Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2004
Михаил Генделев. Неполное собрание сочинений. М.: Время, 2003.
Сад
ахнул смертельно потом взлетел
над верандой над
дабы дальше
сам
с неба
в адское место воздернутый
с тем
подмигни мне брат Господи
в Судный День
громом родины дома как до войны
с синей молнией в стеклах волной от стен
магнием бузины
Трудно читать. Взгляд спотыкается на разломах строк, безуспешно пытаясь найти границы предложений. Вслух легче не будет — рифмы есть, но и они раздроблены. Ощущение крика, но сдавленного, постоянно прерываемого, превращающегося в шепот. Но с чего это должно быть легко? И не все летящее — легкое. В частности, сад, поднятый на воздух разорвавшимся там снарядом. Генделев пишет по-русски, родился, “где вверх стоит вода нева\ оправив руки в кружева”, но как поэт сформировался в Израиле. Где взрыв — повседневная реальность. Где мир — это война. Война неизбежная, от которой зависит само существование, и вроде бы даже пока выигрываемая, но так же неизбежно грязная и бесчеловечная. В которой и победа — это мертвые. Всякая война — поражение, “славную мы проиграли войну\ и неизвестно кому”. Дым, всюду дым, “холодный дым еще живой воды”.
Война как образ существования. “Я был женат на тебе война\ я тебе\ покупал белье”. Метафорика связана с войной: “соколы выстрелили дуплет\ рассвета за полчаса”. Роза, цикламен, одуванчик — позывные подразделений или кодовые названия оружия. Металл солдата, от которого — мороз по коже.
Когда
свинцовые до колен
то бишь
от каски и до культи
внуки с лысых сошли Голан
свой клин поведя пасти
по склону стертых высот
многоглазых потомков нас
клин с хоботами наискосок
к месту слова “дамаск”.
И — усталость и грусть силы, солдаты, что уселись на молу, “и в жабры дым пустой толкали\ прибой нес легкую золу\ и черным был осален камень”. И это не ведет ни к чему, клочки от убитых собирают в пластиковые мешки, а уцелевшие продолжают по-прежнему. “Софка как не давала Севе так и теперь увы\ и на весь этот караул гля\ в восемьдесят во втором году\ я так и не понял земля земля что и имелось в виду”. Все это видел военный врач Генделев, как другой врач — Годфрид Бенн.
Но человеческое существование вообще более чем нестабильно. И не имеет ли страшный опыт Генделева очень широкого применения? Также и потому, что это — опыт ответственности: “решил убивать я решил как любовь это делать сам”. Человек, лично противостоящий тому, что на свою ответственность считает злом, имеет право сказать, что зло есть именно зло, а не отсутствие добра:
а тьма — это тьма а не где-то
заблудший огонь
повтори:
не свет
не отсутствие света
и не ожиданье зари.
Но всякое личное решение отделяет человека, делает его чужим. И вернувшегося после этого решения, после его тяжелого опыта не узнают. Одиссей чужой и воде — “пришла вода помыть ему ноги\ омыть его ноги как Эвриклея\ но\ не узнала шрама”. Дом — эхо и гниль. “И ступени\ сгнили на чердаки\ но в подвалы сгнили еще скорей”. Память — только звук, “еще стучат по коридорам каблуки\ всех\ милых всех моих”. Вспоминать некому — “помяни меня ладно сестра собака\ краем лая\ и довольно\ на рыбный ветр зимний”.
Но из этого пространства одиночества опыта может вывести только такая речь — заговаривающаяся, непрямая, осторожно приближающаяся и уклоняющаяся, чтобы не обжечь. “а это сама понимай прости\ напросвет письма и челом к огню\ вынести не\ произнести\ за что отдельно себе вменю\ на пасхальных полях\ понимай\ письма\ на пустых полях\ понимаю\ сам\ сейчас\ к осенним припав глазам\ из\ нутри и на краю ума”. Рядом со смертью — а когда она не рядом? — “сейчас и еще немножечко о любви пожалуйста и еще\ и еще чтоб в черном воздухе у плеча и почти не касаясь щек\ мотыльком ресниц Господи мотыльком”.
