Ольгу, он увез в Казань, где ее под чужой фамилией приняли на третий курс авиационного института, на радиофакультет.
Потом началась война, Марина Яковлевна попала на фронт, в полк связи. Как раз начали создавать радиобатальоны специального назначения. Официально они должны были создавать радиопомехи и передавать дезинформацию, но главной задачей была, конечно, радиоразведка. Вот ее и назначили в такой батальон зампотехом, а командиром батальона по странному совпадению оказался Фурманов. Тогда он уже был Фурманов по документам — и она тоже стала Фурмановой, когда вышла за него замуж. Но это было уже после войны, после того, как они вместе служили в НКВД. Марина Яковлевна тогда забеременела от него, и он решил узаконить их отношения. Но ребенок родился мертвый. И долго она потом не могла никого родить. И когда в пятьдесят шестом наконец родился у них Андрюша, она чуть не умерла при родах, но не умерла, жива до сих пор.
А она умерла, Оля Королева. Красивая и счастливая девочка, дочь красного командира и артистки балета Большого театра. Лежит на Ваганьковском кладбище. Памятник у нее красивый, Марина Яковлевна с Фурмановым сделали, плита мраморная. Жалко, что родителей не удалось к ней подхоронить. Но где их найдешь? Даже Фурманов не знал, где хоронили расстрелянных. Но на плите по просьбе Марины Яковлевны сделали надпись, будто все трое там похоронены: Ольга Николаевна Королева, Николай Владимирович Королев и Глафира Павловна Королева. Даты рождения у всех разные, а год смерти один — 1939-й.
Как поведала Карлу Марина Яковлевна, она до сих пор часто ходит на Ваганьковское, сидит у могилки, разговаривает. Разговаривает с покойными родителями.
И с собой тоже. То есть не с собой нынешней, а той, прежней, молодой и красивой. С Олей Королевой. И ей, такой старой и противной, даже приятно, что она умерла молодой. Там, на памятнике, ее фотография — старая, тридцать девятого года. И она, нынешняя Марина Яковлевна, знает, что на фотографии — она сама. А люди проходят мимо, некоторые останавливаются, смотрят, старухи некоторые даже заговаривают с ней, но никто ни разу ей не сказал, что она похожа на свою старую фотографию. Никто! Значит, не похожа. Значит, она действительно тогда умерла. А нынешняя Марина Яковлевна Фурманова, подполковник НКВД в отставке, — это вовсе не она. Но все равно, когда Марина Яковлевна умрет, ее похоронят на этом кладбище, в этой могиле. Есть у нее один человек — из давнего военного прошлого, он для нее все сделает.
А фотографию эту оставят. И надписи никакой другой не будет.
— Так-то вот, — закончила свой рассказ Марина Яковлевна. — Жила Фурмановой, так хоть помру — Королевой…
Она выпила одна. Бутылка уже опустела. Выпив, Марина Яковлевна попыталась встать, но не смогла.
— Ой, что-то худо мне, — схватилась Марина Яковлевна за сердце. — Ох… Совсем худо. Ну накликала, дура старая. Только вспомни про смерть, а она уже тут как тут… Ох! Слушай, Карл, будь человеком! Я ведь знаю, что никакой ты ни идиот, что прикидываешься… Вызови неотложку, Карл. Христом богом прошу: вызови! Ну будь ты человеком, Карл! Ляля! Лялечка!
Карл сидел неподвижно в прежней позе над шахматной доской. Марина Яковлевна уронила пустую бутылку и, хватаясь за сердце, кулем повалилась со стула на пол. Ляля вскочила со стула, подбежала к бабушке, присела на корточки, потом вскочила, бросилась к телефону, сняла трубку, нажала на какую-то клавишу и закричала:
— Бабушка! Бабушка! Дяденька, помогите! Бабушка!
Положила трубку, подбежала к бабушке, села возле нее на ковер, заплакала. Карл механически расставлял фигуры на шахматной доске, словно собирался с кем-то играть. Так они сидели довольно долго, глядя в разные стороны, Карл — на доску, Ляля — на лежащую неподвижно бабушку. Потом раздался звонок. Ляля убежала и вернулась с двумя мужчинами в белых халатах. Один из них, молодой, с черным новеньким саквояжем, был врач “скорой помощи”, а другой, постарше, с большим тяжелым металлическим чемоданом, — фельдшер.
— Ну что тут у нас? — специальным “докторским” тоном заговорил при входе врач. И вдруг осекся, увидев Карла. — А это еще кто такой? Почему сидит?
— Не обращайте внимания, Олег Петрович, — успокоил фельдшер. — Это родственник хозяйки. Он не в себе.
— То есть совсем?
— Напрочь. Аутист. Не реагирует на окружающую действительность. И притом не говорит.
— А с девочкой что?
— Сами видите, что. Задержка развития. Такая молодая, интересная, а ума — как у трехлетнего ребенка. И при этом… — Он что-то прошептал на ухо врачу.
— Да что вы говорите? — Врач уже по-другому, с каким-то особенным интересом посмотрел на Лялю. — Да, понимаю… Большой соблазн. Жалко девочку. А как же она по телефону?
