История из скорого завтра
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2004
1
Февральская капель будоражила, как женщина. Однако чувствовалось — вот-вот подморозит по новой. И опять наверняка (он ощущал это всей своей кожей) с ним что-нибудь произойдет.
Именно в это время — из года в год — с ним всегда что-нибудь происходило. Настигало, накрывало неотвратимо, словно пьяноватая, лихая поступь близкой весны.
В таком состоянии он пребывал уже с четверть своей сознательной, постепенно закисающей жизни. И каждый год, чем ближе к атмосферным бурям, тем отчетливее понимал, что из той зловонной ямы, куда однажды упал и где находился теперь, ему, несмотря на все попытки, потуги, уже не выбраться.
Яма называлась — альтернативная служба.
Сразу после школы, чтоб не загреметь по достижении призывного возраста черт знает куда и на сколько, он стараниями отца был оформлен в альтернативщики. Можно сказать, рядом с домом, под присмотром… и вообще… Но первая же, как всегда, неотвратимая весна и сопутствующее ей происшествие альтернативный срок ему безжалостно удвоили и ужесточили. Три года легкой жизни обратились в шесть лет принудработ. Не так давно он разменял свой пятый год здесь и двадцать второй от рождения…
Не улучшали настроения и весточки из дома. Писала мать: “Не знаю, как будем в эту вёсну. Подбили все-таки отца войти в начальство этого Опорного их пункта цивилизации. Никак не может забыть, что он из образованных. Работа и жизнь деревенская не по нему, вот и вступил. Теперь все время он в своем Комитете, дома бывает лишь наездами. Пусть бы и так, но только ведь зарплаты-то ему никакой, а уважением не пропитаешься… Кормб скоту, можно сказать, закончились. Огород в полнейшем запустении — у меня на все рук не хватает. Клубничное поле заросло совсем, как ковер лежит, и вряд ли в это лето с него будет толк.
Что касается твоей клубнички, о которой ты беспокоишься в письмах и просишь меня все об ней сообщать, то халду эту грозятся отправить на стерилизацию. Зашьют ей трубы, чтоб не производила потомства себе подобного. А надо бы самую главную трубу ей зашить вообще. Мальчишек всех перепортила. Прямо стыд и срам.
Забыл бы ты о ней, в конце-то концов, сынок”…
Клубничка. Н-да, клубничка…
Очевидно, у него была повышена кислотность, и сладкого, особенно с кислинкой, он в принципе терпеть не мог. Красного вина, апельсинов с лимонами, варенья и прочей такой лабуды. Его выворачивать начинало при виде какой-нибудь “Монастырской избы” или портвейна, и вспоминался элементарный спирт. Продукт без всяких примесей. Полезный для души и желудка. Но этого полезного продукта, естественно, всегда недоставало, как и той клубнички, которая для него одна из
всех — без примесей кислотности.
Но есть клубничка и есть клубника.
С клубникой в целом дело обстояло так. Их поле — в местах несколько заболоченного, сырого сенокоса, огороженное от проникновения скотины пряслом, — где-то превышало два гектара. Представить себе только (глаза б не глядели!) почти что стометровый оковалок, что вдоль, что поперек, вспаханной земли (треть поля), который каждый год от августа до морозов нужно отутюжить животом, перебуторить в пальцах, сперва убирая старые кусты, а потом высаживая новые усы-побеги ягоды клубники.
Полуползок на четвереньках вдоль ряда. Не глядя, загребаешь из ящика рассаду в горсть. Тычок зажатой жменью в мякоть податливой, влажной земли, и еще два-три тычка — трамбовка. Новый полуползок. Три ящика на ряд, шестьсот усов-побегов до перекура. Всего же в свежей пахоте, этой трети поля, около двухсот рядов. В день, если рассаду в ящики готовит мать, от силы дюжина рядов. Если всё один — втрое меньше. Поскольку всякий раз поднимайся с карачек и дуй на край поля. А там — ковыряешь мастерком созревшие за лето усы и вместе с землей их рядками, поштучно, в ящик…
Говорят, свинья не видит солнца, зато понимает толк в клубнике — только пусти на поле. Но ему-то эта клубника, кислятина… Когда вот так на карачках, с ящиком, день за днем, то и мысль, что в июне—июле, когда вызреет ягода, когда сдадут ее, взвесив на амбарных весах, и появятся у них деньги на целый будущий год, как-то не особо греет… Тянет к другому, к альтернативе вспаханному полю, и он почти с радостью когда-то согласился пойти служить. В альтернативщики.
Да, не бывает ни клубники, ни клубнички, видимо, без кислотных примесей, отрыжки. И его беда как раз в этом…
Почта приходила чаще всего раз в неделю — в субботу. Ему письмо вручили после глубокого буха утром в воскресенье. Письмо было обычным — явно не тот случай, чтоб рвать постромки и удила закусывать, — но вдруг пыхнуло в груди, как порох: что-то там не так и надо сегодня же, сейчас же быть дома.
Чисто технически: надежная машина, зажигание, газ, и через полтора часа он там.
Взял отвертку, плоскогубцы, вышел из казармы-барака, спокойным шагом мимо строящегося ими, альтернативщиками, пансионата — к гаражному боксу, где рядком, одна другой краше, всевозможных командиров-начальников тачки… И КПП по случаю воскресенья традиционно пуст…
Полтора, не полтора часа, но вскоре он въезжал на белой приземистой “Ауди” в свою деревеньку-дачу. Дачу для городских чудаков-огородников и вот теперь для общественного активиста отца и деревеньку, где, кажется, век довековывать матери и его халде-клубничке.
— О-ой!
…Она была еще припухшая, розовая со сна. Не мать, разумеется. Непроходимой тупостью явилось бы — да это и в голову всерьез не приходило — ломиться сразу домой. Сорваться, примчаться и тут же взять и сдаться в плен матери, вот придурком-то надо быть!.. Правда, быть придурком — не грех в той жизни, в которой приходилось кантоваться. Служба эта альтернативная почти, можно сказать, закончилась. Неполных два каких-то года… Ну, “каких-то” — в сравнении с тем сроком, что позади. Хм, если не хватятся “Ауди”, не поднимут гам… А впереди что?.. Опять ряды, ящик, усы-рассада?..
— Ой, какие люди!.. Ясно солнышко…
— Иди сюда.
Халда она, конечно. Мать права. Халда она и есть. Но это его халда, и ничья больше.
— Ты откуда спрыгнул? Смылся, что ли, опять?
— Иди сюда…
Он весь горел, но почему-то мялся в пороге, на полосатом затоптанном половичке… И только подумал, что мнется, — сразу пошел к ней и руки раскинул.
— Как от тебя воняет-то, Юр! От сапог, что ли, так?..
— Как?
— Как от козла.
— Сказал бы я тебе…
Тискал ее, лез под халат. Она сжимала его запястья.
— Порвешь резинку, дурак… Мне нельзя сегодня.
— Резинку пожалела. Глядите-ка… принцесса цирка… — Но он понимал уже, что нельзя и почему: технический тайм-аут, непригодность к эксплуатации; и все же еще хорохорился от набранной энергии, не мог остановиться. — Нельзя-а… А если хорошо подумать?
— Может, глянуть хочешь? Удостовериться?
— Да иди ты…
Он чуть не рычал от досады. Все коту под хвост… Покинул часть, спер, правда, на время (но расплата от этого наверняка не будет слабее) тачку, летел сюда, выжимая по гололедице сто двадцать, и вот… Так хотел сразу, без раздумий, прыгнуть в пламя, а вместо него — холодный душ.
— Может, по-другому как-нибудь?
— Дурак!
— Давай тогда хоть покатаемся…
Она непонимающе смотрела на него, потом шевельнула пухлыми, как созревшие ягодки, губами:
— В смысле?
— Ну, я на машине. Давай, Лен, одевайся… — И он, вытягивая из кармана пачку “Винстона”, направился во двор.
В прошлую осень на поле не набросали рубленый еловый лапник для утепления, как всегда делали, и теперь там и там малахитово зеленели мертвые, вымерзшие проплешины оголенных листьев. Чтобы поправить дело, Юрий это сразу сообразил, прикинул, в апреле тут предстояло погорбатиться против обычного, наверное, раз в пять.
И в то же время, досадуя на погрузившегося в общественные, глобальные проблемы отца, предвидя неурожайный, потерянный, безденежный год, он любовался Еленой… Нет, его халда была прекрасна, как — он не нашел особенно оригинального сравнения — как маков цвет. Черт побери ее!.. В своем шершавом полушубке, на краю полузаснеженного поля, она выглядела еще ядреней и была такой же запретной, как головка мака…
Зачем приперся сюда?.. Посмотрел на запустенье, и стало тошнее прежнего.
— Н-н-да, — он сплюнул в оплавленный сугробик, — поехали, что ли, ко мне.
Ленка смотрела с такой полуулыбкой, будто насмехалась. И молчала.
— Ты чего такая, елы-палы?.. — стал Юрий снова терять голову от какого-то полного своего бессилия и прижатости к холодной каменной стене. — Лен, ну в самом деле!.. Блин!
— Блин с маслом, — огрызнулась.
На нее как когда найдет: то колется и смотрит вот, словно на идиота, то хоть хлебай ее, по горбушке хлеба, как масло, действительно, размазывай. Какую он предпочитал? Юрий, признаться, и сам не знал. Но, так или иначе, он все-таки всегда выбирал главенство своего мужского слова и ее подчинения.
— Поехали! Садись давай.
Усмехнулась, села. Хлопнула дверцей. И когда тронулись, не в первый раз за тот час, что были вместе, спросила:
— Чья машина все-таки?
— Приятеля одного, — на этот раз буркнул Юрий, выруливая иностранную плоскодонку на проселок.
— Классные у тебя приятели.
— Приятеля отца.
Она недоверчиво покривила губы:
— И он разрешил?.. — Так двусмысленно спросила, будто какая-то ясновидящая, распутывая чужую простоватенькую ложь.
Вот это Юрию уже всерьез не понравилось… Он, как ему казалось, очень повзрослел за последнее время, даже по сравнению с прошлой их встречей, когда его отпустили в увольнение на Новый год, а теперь вот чувствовал себя напакостившим пацаненком, ее же… Вообще-то обычно у них мирные минуты случались в основном только тогда, когда она лежала под ним, а сегодня, без этих минут, встреча казалась особенно нескладной, и все время думалось о возвращении в часть, а точнее — на стройку пансионата…
— Юр, Юра, признайся… — В ее голосе смешались испуг и гордость. — Ты ее угнал?.. Ради меня?
Всего мгновение — и она другая. Масло.
— Ну… Может, помаленьку… придумаем что-нибудь, Юр… Останови…
Еще через час он сидел с отцом на вросшем в землю, толстенном, в два обхвата, листвяжном бревне возле ворот. Курили.
— Я на поле заворачивал, — сказал Юрий с укором.
Отец сегодня по случаю воскресенья был свободен от своего Комитета, но вид имел усталый. Устало-задумчивый. Разглядывал белую приземистую машинку, в которой по-прежнему, олицетворяя покорность и верность, сидела Лена.
— Тут два решения, — сделал вид, что не услышал про поле, отец, и голос его был жесткий, какой помнил Юрий по детству, при отчитывании за шалости или двойки в школьном дневнике. — Либо отогнать куда подальше и под откос вместе с этой… шалавой. Либо… Либо! — Повысил голос, распаляя гнев. — Либо вернуться и повиниться!.. Что предпочтем?
Бросил окурок и вдруг почти взвизгнул. Как тормозная колодка:
— Ты!.. Ты что ж со мной делаешь?! — И дальше, дальше: — Думаешь, я все могу покрыть? Все выкрутасы?! Заскоки твои пацаньи?.. — Тут же остыл, добавил почти со злорадством, с каким-то высокомерным торжеством: — Да, может, и могу… Но!..
