Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2004
Перевод Лиана Татишвили
Учительница физкультуры
Если я что-то и помню отчетливо, то благодаря цепкой детской памяти. Там, в детстве, остались мои светлые дни, мои первые цветы, появления которых я с таким нетерпением ждал по весне. И знаете, где они расцветали прежде всего — возле могил моих дедушки и бабушки. И возле других могил, находящихся там же, — возле только-только просохших от стаявшего снега тяжелых камней, то мшистых и угрюмых, а то почему-то блестящих, как голубая лилея, чистых, легких, словно бы невесомых и стыдливых оттого, что им выпала участь могильных камней. Под этими угрюмыми и невесомыми камнями лежали и мои дедушки и бабушки, мои дяди, мои большие и маленькие мамиды1, мои большие и маленькие двоюродные братья, мои тети, жены моих дядей — когда-то они росли в других селениях, потом стали невестками нашего села, прожили жизнь по нашим законам и обычаям, иные из них рано овдовели, но не сдались, осиротелую свою любовь укрыли в тайнике души, как укрывают золой уголье, чтобы сохранить его жар, и, потужив, взяли на себя тяжкое бремя жить и работать дальше, воспитали сирот, иных выдали замуж, иных женили, через всю жизнь пронесли скрытое в тайнике сердца осиротелое чувство, пока однажды не повстречались со смертью. И вот эта милая моя мужественная тетя (кто знает, сколько раз жизнь надрывала ей сердце, но она никогда никому не показывала этого) лежит здесь, под тяжелым камнем, и мы, ее внучатые племянники, я и мои маленькие двоюродные братья, бежим сейчас к этим камням. Пришла весна, и больше всего на свете нам хочется увидеть первый цветок, пробившийся на свет возле них. Мы ищем здесь цветы потому, что это место — самое солнечное и снег здесь сходит раньше всего.
Зима была длинной и изнуряющей. Конечно, и в ней таились своя красота и прелесть, она принесла нам, детям, много радости, но потом кошмаром обволокла землю и, кабы не весна, вовсе не собиралась освобождать ее. Да она и сейчас здесь и не думает уходить, лишь на кладбище, на этом солнечном пригорке, чуть оробела и отступила, и мы бежим туда сломя голову, я и мои маленькие двоюродные братья. Мое село — одна большая семья, одна община, на всех — одна молельня, и все мы живем по законам этой общины и этой молельни. Рядом с молельней — общинная горка, здесь в праздники деканоз2 зажигает свечи, здесь же забивают скот, приносимый в жертву, и все от мала до велика преклоняют колени, отсюда уходят в армию мужчины, рожденные в селе. С этой горки деканоз, окончив молитву, трижды скатывает вниз маленького Чохели, после чего он и становится носителем этой фамилии, служителем фамильной молельни — это называется “приобщение к Образу”. Тут же, на горке, стоят воткнутые в землю семь камней — гладких, прокоптелых от пламени свечей, символизирующих семь законов нашей общины. Они клеймят позором тех, кто преступит эти законы, кто изменит чести и долгу нашего рода, нашему Образу, и знаете, кого порицает один из этих камней, — невестку, которая, овдовев, бросит сирот и выйдет замуж во второй раз. Может быть, потому и старятся здесь мои тетушки — велика сила Образа, и один из камней общинной горки может прогневаться на них.
И все же весна берет свое.
Солнце заставило-таки ужасную зиму обнажить грудь.
И мы бежим туда.
И ничто не сравнится с тем чувством, которое овладевает тобой, когда после этой жуткой зимы ты натыкаешься на фиалку, взошедшую у могильного камня твоих дедушки или бабушки, дяди или мамиды, или же безвременно овдовевшей тети, жены твоего дяди.
Почему-то мне кажется, когда я попаду на тот свет, первыми меня там встретят мои вдовые тетушки с букетами фиалок в руках… А до той поры…
А до той поры я бегу по горному склону в школу. Внизу по щебнистому руслу через прибрежный лес мчится мутная Черная Арагви, подобная шаферу на адском коне. К одному из берегов Арагви вплотную подступает небольшой холм, за которым начинается поле, единственное ровное место во всем ущелье. На этом поле и стоит моя школа, двухэтажное строение с большим передним двором, огороженным каменным забором. На первом этаже расположились классные комнаты. Деревянная лестница ведет на второй этаж, где находятся учительская, кабинет директора и кабинет географии и анатомии с человеческим скелетом в углу и большими картами мира, развешанными по стенам. Эта комната внушает нам непонятный страх — на стенах континенты, моря и океаны, большие и малые страны, реки, на столах — глобусы, которые можно заставить крутиться — это называется вращение Земли, — и среди всего этого человеческий скелет с беспомощно висящими руками!