— Это мы ее приучили. Бабка у них сердечница, чуть что — приступ, без сознания, в любую минуту может концы отдать. А дома, кроме девочки, никого. Даже этого, — махнул фельдшер в сторону Карла, — раньше не было, недавно привезли. Ну мы и запрограммировали на телефоне одну клавишу, чтобы если что — прямо к нам. И в диспетчерской всех предупредили. Как только с этого номера детский вопль, так мы сразу бригаду. Пару раз, правда, зря смотались, бабка просто уснула спьяну, но в другой раз вовремя поспели.
Врач присел на корточки, взял Марину Яковлевну за руку, пощупал пульс.
— Старушка, стало быть, выпить не дура?
— Да, есть маленько. Они с сыном на пару обычно зажигают. А иногда она одна. Но редко. По каким-то особенным дням. У них ведь как, у стариков: свой календарь, своя история…
Философствуя, фельдшер привычно поставил на пол чемодан, достал из докторского саквояжа ампулу, шприц, сломал головку ампулы, набрал в шприц лекарство, выпустил воздух.
— Что там у вас? — наклонился к нему врач. Фельдшер показал ампулу. — Прекрасно. Давайте купируем приступ и подождем немного…
— Может, на диван ее переложить?
— Я думаю, лучше не трогать. Пол теплый, ковер — пусть лежит… — Врач с удовольствием распрямился, потянулся. Подошел к столику. — Он что же у них — в шахматы играет?
— Ага. И так здорово, говорят. Всех обыгрывает.
— Не может быть. Я когда-то в институте очень даже прилично играл. А как же он… того? Он же не видит ничего.
— Да это просто. Вы ход сделайте, он тут же включится и начнет играть.
— “Включится”. У вас, Виктор Семенович, просто робот какой-то получается, а не человек.
Врач несколько раз провел ладонью перед глазами Карла, потом снял с доски пустую стопку, понюхал, покачал головой. Отставил стопку в сторону и сделал первый ход. Карл мгновенно ответил. Врач с непривычки вздрогнул, но оправился и быстро сделал следующий ход. Так они играли какое-то время, потом врач задумался и решил для удобства игры сесть. Он перешагнул через лежащую на ковре Марину Яковлевну, взял ее стул, сел и продолжил игру, но теперь уже неторопливо, вдумчиво, со вкусом.
Фельдшер смотрел то на игру, то на Марину Яковлевну. Потом сказал:
— Ну, все: недолго мучилась старушка в высоковольтных проводах.
Врач, занятый игрой, спросил, не глядя, равнодушно:
— Уже умерла?
— Да нет, — ухмыльнулся фельдшер. — Вроде наоборот, оживает потихоньку.
— Это хорошо… Я сейчас посмотрю, минуточку… А впрочем…
Он положил своего короля, протянул руку Карлу, тот ее автоматически пожал.
— Что тут у нас? — Врач поднял Марине Яковлевне веко. — Да, мы уже в полном порядке…
Марина Яковлевна пошевелилась, пытаясь встать. Врач и фельдшер взяли ее под руки с разных сторон, подняли, довели до дивана, осторожно усадили. Сами тоже уселись рядом с нею.
— Вы кто? — недоверчиво спросила Марина Яковлевна у врача.
— Это наш новый доктор, Марина Яковлевна, — жизнерадостно пояснил фельдшер. — Олег Петрович. Он у нас теперь вместо Анатолия Иваныча.
— А Анатолий где?
— На пенсию вышел Анатолий Иваныч.
— Господи, совсем ведь еще молодой, кажется… — вздохнула Марина Яковлевна. — Или это я уже такая старая? Так долго не живут… А что, мальчики, не выпить ли нам с вами по маленькой?
— Да я что… — замялся фельдшер. — Я… как Олег Петрович скажет.
— Ну если только по маленькой, — нерешительно сказал тот. — Для поднятия тонуса, так сказать.
— Достань там, Витя… — кивнула Марина Яковлевна фельдшеру.
— Ясное понятное дело!
Фельдшер привычно достал из бара точно такую же бутылку водки, пару стопок, расставил, откупорил, налил. Ляля, видя, что бабушка ожила, села за пианино и начала негромко играть.
— Ну что ж, выпьем за… — Марина Яковлевна ненадолго задумалась. — За возвращение!
— С возвращеньицем вас, Марина Яковлевна! — поддержал фельдшер. — И долгих, как говорится, лет…
Они чокнулись и выпили.
— Вот чем дольше живу на свете, — философски заключил фельдшер, прежде чем налить по второй, — тем все больше убеждаюсь: мир велик, разнообразен и много в нем всяческих чудес, а все-таки ничего в мире нет лучше нашей простой московской водки.
9
Однажды, когда Ляля привычно сидела за пианино, а Карл, как всегда, неподвижно — за столиком с шахматами, в неурочное время раздался звонок в дверь, в коридоре послышались не то удивленные, не то недовольные голоса, и вдруг вошла в сопровождении Марины Яковлевны нежданная гостья — Анна Львовна.
— Вы уж извините меня, ради бога, за вторжение, — продолжала на пороге извиняться Анна Львовна. — Да еще без звонка. Адрес мне ваш дали в справочной, а номер телефона — нет. Вот и рискнула зайти наудачу. Думала с Ларочкой повидаться, да, видно, не судьба. — Она подошла к Ляле. — А это у нас кто?
— Это внучка моя, Лялечка.
— Ну вылитая Ларочка в детстве! — воскликнула Анна Львовна. — То же лицо. И так же музыку любит, как ее мама, и бабушка, и прабабушка…
— Ляля, встань, поздоровайся с тетей, — велела Марина Яковлевна.
