Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2004
Неблагородное и неблагодарное это дело — полемика с покойником. Неблагородное потому, что он тебе не может ответить. А неблагодарное потому, что последнее слово все равно останется за ним, ведь оно именно последнее его слово.
Вот и я не стал бы тревожить память В.Лакшина, чьи дневники не первый год публикует его вдова С.Лакшина, кабы не ее собственный комментарий под рубрикой “Попутное” (“Дружба народов”, N№ 9, 2004).
В последнем подписанном Лакшиным номере “Нового мира” (N№ 1, 1970) в дельной рецензии его жены на книгу о Вл.Дале приводится цитата одного из современников знаменитого литератора: “Цель настоящей статьи предостеречь будущего биографа Даля, чтобы он статью г-жи Даль не счел надежным источником для биографии Даля”. О том, что “источники” вдов далеко не всегда можно счесть за “надежные”, свидетельствует и публикация самой С.Лакшиной в “Дружбе народов”.
В дневниковой записи от 7.04.70 г. Лакшин с огорчением отмечает: Огнев, к которому он “относился всегда с симпатией”, согласился занять должность члена редколлегии после ухода его, Лакшина, и, более того, убеждал оставаться в журнале ответственного секретаря М.Хитрова. Особенно задело Лакшина то, что Огнев якобы сказал “намеком”: “В разгроме “Нового мира” повинна гордыня некоторых товарищей…”
Тут все приблизительно, а значит, неточно. Но повторю, с чего начал: спорить теперь бесполезно, да и “обвинение” не такое уж чтоб серьезное — ну, а если бы и впрямь пошел я спасать журнал, не хотел, чтобы М.Хитров, хорошо зарекомендовавший себя как сотрудник “Нового мира”, покидал коллектив единомышленников, — что же тут подозрительного?
И все-таки объяснение необходимо.
Во-первых, мне было предложено В.Косолаповым занять место не члена редколлегии, а первого заместителя главного редактора. Во-вторых, и это для меня факт существенный, первый же, кто был поставлен мною в известность об этом, был Лакшин, с которым до и после этого разговора оставались самые добрые отношения. В книге “Амнистия таланту. Блики памяти” (“Слово”, 2001) я подробно рассказываю о том, как напряженно слушал меня Лакшин и как он, не сдержавшись, закричал: “Да вам будут плевать в лицо порядочные люди!” Ответ меня ошарашил, но я списал эту эскападу на нервы — все еще кровоточило. Как отнесется Твардовский к моей готовности сохранить дух журнала? Лакшин, все еще рассерженный, обещал передать его мнение. На другой день ответ пришел. “Каждый поступает по своей совести”, — так якобы отреагировал Твардовский.
И это решило дело: я отказался.
Однако в комментариях С.Лакшиной картина околоновомирских баталий тридцатилетней давности нарисована, мягко выражаясь, некорректно. Зачем-то иронически обыгрывается подзаголовок книги мемуаров: “Фантастические блики”. Зачем-то автор публикации проехался и по поводу моей “смелой и отважной” книги “У карты поэзии” (“ХЛ”, 1968), из-за которой, по словам В.Косолапова, он был фактически снят с должности директора издательства (“мемуарист попросту это выдумал”). И сам отказ мой от назначения в “Новый мир” подвергся сомнению (“То есть В.Огнев будто сам отказался. Между тем его не утвердили в Союзе писателей”).
Насчет “смелой и отважной книги”. Выдвинутая на соискание Госпремии РСФСР, она была снята в третьем туре голосования из-за главы о “Теркине на том свете” (свидетельство К.Симонова, члена жюри, болевшего за Твардовского и за меня). До этого из-за нежелания автора снять главу о поэме книга пролежала в издательстве семь месяцев после подписания и только после того, как Твардовский добился выхода шестого тома своих сочинений, в котором был “Теркин на том свете”, Косолапов не стал задерживать и мою книгу. Его вызвали в ЦК: “Как он может притворяться, что не понял указаний? Разрешили оставить поэму Твардовскому, а не Огневу!” Косолапов: “Как я ни доказывал, что раз вышла поэма, то любой критик может высказать о ней свое мнение, меня не хотели слушать”.
Это — свидетельство Косолапова. Он считал, что его снимают именно после этого инцидента. Возможно, снятие с поста директора издательства притормозили, кто-то перерешил, и испуганного Косолапова “бросили” на опальный журнал. Но если бы С.Лакшина привела следующие за этим строки из моей книги, она бы лишила себя повода для оскорбительных пассажей: “Правда, незадолго до смерти своей Б.Можаев рассказывал мне, что последней точкой в этом деле была другая история, с его, Можаева, публикацией. Важно не то, кто последним “подвел” Косолапова, подводили многие, если человек хотел что-то сделать хорошее для литературы”.