Наполеоном он, кажется, до сих пор не стал, хотя, видимо, метил, мечтал. Наполеоном-общественником… без зарплаты.
— Чего кричать-то? Смертной казни, по-моему, не ввели еще за пустяки.
От этих слов отца прорвало и ввергло в привычный многослойный монолог — его стихию, конек, смысл всей его жизни, может быть. Он говорил обычное, знакомое Юрию чуть ли не с пеленок, набившее в мозгу твердущую мозоль… Как много они с матерью потратили себя на него, их единственного ребенка; затем прошвырнулся по катастрофической обстановке в стране и в мире (все, дескать, рушится, каждый вконец стал сам за себя; повсюду, куда ни глянь, теракты и теракты, да и у них здесь, за деревней, сегодня ночью опять стреляли!). Потом — о матери, хозяйстве, сыновьей совести; о себе, заваленном важнейшими делами, проблемами в Опорном пункте, о своем честном имени. И, выдыхаясь, теряя скорость, о халдах, сбивающих с пути истинного безмозглых пацанят…
Он говорил эмоционально, потрясая кулаком, точно собираясь ударить Юрия. Но за этим виделась театральность, плод тщательных и долгих репетиций, и Юрий слушал хоть и не перебивая, но равнодушно, да, в общем, практически не слушал.
Но тут отец сбавил громкость до предела, и слова пошли новые, иные… Да, это было нечто новое, что он желал бы, давно желал бы, да не мечтал услышать.
Что к августу — подумать только! — он, Юрий, может быть дома. Поскольку половина наказания, этих прибавленных трех лет, приходится на август. А он, его отец, как-никак — теперь немаленькая шишка в такой солидной, хоть и общественной, структуре, как Опорный пункт цивилизации, и мог бы поднажать кой на кого…
— Но!.. — снова сорвался на крик. — Но при твоих выходках!.. Ну-ка высаживай эту шалаву свою и поехали. Повинишься… — Отец вскочил. — Пойду машину вызову. Скорее надо, чтоб мне засветло туда-сюда хоть обернуться…
Отца возила машина с синенькой мигалкой. Мигалка упрощала процесс передвижения, как конвоир, к тому же — придавала вес в любом деле. Тем более — в деле возвращения сына на место законной службы.
Но по темноте и с мигалкой, и без нее не очень-то поездишь. Ночами вдоль дорог водились силы некие — попадешь к ним, считай, сгинул. Может, найдет кто в кустах через полгода… Ценилось у этих сил буквально все. Деньги, конечно, машины, оружие, одежда, даже, поговаривали, и само человеческое мясо, которым якобы кормили пушных зверьков да наверняка тогда уж и свиней. Свинья травой сыта не будет, а о дробленке и комбикорме повсеместно и давным-давно забыли.
Оружие имел, если пошмонать, каждый. Даже у пацанят торчали из-за поясов тозовочные самострелы-пищали. Так времечко повелело. Зато денег почти что не было ни у кого. Все задолжали государству, и государство, в свою очередь, всем. В выпусках новостей то и дело показывали министров, жертвующих часть своих зарплат детдомам и домам инвалидов. А как выживало изо дня в день большинство, бог только, может, ведал, и то сомнительно. Потому как и богу, пожалуй, было уже не до мирян, их мирских делишек, их ненасытных желудков и вечно пустых кошельков.
Однако беда Юрия сейчас, как он ее воспринимал, была в другом. Что ему бог и люди, министры да и государство это — весь этот дурдом? Ему сейчас, после четырех с половиной лет альтернативки, на бревне-скамейке возле родного дома и в двух шагах от своей Еленки-елки, хотелось никуда и никогда больше не двигаться. А так бы, как сейчас… И, может, под возраст и благодаря долгой несвободе тянуло показать, всем показать, доказать, что он — это он, ни от кого не зависящий, на всех плюющий. Взять Ленку и увезти, спрятаться с ней далеко и надежно в теплую уютную берлогу.
Хм, но разум, этот непобедимый гипнотизер-обманщик, еще до того, как отец ушел в дом вызывать машину и одеться по-деловому, доказал, без единого довода убедил: надо вернуться туда, откуда утром сорвался, надо повиниться, прогнуться. И так пожить, потерпеть еще сколько-то, пока не освободили, не разрешили быть собой.
…Он еще успел на вечернюю воскресную спевку своих приятелей-альтернативщиков.
В бытовке казармы они, человек семь парней, вооружившись гитарами, тазами, ложками, галдели, балдели, выпускали пар. Орали первое, что приходило на язык под какофонию, считающуюся мелодией. Записывали на магнитофон и называли свои композиции “добровольно-принудительной альтернативой”.
Когда-то я думал, что жизнь эта в кайф,
Когда-то я думал, что я космонавт,
Когда-то я думал — вокруг меня свет,
Теперь убедился, какой это бред.
2
“Сынок! Сегодня восьмое марта. Халда твоя чего удумала — пришла поздравлять! Дома, слава богу, был отец, и мы сказали все ей, что о ней думаем. Пусть, сынок, знает. А то ведь вобьет дурь в голову, и захочешь после — не отвяжешься. И не привязанный будешь век визжать.
Ты уж там держись, веди себя не хуже, чем эти дни!
Никогда я особенно не верила, а теперь прямо сама себя не узнаю — молюсь. Ей-богу! Советуют поклоны бить, чтобы замолились, простились тяжкие грехи все наши. Вот теперь бью. За тебя, сынок! Только бы у тебя дела на путь направились. Чтобы все у тебя получилось так, как хочет этого и делает все для того отец.
А халду эту ты лучше постарайся выкинуть из головы. Опять, говорят, видели ее с парнями какими-то! Ох, сынок, таких будет еще столько, что, как говорится, до города раком не переставить. А вернешься, может, отец дослужится, и в город переберемся. Он говорит, дело вполне способствует тому.
Туда ее, что ли, тащить с собой, а? Халду-то!..”
Перед тем, как принесли письмо, Юрий занимался перепиской песни двадцатилетней давности, которую собирался спеть на вечерней репетиции-записи.
Сидел над листочком, грыз колпачок ручки, мычал:
— Зима, холода… счастья нету ни хрена…
И тут принесли конверт. Он прочитал. Действительно — ни счастья, ни хрена. Эти письма матери, необходимые вроде весточки, каждый раз доставали, прокалывали до мозга костей. И хотелось после них что-то такое творить, бежать куда-нибудь, рычать по крайней мере…
Не имея в голове никакого плана и никуда не собираясь, как был полураздетый, Юрий вышел в коридор.
— Эй! — гаркнул, заранее наполняясь злостью.
Из-за дальней двери, где располагались служебные помещения, выглянул дневальный. Недавно прибывший к ним, щупленький, среднеазиатско-кавказского вида паренек.
— Дежурный где?
— Ущёль куда-то.
— А ты кто? Чечен, бай или так просто, чурка?
— Я — просто.
Обижать такого… Юрию не глянулось. Они и без того всеми здесь были обижаемы. Да и не только здесь…
— Как сюда попал?
— Свои своих — как трогать? Стрелять нельзя.
— У-у…
— Это жэ надо совесть не иметь.
“Интере-есно, — усмехнулся Юрий, — чужих когда касается — нормально с совестью, лады. Своих только не можно”. А вслух подколол:
— Своих-то еще бы лучше, чтоб неповадно было.
“Чурка” смолчал.
Юрий очень даже жалел сейчас (да и всегда жалел, по разным, правда, поводам), что сунул голову в это болото — в альтернативщину. Поддался натиску отца, мольбам матери. Там бы, на настоящей срочной службе, которая уже второй десяток лет существовала лишь на севере Кавказа (остальные части по стране сплошь состояли из контрактников и офицеров), там бы он наверняка стал героем, вернулся бы с головы до ног в крестах и звездах. Давным-давно вернулся. Или…
— Скажешь дежурному — пускай пыль вытрет в комнате. И смотри, чтоб сам вытер. Он! Ты меня понял?.. Шастает, сучара, где-то… Порядок хоть какой-то хоть в чем-то должен быть, нет?
— Да, да…
Вообще, формально, Юрий, конечно, не имел права отдавать дежурному такие приказы, но, во-первых, был он взвинчен письмом и, залупнись тот, с удовольствием довел бы дело до маханья кулаками, а во-вторых, все-таки какое-то, неписаное, право было — по сроку пусть альтернативной, но службы…
День выходной, во всем похожий на тот, когда последний раз сорвался вдруг домой. Так же нечасто, зато пронзительно капало с крыш, так же давило сердце, словно что-то зажало его там, в груди, стальными тисками. И снова было так же безысходно и неприглядно все… И капелью этой не смывало, а добавляло еще больше грязи, неуюта. Бесцветности.
В чайной, когда Юрий, вынув свернутый в гармошку энзэшный доллар, попросил в коктейль забэхать на полстакана сока полстакана водки, подавало воровато вздрогнул, глаза в тревоге и азарте забегали по сторонам.
— А что, наших нет? — спросил полушепотом.
Рубли, эта обесцененная-бесценная бумага, у Юрия кончились. Но, казалось, будь они, сейчас бы он все равно протянул именно доллар.
— Бери такое.
— Нам не позволено.
— Да ладно гнать — первый раз, что ль, замужем?
Подавало не понял или просто сделал вид, что не понял:
— Девочек не держим.
— Слушай! — встряхнул Юрий маленькой зелено-белой гармошкой.
— Исключительно — только для вас.
Потекла в стакан пахучая, до кисельной вязкости ледяная водка.
Блин, и в харю дать некому — такие покладистые все!.. Вот и сдача даже, несколько наших, с шеренгами нулей, купюр легло на стойку.
Юрий знал себя — с виду на амбала он не тянул, но на полуамбала, с претензиями к миру на собственную, какую-никакую, но исключительность — осанкой, лицом, вернее, выражением лица, умением держать себя в любой одежде по возможности достойно — он соответствовал. И уже это наполовину убавляло его шансы найти себе соперника для драчки.
Конечно, с бульшим удовольствием, чем это коктейльное пойло, он выпил бы сто граммов чистой водки, но чистую ее на территории их части ни за какие доллары не сыщешь, не выпросишь. Начальство следило строго и карало, если ловило, безжалостно. Абсурд: коктейлем надирайся хоть до бессознания, а чистой водки стопарёк — и продавцу и покупателю лишний год альтернативки. Может, только этим вот фактом абсурда и напоминала их часть настоящую армию.
На улице — лишь вышагнул за двери чайной — едва не повезло. Какой-то голоухий, долговязый хмырь, глаза навыкате — видать, с утра наупотреблялся коктейлей натощак и плыл сейчас за добавкой, — пнул мимоходом у крыльца мирную собачку. Юрий с готовностью, почти с радостью сжал кулаки, напрягся… Но собачка оказалась заслуживающим уважения двортерьером и тут же от обиды озверела. Хмырь, визжа, с собачкой на ноге, влетел в чайную… Юрий оказался третьим лишним. Уж как не повезет…
Тоска ломила грудь, как литр пива — мочевой пузырь.
Остановился у табачного киоска, коих на территории части чуть не по одному на каждые сто метров, купил курева. Мусоля остатки рублевых бумажонок с разменянного бакса, поймал себя на подсчете: а сколько же, интересно, сигарет там, на родине доллара, он мог на него, один, приобрести? Вряд ли даже пачку самых дешевых. Юрий курил неплохие — “Винстон”. На боку пачки надпись: “Изготовлено под контролем…” Дальше название фирмы по-иностранному, и в конце “USA”. Выходит: здесь лучше сигареты те же покупать и гнать туда. А получается… Нелепо все, и лучше не забивать этим башку, не парить понапрасну (ответа не найти) слабые мозги-извилины.