Ляля послушно встала, сделала какой-то нелепый книксен.
— Здравствуй, тетя, — сказала она совсем по-детски.
— Здравствуй, Ляля. Ты меня не знаешь, а я с твоей мамой очень хорошо была знакома. Когда мы все жили в Казахстане…
Она замолчала.
— Играй, детка, дальше. Играй, — сказала Марина Яковлевна. И, когда Ляля села за пианино, объяснила Анне Львовне: — Вот такая у нас Ляля. Двадцать лет скоро, а разумом — дитя. А так хорошая девочка, ласковая, на пианино играет, в шахматы… Что-то, видимо, есть в этой голове, только слишком глубоко запрятано, никак не прорвется.
— Это ужасно! — воскликнула Анна Львовна.
— Ко всему привыкаешь…
— Вы правы. И все-таки… Это у нее врожденное или после болезни?
— Я думаю, врожденное. Наследственность, надо полагать, у Ларочки подкачала. Братец вот ее тоже, — показала Марина Яковлевна на Карла, — и в шахматы, и музыкант отменный, а оставь одного — так и будет сидеть в кресле, пока с голоду не умрет. Булка хлеба рядом лежит, он не заметит. К тому же и парализован еще.
Анна Львовна с изумлением уставилась на Карла.
— Братец? Вы хотите сказать, что это… Не может быть!
Марина Яковлевна с подозрением глянула на Анну Львовну.
— А вы разве его не узнали? Вы же видели его раньше?
— Видела, — решительно заявила Анна Львовна. И добавила другим тоном: —
И все-таки — не узнала.
Она подошла ближе, вгляделась в Карла, словно пытаясь что-то прочесть по его неподвижному лицу, протянула руку и помахала перед его глазами.
— Ничего не видит, ничего не слышит, ничего не говорит, — пояснила Марина Яковлевна.
— Как же вы с ним изъясняетесь?
— А просто! Он нам “Ы” говорит. Одно “Ы” — пить хочу, несколько “Ы-ы-ы” — по нужде требуется, а длинное “Ыыыыы” — пора спать.
Ляля, заслыша знакомые звуки, выбралась из-за пианино и начала “летать” по комнате с гудением: “Ыыыыыыыыы”.
— Вот так и живем, — просто сказала Марина Яковлевна.
— Ужасно. Просто ужасно! — посочувствовала Анна Львовна. — И как вы только выносите все это?
— В войну и не то выносили.
— Ваша правда, — согласилась Анна Львовна. — Нашему поколению пришлось хлебнуть. Я войну в Бресте встретила. Была медсестрой в детской больнице.
А пришлось раненых выхаживать. Потом медсанбат. В окружение попала с полком.
А когда вышла в к своим — сразу в контрразведку, на допрос. Тоже пришлось хлебнуть… А вы где воевали?
— Я госпиталем командовала, — поджала губы Марина Яковлевна. — Подполковник медицинской службы.
— Ого! А я — старший сержант… Мы не встречались с вами?
— Не припомню. На фронтовых дорогах кого только не встретишь.
— И это правда. Лицо ваше мне, кажется, знакомо… А впрочем…
Анна Львовна села за столик напротив Карла. Долго смотрела на него. Потом протянула руку и двинула одну из пешек. Карл быстро механически ответил. Анна Львовна вздрогнула и отдернула руку.
— Ой! Напугал-то меня как! Прямо как заводной… — Она обернулась к Марине Яковлевне. — Ничего, что я прямо при нем?
— Да сколько угодно. Ничего не слышит, я же говорю. Хоть из пистолета над ухом стреляй…
Она невольно глянула на пианино.
— А я, честно говоря, подумала, что это Ларочкин муж. Еще пожалела про
себя — такой приятный мужчина и в инвалидном кресле. А это, выходит, Карл. Ни за что бы не узнала. Он ведь еще вот такой был, — показала Анна Львовна рукой, — когда они от нас в Москву съехали. А мы так и жили в Казахстане, пока заваруха не началась. А как дружба народов кончилась, так подались в Красноярск, к родне. Бедный Карл. Бедная Лара. — Она печально улыбнулась Марине Яковлевне. — Это во дворе мальчишки над ними все смеялись: “Карл у Лары украл кораллы…” Как все было хорошо, как весело было! И ведь в бедности жили, а казалось — лучше этой жизни и представить ничего нельзя. И вот чем все кончилось… — Она помолчала. — Ну и ладно, пойду я. Поезд у меня скоро. Ларочке привет передавайте, она уж и не помнит меня, наверное, скажите просто: соседка по дому, из Казахстана… Сын у меня был Вовка, влюблен в нее был в детстве, только ей он не нравился — может, вспомнит…
Анна Львовна встала, подошла к Карлу, погладила его по голове, потом обняла Лялю, и они с Марина Яковлевна ушли. Карл все так же неподвижно сидел над шахматами. Ляля села за пианино и начала играть.
10
Однажды вечером, когда Карл в одиночестве сидел за пианино, где его забыли с утра, домой вернулся Фурманов. Был он довольно ощутимо навеселе.