Мемуарист имеет дело с фактами жизни и литературы. Если моя восторженная статья о “Теркине на том свете” была вообще единственной в советской литературе (не считая шельмования Твардовского в рецензии Д.Старикова), это — факт литературы1. Если я повторил свою оценку шедевра в постоянной рубрике, которую вел накануне “Пражской весны” в чешских “Литерарных новинах”, — это факт литературы. Если мне удалось сказать о поэме по советскому радио, в Югославии по Третьей программе ТВ Белграда, в Вестнике АПН на заграницу — это факты литературы. Если в дни юбилея Н.А.Некрасова на премьере снятого по моему сценарию фильма “Грешневское лето” на ЦСДФ А.Сурков не без ехидства сказал: “Сознайтесь, Огнев, вы сделали фильм не о Некрасове — о Трифоныче…” (имея в виду травлю “Современника”) — что это, как не факт литературы? А факты надо уважать, как бы иронически их ни “переосмысливать”. (“Попутно”: о параллели “Современник” — “Новый мир” говорил Н.Ильиной К.Чуковский.
О Некрасове: “Но тому было гораздо легче!”)
Но разве, понижая Огнева, повышаешь вклад Лакшина в литературу? Мы делали общее дело, но — каждый по-своему, разве не так?
Судя по записям, Лакшина обуревала идея: отметить вынужденный свой уход из “Нового мира” всеобщим бойкотом коллектива. Уйти обязаны были, по его мнению, все без исключения, и те, кого никто не собирался выгонять. Публикатор — с дистанции в тридцать лет — должен был бы признать, что Лакшин не совсем был прав. Надо ведь договаривать и тут: и Ю.Буртин, и И.Виноградов, которых тоже уволили, были против всеобщего “исхода” из журнала. Видимо, они думали о литературе, журнале больше, чем о самих себе. Да и оставались в родном доме и Гамзатов, и Айтматов, и Марьямов, и Берзер, и Озерова, и Дорош, и Хитров.
Я уважал их не меньше, нежели Лакшина, а с некоторыми из них работал вместе в “ЛГ”. Вот Н.Ильина пишет в своих воспоминаниях, что авторы “твардовского” “Нового мира” — Ю.Трифонов, В.Быков, В.Семин, Ф.Искандер — обвинялись “в искажении действительности”. Но этих же авторов плюс Е.Евтушенко, А.Вознесенский, М.Алигер, Н.Эйдельман, Ф.Абрамов, В.Некрасов, Б.Слуцкий, К.Паустовский, другие достойнейшие имена находим мы в “Новом мире” и после ухода Лакшина… А сохранился ли бы этот актив, если бы “победила” позиция его о “втором “Октябре”?
И напрасно С.Лакшина иронизирует: “С одной стороны, “все еще кровоточит”, с другой — “разве все так ясно и просто?” Да, представьте, все было далеко не так просто, как кажется автору “Попутного”: уходить из “Нового мира” или оставаться, сохранив по мере возможности славный его дух.
Для С.Лакшиной “все еще кровоточит” — не имеет альтернативы и срока давности. Но для меня правда была и в другой части дилеммы. Начать с того, что рядовые сотрудники журнала и впрямь могли остаться на улице. Лакшина трудоустроил ЦК. И если правда, что с двойным по сравнению с новомирским окладом, то мера требований “саботажа” у разных категорий “саботажников”, согласитесь, должна быть разная. Да дело и не столько в этом.
Если бы я пренебрег мнением В.Лакшина и принял приглашение нового редактора, то, разумеется, не нанес бы никакого урона родной литературе. Но мнение Твардовского! Через него я не мог переступить. Твардовский как был, так и остается для меня самым высоким авторитетом нравственности в литературе. Да, Твардовский, надеюсь, относился ко мне уважительно — но холодновато-уважительно, в то время как к Лакшину — трогательно, с любовью, не говорю уж о внимательности к оценкам молодого друга. Но разве это могло помешать мне преклоняться перед безупречной личностью поэта? Нет, никогда не претендовал я на то, чтобы ревниво оспаривать место В.Лакшина в окружении Твардовского.