Может, благодаря тем вечерним спевкам-записям, переиначиваниям ретро-песенок в альтернативную какофонию у Юрия появилась привычка бормотать под нос разные более или менее, с более или менее, но мелодией строчки. Даже не всегда вдаваясь в то, что там, во рту, булькало.
“…та-та-ра-ра, ру-ру-ру-ру… на работу работодателей, угнетем угнетателей… ра-ра-ра-ра… покараем карателей, холеру лицемеру…”
Неспешным шагом, машинально, занятый рифмами-ритмами, Юрий вышел (ворота по случаю выходного были настежь) в город. Еще окраина и все же город… Через десяток шагов очнулся, но возвращаться не стал, наоборот — пошел быстрее.
С тех пор как вернули иномарку в гараж и отец о чем-то поговорил с начальством части, замял проступок сына, они не виделись. И здесь, у этого пятиэтажного, облицованного потемневшим от времени мрамором здания, где ныне размещался Опорный пункт цивилизации и где пять дней в неделю сидел отец, он ни разу до сего дня не бывал. Но знал по слухам, по полуправдивым шуткам, что к нему, зданию, всем прочим, кроме членов Комитета и их обслуги, подход не рекомендуется. Метров за сто до мраморной стены асфальт площади Победы был размечен демократично нежирной прерывистой линией. Конечно, в принципе любой мог переступить — свобода выбора. Но в этом случае по выбору противной стороны — охраны в стеклянных будочках — могла свобода выйти боком… Да, свобода, однако ведь не до такой же степени: черту кому ни попадя переступать.
— Батьку шукаешь, э?
Знакомый вроде. Юрий пригляделся. Водила?.. Нет, телохранитель — был тогда с отцом, когда гнали “Ауди” обратно, законному ее владельцу. В тот вечер Юрий мало что видел и соображал, оторванный опять от Ленки-елки, от дома, полувымерзшего поля, но говорок этот усек… Хм, как “человек с ружьем” из былинных баек, с особым говорком; не доверяют, что ли, по-прежнему своим?.. Свои — в альтернативу, а латыши, хохлы, эстонцы — в контрактники… Правда, к своим, в альтернативу, — и мирные, про совесть вспоминающие “чурки”…
— Гуляю, — неприязненно, с желанием тут же отвязаться и уйти ответил
Юрий. — Хочу, гуляю, где хочу.
— А я те шо?.. Я вить про то, шо батька ж дома.
— Угу… — Юрий, повернувши было прочь, остановился. — Как вас там… Мыкола? Мыкола… м-м… Вот ты послушай… дай свою версию. Вот здесь у нас торгуют за гроши иностранным… Сигареты, кассеты для магнитофона… В общем, тем, что
там — за доллары. Короче, в общем, дороже много, чем у нас. Какой же смысл?
Телохранитель в раздумье собрал на лбу морщины, но тут же посветлел, расправился.
— Та вить шукают же тут: лес, бензин, металл…
— Так что… обмен? Мы олухи, выходит?
— Ну ни зовсим обмен… А олухи… хе-хе!.. Ты, шо ж, тохо не бачив? — И круглое лицо охранника стало сочувствующе смеющимся.
“Вот этому бы вмазать! Пока здесь — за чертой. Здесь еще моя земля. Трэсь разочек — да и ходу”.
Юрий резко повернулся. Прочь, прочь… Пошагал, так и не вынув из карманов кулаки. Чесались. Била дрожь, зуб на зуб не попадал ни в такт шагам, ни в унисон мелодии… чего-то там:
…а-та-та, та-та-та… чужая Гренада…
…а-та-та, та-та-та… и запах огня…
Каждый, как давно стало видно и понятно Юрию — и кому дозволено, и кому
нет, — крутится-вертится-выживает поодиночке. Навскидку вроде и группами существуют, общее дело делая, а присмотрись — поодиночке, когда нагло, когда откровенно отпихивая и топча ближнего.
В целом ничего хитромудрого в этом наблюдении для Юрия не открывалось, но вот человека хитромудрого найти тянуло, хотя задача оказывалась не из легких. Отец, конечно, из таких, из их породы, только он ведь отец, и на него поэтому в полной мере рассчитывать не стоит. А кроме него… Впрочем, еще одного такого Юрий знал и считал старшим товарищем, почти что другом, который с чистой душой (хотя бы, может, по отношению к нему лишь одному) поможет, поддержит. Даст совет, как не заплесневеть, не одуреть здесь Юрию окончательно. В этой альтернативке бесконечной…
Сквозь деревеньку их, насколько он себя помнил, то есть “испокон”, раз в день ходил туда-сюда мусоровоз. Нелепость, конечно, — городской мусоровоз на внутрирайонной трассе, но ведь “испокон”, и к нему привыкли, не замечали… Юрий узнал однажды, что если подрядиться водить такой мусоровоз, то будешь и сыт и прочее, — Иван Иваныч, к которому сейчас торопился, сам когда-то предлагал устроить по этой части. Не было тогда достаточной причины рисковать — тот мусоровоз, понятно, не просто с мусором ходил. Да и загружать работой свой единственный выходной… Но
вот — подперло, и выходной давно стал большей мукой, чем вся неделя…
— Может, тебе удобней просто снять девочку? — спросил Иван Иваныч, когда Юрий, выдохшись, все объяснив, как смог, умолк. — Не на ночь, а надолго. С деньгами помогу.
— Нет. Мне не это надо… не только это.
— Парень, ты просто сам не понимаешь, что тебе надо. А твое дело…
— Я свою хочу. А этой… ну, брезговать буду.
— Вот даже как?!
Друг глянул на Юрия с каким-то новым интересом, как-то совсем по-новому.
— Иван Иваныч, вот я торчу, пашу четыре с лишним года, как папа Карло, и ничего почти что не имею…
— Понятно. — Друг усмехнулся. — Твои проблемы и обиды предельно просты… Хочешь, прямо сейчас поедем? Пробный рейс.
— Вы это всерьез?
— А что? Люди мне нужны… — И, помолчав, поднял указательный палец, добавил веско: — Свои люди нужны!
Он первым поднялся, прихрамывая слегка, почти незаметно, пошел на улицу. Юрий, конечно же, за ним.
Иван Иваныч начальствовал над автопарком мусоровозов, начальствовал, кажется, всегда — кажется, с детства был здесь, крутился меж машин. Но Юрий знал, что он долго был офицером, дослужился чуть не до полковника, носил во внутреннем кармане легкую, точно из олова, награду — Герой Кавказа. Оттуда, с Кавказа, привез и хромотцу…
Познакомились они с год назад, случайно, хотя и не совсем, в одном кабаке для избранных. Иван Иваныч был там свой человек, а Юрий в роли клоуна — пел с эстрады самые смешные и безобидные “римейк-ретрошлягеры”. Иван Иваныч их оценил, позвал певца к столу, угостил выпивкой, закуской. Побеседовал. Прощаясь, дал адрес конторы… Юрий стал захаживать к нему, но не с просьбами, а так, пообщаться. И
вот — знакомство пригодилось…
По дороге, но далеко не сразу, а привыкнув быть рядом в тесной коробочке кабины или, может быть, чтоб разбить нависшую тяжесть и духоту молчания, Юрий спросил, поинтересовался у Ивана, как у старшего:
— Интересно, а правда или врут, что нищих раньше не было?
— Нищих всегда с избытком, — отозвался друг. — Но это понятие такое, знаешь, “нищий”… Как посмотреть.
— Я не о таких, как большинство, а кто на коленях просит.
— А от большинства и до коленей — быстрей, чем плюнуть. Да и что коленями считать, еще вопрос… Подумать, приглядеться — и поймешь, что большинство только так, с виду, на своих двоих, а в самом деле — на коленях.
Юрий глянул искоса вниз, на ноги друга, на то, как точно тот подавливает какую надо педаль, не выдержал, сказал:
— Но вы же вот не на коленях, не с костылем. Стараетесь почти и не хромать, а многие так вроде рады, что калеки.
Иван Иванович насторожился:
— Ты про протез?.. М-да… Согласных на увечье оказалось больше, чем действительно увечных. А мне, парень, просто повезло. Маленько, правда, меньше, чем тем, кто сразу там остался… Но и больше тех, кому чуть выше отхватило… На двадцать сантиметров выше — и тоже бы наверняка пришлось на паперть… Трясти медалькой.
У голода и пресыщения — пределы разные. Но не настолько, как обычно представляется.
Если бы Юрию сказали: на этом сеновале тебе век вековать, — он только усмехнулся бы абсурду, нелепости подобной перспективы. Но можно плюнуть и перейти в избу — продолжить начатое здесь. Пикник устроить, да такой, чтоб вся округа ожила, на уши встала… Вломиться в забегаловку, за доллар снять отдельный кабинет (у них там есть, хоть и забегаловка). Или что еще придумать… Фантазии не хватит. Вперед, однако, истощится организм на соки и на воды, но только не на желание быть здесь, быть с ней.
Желание никогда не утолишь, оно сродни надежде. Ими человек живет и никогда не пресыщается. Надеждой и желанием.
— Юр, может, сдохнем здесь? Вдвоем. Так хорошо, легко. Так бы и полетела…
— Во логика!
— Че логика? Причем здесь логика?
— Так сдохнем или полетим? — И Юрий, потянувшись, признался скорей себе, чем ей: — Я б лучше полетел.
— Куда мне-е, Юр… Куда нам…
— Тогда прижмись.
— А? — Она не поняла и приготовилась обидеться. — Что, опять хвост прижать?
— Ко мне прижмись, дурында.
— А-а… Ю-у-ур, Юрочка…
И точно якорь, свинцовое грузило — затарахтело, зафыркало за щелястой стеной их слабого укрытия-сеновала. Это Иван Иваныч прогревал мусоровоз.
3
Конвейер — пожалуй, грандиознейшее изобретение цивилизации.
Такая хитрая штуковина, в которой ты можешь ничего не понимать и не уметь почти что ничего, но дело делать. Быть в конвейере полезным и даже ценным (бесценным!) винтиком.
Уже у проходной перед восемью утра ты начинаешь чувствовать свою незаменимость и даже где-то превосходство над толпой, что впереди потоком и гулом за спиной вливается без счета и, кажется, конца в утробу, в распахнутую пасть завода. Но каждый чувствует нечто подобное, ведь и он, этот каждый, — незаменимый винтик, и вся махина может подавиться, встать, заклинить из-за одного, не занявшего место у движущейся неспешно и неутомимо ленты…
Еще часок назад ты мог валяться в луже блевотины, мог рассуждать о смысле жизни, дожваривать подругу или кого-то из ее подруг, мог на ушах стоять (кому какое дело?!), но горе, катастрофа, если ты, приняв перед конвейером ровно в восемь стойку “ноги на ширине плеч”, вдруг пропустил плывущую деталь, не закрутил ту гайку, что закрутить положено именно тебе.
Конвейер, он как женщина — не любит суеты со стороны мужчины, но невнимания не терпит вообще. И если впутался, побахвалился — то дюжь, будь мужиком. Ты можешь окриветь, упасть, подохнуть, но не раньше, чем он (конвейер) разрешит. Причем нелишним будет знать: поскольку он расчетлив и безустанен — на дополнительную смену, что с семнадцати ноль-ноль и до двух, хоть будь ты трижды супермен, не следует подвязываться. Нереально.
Завод их был полувоенного значения. Здесь собирали тягачи. Часть по конверсии шла сельскому хозяйству, а другая часть сразу же, согласно договору по разоруже-
нию, — на переплавку.
