Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2004
Весной 1989 года (напоминаю нынешним историкам: на ликующем взлете только что объявленной Гласности) в журнале “Искусство кино” (не скрою от нынешних историков тогдашнего удивления: именно киноведческий орган печатал интереснейшие материалы по общегражданским вопросам, в частности — о так называемых “шестидесятниках”) Александр Тимофеевский-младший (“младший” — потому что сын видного “шестидесятника”, поэта Александра Тимофеевского-старшего) заметил, что из “естественной” триады Прошлое — Настоящее — Будущее эти самые “шестидесятники” изначально и непоправимо зациклены на одном только Будущем. И унаследовали они “устремленность вперед и только вперед, в кошмарное светлое будущее” прямиком от сталинской эпохи.
Самому Тимофеевскому-младшему, как легко было догадаться, дороже всего было в 1989 году — тогдашнее Настоящее.
Отвечая “младшему”, Станислав Рассадин (тоже видный “шести-десятник” и, кстати, автор самой этой клички), по всем прочим пунктам с ним споря, — с этим пунктом соглашается. Да, говорит, “пока у нас впереди еще маячит один-другой, а то и третий десяток лет, эта потребность (то есть приверженность Будущему) обычна, и связана со смыслом смертного срока, который еще предстоит жить”.
Отмечу достоверность психологической самохарактеристики. По себе знаю магию Цели, маячащей в Грядущем. На этом я вырос и от этого не избавился. Содержание Будущего может меняться и даже переворачиваться, но морковка перед носом должна висеть. Висит и теперь. Иногда хочется сесть в воображаемую Машину Времени и “одним глазком” посмотреть: что же там? Особенно же сильно хотелось этого не в том даже 1989 году, когда пылающим “Огоньком” можно было поджигать мироздание, а двумя-тремя годами позже, когда страна, которую с такой увлеченностью долбали “шестидесятники”, вдруг объявила себя несуществующей.
Далее начался (для меня во всяком случае) полет в невесомости. Насчет трех десятков лет не скажу, но “десяток-другой” я чувствовал, что вокруг меня совершенно новая, неведомая реальность (страна, люди, ценности), хотя конца света вроде не было; как произошла эта полная смена всего, непонятно; кажется, я попал-таки в Машину Времени, а потом вывалился из нее и озираюсь…
Как-то в метро, на новой линии, созерцая сквозь пролеты Третьего Кольца взлеты небоскребных башен, подумал: вот сейчас взгляну в лицо моего соседа, и окажется, что это “пришелец”. Рядом стояло что-то щуплое, с ранцем, в шлеме. Я повернулся и вместо лица увидел…
Ладно. Потом скажу, что я увидел. Для меня, “шестидесятника”, это действительно было — как холодный душ из Будущего.
Из того Будущего, которое теперь — Настоящее.
Однако тогда же, в 1989 году, Тимофеевскому-младшему там же, в “ИК” (№1) с остроумно рассчитанной наивностью ответила ленинградка Татьяна Москвина, заметившая, что под крышей советской культуры большевики спокойно приютили Пушкина и Толстого, Репина и Левитана и прочую живность из “проклятого прошлого”, скинутую было с корабля современности в ходе пьянящих чисток 1920-х годов. Я бы к этому совершенно справедливому замечанию Т.Москвиной добавил, что еще более рельефным опровержением футуромании Советской власти может служить громогласно объявленный (Сталиным с Красной площади 7 ноября 1941 года) поворот к “проклятому прошлому”: от Разина и Пугачева — к Суворову и Кутузову (и далее — к Петру Великому, Ивану Грозному, Александру Невскому…). Куда уж яснее?