В своей книге я писал: “Та команда единомышленников Твардовского, которая сложилась в 60-е годы в “Новом мире”, конечно, неповторима. И человек другого типа, даже близкий по понимаю жизни и литературы, каким был, например, я, не мог зеркально отразить планы старой редакции, даже при условии, если бы вдруг повеяло новой весной”. Почему “другого типа”? Может быть, потому, что в журнале Твардовского была своя эстетическая система ценностей, для которой я не вполне подходил. Правда жизни — да. “Гамбургский счет” — да. Тут и расхождений не было. А вот что касается “широты” в оценке “левого” искусства, скажем, Сельвинского, Шкловского, молодого Вознесенского, — тут впору вспомнить добродушную иронию по моему адресу Самуила Яковлевича Маршака: “Широк русский человек — надо бы сузить, голубчик!” Я смущенно пожимал плечами. Сужаться не хотелось. “Левое” искусство в те годы обижали. Я тогда процитировал юного Сельвинского: “Илья умеет ямбами писать, ну а не хочет — пусть иначе пишет!” — “Пусть, пусть пишет”, — Маршак устало махнул рукой, отпуская грехи то ли мне, то ли Сельвинскому. Но это — к слову, “попутное”…
Из сказанного выше ясно, что отнюдь не на место Лакшина собирался я претендовать, а, извините, на собственное место. Моя биография в литературе началась задолго до 60-х годов, в конце 40-х прошлого века, в годы, более опасные для дерзких поступков, — я просто не предъявлял городу и миру длиннейший список болей, бед и обид, как не предъявляли, кстати, его ни И.Виноградов, ни Ю.Буртин, скромно пронесшие свой нелегкий крест в “Новом мире”.
Союз писателей не мог утверждать или не утверждать меня на освободившееся место то ли Кондратовича, то ли Лакшина, поскольку я задолго до формирования редколлегии нового “Нового мира” не принял предложения В.Косолапова. Не мог я набиваться на должность в апреле 1970 г. (дата записи в дневнике Лакшина), так как к этому времени вышли уже три номера, подписанных новой редколлегией! На месте Кондратовича или Лакшина уже четвертый месяц сидели то ли Д.Большов, то ли О.Смирнов. Абсолютная легенда — посещение Косолаповым Секретариата и предложение Огнева на должность члена редколлегии. С приходом Д.Большова в качестве первого зама Косолапова — в результате МОЕГО ОТКАЗА от этой должности — Косолапов не мог просить Секретариат о моем назначении теперь уже на место Лакшина. Он слишком уважал меня, чтобы выносить на суд начальства мою кандидатуру ВОПРЕКИ моему однажды уже сказанному твердому слову “нет”.
Вот отмечено, что я “1 1/2 часа” просидел в кабинете Косолапова. Возможно, и такое было, времени я не засекал. Посетить редакцию мог разве что как автор для того, чтобы заключить договор на цикл статей о литературах Восточной Европы, либо позднее, чтобы выслушать обидчиво-смущенное объяснение В.Косолапова, которого я подвел в очередной раз, поддержав в одной из статей болгарских “диссидентов” — Благу Димитрову и Константина Павлова с его “Сатирами”. Произведения эти были запрещены к печати в Болгарии самим Тодором Живковым. Косолапова в очередной раз из-за меня вызвали в ЦК, и серия статей моих в “Новом мире” приказала долго жить. (Увы, С.Лакшиной придется снова прибегнуть к ироническим кавычкам к словам “смелый” и “отважный”.)
“Попутно” — ведь “попутное” в нашем случае есть вообще тема “воспоминаний”.
Как-то в Брюсселе, в перерыве “круглого стола” “Европа и Россия” ко мне подошел старый русский эмигрант и спросил: зачем мы печатаем Н.Берберову, ведь она все врет в своих мемуарах. Обещал разоблачить ее и действительно прислал в Москву большую рукопись. Я растерялся. Факты — те же, но абсолютно иное толкование. Мемуары должны, не могут не быть пристрастными. Два человека видят одно, а оказывается: разное. Суть фактов сохранена, освещение не совпадает.
Так у Эренбурга и Лакшина я нашел описание одной и той же ленинградской встречи писателей Запада с писателями нашими. Лакшин пишет, что после речи Эренбурга он, Лакшин, подошел и единственный из присутствующих пожал руку.