В главный конвейер Юрий забабахал четыре года альтернативки (точнее — три дня в неделю торчал здесь, закручивал болты, а три “отдыхал” на строительстве пансионатов и коттеджей-замков), затем его продвинули. Он стал вхож в закрытые цеха, где монтировались форсажи к двигателям скоростных подлодок. Его секретная работа заключалась в том, что он сначала распаковывал и очищал от смазки фольгу и дула сопл, что поступали в цех-“сектор Б” из штата Аризона, а после очистки все эти дела вновь упаковывал, используя ту же фольгу и смазку. Две трети этой продукции, как говорили, отправлялась дальше куда-то на экспорт, как оплата по счетам за комплектующие поставщикам из Аризоны. Остальное, поштучно и секретно, отправлялось Северным морским путем на базу “Мыс Дежнева” для вечного хранения…
Аналогичный завод, их филиал, строился Россией в ближайшей Тарабарии; Юрия сбивали туда поехать для запуска конвейера. Но, чтобы подписать контракт, необходимо было знать по-тарабарски кое-что из языка и “принять — как бы — подданство”. А главное, три года не возвращаться… Юрий упорствовал, пока что не сбивался.
Над входом в цех-конвейер — широкий, выгнутый, как губы в улыбке, лозунг: “Дорогу новым технологиям!”
Юрия остановил охранник, одетый, как швейцар при кабаке — штаны с лампасами, фуражка с золотым шнурком, — придирчиво проверил пропуск и визуально, и через компьютерную щель; с экрана тут же озарило проходную: “Разрешено от А до Б”.
— Осваивайте алфавит, — сказал заученно охранник. — У нас — дорога молодым и новым технологиям.
— Стараюсь.
— Что ж — входите.
А “сектор Б” куда серьезнее, чем первый, который Юрий только что миновал. Здесь при входе новая проверка. Здесь преобладал дух над материальными потугами — ковалась мысль особого значения: вперед и выше. “Улучшим стратегический резерв ускоренной лактацией” — главенствовало здесь. На языке нормальном это означало — что изготовлено, пересмотреть, перебуторить, выявить изъяны, усовершенствовать. И то, что через “сектор А” прошло как вечное — на вечное хранение, здесь не считалось вечным: ниспровергаясь каждый день, скорее, становилось захороненным.
…На обратном пути в город Иван Иванович рассказывал Юрию, как стал героем:
— Понимаешь, все это настолько надоело, до того обрыдло — до желчи, глядишь, вот-вот и вывернет.
Это он о том, что до призыва в армию сам себя считал “Ого!” (впрочем, как и Юрий до альтернативки); не вылезал из тренажерных залов, пил витамины и кефир, ходил — грудь колесом, а на поверку выявил: слабак, слизняк, как большинство.
— Легко и хорошо быть волком среди овец или удавом в окруженье бандерлогов, а когда вокруг тебя подобные и многие покруче, все сразу не стоит ни шиша. Ну, ты это уже прошел, знакомо, да? Не просто, парень, жить в обезьяннике, даже если ты в нем родился и вроде бы обвык. И когда я от страха… понимаешь, когда до спазмов в желудке страх, в слепой кишке… все рвется и рвет тебя… из всех щелей… И вот, когда я едва не навалил в штаны — решил: пусть лучше один раз и — всё! Чем много раз вот так. Сжиматься, сокращаться… Плюнул. Поднялся. И — отрезало. Ты понимаешь?.. Решиться… Нет, не себя преодолеваешь, не то… Я — разуверился в своих соплях. Что я теряю?! Так стоял вопрос… И природа это, парень, понимает, и пуля. Пуля меня маленько поучила, под колено, но, может, и спасла.
— Это не меняет дела, — вздохнул тогда Юрий. — Много ли с того, что я ни черта вот не боюсь… почти. Но ни героем, ни богатеичем от этого не станешь.
— Не это… Несколько иной акцент. Тут, конечно, надо, чтоб еще крутилось кое-что маленько, — пощелкал друг себя по лбу. — Важней всего понять, где ты все же торчишь… И кто ты — бандерлог, удав или, скажем, попугай. Понять, осмыслить — и рвануть. Подняться. — Иван Иванович дернул рычаг переключения скоростей и, усмехнувшись, глянул на Юрия. — Усекаешь, нет, кто ты пока что в нашем обезьяннике?
Юрий не ответил. Второй раз за тот день (если припомнить телохранителя у Комитета) ему не намекнули, а почти что саданули в лоб, разъяснили, кем он является. Но тут уже “заплочено”, как говорится. Иван Иванычу позволено. Да и тому… как его? Митяй?.. Микола?.. тоже вообще-то…
— Вот, предположим, я тебе и государство, и твой завод, и альтернативка, и все прочее… — Иван Иванович словно уловил мысли собеседника и теперь тормошил, злил, провоцировал его (а может, помогал подняться?). — Мне взбрендит, например, чтоб через час тебя не стало, — тебя не станет. Ты это знаешь, но не гнешься же, не чешешь пятки боссу в удовольствие. А чего же там сложного: дали понять — прогнулся. Хотя, копни тебя, и у тебя все, как у других.
Юрий не выдержал:
— Почему это?
Иван Иванович не ответил, лишь снова усмехнулся. Потом же тоном одолжения буркнул:
— Ладно, считай, что пошутил…
Пройдя по краю затихшего после ночной смены цеха, Юрий поднялся на второй этаж, где были табельная, раздевалка, душ. Вбросил пропуск-карту для отметки прихода на работу в железный ящик в виде урны. Из душевой слышался шум воды — кто-то плескался из прошлой смены или из будущей, чтоб (пошутил про себя Юрий) на работу, как на праздник, встать — чистеньким.
В раздевалке — подальше от двери, там, где было чище и теплее — курили двое пожилых конструкторов-механиков. Вполголоса о чем-то говорили, наверняка о двигателях своих, о разных там новациях; на “здрасте” Юрия внимания не обратили. Он был для них пацан, чернорабочий, попавший к ним на уважаемый завод не просто случайно, а, что хуже, — по принуждению.
“Ничего-о, — подумалось ему с какой-то злорадной, но невнятной злобой, — вы у меня… Я вам еще!..” А вообще-то особой неприязни он к ним никогда не чувствовал, но отчуждение — как врожденное. Если же пристальнее глянуть на них, то Юрий совсем и не стремился стать механиком, тем более — конструктором, работающим на “захоронение” своих изобретений. Просто, наверно, от воспоминания о той беседе с другом злоба пыхнула да и “душила жаба” — привычно и обыденно.
— …Так слушай, что придумала-то сучка, — сипел один.
Другой поддакивал на каждом слове, желая показать, что слушает внимательно. Видать, который говорил, был не просто, а “обер-господин-конструктор”, то есть — постарше чином.
— Собаки, а суки первым делом, они соображение имеют.
— Вот-вот, — с удовольствием поддержал “обер-господин” и стал ведать
дальше: — И чует, сучья лапа, потомство, если так оставить… А ночи-то еще какие! Вполне щенки померзнут.
— А как же, как же! Померзнут, как два пальца обмочить. Под минус тридцать давит…
— И подкопала ж, гадина, сообразила, под летней кухней со двора завалинку. В тепле, под теплым полом и ощенилась.
— Гляди-ка! — одновременно восхищенный и возмущенный вскрик второго.
— Сообразила, говорю. Т-тварь.
— Тварь-тварь. Особы женского происхождения, они, да, сообразительней-то кобельков. Тот бы сидел бы и сидел, а эта — да-а!
— Сидел бы, мерз, — упустив первенство в беседе, теперь кивал “обер-господин”, а младший, раздухарившись, рассуждал:
— Все мерзли, как кобели какие. Зима-то нынче!.. Весь народ всю эту зиму мерз.
И разговор свернул на общие проблемы. “На вообще”, как говорится.
Переодеваясь, слушая, Юрий от злобы к этим конструкторам-спецам сошел на сочувствие. Будто рядом сидели калеки или нищие и вели убогий, от скуки, разговор.
“А ведь день сегодня — экспортный, — внезапно вспомнилось, и он заторопился. — Надо взять со склада новую фольгу”.
Кладовщица явно издевалась над Юрием.
Когда бы он сюда ни приходил, никогда не удавалось отовариться нормально. Пусть даже стоял в голове колонны-очереди, она приказным тоном просила именно его “обождать”.
Ей было лет за тридцать. Имела мужа какого-никакого, маленького сына и большие груди. И, глядя на ее эти бугры под синим кладовщицким халатом, Юрий отбивал в ожидании фольги пальцами по стене ритмы “секс-римейк-ретро”. Приборматывал-мурлыкал:
Уа-уа…
Не плачь, сынок, не плачь. Сыночек, не шали,
Не видишь: мама с папенькою водится.
Машинкой поиграй, в окошко посмотри,
Твой папа грудь вернет, как только успокоится…
Отпустив последнего из получателей, она занялась наконец и Юрием:
— Так, и тебе — дай?
— Уху. Фольги.
— И сколько?
— На всю смену, — ответил он; не мог сказать иначе, говорил как есть. И услышал ее обычное, с насмешкой:
— Ха, на смену! А коленки выдержат?
Она вся прямо рассыпблась в хохоте.
Почему-то ему всегда казалось, что женщина должна стесняться того, что она женщина. Он, определенно, тяготился бы, будь он с такими титьками, стыдился бы ими так трясти.
— На всю смену, значит…
Юрий переступил с ноги на ногу, почувствовал действительно дрожь в коленях. И разозлился:
— Ну выдавай давай — время поджимает.
— Время будет — дам. А поджимает, погодишь тогда.
“Сосуд для плоти. Раскладушка чертова!” — думалось ему в сердцах. А для нее, видать, он был в такое удовольствие… В этом одурении склада-подземелья… В цехе Юрий из самых молодых… Может быть, и в самом деле ей хотелось дать? Временами к ней похаживал сюда какой-то мастер с обозначением на кармане робы “Сектор Г”… И мало ли кто еще имел ее помимо мастера и мужа. “Дура, блин, потаскуха…”
Вошли, как спасение, двое мужичков.
— Клаве-красаве наш пламенный и с кисточкой!
— Не вижу кисточки, красавчик.
— Со временем — покажем.
— Что, тоже время поджимает? Ха-ха…
Им надо было унести тяжелую деталь. Взялись за края, точно за носилки, приподняли, заматерились. Один край перевешивал. Достался он тому — красавчику, — что был тщедушнее другого. Красавчик делал вид, что, мол, никак не может приспособиться, а сам старался оттеснить напарника и поменять края. Другой это заметил.
— Слушай, совесть поимей! С моим-то геморроем…
— А мне — с грыжей хронической…
Уже не замечая женщины, не обращая на нее внимания, кантуя, чертыхаясь, стараясь надуть один другого, наконец утиснулись за дверь.
— Золотари, — прокомментировала кладовщица презрительно.
И настолько, видимо, глубоко было сейчас ее презрение к мужскому полу, что сунула рулон, другой фольги Юрию, как кость паршивейшей собаке…
А вечером, у табельной, склонившись над окошечком и забирая пропуск, услышал он прямо в ухо горячее, знакомое:
— Так, значит, на всю смену? Не бахвалился, красавчик?
Опять… И, уступая место у окошечка другому, ответил столь же заговорщицки, так же на ухо: не очень, мол, конечно, большое это счастье — шарошить старую дыру.
— Так уж и старую?!
Сказав грубость под настроение, не приняв ее обычную игру, Юрий тут же пожалел. Тем более что, как оказалось, она умела по-мужски держать удар и повела себя достойно. По крайней мере — достойнее его. Стояла и смотрела в глаза — без упрека, но с вызовом. И даже, может, с чем-то вроде ненависти. Холодной ненависти, трезвой…
— Я думал, в морду дашь.