Интересно, этот скелет, и вправду, человеческий?! Если он, и вправду, человеческий, ведь на его могиле могла расцвести фиалка… А может быть…
Неожиданно раздается звонок. Звонок висит на втором этаже в конце коридора. Я выбегаю из кабинета. Не приведи Господи, директор увидит! Похоже, его ничто не радует в этом мире. Он строгий, очень строгий, его побаиваются и ученики, и учителя. Учителя все — из равнинных мест, кто откуда. Мы дали им прозвища по предмету, который они преподают, или по месту, откуда они родом. Учительницу русского языка мы зовем Русула, химичку — Туша, потому что она из Тушети. Все они какие-то странные. На уроке русского, например, достаточно начать заданное наизусть стихотворение бойкой скороговоркой, как Русула тут же останавливает ученика (который наверняка дальше и не потрудился выучить): “Садись, пять! Знаю, что знаешь!” А вот меня она почему-то невзлюбила. Пока я не прочту стихотворение наизусть от начала до конца, каким бы бойким ни было начало, меня она никогда не остановит и тем более не скажет, что знает, что я знаю. А однажды, когда я выдал пушкинский стих без единой запинки, влепила мне двойку.
— За что? — обиделся я.
— За то, что не знаешь.
— Как это не знаю, я ведь только что сказал его от начала до конца!
— То от начала до конца, а с конца до начала не знаешь!
— Что?!
— Прочти стихотворение от конца до начала, и я поставлю тебе хорошую отметку.
Я попытался было, но… Вот так сложились мои отношения с Русулой.
Однажды весной у нас появилась высокая тучная женщина — учительница географии. Она обожала пение, просто с ума по нему сходила, чего не скажешь о географии. Если директора не было в школе (его частенько вызывали в районный центр, в отдел просвещения), учительница географии во время своего урока выводила нас во двор, расстилала на земле свое необъятное, подбитое ватой пальто, опускалась на него, рассаживала нас вокруг себя и заводила песню: “Цинцкаро-о, я прошла вдоль Цинцкаро-о…” При этом делала нам знак рукой, давайте, мол, подпевайте. Ну мы, разумеется, подпевали. Теперь вы имеете представление о моих географических познаниях. Когда я вижу на стене карту, мне так и хочется затянуть “Цинцкаро” или “Мравалжамиэр”.
Чуть не забыл, наша Русула, которая так придиралась ко мне, почему-то побаивалась свою коллегу Тушу (они жили в одном доме) и, бывало, торжественно сообщала нам:
— Дети, хочу доверить вам одну тайну.
— Тайну?!
— Я знаю, когда умрет Туша!
— Когда?! — хором восклицали мы.
— Либо днем, либо ночью!
Ну что на это скажешь!
Однажды Русула купила новые сапоги, пришла в класс и пожаловалась нам: “Жмут, не знаю, что делать, если кто из вас придумает, как быть, чтобы не жали, пятерка обеспечена аж до самого восьмого класса” (наша школа была восьмилеткой). Мы стали наперебой предлагать разные “рецепты”. Я сказал: “Налейте в сапоги водку, они и расширятся”. — “Ты, видать, хочешь, чтобы я совсем не смогла ходить? Пока я здесь учительница, ты с двойкой не расстанешься!”
Я умолк.
Не знаю, чьему совету она последовала, но на следующий день Русула заявилась в сапогах, переделанных в босоножки, и, похоже, была весьма довольна собой.
Тогда я учился то ли в пятом, то ли в шестом классе. А еще раньше, в третьем или четвертом, к нам из районного отдела просвещения прислали новую учительницу. Это было во времена коммунистов; окончивших институт распределяли кого куда — быть безработным не полагалось. Так появилась моя первая учительница физкультуры.
Это была средних лет женщина. Одна нога ее была короче другой сантиметров на двадцать. Приковыляла она, значит, спросила директора.
— Директор вот уже месяц как болеет, — ответила завуч, — а что вам надо?
— Меня прислали к вам преподавать ботанику.
— Но у нас есть учительница ботаники… — Завуч, прямо скажем, растерялась.