— Все бренчишь, Шопен? — кинул он мимоходом Карлу. — И как тебе только не надоест? Ну, шахматы, это я еще понимаю. Это мужское дело, согласен. А пианина твои… это же просто тьфу! Не царское это дело — на пианинах играть. Ну, не прилично это для мужика, пойми! Хотя какой ты, в сущности, мужик…
Фурманов подошел к бару, достал початую бутылку водки, налил себе стопку, выпил. Внимательно посмотрел на бутылку.
— Опять мамаша с кем-то пьянствовала. Ты не знаешь, с кем она пьет, Шопен? Ни хрена ты не знаешь… Кончай ты это бренчанье, у меня от него голова болит. Давай лучше в шахматишки сразимся.
Он подошел к Карлу, отодвинул его вместе с креслом от пианино, подвез к столику, на котором уже расставлены шахматы.
— Так-то лучше. И тихо, и все при деле… Счас мамаша придет с Лялькой, потом стерва моя заявится, пожрать сготовит. Так и проведем вечерок с приятцей.
— Ы-ы-ы-ы! — громко произнес Карл.
— Не понял?
— Ы-ы-ы-ы!
— Дай сообразить. Одно “Ы”, точно помню, — пить. А вот много “Ы” — то ли спать, то ли… — Фурманов рассмеялся. — Ну, спать ты, точно, не хочешь, так что остается одно. Так уж и быть, за твои евро — отвезу. Пусть мамаша мне еще один крестик поставит. — Фурманов привычно взялся за кресло, повез Карла в туалет. — Мать-то моя, — рассказывал он ему по дороге, — ведь и в самом деле тетрадку завела и записывает, кто из нас что для инвалида сделал. На первом месте, конечно, она сама. Оно и понятно, целый день тут с тобой возится. А на втором, как ни крути, все-таки я, а не Ларка. Некогда ей, понимаешь, собственным братом заниматься…
Продолжая разговор, он довез Карла до туалета, оставил там его одного, вернулся и снова устремился к бару. Но едва успел наполнить стопку, как появились Марина Яковлевна с Лялей.
— А ну поставь! — зловещим тоном приказала сыну Марина Яковлевна.
Фурманов от неожиданности чуть не расплескал водку.
— Ты чего, мать? Тебе можно, выходит, а мне после работы рюмку нельзя принять?
— Заткнулся бы ты про свою работу, труженик! — Марина Яковлевна обернулась к Ляле. — Иди, детка, иди. Ты в туалет хотела? Ну так иди сама в туалет, не маленькая уже…
Ляля ушла, но через некоторое вернулась, катя кресло с Карлом. Она оставила его в дверях, на проходе, и ушла. А Марина Яковлевна и Фурманов, не обращая на нее и на Карла внимания, продолжали разговор.
— Я тебе сколько раз говорила, идиоту: оставь девку в покое! — злобно шипела Марина Яковлевна. — Говорила я тебе или нет? Я тебя спрашиваю: говорила или нет?
— Ну говорила, говорила…
— А ты что натворил опять, а?
— А что я? Я ничего. Я же ее не трогаю. Она сама ко мне лезет. Приду с ночного дежурства, лягу спать, просыпаюсь — она тут как тут. Прижмется, как кошка, и мурлычет. Привыкла, понимаешь. Ну не может она без этого! Взрослая ведь уже баба, а ума нет. Она же не понимает, что терпеть надо. Что нельзя ей с кем попало. И со мной нельзя… Ну не понимает она этого, хоть кол ей на голове теши!
— Это тебе хоть кол на голове теши! Ну ладно, в прошлый раз свалили беременность на бомжей да пьяниц во дворе. А сейчас что прикажешь делать? В этот раз на кого будешь сваливать? На этого придурка немого?
— А хоть бы и на него! — махнул рукой Фурманов.
Марина Яковлевна через плечо глянула на Карла.
— Не поверят. Никто тебе не поверит. Ни врачи, ни тем более Ларка. Не такой он человек, понимаешь ты это? Идиот, не от мира сего — сколько угодно. Но на такую гадость даже он не способен.
Фурманов снова взялся за рюмку.
— Поставь, я кому сказала! — закричала Марина Яковлевна. —Ты и так уже успел, набрался. Хватит с тебя. И вообще: не заработал ты на такую водку. С твоими заработками только портвейн глушить с алкашами в подъезде. В общем, так: денег урода не увидишь больше ни копейки. Я договорилась с врачихой знакомой, сделают Ляльке аборт и кое-что еще сделают, чтобы не залетала больше. Никогда. Ни от кого. Но не забесплатно. Всю валюту, твою и мою, придется отдать. И за этот месяц, и за следующий. И не дай бог, Ларка узнает. Да она тебя просто засадит, а сама замуж выскочит за своего профессора! И правильно сделает!
— Кто? Она? — криво ухмыльнулся Фурманов. — Да кому она нужна такая? И хватит меня вообще попрекать профессором! Только и слышу всю жизнь: профессор… доктор наук… Ну был профессор, не спорю. Так ведь не женился на Ларке, получше себе нашел! И сейчас найдет, нисколько в этом не сомневаюсь. У него их там полный институт: хочешь, на аспирантке женись, хочешь, на кандидатке наук. А хочешь — и вовсе на студентке. На кой черт ему сорокалетняя баба да еще с таким довеском? А деньги… Черт с ними, с деньгами, забирай. Не было у меня денег и не будет никогда. Такая уж, видно, судьба.
— Ума у тебя не было и не будет…
— Да, конечно… Слушай, а они точно гарантируют, что у Ляльки больше детей не будет?