— Это почему? — Короткая усмешка. — За новенькую, может, и дали бы. А я — всего червонец.
— Чего?
— Червонец долларов… Что это для тебя, а нам — большая польза. В самом деле: ты ж парень денежный.
Он был ошеломлен. И как-то механически пошел за ней… Ничего себе!.. Потом решил, что это все-таки она играет. Шутит, как всегда. Такая вот — без страха и упрека. Вот именно — без упрека…
— Давай? До темноты надо успеть домой. Муж будет беспокоиться.
Не зная, как вести себя, он снова, почти невольно, стал грубить:
— Пожалуй, доллар дал бы… Ну, хм, ну два — по доллару за титьку.
Она кивнула:
— Да. И восемь — за старье.
Этот шутливо-хамоватый разговор уж очень походил на торг. Но он еще рассчитывал на шутку.
— Хм, восемь за старье! Я что тебе — из штата Аризона, что ли?
— Мне все равно, — ее серьезное, теперь холодное в ответ. — Хоть пусть шпион, какая разница… За все про все и за молчок — червонец. Совсем недорого. Нам, не шпионам, не блатным, нам тоже… на что-то надо жить.
Они остановились в узком коридоре. За поворотом — ее склад. Смотрели друг на друга, теперь уже и он — всерьез.
Юрий стал лихорадочно соображать. Во-первых, зачем ему эта “старуха”, которой вообще не стоило бы доллары показывать, да и которых у него в карманах запросто по стольку не валялось. А во-вторых: может, на самом деле ей и ее семье жить не на что… Питаться. Она же, наверное, поняв его молчание как неопытность, добавила тем голосом, каким общалась утром — там, на складе:
— Такой ты симпатюльчик, мальчик мой!
Но теперь ее слова, сказанные так, казались лживыми, произнесенными чуть не через силу. Как будто чью-то чужую роль играла. И еще он догадался, захотел поверить, что этот тон, игривый, разбитной, показывал не столько испорченность ее, а наоборот — наивность в такого рода практических делах. Эта пытающаяся соблазнить его “старуха” была, конечно же, не “прости господи”, но, скорее, “помилуй и облагодетельствуй” — как бы определила, наверно, его мать, бьющая до полу поклоны за него… Юрий был уверен: мать бы такую ситуацию скорее поняла и не осудила бы, как осуждала его связь, долгую и крепкую, с соседкой-“халдой”… А он в такую ситуацию еще не попадал. Чтобы за него вдруг так цеплялась женщина. И с предложением таким… Хм, как в старом (ретро глубокое!) советском фильме, бичующем мир капитала… Вообще-то о женщине Юрий имел другие представления.
Три зимы назад “опять почти пришла весна”, та самая, после которой он ни разу ей не был рад.
“Да в семнадцать лет чего не натворишь!” — твердил потом на следствии и в трибунале в защиту сына, крутясь как только можно и не очень можно, расторопный оборотистый отец… Конечно, сыну было уже совсем не семнадцать, и шороху они тогда порядком навели — на всю округу, но дело все же как-то удалось ушомкать, пригладить почти до шалости. Удвоенный срок альтернативки — красивые цветочки по сравнению с тем, какие обещались Юрию плоды.
Дело было так.
В их казарме — как всюду и везде среди братвы — был свой Иван Иваныч. За городом, на том берегу реки, напротив части, селился новоявленный помещик-Ганнибал. Между Иван Иванычем и Ганнибалом возникла сразу понятная вражда. Иван Иваныч считал, что “щупать местных курочек” на том берегу — общественно полезное мероприятие, необходимое его ребятам, тогда как Ганнибал на основании закона “О частной собственности на землю” и своего помещичьего нрава был уверен: все, что на его земле, — его добыча. На тех его просторах — старая деревня, которую помещик в меру сил своих старался обеднить. Сгонял людей с покосов, навязывал им непонятные условия аренды и всячески, короче, прижимал. Гнобил. Контроль комиссий, земельных комитетов был помещику до фени — старая цивилизация со всеми устоями своими вошла в пике.
Покосы и аренды — это ладно. Но курочки — живое дело. Его не остановишь никаким пике. Положено несушкам яйца нести, а петухам топтать, будут нестись и топтать — какой там Ганнибал! Правда, от Ганнибала зависело наличие курочек, а они проредились (поразбежались-поразъехались от прижиманий), и топтуны начали роптать по эту сторону реки.
Юрий был, конечно, желторот еще — соображать. Впутался в большое дело малым своим умом случайно. Но именно он, так уж получилось, дал всему толчок — он был тогда обуреваем ритмами “спад-ретро” и на вечерних спевках-записях, да и где придется, горланил довольно складно нечто такое:
Дорожкой огорожено, шарашкой ошарашено,
И самая хорошая, вихрастая — мое-о!
Бродили вместе веснами, теперь мы стали взрослыми,
И с мальчиками рослыми она не устае-о-от.
Промчались годы дикие, не вышли мы в великие,
И там, где были ты и я, — пустынное его-о…
Бродили вместе веснами, но стали малоросами,
Она гордится косами, ему же, гаду, всё.
Так он горланил, а их тогдашний Иван Иваныч слушал, слушал, распыхивался, кумекал, наливался злобой.
Дело завязалось в той чайной, где Юрий и теперь частенько подогревался стаканчиком коктейля. Здесь же по воскресеньям — в день свободного сюда доступа из города — толклось всегда достаточно бывших “владык мира и района”, спустивших мир — не мир, но уж их район на дно помойной ямы. Они хлебали подношения, чавкали беззубыми зевалами, мололи языками. Хвалились прошлым, ругали прошлое, благодарили за коктейльчик, пирожок, внимание.
— Трижды кавалер “Знака Почета”!.. Лауреат семеноводства!.. Пенсия — семь миллионов, на десять булок хлеба!.. Сволочи!.. Благодарю вам… вас, от сердца благодарствую!.. От трижды лауреата!..
Юрий отстранял таких обычно не в наглую, но и не скрывая к ним презрения, а чаще обходил; он никогда не подносил, не подавал, не из принципа, а так — из-за брезгливости. Такие они были грязные и мелкие, как вши, которых хочется если не придавить ногтем, то уж подальше от себя отбросить. Наполеончики былых времен.
Одного такого наполеончика он все же выделял. Тот был когда-то частым гостем у них дома, начальником каким-то там отца, действительным лауреатом и кавалером всего того, что теперь перечислял нетвердым, вечно пьяным голосом. Он жил в шикарном (чудом не потерянном, не пропитом) краснокирпичном двухэтажном замке у реки, на том же берегу, что и новый помещик—Ганнибал.
В ту памятную встречу памятного дня памятной весны наполеончик взахлеб, не по-мужски (по-стариковски) рыдал у стойки. Размазывая сопли рукавом парадного в далеком прошлом, засаленного теперь костюма. Пытался что-то бессвязно рассказать, не поминая даже в этот раз регалий, заслуг и атрибутов, — старался только о своей беде.
Получалось: замок описала у него инспекция, но, более того, там в качестве залога “в счет погашения долга” Ганнибалу осталась внучка.
Таньку, внучку этого жучка-наполеончика, Юрий не просто знал, они были ровесники, последний год встречались в городе, балдели в клубах. И не за ради
секса — просто для души. Душевная девчонка, с ней было легко, по-человечески, без дураков.
Мысль: “Этот сучара, этот Ганнибал Танюху там сейчас жеварит!” — была невыносима.
Торчавший тут же, у стойки, Иван Иваныч воспринял сообщенье круто. Замок решили взять на абордаж и курочку отбить…
На выпивку, на женщину, как и на то, чтобы три раза в день для поддержанья брюха пожевать, цены всегда вздымались, как горные хребты — один хребет выше другого. Юрий с выпивкой общался запросто, был не то чтобы запанибрата с ней — он просто это дело мало замечал. Нет башлей — нет выпивки, есть — так можно расслабиться маленько. Насчет пожрать довольствовался малым и тем, что есть… Но женщина, которую возможно было запросто купить, как полстакана… Заманчиво, конечно, ново для него. Но тут же, будто на самом деле чувствовал, откуда-то несло гнильем. И не от женщины, а с непонятной, далекой стороны…
Он выгреб из кармана деньги, какие были. И кладовщица их молча приняла, неявно, на глазок, пересчитала. Долго смотрела на него. Смотрела как-то, как оскорбленная. Потом спросила дрожащим, готовым сорваться на визг голосом:
— Что же ты морочил голову? Что… а?..
— Здесь лимона полтора. На хлеб там, крупу, может, какую.
— И вот за это, да? — Она слегка тряхнула ладонью, будто собираясь сбросить пачку свернутых рублей с тремя, пятью нулями. — Я думала, ты путний парень… богатенький.
Она немного помолчала — выжидала явно. (Припрятал доллары! А доллары — их было всего два — имелись и на самом деле, лежали в потайном карманчике.)
— Понимаешь… Сегодня я еще не ела…
— А комплексный обед?
— А сыну тогда что?..
— Ух, фу-ты ну-ты! — Юрий выдохнул протяжно все, что скопилось в легких, весь этот отработанный, без кислорода воздух; выдохнул и почувствовал себя как будто всплывшим из глубины глубин и объяснил: — Я это, слышь, я просто так… — И то ли (сам не понял) пристыдил, то ли поинтересовался: — Ты че, действительно сдурела: за рубль продаваться-то?
(А булка хлеба и кило крупы в какие-то там времена — если преданиям
верить — рубля даже не стоили.)
4
В этом кабаке Юрий был более-менее известен. Здесь он под аккомпанемент ребят-альтернативщиков время от времени, когда сочинялось нечто складное, пристойное, исполнял с эстрады свои “ретро-римейки”. За концерты не платили, но позволяли ужинать без шика, хотя достойно. А цены были в кабаке — десяток ужинов без шика равнялись году работы на конвейере; за ужин с девочкой можно было выложить и состояние. Машину вместо праздничного ужина запросто купить. Завсегдатаи — из самых самые, что ни на есть. Но по одежке, по лицу если судить — можно с наполеончиками спутать. Разве что чуть помоложе и не столь крикливы… А красавцу менту или гаишнику, к примеру — а уж кто, как не они, имеют каждодневный, без задержек и налогов, стабильнейший доход, — чтобы сидеть здесь по вечерам… Ну, это надо было только тем и заниматься, что гаишнику шерстить-шерстить и еще много раз вдоль и поперек шерстить дороги. Или менту стоять у рынка, хватая от перетекающего туда-сюда-обратно капитала жирные куски.
Непосредственно к торговле, насколько знал Юрий, Иван Иваныч отношения не имел. Его команда занималась вывозом мусора за пределы города — незавидная вроде работенка; но шеф блаженствовал здесь, в кабаке, за столиком чуть ли не каждый божий вечер. Даже не за столиком — столом.
Короче, люди в кабаке бывали в основном странные, Юрию непонятные совсем. Однако отдыхали весело, легко.
Раз-два, туфли надень-ка.
Как тебе не стыдно спать?
Коньяку осталось на глоток — маленько,
Не пора ли, милый, во-ро-вать?
Придумал такое Юрий давно и, казалось, забыл, но, когда попал сюда впервые, невольно весь вечер наборматывал эти четыре строчки. Очень уж подходили к обстановочке, к персонажам.
Теперь же он здесь сидел на равных с остальными благодаря Иван Иванычу, что после той памятной поездки к Ленке стал больше чем благодетель — чуть не второй отец. И вот, подзахмелев от коньяка, нежной музыки, женщин, каких на улице не встретишь, Юрий сделал ему комплимент, наивный, неуклюжий, но на тот момент искренний, какой-то по-детски восторженный:
— А вы бы, Иван Иваныч, и президентом быть могли. Народ бы за таким, как вы, пошел.