Положим, это в нашем случае частность. Общая же характеристика эпохи, в которую угодили “шестидесятники”, — такая (цитирую Татьяну Москвину, которая их защищает):
“Мы не вправе констатировать духовное, творческое, интеллектуальное или какое-либо иное банкротство шестидесятников… Обанкротились не они, “дети сталинского тридцатилетия”… а скорее “дети Октября”. У шестидесятников ведь “никакого шанса и не было. Был всего лишь конец массового террора. Истерзанный народ. Сумасшедшая интеллигенция. Молодые люди, ни к чему не прикрепленные, ничем не владеющие — даже информацией. Изоляция от враждебного или глубоко равнодушного мира. Остаточное самолюбие великой нации. Закон клубка который, как известно, разматывается столько же времени, сколько наматывается, сработал в нашей истории с пугающей душу точностью: от 1917 до 1953 — тридцать шесть лет (намотали), и от 1953 до 1989 — тоже тридцать шесть лет (размотали!)”.
Итак, мы, “шестидесятники”, размотали то наследие, которое нам предшественники намотали. Как раз с 1953 года и разматывали, словно ждали, когда Сталин помрет. Поделом же! Т.Москвина упрекает Тимофеевского лишь в том, что тот подступает к нам с какими-то претензиями и попреками, а она, умозрительно понимая, в какой ловушке мы оказались, просит нас только об одном: больше не мешать ей нашими стонами:
“Нельзя заснуть романтиком, а проснуться реалистом — тоже, знаете, подозрительно. Пусть их верят в ленинский облик социализма — только не заставляют меня его осуществлять. Пусть молятся на русский дух — только не убивают тех, кто в этом духе не видит большого прока. Сущность вер и виды утопий мне сейчас, например, безразличны, а желаю я всей душой одного: чтоб они осуществлялись исключительно силами верующих, без привлечения посторонних лиц и без насилия”.
То есть, если мы, “шестидесятники”, перестанем насиловать их, “восьмидесятников”, нашими утопиями, они спокойно проживут без нас в их практическом Настоящем.
Ну, и хорошо. Вернемся каждый к своим исходным. Вы — к вашему Настоящему. Мы — к нашему Будущему, ставшему теперь Прошлым.
Еще только одна оговорка. Дискуссия, состоявшаяся в “Искусстве кино”, пестрит киноссылками. Я все это опущу. То есть игнорирую такие (в принципе интересные) сюжеты, как: соотношение александровских “Веселых ребят” и его же “Весны” в деле обслуживания сталинистской морали; возможность протиснуть правду сквозь “Покровские ворота”; право создателей “Ассы” быть “самими собой” и т.д. (последние два сюжета — из рассадинской статьи), я все это отодвину киноведам, а сосредоточусь, как сказали бы философские работники, на феномене.
Феномен этот (то есть явление, порождение, следствие) зафиксирован в нашей памяти под неудачным титулом. Ну, какие мы “шестидесятники”! Термин плох уже потому, что путается с “шестидесятниками” XIX века, конфирмованными книгой Чернышевского “Что делать?”, да и тогдашние удержались скорее под именем “новых людей”, а еще — “мальчишек”, как называл их Салтыков-Щедрин (тоже не очень удачно). Класть в основу имени число или возраст вообще рискованно, ибо это величины “бегучие” (провозгласил когда-то Вл.Бондаренко “поколение сорокалетних” и с тех пор прибавляет и прибавляет к сорока, как на счетах).
Если уж говорить о нашем поколении, спасенном в 1941 году от военной гибели, то куда ближе к истине Тимофеевский, назвавший нас “последними романтиками”… хотя я предпочитаю термин “последние идеалисты”: в “романтиках” цветет что-то возрастное и отцветает вместе с юностью, а идеалистом можно оставаться до конца дней.
Пробудилось это поколение — вовсе не в 60-е годы, а раньше: в 50-е, точнее: в 1956-м: грохотом Будапешта, громом с ясного неба на ХХ съезде партии, злостью дискуссий вокруг романа Дудинцева, холодной решимостью стихов Слуцкого.
60-е — мало что прибавили к этому… да и вольности в 60-е было — всего ничего: до марта 1963-го, а как Хрущев пошел в Манеж, — так всё и кончилось.