— Стопроцентная гарантия.
— Это хорошо.
Марина Яковлевна посмотрела на сына с подозрением.
— Ты это о чем? Ты что задумал?
— Да что ты все меня в чем-то подозреваешь?! — возмутился Фурманов. — И ведь с самого детства, сколько себя помню, вечно ты ко мне с допросами пристаешь. У всех ребят во дворе матери, а у меня — подполковник НКВД! Сколько можно? Что я такого сказал? Хорошо, говорю, что стопроцентная гарантия, что не обманывают, не зря деньги берут… Ты не согласна?
— Не знаю, не знаю… — Марина Яковлевна махнула рукой. — Ладно, бог с тобой. Пойду чаю попью, с обеда во рту росинки маковой не было…
Когда Марина Яковлевна ушла, Фурманов, довольный, взял рюмку.
— Ну, ребята, — сказал он вслух, — кажется, опять пронесло. Выпьем за безопасный секс! — Он выпил. — Теперь можно и покурить на свежем воздухе… — Проходя мимо Карла в соседнюю комнату, где он всегда курил на маленьком балконе, строго приказал ему: — А ты никуда не уходи, придурок! Сейчас покурю, а потом мы с тобой в шахматишки сразимся. Я тебе рано или поздно все равно надеру задницу!
Фурманов ушел. Выражение лица Карла неожиданно резко изменилось. Он прислушался, осторожно огляделся по сторонам, быстро встал с кресла и в одних носках бесшумно двинулся вслед за Фурмановым. Двигался он удивительно быстро и точно, без суеты. Издали донесся короткий вскрик. Карл вернулся, сел в кресло и принял прежний отрешенный вид. Почти тотчас в комнату вошла Марина Яковлевна.
— Кто ж тебя здесь оставил на дороге? — Она подошла к Карлу, отвезла его с креслом к шахматному столику. — Сиди здесь. Музыки вашей слышать уже не могу. Целыми днями долбят одно и то же. Лучше в шахматы играйте, по крайней мере
тихо. — Потом позвала громко: — Андрей! Ты где, Андрей? Опять куда-то подевался. Неужели с Лялькой? Ну я ему сейчас…
Она двинулась было в другую комнату, но тут раздался звонок в дверь. Марина Яковлевна ушла открывать и вскоре вернулась в сопровождении двух милиционеров.
— Да что вы такое мне говорите, капитан! — внушала она одному из них тоном старшего по званию. — Никуда он не выходил. Только что вот тут был, в комнате. Я на кухню вышла чайник поставить, а он тут. На балкон, наверное, пошел покурить… — Она ушла в другую комнату вместе с одним милиционером, почти тут же вернулась. Лицо у нее было теперь бледным, голос звучал уже не так уверенно: — Да что ж это такое делается? Дверь открыта, а его нет… А вы, точно, уверены, что это он?
— Соседи сказали, — сочувственно подтвердил капитан. — Жена дома?
— На работе, — без всякого выражения ответила Марина Яковлевна.
— А это кто?
— Родственник. Брат Лары. Он инвалид детства.
— Да-да-да, припоминаю, припоминаю. Мне Лариса Фридриховна говорила… — Капитан приблизился к Карлу, всмотрелся в его лицо, помахал рукой перед
глазами. — Парализованный, что ли?
— Частично, — глухо проговорила Марина Яковлевна. — Не ходит. И не говорит. И вообще — не от мира сего. Аутизм называется.
— А-у-тизм… Слыхали, слыхали. Даже случай у нас тут один недавно был… Впрочем, вам это неинтересно. А в шахматы кто же это у вас играет?
— Это они с Андреем… Собирались.
— Не от мира сего, говорите, а в шахматы играет? — с интересом сказал
капитан. — Забавно. Ну-ка… — Он присел к столику, двинул пешку. Карл автоматически ответил. Капитан дернулся, схватился за кобуру. — Черт! Так ведь и до греха недолго. Я уж думал, он на меня… — Сделал следующий ход. Карл быстро ответил. — Интересно… А если мы вот так? — Капитан сделал ход. Приказал второму милиционеру, не оглядываясь, через плечо: — Ты вот что, Степанов, возьми двух понятых, спустись с гражданкой вниз и составь для порядка протокол опознания. Ну, ты знаешь. Как закончишь, вызови машину и дождись там. А я здесь посижу. Устал я что-то сегодня, целый день на ногах.
Капитан неторопливо снял фуражку, положил на стол рядом с шахматной доской. Молча сделал ход. Карл ответил.
11
Прошло несколько дней после смерти Фурманова. Все так же в кресле неподвижно сидел Карл. А напротив него на стуле — Ляля. Около нее стояла с веревкой в руке Марина Яковлевна.
— Вот так, Лялечка, — командовала Марина Яковлевна, глядя при этом не на внучку, а на Карла. — Сиди смирно. Бабушка тебе ничего плохого не сделает.
— Расскажи сказку, — просила Ляля.