А Эренбург сетовал, что одни иностранцы поздравили его, а из наших Черноуцан, работник ЦК, даже пожал руку. Ну так что? Говоря словами С.Лакшиной, кто-то из двоих “выдумал”. Но разве Илья Григорьевич не мог запамятовать или просто не знать Лакшина в лицо? А тот же Черноуцан мог запомниться именно потому, что поразил: из ЦК, не побоялся. Вот Лакшин писал, что Твардовский и Прокофьев крупно поссорились из-за Бродского. А это не так. Из-за роли советской власти в судьбе их отцов (один погиб — за Советы, другой — от Советов). Так что же: Лакшин “выдумал”? Да нет, конечно. Кто-то подвел неверной информацией. Или вот Лакшин писал, что Твардовский поспособствовал Эренбургу встретиться с Хрущевым, а Эренбург говорил мне, что — Сурков, позвонивший Лебедеву, помощнику генсека. Так ли это важно? Память подвести может, а вот принципиальные факты искажать негоже. Кажется, азбучно?
Мне приписаны слова (испорченный телефон) о “гордыне”, которые Лакшин мог принять на свой счет. Потом дошло до меня: а ведь Владимир Яковлевич мог иметь в виду… Твардовского. Кого, как ни поэта, называли враги “Нового мира” гордецом, чье упрямство и довело якобы журнал до кризиса? Ведь на Лакшина я бы “намекал” (если б намекал), разумеется, не так. Сказал бы попроще как-нибудь.
Чтоб уж вовсе не оставалось сомнений в том, что Твардовский мог пасть жертвой инсинуаций Огнева, вынужден привести последнее письмо (и первое, кстати), которое “растрогало”, по словам М.И.Твардовской, поэта. Вот текст:
“Дорогой Александр Трифонович!
Примите, пожалуйста, это письмо как знак глубочайшего уважения и признательности. “Нового мира” больше нет. Но то, что он существовал, не прошло даром. История русской культуры никогда не забудет Вашей самоотверженной и благородной деятельности. Не забудет и не простит она и подлого, трусливого акта платных “патриотов”. Они Вас не унизили. Они унизили и покрыли позором себя в глазах всей думающей и чувствующей России. Я был бы счастлив, если бы мог сделать для Вас что-нибудь. Не сочтите это за гордыню. Так сейчас, наверное, думают тысячи Ваших безымянных друзей. Я — только один из них. С безграничной преданностью.
Владимир ОГНЕВ.
12 февраля 1970 г.”.
Люди, которым выпало счастье быть опорой Твардовского, могут гордиться своей ролью в истории. Но и трезво видеть соотношение собственного масштаба и большой личности. Понимать, что проблема “Нового мира” — это прежде всего проблема отечественной литературы, а потом уже — узкокорпоративных интересов. Книга моих мемуаров не всех устраивает, видимо, и потому, что одна из глав названа: “ДО и ПОСЛЕ “Нового мира”. То есть рассматривает место журнала и его сотрудников в общем творческом процессе национального масштаба, а не в замкнутом пространстве чьих-то местных склок, интриг и амбиций.
“Не сочтите это за гордыню…” Вот это слово, вот в каком контексте.
* * *
Эти заметки написаны были по прочтении N№ 9. Но вот подоспел 10-й, а там и 11-й…
Когда-то В.Лакшин написал статью о “друзьях” и “недругах” Солженицына. Вроде бы “недруги” были у нас с ним общие, да и “друзья” не выглядели такими непримиримыми… “недругами”, какими они выглядят ныне в дневниках, уже посмертных. Что же произошло? Вот я начал заметки свои с извинения, что ли: с ушедшими не спорят. Но как быть с теми, кого из вчерашних наших “друзей” нет, как и автора дневников, на этом свете? Как быть с тем, что вчерашние соратники В.Лакшина незаслуженно и далеко не благородно “нарисованы” им? Их-то защитить кто-то должен… Мне больно слышать, например, уничижительные слова о больших поэтах современности, ныне покойных моих друзьях. Перед глазами — сцена прощания с Твардовским на Новодевичьем. Рыдающий Кайсын не дает закрыть крышку гроба… В те темные времена для журнала каждый приезд Расула в Москву — ночные разговоры с ним, почерневшим от горя, о том, что сделать для Трифоновича…
И еще вопрос: а хотел ли сам В.Лакшин, чтобы его сугубо ЛИЧНЫЕ записи увидели свет? Так вот, без правки, проверки фактов, критериев элементарной этики? Или, как сказал один из “друзей” В.Лакшина (друзей без кавычек): “Володя всегда думал об истории”, то есть и писал дневники для печатного станка? Если верно первое предположение — это просчет вдовы, публикатора. Если второе — самого В.Лакшина. Столь неприглядны “портреты” команды — сначала А.Дементьева, потом уже и Ю.Буртина, А.Берзер, К.Озеровой, И.Борисовой, Е.Дороша, А.Марьямова и др. в дневниках В.Лакшина, столь высокомерна его позиция по отношению к тем, кто рядом с ним делал общее дело. Такого ли Лакшина мы знали?.. Ну, да, добродушно посмеивались над его вальяжно-снисходительной манерой держаться — у кого нет своих маленьких слабостей. Но ценили за главное — ум, позицию в литературе. И вот публикация за публикацией — прижизненная, после смерти — дневников… И кажется, что какой-то другой человек перед нами.
