Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2004
Поэт в России больше, чем поэт. Многие стихотворцы повторяют эти слова с гордостью. Осознание собственной значительности дополняется смутным ощущением значительности страны, которая делает их больше, чем они есть. Но слова-то свидетельствуют о неразвитости общественно-политической жизни и скудости культурных потребностей. Это заметно особенно сейчас, когда обывателю перестали навязывать культуру. Поэтому “больше, чем поэт” оказывается на деле “не совсем поэт” и даже не поэт вообще.
Но сегодня, к счастью для поэзии и ее подлинных создателей, ситуация изменилась. Поэзия все больше становится тем, чем она всегда и была, — интимным делом приватного человека. Поэт — хранитель личности и в этом качестве не нуждается ни в каких прибамбасах. Именно в таком качестве поэт является хранителем культуры, постоянно обновляющим ее богатства.
Все выше сказанное имеет прямое отношение к стихотворениям Кирилла Ковальджи. В них он предстает именно человеком культуры, которая всегда больше любого из ее творцов. Отсюда первое условие творящего — скромность притязаний и самооценок, что, разумеется, необходимо для осуществления самой большой нескромности — творчества как такового. Именно творчество, несущее древний сакральный смысл, заговаривающее реальность, рассеивающее мрак неведения и страха, упрямо противостоит нашему самому главному противнику — и одновременно союзнику — времени.
…но если на белой бумаге
печатать благие слова,
то всякие бесы и маги
свои потеряют права;
а если потом интервалы
сомкнуть и печатать впритык, —
захлопнутся смерти провалы
и время прикусит язык.
Вера в благие слова идет, конечно, от поклонения разуму: “Как я свято верил в силу разума: /дескать, стоит людям объяснить, /сразу правда, раз она доказана, /в лабиринте предлагает нить”. Эта вера была в крови у советского человека даже тогда, когда он считал себя противником власти. Причем разум у него отождествлялся не с открытой и постоянно подвижной рациональностью, а с ее застывшими догмами того или иного толка. Именно кризис этой застывшей, закрытой рациональности и пробудил во всем мире всплеск иррационализма.
К.Ковальджи из тех поэтов, кто счастливо движется вместе со временем. В этом виновен, конечно, его главный талант — быть кстати. Поэтому литературная судьба сложилась достаточно благополучно. Хотя благополучие по российским стандартам и вредит тоталитету известности. Нам подавай страдания и хождения по мукам, а уж тогда полюбим и восславим. Мы имеем потребность не столько в чтении, сколько в проявлении чувств к персонажам всех пьес нашей общественной жизни, в том числе и литературы, благо в ней доступна фиксация происходящего.
К.Ковальджи, очевидно, ориентируется не на скандальную славу, а, пользуясь терминологией Я.Голосовкера, на “культурный подвиг”, то есть на честную и внешне не броскую деятельность. Поэтому он, безусловно, человек культуры, который в любом социуме, при любой идеологии всегда пытается быть человеком прежде всего — той экологической нишей, где разум и сердце творят свою незаметную и спасительную работу, в результате которой и возникает будущее. “Когда люди (великие или маленькие) слишком настойчиво добиваются чего-то и ради этого жертвуют человечностью, — отмечает поэт в одном из прозаических отрывков, — то в итоге они, не достигнув цели, оказываются у разбитого корыта”. Поэтом можешь ты не быть, но человеком быть обязан — видимо, именно так можно сформулировать жизненное кредо К.Ковальджи. Даже в Чаушеску он видит не только диктатора, заслужившего свою смерть:
Кричали: — Палач с палачихой,
ответь за главу голова!