— Сказку? Это можно, деточка. Ручки назад протяни… — Ляля протянула назад руки. Марина Яковлевна быстро и умело связала их. — Вот так, детка, вот так! Это у нас игра такая. “Красная Шапочка и Серый Волк” называется. Вот так! В одном городе жила маленькая девочка. И все звали ее Красная Шапочка. И были у Красной Шапочки папа, мама и бабушка. Жили они дружно и весело… А теперь — ножки. — Она связала той же веревкой Лялины ноги. — Вот так… Жили они дружно и весело. Но однажды пришел Серый Волк и скушал папу Красной Шапочки. Красная Шапочка долго плакала, а потом сказала бабушке: “Бабушка, давай поймаем с тобой Серого Волка и убьем!” Бабушка согласилась. И вот Красная Шапочка пошла в лес и встретила там Серого Волка. Серый Волк хотел съесть Красную Шапочку, но Красная Шапочка сказала ему: “Не ешь меня, Серый Волк. Я ведь такая маленькая. Ты лучше иди со мной. Я приведу тебя домой, там моя мама и моя бабушка. Ты их съешь и наешься до отвала!” Глупый Волк поверил Красной Шапочке и пришел к ней в дом, но там… А сейчас мы петельку на шею и кончик вот сюда… — Марина Яковлевна надела Ляле на шею петлю. И тут же объяснила, но не ей, а Карлу: — Этому меня в НКВД научили. Чем больше человек дергается, тем сильнее затягивается петля. От страха человек еще сильнее дергается — и петля затягивается еще сильнее. И без посторонней помощи ослабить ее нельзя. — Чтобы связать концы веревки, ей пришлось повернуться спиной к Карлу. — Вот так вот, Лялечка. Хотел Серый Волк съесть маму и бабушку, а вместо этого получил…
Ляля начала дергаться и задыхаться. Карл зашевелился в кресле, нажал какую-то невидимую кнопку на поручне, и открылся в поручне небольшой тайник, из которого он достал нож с выкидным лезвием. Лезвие щелкнуло. Марина Яковлевна резко обернулась. В руке у нее был пистолет.
— Сидеть! — приказала она. — Попался все-таки, сволочь! Так я и знала! Все вы одинаковы. Тренируют вас, тренируют — и все равно каждый раз на бабе прокалываетесь.
Карл — нет, конечно же, это был Кириллов — видел, что Ляля за спиной Марины Яковлевны задыхается, он сделал невольное движение вперед, словно хотел прыгнуть со своего кресла. Марина Яковлевна взвела курок пистолета.
— Сидеть! — повторила она. — На этот раз я не промахнусь. И ничего мне не будет, можешь мне поверить. Когда придут и увидят связанную, задохшуюся Ляльку… Думаешь, кто-нибудь заподозрит меня? Да никогда в жизни! Картина преступления ясна: сексуальный маньяк проник в дом под видом инвалида, а когда никого не было, приставал к девчонке, мучил ее, пытал. А я застала тебя и… Ничего не хочешь сказать напоследок? Ну и не надо. Я столько гадов к стенке поставила, стольких собственноручно расстреляла… Одним безымянным больше. Прощай!
Она нажала на спусковой крючок, но купленный на рынке патрон дал осечку. Кириллов бросился на Марину Яковлевну, та судорожно пыталась передернуть затвор, но вдруг зашаталась, схватилась за горло и рухнула на пол. Подскочивший Кириллов пнул ее по руке, выбил пистолет, наклонился, пощупал пульс, протянул было руку, чтобы закрыть ей глаза, но передумал. Быстро подошел к потерявшей сознание Ляле и перерезал веревку. Прежде чем она пришла в себя, спрятал веревку и пистолет в диван, сел в свое кресло и снова превратился в Карла. Ляля закашляла, задергалась — и очнулась. Увидела Марину Яковлевну, соскочила со стула и бросилась к ней.
Видя что бабушка не хочет продолжать интересную игру, не встает с ковра и не говорит, Ляля, как в прошлый раз, вызвала по телефону “скорую”, села на ковер рядом с Мариной Яковлевной, стала трогать ее, гладить, разговаривать с ней, как с живой: “Бабушка, милая! Бабушка!..” Потом, видимо, что-то по-своему поняв, встала, подошла к Карлу, села к нему на колени, обхватила за шею, прижалась всхлипывая. И сидела так, пока не раздался звонок.
На этот раз врач говорил с Лялей, как со старой знакомой:
— Не плачь, Ляля. Сейчас мы твоей бабушке поможем, дадим ей лекарство, сделаем укольчик… — Он наклонился над Мариной Яковлевной, пощупал пульс. —
М-да… Боюсь, что тут медицина бессильна. Глянь-ка ты для верности, Семеныч.
Фельдшер наклонился, посмотрел.
— Угу… Чего уж тут думать, Петрович! Клиническая картина ясная. Можно труповозку вызывать.
— Да погоди ты с труповозкой! — остановил его врач. — Надо вначале родственникам сообщить.
— Это мы запросто, — сказал фельдшер, набирая номер. — Хотя родственники, считай, почти все здесь. Одна только Лариса Фридриховна и осталась.
— Как же так? — удивился врач. — А муж где? Старухин сын?
— Барсик скушал, — ухмыльнулся фельдшер. — Ровно неделю назад вышел на балкон покурить, перегнулся неосторожно через перила — и тю-тю. Так и полетел с сигаретой в зубах.
— И что — насмерть?
— С одиннадцатого этажа? Картина ясная! Всмятку. Мамаша сидит на кухне чай пьет, а к ней милиция в дверь звонит: пройдите с нами, гражданка, трупик сыночка опознать. Представляешь реакцию?
— Тогда понятно, — задумчиво произнес врач.
— Что понятно?