— Народ… — Друг-благодетель усмехнулся. — Народ-то бы пошел, да кто ж его пустит, парень? Народ только пусти — он и президента, и сам себя растопчет.
Юрий пожал плечами, а Иван Иваныч, приняв еще фужер “Армянского”, разговорился. По языку и стилю угадывалось, что он где-то — помимо армии и своей мусоровозни — пополнил образование.
— В становлении полезной мафии мы отстали, скажем, от Италии почти на век. Уточню — примерно лет на семьдесят. Мафия — благо, а не преступный мир, как в этом пытаются всех убедить.
— Благо?
— Прежде всего это порядок и ощущение того, что ты есть человек.
— Хм, — теперь уже Юрий усмехнулся, — человек… Я видел фильм про Аль Капоне — так там они друг друга хлопали, как мух.
— Вот потому и хлопали. Люди хлопали людей, а мухи лишь по дерьму способны ползать, опарышей плодить. К тому же Аль Капоне — каменный век. Теперь-то, посмотри, как у них стало насчет этого — совсем, как все другое, цивилизованно. Без “Томпсонов” и утюгов на животе… — Иван Иваныч наполнил свой фужер по новой, затем, секунду, кажется, посомневавшись, налил и Юрию. — А нам с тобой, парнишка, еще шагать и шагать к такой цивилизации.
— По трупам, — само собой вылетело у Юрия добавленье к тосту.
Иван Иваныч, сделав вид, что не расслышал (а может, и действительно не слышал), залпом, как спирт, бросил коньяк в себя. Тоже будто после спирта, шумно отдыхнулся, лизнул дольку лимона, с веселинкой, бодро спросил:
— Ну как, идешь ко мне?
Юрий не понял:
— А?.. — Наверно, благодаря такому разговору, про мафию и Аль Капоне, ему представилось, что друг зовет в команду-банду (или как там у них — в семью) и, согласись он — тут же выдаст пистолет и фотографию того, кого надо убрать с дороги.
— Что значит — а? — Иван Иваныч удивился. — Мусор по воскресеньям будешь развозить? И заодно с зазнобой… эт самое… хе-хе…
Мусоровоз…
Сесть на мусоровоз. После той пробной поездки это была чуть не самая заветная мечта. Конечно, свалить скорее из альтернативки — заветнее, но ведь и в мечтаниях надо быть каким-никаким, но реалистом.
Да, сесть на мусоровоз. Лишиться выходных в этом случае — одно, а киснуть здесь, в городе, — другое.
Сейчас уже и без штанов побегать можно бы по берегу пруда. Купаться еще, наверно, рано, но без штанов и босичком по берегу… сплошное удовольствие.
“Мусса… мусью… муссон-н… мусоровозик, — напевал Юрий не такую уж бессмысленную белиберду, — всю погань без остатка прочь увозит…”
Теперь уже клубничку проборонить пора. Пора бы. Да и к другой клубничке ох как тянуло. Все — в свое время — обработки требуют, внимания. Житейское, крестьянское… “Весна пришла, весне до-ро-гу”, — так он бодрился, но положение его было не из приятных.
Это уж как обычно — только-только вроде начинает житуха выправляться, и тут же новая заморочка дает по морде… Точнее — на самом деле дали не ему и не он, но вроде как он опять оказался виноватым. Крайним. Как тогда, когда громили поместье Ганнибала. Громили человек сто пятьдесят, а срок альтернативки удвоили двоим — ему и тому их Иван Иванычу — как зачинщикам и вожакам погрома… И в этот раз, видать, не обошлось без Иван Иваныча — друга, благодетеля.
После того как там, в кабаке, договорились о работе, Юрий вдруг окрылился, почувствовал себя хозяином всего. Почувствовал, что мир в кармане. Хлебал коньяк, забыл про вечернюю поверку… Нет, не забыл, а просто плюнул. Иван Иваныч наблюдал за ним с насмешливым прищуром, поглядывал на часы, подливал в фужеры. Казалось, специально распалял подопечного, чтоб посмотреть, что будет дальше… А дальше, когда Юрий завалился в часть глубокой ночью, его встретил комендант.
— Так! — Комендант был зол до веселости, восторга.
Юрий остановил на нем чуть отрезвевший взгляд, увидел почти что перед носом комендатский палец. Это означало: за нарушение распорядка месяц строгого режима, без увольнений, без чайной — в общем, месяц исправления.
— Эх-х, что б ты… — выдохнул Юрий, произнес почти беззвучно, но сам почувствовал, что и без слов этим выдохом еще усугубил гнев-восторг коменданта — такой того обдал плотнющий столб перегара, вонючейшей коньячной вони.
Вместо одного пальца появилось три. Три месяца.
— Сука, — не выдержал Юрий, — ну и сука ты! Гаденыш.
Комендант подбежал к пульту и вдавил кнопку вызова наряда. Через пяток минут Юрия втолкнули в подвал, служивший гауптвахтой.
А на рассвете на коменданта натолкнулся часовой. Тот ползал по газону возле ворот. Нос его вместе с губами и верхней челюстью был вогнан едва ли не в гортань ударом — как потом утверждали сведущие в мордобое люди, — ударом кулака, но кулака большого и умелого.
Вопрос отца был, как всегда, по существу: кто мог такое сделать?
— Говорят, тебя кто-то подвез. — Тут же и подсказка.
Юрий ответил вопросом:
— Это что-то меняет?
— Да. Разумеется! Кто тебя подвез, тот и задержал, и… и напоил. И — мог такое сделать с комендантом.
— Ах он злодей.
— Не место!.. — Отец готов был вспылить, сдерживался еле-еле. — Не место и не время для иронии.
И стал, загибая пальцы — это было любимое его занятие, прибрасывать на пальцах, — утомительно, дотошно доказывать, почему не время. И почему не место Юрию торчать здесь арестованным, в роли сообщника зверского избиения… Во-первых, просто потому, что это место не красит их обоих, особенно его, отца. “Тебе понятно, почему?!” Во-вторых, сколько он просидит под следствием, на столько отодвинется день возвращения домой — в срок службы ведь отсидка не войдет. А
в-третьих…
Юрий не выдержал:
— Брось с пальцами хоть с этими.
— Что?
— Тот тоже показывал на пальцах. Гад.
— Н-надеюс-сь, — голос отца задрожал от гнева, — мне за это голову н-не расшибут?
— А я откуда могу знать…
— Да ты просто становишься… гм… опасный человек.
За дни на гауптвахте Юрий додумался до мысли, что так, наверно, кому-то надо, чтобы он всю оставшуюся жизнь свою работал за столовский комплексный обед. Сколько можно попадать в истории — в дерьмо?.. Опасным человек становится когда? Когда его печет, печет и допечет до ручки. Проймет, достанет до чего-то такого, что надо стать — стать опасным. Иначе дальше просто некуда и все настолько опротивеет, что стыдно самому, как будто наложил в штаны и ходишь. Да, вот именно тогда или становятся опасными — героями, Аль Капонами и ужинают в кабаках, или пожизненно пашут за комплексный обед.
— По диким… у-у-у… — замычал Юрий от своих мыслей, забыв про сидящего рядом, непривычно притихшего отца.
— Так, — тут же подал он голос, — на чем я остановился? — Отец не мог, конечно, не доскрестись хоть до каких-то выводов, не наметить путей выхода из положения. — Что имеется в виду? А мы имеем либо увеличение срока, либо то, что было, но с ужесточением режима до конца службы. А это… — Отец опять прибрасывал, прикидывал и обмозговывал, словно разгадывал кроссворд. — М-м… э… подписка о невыезде из города, отмена увольнений и, возможно, даже выходных… Ну, выходные, я, надеюсь, отобью. Как же без выходных?.. — Увлекся, наверное, почувствовал себя членом трибунала. — Без выходных уж слишком!..
А Юрий снова замычал:
— По диким у-у… степям межрубежья, где бродят лишь дикие гру-у…
— Какие еще гру?
— Трудно, отец, понять. Может, государственные рецидивисты, уголовники. Хм… ГРУ. Чем хуже вашего ОПЦ?
— Ты здесь с ума не спрыгнул?
— Черт меня знает.
Отец поднялся, собрал бумаги в папочку. Ушел… “Интересно, — подумал Юрий как-то отстраненно, будто не его касалось, — пришлет врача или нет? Может, на психическое расстройство станет давить? Тоже ведь — вариант”.
“…Сынок! Если ты во всем признаешься и назовешь этого изверга, тебе самому ничего не будет. Так говорит отец. А он знает, что говорит. Когда он, сынок, нас обманывал? Отец тебя любит так же, как и я. А может, даже больше. А ругает потому, что любит. Он даже плакал по тебе. Вчера мы с ним маленько выпили, поговорили. И вот поплакали.
Что тебя лишат поездок твоих домой, то ты не очень отчаивайся. Мы к тебе будем ездить. А, сынок! Халда-то твоя все равно ведь не дождется. Сколько еще впереди — срок большой, а ей на передок без этого нельзя. Уж больно она на это слабая, сынок. Прости господи, как говорится.
Шибко в голову ты все не бери. И веди себя хорошо. И скажи там, кому надо, кто мог такое с твоим начальником сделать. А там уж и увольнение твое не за горами, может, будет…”
Мусоровоз…
Да, заветная, несбыточная мечта… Юрий не сомневался, что коменданта ухайдокал так Иван Иваныч. И правильно. Но сейчас, здесь, в подвале, он частенько материл друга за это. Ведь получилось, пусть и по правилам мафии каменного века, справедливо, только ему, Юрию, вышло-то боком. Острым, колющим чуть не насквозь, боком-шилом…
Но перемены к лучшему все-таки бывают: через неделю послабленье сделали. Вернули в общую казарму. Снова потекли дни то на строительстве коттеджей, то на заводе. Привычный, в общем-то, конвейер жизни. Но чтоб шаг вправо или влево — и речи не могло возникнуть. А Иван Иваныч как исчез или забыл о нем. И отец не появлялся. Короче, внешне полный штиль.
Юрий работал, по вечерам ожесточенно, до сипения, горланил свои “ретро-римейки”, в воскресенья плесневел во дворе части… Комендант, слухи доходили, оклемавшись и вставив зубы за казенный счет, куда-то перевелся. Новый комендант оказался не лучше — по крайней мере за Юрием следил, как за опаснейшим рецидивистом. Н-да, рецидивист…
А через месяц вызвали к самому начальнику их альтернативной части. Отставной полковник, но при форме, встретил, сидя, и объявил сурово, словно приговор о казни зачитал:
— Вам разрешен один раз в неделю свободный выход в город, а именно — в воскресенье. — И подчеркнул: — С семи утра до семи вечера. Вам ясно?
— Да… Так точно… Благодарю.
Начальник стал еще суровей:
— Благодарите не меня, а другого… м-м… человека.
Юрий не решился уточнять, какого именно. Получил в канцелярии справку и стал ждать воскресенья.
— Ну что, явился? — вроде даже с неудовольствием встретил его друг и благодетель. — Долго ж ты с похмелья проболел. Коньяк-то в самом деле был неплох.
“Что он, издевается? Или действительно — не в курсе?” Юрий растерялся, присел на стул. Молчал.
— Я тебе, парень, — продолжал Иван Иваныч, — хотел бы предложить чего получше мусоровоза. Освободилось тут одно местечко…
— Не надо.
— Ну да, понятно. — Голос друга потеплел. — Проблемы у тебя, скажу… — Тепло мгновенно переросло в иронию; Юрий чуть ли не криком перебил:
— Проблем хватает!