Бог, впрочем, тут ни при чем — только риторическая фигура.
Господь наш не смотрит на землю
не
интересно Ему
как
корчится медленно зелень
в бесцветном на солнце дыму
и танки неторопливо
спускаются в тяге тупой…
Отвечает за мир человек. Слишком дешевы упования на высшую помощь и высшее убежище. Бог — “предвечный\ сержант израиля”, “в Нем\ мы и живем\ на манер аскарид”. Если жизнь после смерти и есть, она не слишком отличается от этой, даром и там ничего даваться не будет. “Умру поеду поживать\ где тетка все еще жива”. И ни мир, ни Бог человеку ничего не обещали. “никто нам не сулил блаженной легкой смерти\ ну а про жизнь вообще наврали”. Человек с человеком встречаются в пустоте, но — все же встречаются.
опираться там
не
на что
да
и телу
ли
и
любили меня за то
и правильно делали.
А если человек старается быть честным и его любят к тому же, он имеет полное право улыбнуться. Что Генделев часто и делает.
как бы ни было
прескверно
не такое видели
шел бы ты мой ангел смерти
во телохранители.
Есть у него медовая крапива, которая вовсе не жжет.
Одинокое героическое (почему бы не вспомнить и это слово?) ведет к наследованию балладе.
Лемуры, бороды задрав,
лемуры, охмелев,
луну, зашедшую с утра,
в воловий тянут хлев.
Мир Мертвого моря, темноты, “откуда летят облака бесшумно давить холмы”. Баллада постоянного прерывания и исчезновения. Человека нет. “нет\ у меня другой тебя\ и\ этой\ тоже нет” — есть только “смерть\ какая есть”. Собственное существование — под очень большим вопросом. “но себя очевидец не обнаружил\ и по словам его\ из сада\ (если смотреть снаружи)\ в доме\ не было никого”. Это — не ускользание за сотней масок, а честность, только честность, отказ вставать в какую-либо позу и придавать себе значение. Испанский философ и поэт Мигель де Унамуно говорил, что человек, ни разу не усомнившийся в собственном существовании, ужасен. (Впрочем, многие идеи “упорного действия” Унамуно, особенно из “О трагическом чувстве жизни”, могут встретиться с аналогичными у Генделева.) Но сомнение — не оправдание, действовать все равно приходится, сомневаясь и действуя одновременно, ломая речь оговорками, но — говоря, потому что только эти перебивы и придают речи смысл, держат ее в пустоте общих мест.
Книга не окончена, а оборвана. “До этих строк досочинял свой роман и прочие стихи и поэмы автор 11 января 1998 года и потерял к ним всяческий интерес”. Но она издана. Уход Генделева — не смерть и не разочарование, а, скорее, констатация других возможно-стей жизни, помимо стихов, что поэт — к счастью, не только поэт. Участие и действие возможны и в молчании.
Сейчас много говорят о “новой
искренности”. Вот она, настоящая, не прячущаяся в примитив, понимающая, что реальная искренность ведет к одиночеству, и готовая это одиночество вынести. Вот энергия, о нехватке которой сейчас тоже слишком много говорят, — сознающая свою силу и сознающая свою бесконечную усталость от этой силы. Вот война, не поглощающая своим значением человека, как это происходит слишком часто в русской литературе. Вот пафос — который, оказывается, возможен, если оправдан рефлексией и личной ответственностью.
Генделев сейчас живет в Москве — и остается на ночных маневрах под Бейт Джубрин. Его опыт нужен, слишком нужен, но едва ли будет востребован, потому что он дает не те ответы, к которым привыкли, и не собирается что-то упрощать.
мой
мотылек
он
в своей манере
не
верует в факт огня
здесь
никто не настаивает на вере
в факт бессмертья меня
впрочем
не
существованье
смерти моей и моей любви
как закон Архимеда сидящему в ванне
венозной крови