— Вот это. — Врач показал на тело. — Сердце матери не выдержало утраты. Держалась сколько могла, а потом вдруг — раз! И печальный, но закономерный конец.
— А… Ну да, это бывает, — согласился фельдшер.
Фельдшер начал набирать номер. Врач между тем присел к столику и двинул пешку. Карл, как обычно, ответил. Фельдшер положил трубку, подошел к ним, присел на корточки, наблюдая за игрой.
— Сообщил? — не отрывая взгляда от доски, спросил врач.
— Что? А-а… Нет никого, — так же глядя на доску, ответил фельдшер. — Длинные гудки. Обедают, наверное. Я попозже перезвоню… Я вот что думаю, Петрович…
— Опять ты за свое!
— Не, ну правда! Все-таки душевная женщина была, к тому же коллега…
— В каком смысле — коллега? — не понял врач.
— А как же! Ты ее китель видел? Подполковник медицинской службы!
— Ты серьезно?
— Ну да. Говорят, госпиталем командовала в войну.
— Госпиталем, говоришь… — произнес врач, думая над ходом. — Ну тогда… Только по маленькой!
— А то я не понимаю!
Привычной дорогой фельдшер двинулся к бару, достал бутылку водки, три стопки, расставил на столе, разлил. Врач взял одну стопку себе, другую поставил на доску перед Карлом. Фельдшер поднял третью.
— Ну… помянем…
Все трое выпили. Ляля смотрела на них издали, по-детски подперев подбородок руками, но вид у нее при этом был такой, словно она все понимает.
— Еще по одной? — спросил фельдшер.
— Ну если только по одной…
12
И еще прошло несколько дней.
В той же квартире, за тем же старым пианино сидели рядом Ляля и Лара. Ляля что-то довольно бойко играла, Лара изредка показывала, поправляла. На краешке дивана неудобно сидел странно задумчивый, будто обиженный на всех Сенокосов. Напротив него в инвалидном кресле… То ли Карл, то ли Кириллов. Теперь-то уж, скорее, Кириллов, тем более что в том же, что на первом свидании с Ларой, хорошем черном костюме, только вместо белой рубашки с галстуком — черная водолазка.
— Все, что вы рассказываете, Игорь Васильевич… — уныло говорил Сенокосов. — Все это так ужасно и вместе с тем так похоже на правду. На печальную правду нашего непростого времени, я бы сказал. Но все-таки не слишком ли вы сгущаете краски?
— Иначе говоря, вы мне не верите? — ухмыльнулся Кириллов.
— Даже не знаю, как вам сказать…
— Или не хотите верить.
— Ну почему же…
— Именно не хотите, — уверенно уточнил Кириллов. — Вам гораздо спокойнее бы жилось, Валерий Павлович, если бы ничего этого не было. Если бы Фурманов был недалекий, но порядочный муж и отец, который случайно оступился и упал с балкона… Если бы Марина Яковлевна была обычной старушкой, слегка выжившей из ума, быть может, но притом совершенно безобидной… И хорошо бы еще Ляля была обычной двадцатилетней девушкой, как все: вышла бы со временем замуж, нарожала вам внуков… На такую идиллию вы, пожалуй, согласились бы. Я не прав?
— Вы как-то странно искажаете мою мысль, — слегка обиделся Сенокосов. Казалось, на то, чтобы обидеться по-настоящему, у него не осталось сил. — И при чем здесь Ляля? Я давно знаю о несчастье, постигшем Лару, и всегда ей сочувствовал и готов…
— По-вашему, ребенок — несчастье? — перебил Кириллов.
— Ну хорошо, — вяло возразил Сенокосов, — пусть не несчастье, но все-таки, согласитесь, трудность определенная при воспитании есть. И совершенно не представляю, как в сложившихся обстоятельствах поведет себя моя теща… Мать покойной жены. Она член семьи, я не могу с ней не считаться. Тем более что у нее никого нет, кроме меня. И меня она любит и ценит, потому что я муж ее дочери, а если я изменю ее памяти, женюсь, приведу в дом ребенка, которого Анна Львовна в силу некоторых черт ее характера никогда не сможет признать и полюбить… К тому же я много работаю, Лара тоже — договор с издательством, сами знаете, много писать приходится, значит, основная тяжесть по уходу за Лялей ляжет на плечи Анны Львовны. Согласитесь, в ее возрасте это непросто… Вот, собственно, что я имел в виду относительно Ляли. Что же касается вашего замечания насчет всех этих подробностей… Да, пожалуй, я нахожу тут некоторый момент неделикатности с вашей стороны по отношению к Ларе. В конце концов, вы могли бы и не открывать мне все детали происшедшего. Психология — странная вещь, Игорь Васильевич: хочу я или не хочу, но все эти неприятные моменты, связанные с мужем Ларочки и ее свекровью, невольно переносятся и на нее самое. Вы понимаете, надеюсь, о чем я?
— Вполне, — кивнул Кириллов.
— Вот видите. Вы все понимаете. И тем не менее…
— И тем не менее, — жестко перебил его Кириллов, — я не позволю вам — вам обоим, надеюсь, это понятно, — выкрутиться и спихнуть Лялю в какой-нибудь приют для инвалидов. Пусть даже и в дорогой и комфортабельный приют. Не для того я по вашей просьбе, уважаемая Лариса Фридриховна, и по просьбе вашей покойной жены, Валерий Павлович, целый месяц изображал из себя расслабленного идиота! Не для того я сбросил с балкона ее сластолюбивого папашу! Не для того довел до инфаркта и в конечном счете прикончил злобную старуху… Я нисколько о них не жалею, можете мне поверить, — они заслужили то, что получили. Но я сделал это не ради ваших прекрасных глаз, Лариса Фридриховна. И даже — не ради памяти покойной Ирины.