Но все же — старик со старухой,
но все-таки — в день Рождества…
Я думаю, что в этом случае как член комиссии по помилованию, Ковальджи не вынес бы смертного приговора. Тем более что люди выносят приговоры, совсем не думая о том, что смерть придает некую дополнительную значимость казнимому лицу. (Если бы Христа помиловали, христианство вскоре заглохло бы.) Также и на танки, бившие по Белому дому, поэт глядел, видимо, не захлебываясь от восторга, как некоторые его коллеги по демократическому цеху. Да и трагедия Сербии оказалась и его трагедией: “Но сегодня бомбят онемевший Белград,/ как тогда, полстолетья назад…” Сохранение человеческого лица — обязательное условие любой деятельности. Это удавалось Ковальджи и в качестве советского литературного чиновника, и в качестве перестроечного демократа. (Демократ с человеческим лицом — оказывается, это вовсе не тавтология.) Любопытно в этом смысле стихотворение “О службе”. Хочется процитировать его целиком.
Государство дорожит
тем, кто слил себя со службой.
Мне любезен человек,
не вместившийся в нее.
В обществе уставы обязательны, —
но не правил я ищу — людей!
Мне мила не роль, а отсебятина,
да простит мне главный лицедей.
Я люблю возможность поперечную,
перпендикулярную, свою,
человеческую, человечную,
незапрограммированную…
Я думаю, что эта позиция — традиционно российская — прочно соединяет поэта с читателями. Именно благодаря ей мы пережили социализм и, надеюсь, справимся и с “демократией”. Очевидно, что никакая идеология не приводит поэта к ослеплению, к забвению гуманистических установок. Хотя есть у него и некоторые оценки — в прозаических текстах, — которые хотелось бы оспорить. Как замечает сам поэт: “Кроме силы, кроме рабства /существует диалог. Расположенный к беседе,/ в споре в чем-то уступлю”. Установка на диалог также выдает человека культуры, в котором нет религиозной одержимости. Высказывания, вызывающие возражения, большей частью касаются общих мест, определяющих его групповую принадлежность, — некий обязательный налог на истину в виде предрассудка. Как признается автор: “Нет объективности — есть дружба, нет аргументов — есть любовь!”
В деидеологизированном мире торжествует вечная логика первобытных языческих отношений — взаимных симпатий и отталкиваний. Так что человечность — главный враг любых программируемых устремлений. И в этом смысле она тот спасительный тормоз, который позволяет миру оставаться самим собой. Всегда безумно-кровавым, но со спасительными островками тепла и надежды. Мир, лишенный человечности, — это стерильный и холодный мир абсолютного порядка и справедливости. Очевидно, что это нам не подходит. Можно сказать, что человечность, наше животная влажность и тепло, разъедает, как ржавчина, любую абстрактную истину. Поэтому мы обречены на тот мир, в котором живем и взрываем друг друга.
Надо признать, что установка на культуру идет у Ковальджи, безусловно, от его европейских корней, от мира католицизма, где один ксендз, как замечал довоенный президент Польши И.Мостицкий, заменяет 200 полицейских. К сожалению, в России и 200 попов не заменят одного милиционера. Так что для нас культура — пока поневоле товар импортный, но благодаря именно этому обстоятельству бесконечно привлекательный. Хотя образу жизни и мышления все-таки чуждый. Но без иного, более строгого, более ответственного и осознанного отношения к миру приемлемого будущего для России не существует. Иначе мы промотаем и все свои просторы, и все свои богатства — как материальные, так и духовные.
Телевизоры, словно бульдозеры,
насыпают из всех программ
в наших душ обмелевших озеро
разноцветный рекламный хлам.
Импортная культура несет к тому же и чужие, неизвестные болезни. “Что человек и человечность, /когда звереют города? /Машин безликие стада, /индустриальная беспечность /и обеспеченность и вещность /от совести и от стыда /избавили…” Поэтому возможность “дичать среди роботов” отнюдь не исключена. Но мы — идущие вослед. Так что чисто теоретически имеем возможность миновать ловушки прогресса, опасные для нас в качестве доверчивых дикарей, хватающихся за все блестящее и необычное. Житейский опыт и тип личности обеспечивают поэта зарядом оптимизма — ведь человечность без него бессмысленна.