— Н-да-а, — сочувствующий вздох, — я в курсе. Но, думаю, проблемы такого рода укрепляют. Муху превращают в кое-что покрупнее… Ладно, добро, мусоровоз — валяй в мусоровоз. Это тоже должность, к тому ж тебе не должность здесь важна — хе-хе… Так, нет?.. Что же, тогда — о’кей.
Маршрут через родную деревушку, путевка, груз. И, неофициально, список, куда что выгружать.
Мусор был, как давно догадывался Юрий, довольно ценный. В бункер сперва загнали осторожно белые, из полиэтиленовых жил, мешки без маркировки. Затем — железные бочонки.
— Отходы ликероводочного, — хлопнув одну из бочек, пояснил Иван
Иваныч. — Не выливать же, в самом деле… — И так же, как бочку, хлопнул по плечу Юрия. — Счастливо!
— Можно ехать? — он никак не верил.
— Давай, давай, гони.
Юрий ликовал. Хотелось петь — слова пропали. Лишь что-то такое:
— Мы с тобой, как в бой… Всюду я за тобой… Иван Иваныч дорогой…
Мусоровозы имели мигалку “опасный груз” и мимо многочисленных постов гаишных проскакивали безбоязненно. Или проскакивали не из-за мигалки, а благодаря договоренности в верхах? Черт разберет, нет — и черт, скорее, копыта пообломает в хитросплетениях бизнеса, мироустройства…
Выкатывая очередной бочонок в очередной деревне — у обозначенных в списке ворот, — Юрий, не заметив, вспорол мешок. Посыпались желтоватые, похожие на пшено, только прозрачные, крупинки. Упали, запаръли на влажной от росы траве. К ним голодной стаей устремились куры.
Пока Юрий вошкался с бочонком, закрывал люк бункера, куры тут же, где клеванули крупки, полегли.
Через минуты, до деревни своей так и не дотянув, Юрий остановил машину. Его с кровью вырвало.
5
Мать бродит по дому осторожно и потерянно. На болезного сына ворчать не смеет. Да вроде и нет причин ворчать — парень торопится работать. Изголодался по хозяйству в своей альтернативке… Вчера на пару с халдой (прилипли, прям, друг к другу) притаранил с поля шампиньонов чуть ли не кузов домашнего “Зилка-бычка”. Отец их мигом сдал скупщикам, но разве ж это деньги на зиму?! А с клубникой… с клубникой-то — беда… Душа зудит, требует ворчанья. Приходится выговаривать отцу:
— Лампочки опять… Горят, как свечки. Ты б там, в своем-то пункте этом… Хоть лампочек наворовал бы. А? Торчишь-торчишь там, и без зарплаты… Все пускай польза лично нам какая-никакая от пункта этого… Ведь по миру пойдем!..
Болезнь Юрия придавила, в момент состарила родителей. Совсем не так и не таким ведь они его ждали… Юрию больше жаль отца. Тот еще дерганее стал, пуще прежнего старается чего-то там везде успеть: и мать задобрить, и авторитет Опорного пункта не уронить. Но плохо у него выходит. И он делается все меньше, малосильнее, как будто усыхает, и только хорохорится заместо реальных достижений.
Сегодня, в выходной от заседаний день, отец с утра, сменив отвальный плуг на плоскорез и борону, погнал их изржавевший, кособокий “Беларусь” на поле. Его инициативу мать не одобрила:
— Пропало поле! Господи… А и взрыхлит — кому рассаживать? Там дел-то — до зимы спать не ложиться.
— Поправим, — говорит с кровати Юрий (после вчерашних шампиньонов опять ему худо), истощавший, стриженный под ноль.
— Кто будет править-то?
— Что ж ты, мам, одного на свет произвела? Пахали бы сейчас тут табуном… Семь братцев-бугаев…
— Так ведь и ели бы…
Мать неожиданно приняла его слова всерьез. Присела, принялась с ним откровенничать.
Отец-то, дескать, он же смолоду здряшной такой. Общественник… Где каша и где ложка, отличал, а где мешки пустые и сколько полных — не больно-то. Ему бы на соседей, мол, больше наработаться. Порядок навести. За всех, гляди ты, у него душа болит, а тут — хоть пропадай. Такой общественный — что делать? — человек. А общество в ответ… Ох-хо-х…
“У каждого своя неправда”, — вспомнилась Юрию услышанная когда-то где-то поговорка.
Да, отчего-то, чем дальше, тем все меньше лично ему встречалось “правды”. Правильности той, неоспоримой, в людях, которой хотелось бы.
— Потом, сынок, я же думала, как лучше. И все так думали, сынок. Тогда же бедлам стоял — и страшно вспомнить! Здесь, в деревне, народищу: битком!.. Пруд летом кишмя кишел шпаной. Днем купались, пили под березами, а ночью на разбой. Огороды… что не унесут, то вытопчут. А попробуй сопротивляться — избу сожгут и не подумают… Сейчас в сравнении — благодать, тишь прямо. Одни борзые сидят, других переубивали. Разве кто курицу спьяну когда утащит…
— Да. Кислороду больше.
— Только, — не унималась мать, — кому работать? Годили бабы все, годили, вот догодились.
Она воспринимала жизнь с той колокольни возраста, где была сейчас сама. Вот они, люди старые, когда-то (да уж не за горами) перемрут. Поддерживать хозяйства уже и нынче некому. Хотя бы поле их клубничное. И так во всей деревне. Дома трухлявые, сараи рассыпаются, даже пастуха в общественное стадо, коров блюсти, днем с огнем не отыскать. И стадо-то — с десяток коровенок… Один сын, считай, у них на двоих — и что?.. Вот дождались служивого…
Заплакала.
— Ладно, мам. Сказал: поправим.
— Ла-адно!.. А как опять запомираешь?
— Чё ты, в самом деле! Отлежусь — и снова первый парень.
Был, да уж, был первый парень. Хулиганил, конечно, помаленьку, от девок не оттащишь. Уж он бы мог поправить, табун бугаев наделать, конечно. Да сложится ли? А?..
Пошла на кухню, щелкнула выключателем. Лампочка вспыхнула, одновременно легонько хлопнув, и погасла. И снова плачущий, негодующе-бессильный голос:
— Ну вот — опя-ать! Ну ты гляди!.. Что булку в день купи, что лампочку… Ой-е-е-ей… Каким местом их только делают?!
Примчалась Ленка, прилипла к Юрию банным листом.
— Не боишься, — в который раз с каким-то странным удовольствием спрашивал он, — что и у тебя лохмашки твои повылезут?
— Юр-р!.. Ну до чего же ты у меня зануда!
Ленка его так сейчас любила, своего зануду, что на груди ее, как на наковальне, впору раскаленное железо молотом ковать — только брызги брызнут огненные. Какие там жалеть лохмашки? Чумной, действительно.
— Юр, дунем нб поле?
Мать шуганула кур из сенок на двор (те сразу же за гостьей — в гости), услышала слова халды, напряглась.
— А как там с трактором? — продолжала та. — Поехал?
Вот, скажи, ведь в курсе всех их дел, чуть ли не раньше их самих!..
— Посмотрим, у? Отцу, может, поможем.
Слова “отец” из ее уст мать уж выдержать была не в силах. Рванулась в комнатку, затараторила:
— Куда ты опять его? Видишь, лежит! После вчерашних этих ваших шампиньонов… Беги куда, если не терпится!.. Дай ты ему покою!..
— Теть Ань, — холодное, со спокойной наглостью в ответ, — я разве с вами говорю?
— А?.. А я тут кто?!
— Юр… — Халда будто не слышала этих задыхающихся вскриков. — Юрочка, теперь нам надо ходить-ходить на воздухе. Ты сам, наверно, это чувствуешь.
И он, как зачарованный какой, стал подниматься.
…Халда одержала первую свою победу в этом доме тем, что однажды сумела предсказать, что вот сейчас поцелуй ее заставит сына не только открыть глаза — такое уже неоднократно было, — но даже улыбнуться и чего-нибудь сказать. В те времена он только ложке один-два раза в день рот открывал… Все получилось, как сказала. Он растворил глаза и брякнул: “Сучонка ты моя любимая”. Все обомлели… С того момента в несгибаемом погляде на “самозваную невестку” у “будущей свекрови” появился легкий, почти что незаметный со стороны прогиб и некоторая неуверенность. И халда, почувствовав такое дело, тут же стала в их доме чуть не хозяйкой.
— Ну хотите, можем еще грибов нарезать? — Из вежливости как бы лишь обратила она внимание на мать. — Там их пропасть. Сдадим опять. — Ленка закатала рукава, готовая хоть за руль, хоть к черту на кулички.
— Отец аккумулятор взял для трактора…
— Ох, вечно что-нибудь не так.
— Всё б по тебе! — Тут как тут мать вздернулась.
И снова нагловатое в ответ:
— Неплохо бы.
— В своей избе распоряжайся.
— Юр… а? Пойдем?
— Ну че ты его тянешь! Куда ты его тянешь-то! — уже им в спину вскрикивала мать. — Кого ты все!..
К воротам мягко подкатила блестящая, большая, вся из себя машина. В их тупичок у пруда такие забирались редко. Разве что к березкам — к безлюдному чаще всего теперь общественному и стихийному, на воле, “ресторанчику” на берегу.
Подкатила, остановилась. Стекла мутно-темные — людей внутри не разглядеть… Казалось, очень долго дверцы не открывались, мотор работал с тихим, угрожающим ворчаньем… Но вот неторопливо, с ленцой уверенных людей из нее полезли, вырастая, по мере того, как распрямлялись, трое. Широкие, здоровые, лобастые — быки. Тот бык, что постарше, двинулся к калитке.
— Иван Иваныч! — в одно мгновение обрадовался и испугался Юрий.
Из молодых один остался при машине, второй пошел за старшим. Иван Иваныч молча подал Юрию руку, а затем без приглашения прошагал в избу. Сел за кухонный стол. Молодой же уселся на лавку у сеней… Мать испуганно и бестолково металась со двора на кухню, из кухни в сенки и во двор… Ленка порхнула в огород. Вернулась с дыней.
— Списали тебя там, значит? — спросил Иван Иваныч.
Юрий кивнул, уставился глазами в стол.
— Гм… Что дальше думаешь?
— Что — что?
— Что делать, чем заниматься… Чем, эт самое… ну — жить?
Юрий пожал плечами:
— Клубникой буду жить. Клубничкой…
Иван Иваныч опять гымыкнул. Хотел, наверное, по своему обыкновению, что-нибудь такое сказануть, но удержался. Шутка сейчас бы прозвучала издевательством… Он сам прошел такое состояние, в каком здесь вот обнаружил Юрия, — оставшись без ступни и получив медальку и пенсию на хлеб без масла… Догадываясь, что за “клубничкой” скрывается нечто не совсем понятое им пока, переспросил:
— А именно?
Юрий пододвинул ему тарелку с нарезанными желтыми ломтями.
— Да-а, дынька воняет восхитительно, зараза! — Иван Иваныч взял ломоть, куснул. — Значит, огородом кормиться думаешь? Ну-ну…
— А что? Мы ж тут крестьяне.