А ради этой вот девочки. И вот что я вам скажу, дорогие вы мои… — Кириллов встал с кресла и склонился над Сенокосовым в угрожающей позе. — Вы теперь немного знаете меня и знаете, на что я способен. Так вот, обещаю вам, что, где бы вы ни были, что бы вы ни делали, я всегда буду где-то рядом. Где-то около вас. Невидимый и неслышимый, но — рядом. И если только я замечу, что вы…
Раздался звонок в дверь. Лара хотела встать, но Кириллов жестом остановил ее.
— Сидите, Лариса Фридриховна. Я открою. Это, наверное, грузчики за моим пианино.
— Знаешь, Лара, — быстро сказал Сенокосов, когда убедился, что Кириллов ушел и не может услышать, — я скажу тебе ужасную вещь, только ты не принимай близко к сердцу: когда я слушаю этого человека, мне становится почти жалко, что твоя свекровь перед смертью не успела выстрелить.
— Да, наверное, это многое бы упростило… — задумчиво произнесла Лара. И тут же, спохватившись, обняла Лялю. — Господи, да что же я такое говорю!
Неожиданно в комнату вместе с Кирилловым вошла Анна Львовна.
— Спасибо, что позаботился, машину прислал, — говорила Анна Львовна Кириллову на ходу, — а то бы ввек не добралась…
— Мама! — воскликнул Сенокосов.
— Анна Львовна! — воскликнула Лара.
— Бабушка! — радостно закричала Ляля, бросилась к Анне Львовне, прижалась к ней. Та ласково погладила ее по голове.
— Ничего не понимаю, — пожал плечами Сенокосов.
— Вам этого не понять, Валерий Павлович, — сказал Кириллов.
— А тут и понимать нечего, — веско произнесла Анна Львовна. — Не знаю, какие уж там у вас чу-увства, и знать про них не хочу. Знаю только, что Иришка меня перед смертью просила, чтобы я не мешала вашему счастью. Я мешать не стану. Живите.
А Лялечка что ж — Лялечка нам обузой не будет. Ирочкины детки выросли и разъехались кто куда, а Лялечка от нас никуда не уедет. Будет у нас всегда в доме красивый и ласковый ребенок. Моя маленькая внучка…
Анна Львовна и Ляля подошли к пианино. Ляля села и начала играть “Лили Марлен”. Лара подпевала по-немецки, а Анна Львовна — по-русски. Сенокосов встал с дивана, подошел к ним, обнял Лару и тоже запел. Или по крайней мере сделал вид, что поет вместе со всеми. Глядя на эту трогательную семейную сцену, Кириллов почувствовал себя лишним и хотел было незаметно исчезнуть, но в это время снова раздался звонок в дверь. Идиллия была нарушена. Все вопросительно посмотрели на Кириллова. Он махнул рукой.
— Продолжайте, продолжайте. Это грузчики. Я открою.
Все снова запели, хотя уже не так дружно и весело, как прежде. Кириллов вышел и вскоре вернулся — без грузчиков, но с письмом. Ляля продолжала играть, но пение прекратилось, взрослые уставились на Кириллова.
— Это вам, — протянул он Ларе конверт.
Лара вскрыла конверт и стала читать. Прочитав несколько строк, она схватилась за голову.
— Господи! Только этого нам не хватало!
— Что там еще? — нервно спросил Сенокосов.
— Читай! — Лара протянула ему письмо.
— “Уважаемая Лариса Фридриховна… и так далее… — начал читать вслух Сенокосов. — Настоящим сообщаем вам, что наш пансионат закрывается в связи с отсутствием финансирования. Поскольку вы являетесь единственной родственницей Карла Фридриховича Гофмана, настоятельно просим в 10-дневный срок сообщить нам о возможности… В противном случае будем вынуждены обратиться…” Нет, я больше так не могу! Это просто напасть какая-то! Ларочка, скажи честно: сколько у тебя еще в запасе дефективных родственников? Сколько?! Один? Два? Десять?
— Валерий! — прикрикнула на него Анна Львовна. — Прекратите истерику немедленно! Дайте сюда письмо!
Пока Анна Львовна читала, Сенокосов сел на стул рядом с пианино, с трагиче-ским видом сжимая виски ладонями.
— Что ж, понятно… — сказала Анна Львовна, дочитав письмо. — А скажи, Ларочка, твой брат… твой настоящий брат — он хоть немного похож на этого?
Она кивнула на Кириллова, который снова уселся в кресло и сидел неподвижно, удивительно напоминая прежнего Карла.
Лара внимательно посмотрела на Кириллова.
— Нет. Нисколько не похож.
— Жаль, — вздохнула Анна Львовна. — Ну хоть в шахматы-то он играет?
— Да, в шахматы он очень хорошо, — ответила Лара.
— А на пианино?
— И на пианино тоже… замечательно.
— Ну вот видишь… — рассудительно сказала Анна Львовна. — Стало быть, все не так уж и плохо.