— Зачем же тогда меня распределили к вам? — грустно спросила женщина.
— Ладно, до возвращения директора что-нибудь придумаем, — пожалела ее завуч и повела в учительскую.
Бедняжка со своей укороченной ногой с трудом преодолела некрутую лестницу.
Ее назначили учительницей физкультуры.
Она проводила объединенные уроки в третьем и четвертом классах.
В физкультуре она, конечно, ничего не понимала — она ведь была специалистом по ботанике. К счастью, перед школой расстилалось широкое поле. Как только раздавался звонок, она с трудом спускалась по лестнице, выводила нас из классов, выстраивала по росту и говорила:
— Ну-ка, дети, внимание!
Мы вытягивались.
Она становилась впереди и приказывала:
— Следуйте за мной, дети! Делайте, как я!
И мы делали.
— Раз, два, раз, два! — громко, насколько могла, чеканила она.
И мы, учеников двадцать, хромая, обходили поле перед школой.
Это и были наши занятия физкультурой.
Пока не вышел на работу директор и не увидел, как двадцать его учащихся, ковыляя, маршируют по полю.
— Что эта дура делает? Что делает эта дура?! — закричал он из окна своего кабинета.
На его крик прибежала завуч.
— Что делает эта дура? — вопил директор.
— Проводит урок физкультуры, Георгиевич!
— Урок чего?
— Физкультуры!
— Кто она? Откуда взялась?
— Прислали из райотдела просвещения преподавать ботанику, но… До вашего прихода я временно назначила ее учительницей физкультуры.
— Немедленно убрать ее, убрать немедленно, пока она все Гудамакари не заставила хромать! — орал директор.
Урок физкультуры был сорван.
Потом нашей физкультурнице выделили два или три часа в неделю для преподавания ботаники в старших классах.
Был у меня дядя-вдовец, с трудом справлялся со своими сиротами. Он женился на ней. Теперь мы уже вместе с ней ходили из деревни в школу. Дорога шла вниз по склону, и спуск ей давался труднее, чем подъем. Из уважения к ней мы, дети, вставали ни свет ни заря, чтобы вместе отшагать расстояние от дома до школы.
Тяжелее всего приходилось зимой. На склоне был один лавиноопасный участок, и мы старались пройти его как можно скорее, чтобы не угодить в лавину. Наша учительница, как могла, старалась не отставать от нас. И вот однажды раздался чей-то крик:
— Скорее, лавина!
Сломя голову мы бросились бежать — лавина нас едва не накрыла. С каким-то ужасным шелестом пронеслась она за нашими спинами. Опасность миновала, но мы еще долго бежали без оглядки.
Потом наконец остановились. Перевели дух. Огляделись. Обрадовались, что все оказались на месте.
И вдруг растерянно стали переглядываться.
Нашей учительницы физкультуры, нашей тети Хохобы (так ее звали), не было среди нас.
Мы посмотрели назад. Лавина, постепенно стихая, оседала в овраге.
В тот день мы не пошли в школу. Вернулись в село.
Ее нашли в полдень.
Теперь один из этих могильных камней, среди которых я и мои маленькие двоюродные братья ищем по весне фиалки, принадлежит Хохобе, моей первой учительнице физкультуры, моей тете.
И я очень надеюсь, во всяком случае, почему-то мне так кажется, что, когда я попаду на тот свет, первыми меня встретят мои вдовые тетушки с фиалками в руках, среди них будет и она, Хохоба.
А до того сколько зим минует, сколько весен!
Печаль костей
Кто хоть раз был летом на Бурсачирском косогоре, может смело утверждать, что видел рай. Посреди склона грохочет река, по обеим ее сторонам — море самых разных цветов, а если идти вверх и вверх по склону, попадаешь в белое царство рододендронов. В котловинах между косогором и другими склонами отливают синевой маленькие озерца. С одной стороны косогора, почти упираясь острием в небо, возвышается утес. Он стоит мрачен и недвижим, в то время как все вокруг него брызжет жизнью: цветы, источники, ключи, бьющие из скалы, вороны — черные пятна на фоне прозрачно-синего неба — и орлы, цари-повелители подлунного мира. Внизу меж огромных камней несется река, время от времени она сдвигает их с места, как бы говоря — не валяйтесь здесь без дела, шевелитесь, ведь вы на этом свете, а на этом свете все должно жить. И камни, похоже, внемлют реке: перевернутся и застынут на месте, перевернутся и застынут. Лишь утес замер в неподвижности, как будто нет у него никакой связи с жизнью. Словно стоит он лишь для того, чтобы указывать всем: здесь — земля,
а там — небо!