— Так-то так. Не в курсе? Земли ваши в частное владенье скоро отойдут. Вам будет компенсация, выбор других мест для жительства. В-во-от так…
Юрий отвалился на спинку стула. Смотрел в лицо гостя с изумлением и недоверием. “Как это? — застучало в голове. — Как это так…” Однако Иван Иваныч, конечно, знал, что говорил. Захоронения отходов дальше за деревнями, куда ходили его мусоровозы, — дела его конторы. Как ему не знать? Насколько Юрий был несведущ во всех этих премудростях, но слышал, что те захоронения — а главное, дорога к ним — дорогого стоят; и что захоронения планировали расширять. Строить какой-то комбинат для переработки, что ли… В целом — понятна ситуация: дорога и земля вокруг станут собственной чьей-то, частной территорией, а это — не клубника, не поля, не пруд и не бор, но — денежка. Хм… Кому-то хорошая такая, безразмерная, надежная, что обозначается странной то ли буквой, то ли просто закорючкой — $.
— Дай-ка вчерашнюю газету, — попросил Иван Иваныч, наверно, по-своему понимая молчание собеседника, думая, что тот ему не верит. — Там сообщение и сроки.
Тут ожила, очнулась оторопевшая от сообщенья мать. Почти что прорыдала:
— Да не выписываем мы! Откуда такие деньги?! И так ведь с копейки на копейку!..
Иван Иваныч вздохнул, поднялся. Мать умолкла.
— А что, отец не знает, что ли? Ничего не говорил?
— Не говорил… — далеким эхом мать.
Юрию было не просто жалко — конечно, и это тоже — и пруд, и деревеньку, домик… Просто действительно не верил. Он здесь родился, вырос, на клубничной каторге пыхтел с тех пор, как научился более-менее соображать. Проклинал это болотистое поле, клубничные усы, ящик с рассадой, но о поле тосковал, болел душой, к нему — к нему в первую очередь — стремился всю альтернативку…
А кто?.. Кто покупатель-то?
— Иван Иваныч, — позвал вслух, — может?..
Иван Иваныч, как ожидал, понял с полуслова. С готовностью ответил:
— Что это даст? Замочим одного-другого. Всех не перемочишь. — И дал понять: в конце концов замочат нас.
Раньше Юрий, может, плюнул бы — до болезни, до возвращения сюда, до той поры, пока с Ленкой встречался так — сунь-высунь. Может, узнав об этом не здесь, на службе, конечно, побесившись, сотворив очередной какой-нибудь дебош, угон машины, в итоге бы упал на койку и сказал: “А, до фени, блин!” Но в том и дело, что теперь совсем, и всерьез, и, может, навсегда, ему стало — не до фени. Ему сегодня просто так не светит даже комплексный обед. Даже в чайной ему с его “регалиями”: ни кавалера, ни лауреата, ни депутата, без костылей, не то что не нальют — на понюх к коктейлю и закуске не подпустят.
“Как дальше?.. Что?.. Куда?..”
Впервые лезли в голову (так настойчиво, всерьез) мысли, что касались, вернее, тормошили, донимали других всегда. Тех, взрослых, но беззащитных, вроде кладовщицы… И что же те — все они — все это время молча думали, вяло барахтались в тех рамках, что ограждают вроде бы дозволенность? Не взрываясь, не разевая пасть… За него, Юрия, думал, в основном, отец.
Так. Отец. А он что же? С соумниками своими, с Опорным пунктом, так называемым, цивилизации? Кого и почему и от кого защищать, если задуматься? Какая опора? Где враг реальный, ощутимый? И как случилось, что так стало?.. Всегда так было? Нет, не всегда.
Идиотизм какой-то: как — так, тык — мык, тырк — пырк…
Он посмотрел на Иван Иваныча, как когда-то, когда пришел просить устроить на работу. Мусоровозчиком.
— А в самом деле, как получилось-то? Что мы, действительно: идиоты, эти… мухи?
— Кто — мы? — На лице друга прежняя ухмылочка.
— Ну, я… — Юрий нашел глазами стоящих в ряд у печки мать и Ленку. — Они?
— Я понимаю, в смысле, что небогатые?
— М-м… И это тоже.
— А завтра можете стать: вооще! Все может измениться неузнаваемо… хе-хе… — Иван Иваныч прошелся по кухоньке, спросил сочувственно: — Хорошая клубника-то? Ну, в смысле урожая?
— Тонн до тридцати в хороший год…
— Тэк-с, тэк-с. — Остановился перед полочкой, потрогал корешки книжонок, в основном — стихи, истрепанные песенники, откуда Юрий черпал свои “ретро-римейки”. — Все может очень даже измениться, — повторил гость, глядя по-прежнему на книги. — Но, понимаете, есть… назовем его как-нибудь… ну — дядя. Дядя из дядь. Дяде этому проще гонять с лужайки на лужайку стадо баранов, чем умных козлов, которые сами его могут погонять. Бараны бегут, куда велят, и стричься ложатся без особой волокиты. Но… Лужайки, которые бараны эти вытаптывают, выгрызают до предела, гораздо больше стоят в денежном исчислении, чем сами бараны. И если все эти лужайки взять да запродать — как ты, Юрок, считаешь? — ведь оченно шикарно даже можно жизнь прожить.
Юрий не ответил. Слабую после болезни (да, может, и от природы) голову ломило, раскалывало просто… Иван Иваныч присел к столу и наслаждался дыней. Съел три ломтя, утерся. Досказал:
— Я не могу поставить крышу здесь. Понимаешь, нет? Над всеми этими… баранами. Я в роли козла, который знает, где его место и куда надо и не надо совать рога… Ну, понимаешь?
— Что тут не понять…
— Пойдем маленько погуляем. По огороду, что ли. Можешь?.. Да и отлить бы не мешало — дыня у вас, что арбуз, хе-хе, таджикский.
Обозревая волю — гладь воды под огородом, бор по ту сторону пруда, холмы, — Иван Иваныч дышал сочувствием к Юрию.
— Жаль оставлять?
— А как ты думаешь? — Кажется, начав догадываться, кто пусть, может, и формальный, но все же покупатель их земли, Юрий начал вскипать, даже вот на “ты” старшего друга и благодетеля назвал.
— Угу… А знаешь, что вам предложат в виде компенсации? Семье вашей? Хм… Под городом тот замок, за который ты когда-то воевал. Он сейчас ничей… то есть…
ну — не важно… С двумя гектарами земли. И с льготным освобождением — на три
года — от всяческих налогов. Для обустройства.
— Да-а?.. И с Танькой той? — сдерживая злость не собственно на гостя, а на что-то большее, почти пропел Юрий. И тут же добавил, не определив и сам для себя, какой смысл вкладывает в усмешливо-горькую фразу: — Ну и шутки у тебя, Иван Иваныч!
— Это не шутки.
Новым известием, о злосчастном замке, Юрий был, конечно, ошеломлен, впрочем, не настолько и не так, как мог бы предполагать стоящий рядом виновник ошеломления. А тот, наверное, чтобы добить, обезволить, преподнес еще сюрприз:
— Отец твой имеет вес по части распределения, то есть — купли и продажи… Он мог бы подписать — не подписать тот перечень земель, что предложили на аукцион. Но… я тебе не зря втирал там про баранов… Понимаешь, да? — И сам ответил: — Да. Отныне что ж, — Иван Иваныч старался быть по-прежнему любезным и справлялся с этим, — попадаешь под опеку и компетенцию моих ребят… хм… мусоровозчиков.
Уж — не взыщи. Разумеется, как только там станешь жить. По принципу: “Закон — для законодателей”.
— Что ж, всего хорошего. — Юрий с трудом сдерживал себя, чтоб не толкнуть друга с берега. — Спасибо за благодеяния. За все…
Иван Иваныч как бы виновато улыбнулся:
— Не надо психовать. Будешь там со стариками и своей курочкой, как граф какой-нибудь… И двух гектаров для клубники — приемлемо вполне. Так что — принимаю благодарность.
Когда Иван Иваныч, чуть-чуть хромая, будто ему под ступню попал камушек, а снять туфлю и вытряхнуть его все недосуг, шел к машине решительно и зло, Юрий вдруг испугался довольно нелепой (а может быть, и лепой) мысли, что вот сейчас он возьмет и даст команду: “Курочку со мной!”
Ленка в самый раз тут на глазах, как бы нарочно, и до ужаса такая — аппетитная. Иван Иваныч миновал ее, не глядя, а бугай, что двигался за ним, прощупал взглядом раз, другой…
Нет, все, мотор завелся, дверцы мягко хлопнули. Машина тронулась. И будто что-то обрубилось важное, большое, нужное. Юрий ушел под навес, где были клетки с кроликами, а в основном, давно пустые (случать их руки у отца не доходили), сел на ящик. Закурил.
Кто спорит, Иван Иваныч, это — да. На своем уровне, конечно. Но и он, Юрий, не баран. Не овца безмозглая, чтоб так вот… Тьфу!.. Бараны, мухи, кролики, козлы… Башка готова лопнуть.
Подсела Ленка. Обняла, прямо вжалась собой в него. Гладит волосы, глядит в глаза.
— Так ощутить хочу, — в ответ мычит Юрий, — прям съел бы.
— Вот она я.
— Не так хочу. По-настоящему… Чтоб, знаешь… — Он не находил слов.
— Как хочешь, Юрочка…
Он оставался под навесом до ночи. Ленка, посидев, поласкавшись, убежала к себе доить козу. “Ага, козу”, — от этой мысли у Юрия просеменили ледяной волной мурашки по спине. Старался не думать о важном, о том, что вскоре навалится на них, на их семью. О замке двухэтажном тоже старался не вспоминать. Но… конечно, лучше он во сто крат их домика, вот только… Что-то внутри, не в голове — в груди — твердило: нельзя, не то, не надо… Когда стемнело, взяла забота об отце и тракторишке. Поле клубничное сырое, не влез бы там их “Беларусь” по уши, протягивая плоскорез и борону через болотънки… Может, им с Ленкой завтра с утра, по холодку, рассадой все-таки заняться? Усы клубничные окрепли, дали корни — самая пора рассаживать… Бараны пусть они себе баранами, а поле — полем… Да кто кому дал волю, чтоб поле отбирать?! На этом поле вся вот его, Юрия, жизнь. То с ящиком рассады полуползком метр за метром, то с тазом, когда прет урожай… Тьфу ты, блин, опять про то же. Сказка про белого бычка… Не надо думать — все понятно… Да…
Ему никак не представлялась картина: мать в замке. Мать с коровьим выменем в распухших пальцах, мать с вилами, с граблями, у печки — запросто, мгновенно. Мать в замке — у камина, в кресле, пледом обернутые ноги — нет, никак, никак.
Для других, чужих ушей, наверное, еще неуловимо, а ему услышалось надсадно-предсмертное тарахтение их “Беларуси”. Значит, у отца все слава богу… Отец… Правду ли сказал Иван Иваныч про отца — что не только в курсе, а сам почти… как сказать… инициатор переезда? Что, дескать, мог не подписать и подписал?.. Но мог ли не подписать?.. И почему тогда им с матерью ни словом?.. Решил оставить на потом, чтоб сразу перед фактом?.. А?
Прибежала Ленка. Сумерки. Глаза ее светились, как два фонарика.
— Ты здесь?
— Да. — Юрий подвинулся на ящике. — Садись.
Снова вжимается в него и шепчет:
— Я так тебя люблю, так боготворю…
Юрий чувствует, как от этих слов перехватывает дыхание, горло заваливает чем-то сладким, душащим. Вот бы сейчас, после таких признаний — умереть. И все…
— …Все хороводятся, — привычно недовольно ворчит мать, вернувшись со двора в избу, начав собирать на стол к ужину и исподволь готовясь к тяжелому, рожденному визитом человека на блестящей и большой машине разговору с мужем. — Все голубятся… И неймется им. Тут скоро… черт-те чё, а тут… Халда она и есть…
— Ты не мешай, — говорит отец, звеня штырьком рукомойника. — Дело молодое. Куда что повернет… Глядишь, она нам его выходит еще… И — заживем. Так, мать, скоро заживе-ом!..