Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2004
* * * Я чайка, я чукча, в Анадырьском театре я прима. Чукчанский издох коммунизм. Мы словно участвуем в чьем-то теракте с уже непонятным названием «жизнь». Озябшие птицы сбиваются в кучки, на кость и на шкуры закончился спрос, по роли давно я такая же чукча с повисшим крылом осветленных волос. Я в жизни свое получила с избытком. Бугристое море — почти океан. На катер собрал дорогие пожитки, отчалил последний партийный шаман. Я чайка, я чайка... заламывать руки привычен был вечно бессонный конвой — наш преданный зритель, в крови твои руки и сердце пустою скрипит кобурой. Искусство — оно все же сладкая пайка, счастливые слезы в рассыпчатом сне. Летит над заливом голодная чайка в мерцающем, чеховском круглом пенсне. * * * Софья Ковалевская умерла в дороге от туберкулеза, не дождалась кафедры в Петербурге, ее карету колыхали снежные пурги, и она лежала, как большая строгая роза. Ее возлюбленный, путешественник Фритьоф Нансен под северное сиянье уводил свои корабли, он был могучий мужик, но вот ведь нонсенс — почти ничего не смыслил в любви. Он хотел, чтобы Софья сидела дома, была женой и хозяйкой, как все, из профессора математики он хотел сделать гнома, который ищет мышиную шерсть в овсе. Софья Ковалевская знала высокий порядок чисел, даже знала, как знаменитой стать в одночасье, но между землей и небом как парашют повисла, так и не вывела формулу счастья. Неожиданно заканчиваются скандинавские сказки саван снежного поля, пурги балдахин, пух и прах..... но эти маленькие неувязки не отменяют бреющего полета больших величин. * * * .... сквозь дуб и граб в кольчуге желтой поредевшей, не червь, не раб, быть может, Божий виноград, в сапфир лозу засохшую одевший, и червь, и раб, в проем листвы лицо продевший, гляжу в закатную бойницу, слетелись золотые птицы, и солнца царственный огарок. И свиток моря без помарок. * * * Не оставляйте узелков на пряже бытия, не то г е р о й — и был таков, пройдет он сквозь тебя, забыв, что ты его слепил из пуха птиц и праха слов. Он богомол, болиголов, ночной светляк среди светил. Обрубок, порванная нить, судьбы непрочный оберег. Ах только б мне не погасить шиповник красный между строк. * * * ...И все мы фигуры пейзажа, на рыбном прилавке сомы, и нас уж ничто не отмажет у хмурой сестренки судьбы — ни быстрая слава, ни деньги, грузило потянет ко дну. Никто ведь не выкрал у Стеньки красотку, залетку княжну. Мы все атрибуты пейзажа, поем глухарями в глуши, и высшего нет пилотажа для нашей тяжелой души. На землю обрушится «Боинг», и скажут: прокис керосин! На фоне пейзажа ты воин, но в поле выходишь один. Смерть Смерть выходила пугливо из дома. — Теперь на вокзал! — — Подумаешь, леди Годива! — Умерший бы классик сказал. Скорей! Разминуться б со «скорой» — зачем ей встречаться с врачом? Она ведь оставила споры в подъезде и в лифте чужом. В какой-то немыслимой шляпе — в прихожей взяла на бегу — и губы, забитые кляпом, как в клипе — в летящем снегу. От снега несет валидолом, ей тесно в пространстве пустом. Но что это? Кажется, школа. Ну, школу пока обойдем. Пробраться б за все эти шторы, там сонмище заспанных лиц. Рассвет петушиную шпору ей тычет в провалы глазниц. В нелепой панаме с помпоном, раздав леденящий свой пыл.... — Ты что так торопишься, клоун? — Мальчишка-прогульщик спросил. * * * На вершине горы засияла звезда, и в глазницах озер остывает вода. Там, внизу спит его босоногий народ, зарываясь в песок, спит развьюченный скот. На земле, где песок как засохший творог, он поэт, он пророк, с ним соседствует Бог. Этот мир, где одна только магия слов, этот радостный мир без понурых ослов. На земле, где песок как засохший творог, он один, он поэт, с ним соседствует Бог. В эту звездную ночь он ступил за порог, где вздымает гора свой серебряный рог. * * * В эту лютую глушь тянет серого волка, сколько сказками жизни его ни корми. И отметиной белой на лбу моя челка вся поди растрепалась в преддверье зимы. И стихи меня в лес завели, как Сусанин. Одинок, неприютен расхристанный лес, на пустую опушку приспел бусурманин — выплывает из мглы «Мерседес». Или тешутся бурной короткой любовью там, в тепле, на сиденьях его дорогих? Может, льдистой крупой, словно въедливой солью, ветер сыплет на раны — уже неживых... Наш угрюмый ноябрь не похож на Прованс. Свистнет поезд вдали, и заплачет дитя. Ишь, пьянчужка зима, пропила свой аванс: каждый сук, каждый ствол в самогоне дождя. Но еще распогодится. В высверках снега деревенские звезды пушистой гурьбой спозаранок повалят с холодного неба, на охоту пойдут за тобой и за мной. * * * О чем говорили в месяце Фаргеллионе, о чем горевали на увитой цветами галере семь греческих дев и семь юношей обреченных на прокорм, на прожер Минотавру — злодею? Из самых красивых вряд ли кто-нибудь верил, что гибнет за родину, да вот ведь был не в обиде. Перезимовавшие птицы летели на север над синими бухтами, полными мидий. Не родись красивым, счастливым опасно быть тоже: позавидуют, изведут, как Сократа... Тавро от мины — с ухмылкой на бычьей роже считает головы жертв, как ювелир караты. Бедные жители Крита, где все шито-крыто, какое корыто поставите ненасытному зверю? Где глас народа и тот статистик сердитый, ведущий счет вашим бесславным потерям? А птицы не выучили эолийской речи, птицы не ведают страха и псевдоприличий, не знают еще ружейной картечи и переговариваются на староптичьем. Вальпургиев день Поговори хоть ты со мной, мышка от компьютера, нехорошей пеленой зимний дом окутало. Вылезают на экран шатуны да лешие, пропадай, пустой карман, жизнь моя кромешная! То не свет и не заря, Африка с Малайзией, здесь упертость упыря, там многообразие. На горе сандал цветет, под горою Кришна. Я продам свечной завод, чтоб чего не вышло. Ах, Григорьев Аполлон, ах, любовь бездонная! Низкий шлю я вам поклон почтой электронною. * * * Август, арбузы, холера, жара нестерпимо сильна, Комиссаржевская Вера едет смертельно больна. В последней своей антрепризе, натужно и жарко дыша, как тонкий вьюнок на карнизе, ее повисает душа. Уже перечеркнуты роли, а лица как диски колес, сверлящие грифели боли и астры, и астры взасос. Багровая мякоть заразы, и плавится солнце, как сыр, и только в хрусталике глаза дрожит исчезающий мир.