“Жалкий Марьямов…” “Бесцветный Григол Абашидзе…” “…Исаич пел именно с их слов…” “Вдруг проснулся с нем урка” (в Солженицыне)… “Дороша… явно грызет совесть…” “Федор Абрамов… конечно, не устоит перед соблазном…” “Рыжий Рекемчук сунул свою потную ладонь…” “Залыгин со своей ухмылкой…” “Метания Буртина…” “Арк.Кулешов, устыдившись…” “Этот прохвост Соловьев…” “Эта балаболка…” (о Чухонцеве), “…Ползают на брюхе перед Косолаповым, льстят, славословят… Алигер, Антокольский, Фиш, Катаев, Бек — соревнуются в изъявлении усердия…” “Подхалимские стишки… вирши Вознесенского и Евтушенко”, “Несчастный Бек, погрязший в хитростях и искательстве…” “Пузиков — патологический трус…” “Сурков… заблеял…” “Фальшивый Симонов…” “Дорош… Поступок, равнозначный предательству. Башмаков еще не износил… витийствовал и резонерствовал пышнее, торжественнее всех… Противно и думать…” “Евтушенко, жалкий подлипала и распущенец… выгоды своей не упустит…” “Заходил Чингиз… Кивал мне сын Востока…” “Кто предал? Кто предал?.. — зашумели восточные народы…” (Гамзатов, Кугультинов). “Буртин не мог определиться…” “С.Х. говорила двусмысленно…” “Бианки и др. бесятся и поливают меня помоями…” “Был на бюро критики — трусость всеобщая…” И т.д. и т.п.
С.Лакшина приводит большую выписку из юбилейной статьи А.Туркова к
70-летию В.Лакшина, тогда уже покойного. Оценка высокая. Сам Лакшин, думаю, был бы с ней согласен. Его дневники дают основание это утверждать. Он пишет, например, что Ильина “простодушна в своем тщеславии. Ей всегда хочется быть рядом с кем-то значительным: то с Ахматовой, то с Чуковским, то с А.Т. …Теперь, кажется, и за мной начала записывать”. “На меня смотрят с опаской, как на потухший вулкан, что, если он вдруг начнет действовать?” В другой записи: “Возмечтавшему о своей великой роли аппарату” (“все эти Инны, Аси, Калерии”) стоило бы понять: “Если признать, что мне нужно было уходить раньше, — это значит отказаться и от самой линии журнала, определенной в моих подписных и неподписных статьях…” “С меня начали как с наиболее явного выразителя тенденции”. Постойте, а не с Твардовского? — спросит наивный читатель. И не так уж будет неправ.
И все же, все же, все же… Я не иронически, серьезно назвал В.Лакшина Пименом “Нового мира”. Его дневники — уникальный по сути своей документ, с поразительной дотошностью рисующий минуты, часы, дни, недели страды легендарного журнала. Кто еще в нашей литературе так молекулярно-подробно описал рутинные мытарства журналистов с нашей незабвенной цензурой? Кто через подневные записи проследил хронику журнальных баталий 60—70-х прошлого уже века? И еще одно. Если бы В.Лакшин ограничил свои записи только воссозданием образа Твардовского, его неповторимой личности, его удивительной лексики, дневникам Лакшина все равно не было бы цены. Живой, трогательный облик русского интеллигента вылепил Лакшин в главном бережно. Лакшин наблюдателен: Маршак, Соколов-Микитов, колоритнейший Сац — живые характеры, как и зарисовки природы, — сильная сторона дневников. Но… только там, видимо, где пером водила любовь к предмету изображения. Дневник — жанр коварный, пристрастность — качество коварное. Там, где автор подвержен негативу, — он рискует стать несправедливым и односторонним.