Рассадин (автор статьи “Шестидесятники” в “Юности” в январе 1960 года), уже почти оправдываясь, признается Тимофеевскому, что ничего в той статье особенного не имел ввиду, что “по ее легкомыслию нечаянно и вошла в обиход прилипшая к поколению кличка”. Кроме призыва “во всем” видеть “судьбу человека”, и именно “простого человека”, в рассадинской статье ничего и не было. И, конечно, Рассадин зимой 1960 года не мог знать, что всей Оттепели отмерено — до весны 1963-го, а там начнется обычное: зажим, прижим, застой, — судьба, помахав “свободой” перед носом романтического поколения, покажет ему кукиш, чем и зафиксирует в памяти рыпнувшихся интеллектуалов “шестидесятые годы” как миг вожделенной свободы.
Помню я ту свободу: непрерывная изнуряющая тяжба с цензурой-редактурой, причем не только с тупо-официозной, но и с “негласной” либеральной — а последняя и пожестче, и позорче была.
Кстати. Официозные оплеухи, получаемые опьяненными “шестидесятниками”, способствовали не столько отрезвлению, сколько усилению эйфории. Какой-то жлоб сказал: “Какой-то Зощенко”. — “Почему “какой-то”? дерзко переспросил тогда Рассадин. О, господи! Где теперь тот жлоб, где прочие жлобы, которые издевательски предлагали вольнодумцам билеты в Тель-Авив и Нью-Йорк — и тем успешнее из вольнодумцев выпекали диссидентов? Не гуляют ли они теперь под ручку с теми, кого посылали, там, куда посылали? — благо, в 90-е годы туда стало можно не бежать и не высылать, а просто уехать.
Всё это уже понемногу быльем порастает, откладывается в анналы историков, в архивные комплекты “Былого”, и уже почти никак не оживляет тот феномен, над которым ломает шпагу Тимофеевский-младший.
Остается только его вердикт — без тех букетов, которые бросают на помост сочувствующие курсистки из почтеннейшей публики.
Вердикт такой: “последние романтики” опростоволосились потому, что воображали себя антисталинистами, а на самом деле унаследовали от сталинской эпохи главную химеру: то самое “кошмарное светлое будущее”. Им бы надо освобождаться от Утопии, а они (то есть мы, “последние романтики”) продолжали в Утопию верить. В совершенно химерическую Утопию, замешанную, как полагает Тимофеевский-младший, на идее тотального просвещения (“если все поголовно прочтут Солженицына, то…”), на нравственном максимализме (а он несовместим с “элементарной нравственностью”) и, наконец, на гипнотической вере в государство (а меж тем, личность выше государства).
Последнее утверждение Тимофеевский набирает курсивом, нанося таким образом “самый страшный удар по утопии, который был нанесен до сих пор”.
Он, видимо, полагает, что после этого удара “шестидесятникам” ничего не остается, как подыхать в объятьях той химеры, которая их породила и против которой они, находясь в ее объятьях, пытались бороться. А тем временем сверстники Тимофеевского-младшего, “нормальные парни в джинсах с нормальными здоровыми инстинктами” получают возможность жить так, “словно государства в их жизни нет и не было, то есть без преданности идее”.
Вот эту смену вех и хочется осмыслить.
Начнем с того, что “личность выше государства” — это, как выразился бы перепахавший нас когда-то классик, сапоги всмятку. Личность не выше и не ниже государства; личность — вне этой логики, она именно носитель другой логики. А выше или ниже государства — индивид, то есть неделимый атом общества, крутящийся по его орбитам, обеспечивающий существование государства с тем, чтобы и оно обеспечивало его существование (в этом потребляющем качестве перед нами уже особь). Русские философы показали, что эти уровни сосуществуют в человеке, и вовсе не обязательно личность (ищущую смысл однократной жизни в непрерывном “тихом” диалоге с Абсолютом) сталкивать с индивидом (который ищет лучшей доли в непрерывном “громком” диалоге с обществом и государством).
Личность “тайно свободна” и абсолютно суверенна, а индивид зависим, и пластается между Социумом (разверните все варианты: гвозди, винтики и пр.) и Анархией (пристегните сюда первоначальное предпринимательство и прочие “нормальные инстинкты”).