Ну и что?
Разве земля и небо — не одно целое? Кто разделил их?
“Тот, кто разделил жизнь и смерть”, — говорит утес. Не говорит, конечно, а своей неподвижностью как бы свидетельствует об этом.
Под утесом в скале — перевал.
Через этот перевал и ходят путники, как ходили в незапамятные времена и, верно, будут ходить, пока стоит этот утес, пока на Бурсачирском косогоре не устанут распускаться цветы по весне.
Пришла весна, и расцвел Бурсачирский косогор. Поет жизнь. Все ликует вокруг.
Лишь на небольшом холме пониже перевала человеческие останки под огромным камнем источают грусть.
Эта могила — единственная в округе одинокая, заброшенная, беспризорная. Никто не знает, чьи это останки, как звали их хозяина. Известно лишь, что это был путник, сорвавшийся с перевала, милосердные люди предали его земле. Положили сверху этот огромный камень — единственный могильный камень на много верст вокруг. Земля под камнем осела с одной стороны, и оттуда белеют кости. Они выглядят так печально, что сердце невольно сжимается от боли, кажется, они взывают к тем, кто снаружи, о чем-то молят их.
Чьи они? Куда он шел, этот человек? Где родился? И почему оказался в этой земле?
Наверное, у него были сестры, братья, они радовались друг другу, ведь их родила одна мать… Теперь уже и их, конечно, нет в живых. Останки их, верно, покоятся где-то на одном кладбище, и только этот брат нашел свой вечный покой вдали от дома, где его так ждали. Может быть, эти печальные останки молят о том, чтобы их перенесли поближе к родным могилам? А может, судьба разбросала братьев и сестер по белу свету и кости их лежат в земле вдали друг от друга, вдали от останков матери, которая их родила.
Разве поймешь что-нибудь в этом мире?! Вертится земля, вертится, а с нею вертимся и мы.
Земля вертится и цветет. Цветет, и краше ее нет ничего на свете.
Она так же красива, как Бурсачирский косогор, покрытый шитьем из самых различных цветов, полный жизни, ликующий.
Ликующий и торжествующий. Торжествующий, потому что жизнь вокруг бьет ключом.
Лишь кости, белеющие под одним из здешних камней, источают грусть, и сердце прохожего сжимается от боли… Но остается надежда, надежда на то, что Бог велик и на том свете он соберет воедино всех братьев и сестер. Там же их встретит родная мать, и они возрадуются. Возрадуются, как радуется и цветет прекрасный, подобный раю Бурсачирский косогор.
Дрангала
Моему брату Годердзи Марсагишвили посвящается
Вы видели дэва?
Нет?!
Может быть, хотя бы слышали о нем? Тогда вы имеете представление о Дрангале.
Все его так зовут — Дрангала. Никто уже не помнит, как нарекли его родители, священник, крестный. Да он и сам этого не знает.
Дрангала — и все тут.
Хлебнет “Жипитаури”3, придет в хорошее расположение духа, сам, как дэв, и характером ему под стать — разбушуется, и никому невдомек, по какой причине, то ли из-за того, что прошло, то ли из-за того, что будет, а может, на жизнь вообще взъярится, идет, за ним пыль столбом, и ревет:
— Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
Вокруг одни горы. Высокие горы, как сам Дрангала, высокие. А он — между гор.
У него кончилось “Жипитаури”, и он спешит к соседу: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди! Словно, кроме этого слова, ничего не знает. И слово это — его собственность. Никто другой не произнесет его — не имеет права.
Впрочем, кто знает, сколько у Дрангалы есть, что сказать, и он таит это в душе, прячет в сердце.
Может быть, горам известно его заветное? Впрочем, эти же горы держат его, не пускают ни туда ни сюда.
Вверху небо! Внизу Дрангала сотрясает землю: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди! Вокруг горы.
Дрангала — не сумасшедший, нет, и не какой-нибудь злодей. Дрангала — пастух. Другого такого пастуха во всем ущелье не сыскать.
Дрангала — не злой. У него нежное, как у зяблика, сердце, но, когда требуется, он проявляет такую твердость духа, какая может быть разве что у этой отвесной скалы.