Чего мне не хватало в его дневниках, так это развернутых мыслей об искусстве и жизни. Они были, но их вытесняли, простите, суетные записи о людях, как видели, недоброжелательно-пристрастные. Он предпочитал не замечать добрых и честных людей или видел их в искаженном виде, в кривом зеркале. Больно было самому Лакшину, кто спорит. Он то и дело возвращается к идее “предательства” интеллигенции, давая расширительное толкование частным явлениям. Ну неужели ко всей интеллигенции относятся эти слова: “Новый мир” стал лишним не только для начальства, он и интеллигенции колол глаза и не давал заняться своими тихими гешефтами…” Была и такая часть интеллигенции, была, но не вся же она погрязла в “гешефтах”! Что бы сказал Владимир Яковлевич сегодня, если он нас всех, чохом, проклинал в годы, когда мы еще верили в идеи свободы и справедливости, которые “вот-вот” восторжествуют. Потому мы и в “Новый мир” верили и не понимали, не хотели верить в глубокий раскол внутри сотрудников журнала. Он же сам — и правильно — судил тех, кто сделал икону из “Вех”, Бердяева, кто предал заветы великой русской классики, то есть верил в интеллигенцию России, презирал — и правильно — отступников. Редкие, к сожалению, но серьезные обобщения Лакшина по этому поводу украшают его дневники.
Обида изъязвила его душу — понять можно. Понять не в силах другое. “Я всегда им был чужой, — записывает Лакшин в дневнике, имея в виду вчерашних своих “друзей”, а ныне “недругов”, — и даже, когда они меня ласкали и хвалили, знали в тайне души, что я презираю их московский либеральный кружок, всех этих благодушных Цезарей Марковичей…” Таким непоследовательным может быть только очень раздраженный человек. Да ведь в споре с Солженицыным он, Лакшин, и занимал эту самую “благодушную” либеральную позицию, а “благодушного” Цезаря Марковича (читай: Копелева) как раз и вычеркивали из своих списков высшие охранители, трудоустроившие Лакшина. Опять перенесение своей беды, боли душевной на неправый спор с другими достойными людьми, движимыми теми же благородными чувствами, но… иначе, чем это соответствует единственно верному учению Владимира Яковлевича. Почти по Пастернаку: “Я один, все тонет в фарисействе…” Скажи так Твардовский — я бы согласился. А вот Лакшин сказал подобное — и неловкость какая-то. Как и в случаях рискованных аналогий библейского характера о трижды пропевшем петухе и “предадут меня”…
* * *
Как-то Ю.Нагибин обмолвился, что для духовной гигиены нужно иметь в столе своем два отдельных ящика: написанного для себя и для других. Меня это возмутило: какое двойничество! А теперь думаю: а может быть, имелось в виду другое: что написанное “для себя” не всегда стоит тиражировать для человечества. Есть вещи, не подвластные рассудку, алогичные, за которые потом стыдно. Писатель потому и правит написанное, что не только ищет слова, адекватные мысли, выражения, адекватные чувству, но и думает о самолюбии других, резонансе написанного тобой о другом человеке. Ну, ладно, от себя говори, но надо ли цитировать измученного болью Твардовского, что ему “неприятен” И.Виноградов? Или что Лебедев о нем сказал: “не человек, а юриспруденция”? Или что Твардовский “давно раскусил Солженицына” и “ему надо давать отпор”? Это будет не сокрытие правды, а поиск истинной правды, мужество самоподавления аффекта, как правило, несправедливо судящего явления жизни. “Эмилия сказала…” И вот уже Лакшин страдает и верит, верит, что В.Кардин заявил кому-то: “Лакшин втерся в доверие к Твардовскому и использовал это в своих интересах”. “Да, — страдает Лакшин, — петел еще трижды не пропел…” и т.д. Вот уже и предательство оформлено в сознании. А было ли это? Я, например, не верю (зная благородство и порядочность Кардина), и мне горько, что Лакшин так легко покупается на все, что “сказала Эмилия”. Да и сказала ли? Тут ведь и без ретранслятора не обошлось, как всегда в случаях сплетен.
Так все-таки прав был Нагибин: нельзя не видеть разницы в выражении пристрастных чувств своих в личных записях и — в словах, запущенных в тираж?.. Или все-таки полезна эта публикация? В определенном смысле — да. И сила и слабости проявляются в открытости нашей в полной мере. Чего не отнимешь у такого рода публикаций, так это искренности. Пусть заблуждаясь, человек говорит то, что думает. Каким был, таким и выходит к читателю. А какие мы для других — “фигуры”, да и просто люди, — время рассудит.