Однако откуда же взялась та всеобъемлющая “химера”, на которой выстроили свой иллюзион “шестидесятники”? И почему, исследуя ее корни, Тимофеевский-младший так зациклен на одном только оголтелом просветительстве? Оно, не спорю, для России фатально: все ж двести лет, пока Европа просвещалась, мы дрались либо гуляли: у них способный человек шел за парту или на кафедру, а у нас способный человек, прицепив к седлу собачью голову, ехал курочить соседнее имение. Но все-таки не один же “научный” элемент лег в основание научного коммунизма, было и еще кое-что, и прежде всего — христианское понятие духовной общины…
Еще перечислять источники и составные части? Социалистов французских помянуть, экономистов английских, философов немецких?
Скажете: так это ж, выходит, клепали химеру из чего попало?
Вот именно. Что было, из того и клепали. А пока в России “клоповоняющие господа” строили алюминиевые дворцы во снах Веры, — аналогичные господа в Германии строили нечто подобное из “нормальных инстинктов” Рода, наглухо противоположных Вере, из языческой здоровой природности, из расовой чистоты и звериного силового превосходства.
Но если и там, и тут строили из чего пришлось, — значит смысл не в том, из чего и что строили, а том, зачем строили.
Но тогда и суть не в том, кто из строителей “прав”, а кто нет. Суть в том, что там и тут народы выстраивались в армии.
Вот и подходим мы к главному, фундаментальному, базисному расхождению моему с Тимофеевским-младшим. У него в базисе — химера, утопичность которой самоочевидна, и все объясняется иллюзией: если бы, мол, не такая повальная гипнохимерия, то и не было бы ни “социализма”, ни “сталинизма”, ни вымученности “шестидесятников”.
А я думаю, что саму эту “химеру” надо поставить на базис. Именно — на геополитичесий базис. И в основе тут — фатальный ритм геополитических волн истории, так что все идеологические химеры нужны только затем, чтобы держаться народам и странам на этих волнах.
Зачем целое столетие русские интеллектуалы бредили Революцией, ходили на площадь, будили Герцена, бросали бомбы, и “тех, кто меня уничтожит, встречали приветственным гимном”? Не спешите приклеивать нашим прадедам фанатизм и наивность; я думаю, они шкурой чувствовали приближение рокового Красного века. Потому и тянули эту резину, ученую жвачку “революционного учения” размазывали, раздували на весь мир.
Фанатизмом и наивностью легко маркировать и нынешних самоубийц-шахидов… А что, если и они шкурой чувствуют что-то в будущем, о чем мы можем только задавать безответные вопросы Богу и Интернету?
Бог знает, откуда этот ритм переселений и оседаний, нашествий и передышек, объдинений и дроблений, необъяснимых в границах страны или народа. Война 1812 года маркирована французами, но вторглось в Россию пол-Европы, и защищали Россию не только русские (а и Багратион, Барклай, Витгенштейн… интернационал!). И в 1941 году под немецко-фашистским штандартом шло к нам пол-Европы, и отбивались мы таким же интернационалом. Но пусть последователи Льва Гумилева вслушиваются в эти пассионарные симфонии, а мне сейчас надо объяснить революционную чесотку русских интеллигентов, чувствовавших себя лишними людьми весь век Прогресса…
Красный век подтвердил их худшие предчувствия: недаром стонали, ныли, просили: “Буря бы грянула, что ли…”
Она и грянула. Сначала — как первая мировая война. Потом — как Вторая. Меж ними — передышка для “перебежки” (“Или пробежим, или сомнут”). Затем — Третья, к счастью, “холодная”. И полвека — ожидание “горячей”.
Каким образом смог себя перестроить для такой мясорубки народ, еще недавно воображавший себя чуть не самым милосердным в мире?