Зимой Дрангала уходит с отарами на зимние пастбища. В степях он тоскует по горам. Под его присмотром ягнятся овцы. Он заботится о ягнятах, как о своих
детях, — подносит к матерям, дает пососать молоко, потом снова относит в ягнятник.
И когда Дарьяльским ущельем он вновь возвращается в горы, сердце его само собой исторгает: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
Дрангала идет! Горы раздвигаются в стороны, чтобы дать дорогу великану.
Перезимовавшие отары усеивают пастбища — вот праздник для него.
На склоне расцветают рододендроны — вот раздолье для него.
Время от времени с утесов срываются орлы и парят у него над головой.
К вечеру он скучивает овец в загонах и сам устраивается на ночь тут же, поблизости.
В полночь к отаре подкрадывается бурый медведь, но собаки, почуяв его, с лаем бегут наперерез, а впереди собак — Дрангала. Перепуганный насмерть медведь скрывается в зарослях рододендрона.
Дрангала души не чает в своей отаре.
У него и дети есть, и жена-красавица, и когда сменщик-пастух поднимется в горы, Дрангала спустится в село, по-своему приголубит домашних, хлебнет умиротворяющее душу “Жипитаури”.
И захмелеет, конечно. Так нагрузится, что горы начинают качаться. И пока снова не придет его черед пастушить в горах, пьет, гуляет.
Вот и сейчас он идет к дому своего двоюродного брата, где надеется получить умиротворяющий душу и развеивающий тоску напиток. Идет и горланит: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
Услышав его рев, женщины, находящиеся в доме, спешат на второй этаж…
Это — тетушки Дрангалы, они укрываются от его воплей.
Вот он подходит к дому.
— Геджиа! Геджиа!
В ответ — ни звука.
— Геджиа!
Снова тишина.
— Драмбоди!
Тишина.
— Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди! Нина, выходи! (Нина — жена Геджии.)
— Чего тебе? — подает голос Нина.
— “Жипитаури” есть?
— Все выхлестал Геджиа, ни капли нет.
— Врешь!
— Клянусь Геджией и тобой, нет ни капли.
— Стало быть, нет ни капли и ты клянешься мной и Геджией?
— Клянусь.
К дому снаружи приставлена лестница. Дрангала прислоняется к ней спиной, поднимает ее и относит в сторону.
— Ну так оставайся там до нашего с Геджией прихода.
Он несет на спине лестницу и кричит:
— Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
— Дрангала, слышь, Дрангала! Что ты делаешь? Погоди, погоди, пойду поищу!
Дрангала останавливается. Женщина выбегает на балкон с бутылкой “Жипитаури”.
— Вот, одна осталась у Геджии!
Дрангала приставляет лестницу к дому. Нина сбегает по ней, подносит ему хлеб и сыр. Дрангала ублажает душу, смотрит на покачивающиеся горы, а с наступлением сумерек, сам качаясь, бредет по дороге к дому.
И как все мы однажды простимся с этим миром, так прекрасным весенним днем распрощался Дрангала с Хеви, с Казбеги, с жизнью, навсегда распрощался из-за маленького ягненка, которого унесла река.
Отара проходила по мосту, и овца с ягненком упала в реку. Овца легко выплыла на берег, а ягненка понесла вода. Овца с ревом бросилась за ним по берегу. Дрангала поспешил ей на помощь. Он хотел перехватить ягненка прежде, чем начнутся водопады, но не успел. И все же прыгнул в воду.
В том месте река с ревом и грохотом низвергалась в пропасть. С грохотом и ревом вода увлекла за собой ягненка, а вместе с ним и Дрангалу.
Пастухи, наблюдавшие за происходившим, онемели от ужаса. Воцарилась тишина, которую нарушало лишь блеяние овец.
Дрангалу долго не могли найти. На тот свет он попал без проволочек, утонувший ягненок привел его туда, сыграв роль жертвенного тельца, которого закалывают для покойника. И кто знает, может быть, входя в загробный мир, Дрангала, по обыкновению, проревел: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
Во всяком случае, на этом свете, там, где Терек задушил в своих объятиях Дрангалу с ягненком, в реве реки отчетливо можно различить: Драмбоди! Драмбоди! Драмбоди!
Пойдите, послушайте.
1 Сестры отца.
2 Служитель образа (иконы) в некоторых районах горной Грузии.
3 Водка домашнего изготовления.