Любопытна его реплика в споре с А.Зиновьевым, возможно, одним из самых глубоких диалектиков нашего времени. Он утверждал, что будущее России позорно. Ему аплодировали. Ковальджи возразил: “Слава России — ее культура, духовность, Толстой, Достоев-ский, Пушкин, а в нашем веке — Булгаков, Платонов, “Тихий Дон”, Пастернак, Солженицын… Сколько раз Россия гибла, да не погибла. И сейчас не погибнет. Обойдемся без сверхдержавности”. Ему тоже аплодировали. (Кстати, то, что он предпочел обойтись без имени Шолохова — получается, что тот всего лишь произведение писателя по имени Тихий Дон — один из образчиков, на мой взгляд, его групповых предрассудков. Хотя это может быть и простой небрежностью.)
Естественно, что идея сверхдержавности не вписывается в человечность, ибо для своей реализации требует жертв. В вечном споре личности и государства поэт всегда на стороне Евгения, а не Медного всадника. То есть вместе с Лимоновым. Утечка диалектики по сравнению с Пушкиным очевидна, но таков его выбор. “За Евгением в погоне:/ Петр Великий на коне,/ Ленин на броневике,/ Ельцин в танке… /Путин на истребителе?..”
Образчики свободного стиха, верлибра, присутствуют в книге на равных с рифмованными строками. Ему доверены более тонкие и точные чувствования.
Отцовскую чайную ложечку
серебряную
давно засунул в ящик
и не пользуюсь ею.
Неприятны чем-то мне вещи,
спокойно пренебрегающие
временем,
запросто переступающие
через своих владельцев.
Именно в свободных стихах и ощутимы больше всего аромат европейской культуры и своеобразие личности поэта. Но, будучи поэтом “человечным”, то есть склонным к разумному компромиссу, Ковальджи не забывает и о читателе. Ведь, как замечает другой поэт (В.Куприянов), “свободный стих для нас и ныне дикой”. Полным антиподом Ковальджи в этом смысле является Владимир Бурич. Принципиальное и беском-промиссное — идеологическое, в духе времени — противостояние системе классического стихосложения было смыслом его жизни. Ковальджи — носитель иной установки: ночной подруге истине он предпочитает дневного друга Платона. Ведь истины остаются, а люди уходят навсегда. Бурич — мрачновато-суровый жрец поэзии, Ковальджи — ее веселый вольный работник. Легкая ирония, шутка также присутствуют в его стихах. В отношении самого себя поэт мог бы принять упрек Ф.Сологуба в том, что “Пушкин предал дело поэзии, ибо настоящий поэт должен сказать жизни “нет”, Пушкин сказал жизни “да”. Ковальджи “присягает Пушкину”.
Украсили книгу и переводы румын-ских поэтов. Открыл для себя новое имя — Аура Кристи. Мощный, но контролируемый поток чувственных образов и широких ассоциаций.
Вероятно, именно ради читателя — все-таки тираж целых две тысячи экземпляров — собственные стихи упрятаны внутрь (к тому же и напечатаны неуважительно в подбор). Книга открывается малой прозой дневникового характера: что видел, о чем думал, что читал, с кем встречался. Именно тот любопытный сор, который накапливается в течение жизни у любого пишущего, создавая одновременно и картину реально прожитой жизни. Читабельно, хотя в стихах поэт значительнее. При том, что, в основном, они тоже дневникового плана, послушно следующие за жизнью тела и духа. Есть, конечно, и стихи о любви, собственно лирика, то, что всегда обеспечивало поэту благодарного читателя. Они-то и являются тем фундаментом, на котором и утвердилась его поэтическая репутация.
Все за добро, все отрицают зло, —
А между тем враждуют… Лишь слепая
Любовь, претерпевая и прощая,
Свет излучает, жалость и тепло.
Таков поэт, как он замечает о себе — “провинциал с романтическим уклоном”, таково его отношение к жизни — как к единственной и любимой вопреки всему женщине. Ведь в мире существуют только живое и мертвое (“Теоретику”) и быть живым, живым и только, — вечное призвание поэта.
г. Руза
Кирилл Ковальджи. Обратный отсчет. Стихи и проза. “Книжный сад”, М. 2003.