По мысли Ричарда Пайпса, в начале ХХ века у русских было два пути для духовной народной мобилизации. Или черная сотня, или сотня красная. Или крайний национализм, или крайний интернационализм, то есть большевизм. И то, и другое — духовная анестезия при перестройке страны в казарму, народа в армию.
Два поколения положили в окопах. Сорок миллионов угробили. Кто бы это вынес, если бы не “химера”, иллюзия, утопия: что война — последняя, и что такой кровью оплачивается всемирное счастье?
Крах коммунизма наступил не потому, что на смену дуракам пришли умники и сообразили, что дважды два — все-таки четыре, а не заседание тройки. Коммунизм был псевдонимом казармы, а сам по себе он как маячил “вечной мечтой человечества”, так маячить и остался, и построить его можно разве что в пределах одной любящей семьи (ну, максимум — колхоза, кибуца).
А не нужен он оказался, потому что анестезия свое отработала: в народе, отходящем от смертельной драки, надо было опять пробуждать нормальную человечность.
Вот мы, “шестидесятники”, и оказались теми последними идеалистами, что попытались перестроить народ казармы в нечто мирное, причем так, чтобы не рухнуло все это в хаос.
Не получилось: рухнуло. Многое, но не все. Однако хаоса, бессмысленного и беспощадного, удалось все-таки избежать. Пока.
Добродетельным лекарям, которые пытались совместить боевитость с миролюбием и блеяли что-то насчет ленинских норм в партии, духовности в коммунизме и гуманности в помыслах основателей Гулага, — этим невменяемым романтикам пришлось выслушать, кто они такие. И, в частности, что пепси вкусней водки, а вторичная мифология не менее лжива, чем первичная (то есть: что Эйзенштейн не лучше Чиаурели… но кинопроблем я обещал не касаться).
Чтобы оценить перспективы той или иной мифологии, вовсе не обязательно без конца утыкаться в тот факт, что утопия есть утопия. Лучше попытаться представить себе, какова окажется геополитическая реальность наступившего века (про тысячелетие и подумать страшно): надолго ли вожделенная передышка, куда нам бежать, и не потребуются ли очередные обезболивающие химеры.
Если потребуются, то выстроят их из чего угодно. Только бы нашлись очередные “шестидесятники”, или еще какие-нибудь яйцеголовые умники. Не получится сварганить пятый сон Веры Павловны — сварганим дубль американской мечты, по типу того, как это удалось “саквояжникам”-северянам в пику их оппонентам, стряпавшим земной рай средь маисовых полей Юга.
Вовсе ведь не обязательно воспевать барак и зону. Можно и в бараке “навести мещанский уют, расстелить плюшевые скатерти, повесить тюлевые занавески, поставить на окне герань и жить, жить, жить…” — Это я цитирую то, что углядел Тимофеевский-младший в фильмах Гр.Александрова, незаметно учившего нас “жить, а не только строить коммунизм”.
Сейчас, правда, фактура уже несколько иная, чем в мечтах 1989 года. “Парней в джинсах” потеснили парни в кожанках; под плюшевой скатертью можно обнаружить мину, на месте барака выстроен небоскреб, в который готов врезаться смертник, науськанный миллиардером из нефтяного рая, и перед самой благополучной демократией Запада встает дилемма: додавить гидру сейчас в Багдаде или давить ее потом у Потомака.
Не пора ли звать романтиков, идеалистов, утопистов, идолопоклонников и прочих “шестидесятников”?
Я вовсе не хочу подначивать Тимофеевского-младшего, которого давно знаю и высоко ценю за талант. Я говорю о той понятной грусти, с которой мое поколение осознает конец своей эпохи. Иногда и впрямь хочется юркнуть в Машину Времени и рвануть куда-нибудь…. А то живешь, как среди пришельцев.
Да, так вот: еду я как-то в метро и думаю: взгляну-ка сейчас на то существо в шлеме и с рюкзачком, которое стоит рядом, — а это марсианин.
Оборачиваюсь и вижу: выкатывает на меня изо рта это существо антенну в виде огромного белого пузыря.
Я чуть не рехнулся, пока сообразил, что это дутая жвачка.