Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2004
Андрей Максимов — драматург, прозаик. Ведущий ТВ-программы “Ночной полет”.
— Ну? — спросил, правой пригладил бородку, будто вытянуть ее хотел, а левой подбросил в воздух золотой. — Ты выяснил, наконец, чем он там занимается?
Юноша стоял перед ним и смотрел прямо в глаза. Без вызова, но прямо в глаза.
Этот прямой взгляд когда-то и смутил, заставил поверить, будто лучший ученик может быть не хуже учителя, а значит, именно он, ученик, придет на смену.
Произошла ошибка. Ученик был не хуже учителя. Он был другим. Совсем другим. Дерево и облако; вода и человек; огонь и колесо — совсем разные. Нельзя сравнивать.
Юноша выдержал хорошую паузу, потом произнес:
— Пока мне удалось узнать абсолютно точно лишь одно: в своей лаборатории доктор делает нечто совершенно невероятное, великое, должно быть.
Подумал: какой все-таки дурачок. Все открытия доктора — великие. Потому что он — Фауст.
— Никого не подпускает близко к своим исследованиям, — продолжал
юноша. — А сам работает целыми днями без сна и отдыха. Как каторжный.
Усмехнулся, подумал: “Фауст никогда бы не позволил себе такого сравнения: банально и глупо. Тем более каторжные — сами плохие работники. Вот тоска: за столько лет человечество даже метафоры не научилось правильно придумывать. Отчего это людям так нравится придумывать всякие глупости и именно их провозглашать истинами?”
Снова подбросил на ладони монетку и спросил:
— Ты хоть выяснил, из какой это области? Может, снова гомункул — искусственный человек. Или там — философский камень… — Неожиданно спросил: — Ты хоть знаешь, чем золото отличается от железа?
Юноша подумал и буркнул:
— Золото красивей.
— Красота — понятие не научное. — Так сказал. А сам подумал: “Какой идиот!” Продолжил. — Железо соединяется с кислородом, а золото — нет. Оно вообще соединяется с другими веществами лишь при чрезвычайных обстоятельствах. Благородный металл. Благородные — они с кем попало не якшаются.
Ему было неинтересно. Как же его раздражало, что он все знал! Отсутствие истины хотя бы можно восполнить движением к ней, отсутствие тайны — не восполнимо.
А он все знал и про доктора, и про великое открытие, и про этого юношу, который никогда не станет великим ученым и великим человеком не станет. Как-то по-детски, наивно надеялся на то, что ошибется, что вдруг этот мальчик узнает тайну своего учителя, и тогда прелюбопытнейшая могла бы завязаться интрига.
Чего было надеяться, когда все понятно?
— Вы меня не слушаете?
— Слушаю.
— Вам, наверное, кажется, что я — неконкретен, — улыбнулся юноша. — Я буду стараться.
— Скажи… Как тебя зовут?
— Христиан.
— Ерунда… Это не имеет значения… Скажи, а если бы я не платил тебе, ты покинул бы своего учителя?
Юноша потоптался на месте. Он был похож на жеребенка, ждущего молока. Только противней.
Было ясно, что ответ у него есть, только он решает, как бы поприличней его сформулировать.
Наконец он снова улыбнулся:
— Но ведь вы платите?
…Вспомнил, как совсем недавно заходил в лабораторию к доктору. Тот что-то лениво переливал из пробирки в пробирку — лениво, даже будто неохотно, словно не работал, а делал вид.
В пробирке подрагивала жидкость неопределенного цвета, неземного какого-то — прекрасного и притягательного.
— Мне скучно, бес, — сказал доктор свое традиционное приветствие.
— Что делаешь, Фауст? — ответил он.
— Красиво? — Фауст поднес пробирку к его лицу.
— И весьма…
— А вот ведь — совершенно бесполезно.
Сказав так, доктор выплеснул жидкость на пол.
Красивая лужа зашипела, запузырилась, и вдруг из нее возникла ослепительной красоты абсолютно обнаженная женщина.
Она посмотрела на мужчин огромными глазами, сказала:
— Здра… — и испарилась.
— Как же бессмысленно, Фауст? — Подошел к тому месту, где только что была женщина, и стал внимательно вглядываться, будто надеясь найти остатки. — Ты научился запросто создавать людей. Ты уподобил себя Богу.
— Бог велик не тем, что создает, — вздохнул Фауст. — Бог велик тем, что знает, в какой момент созданное нужно уничтожить. А мои поживут мгновение — и сами умирают. Без моей воли. Представляешь, что стало бы с нашей землей, если бы люди умирали без Его воли?
Он знал, о чем думает Фауст, когда так говорит.
Вслух, однако, сказал совершенно о другом:
— На твоем месте я бы не стал оценивать Господа, ибо только Он может познать самого себя. Никто другой никогда ни оценить, ни понять его не сможет… Впрочем, скажи-ка лучше: твое главное открытие будет столь же прекрасно, как эта женщина?
— Надеюсь, оно будет долговечней. Ты ведь не станешь мешать мне осуществлять это, правда? Наш договор был рассчитан на двадцать четыре года, я помню об этом. Я сделаю все, как мы договаривались, — было бы нелепо даже пытаться скрыться от тебя. Но послушай, послушай. — Взгляд Фауста был серьезен. Он не любил, когда доктор так смотрел. — Неужто ты запретишь мне отправиться в преисподню в хорошей компании? А? Такая идея должна быть тебе близка…
— Я могу идти? — Вопрос Христиана вышиб его из воспоминаний.
— Куда? — рассеянно спросил он.
Воспоминания были настолько приятней реальности: не хотелось сразу покидать их.
— Как это куда? — Юноша сделал вид, что возмутился. — В лабораторию к доктору Фаусту, разумеется. Или вы уже передумали меня использовать?
Вот оно — ключевое слово. Слово — приговор. Ну, разве мог Иоганн Фауст когда-нибудь сказать, будто его кто-то использует? А мальчишка говорит об этом так просто, будто речь идет об использовании соли в приготовлении жаркого.
— Послушай… Как тебя зовут?
— Я уже говорил: Христиан.
— Это не имеет значения… Значит, ты занимаешься наукой, а любишь деньги?
Парень не ответил. Ухмылялся.
Посмотрел на юношу: красив. На балах, наверное, может вскружить голову какой-нибудь дуре. И даже не одной. Вполне сгодится для того, чтобы поставить его где-нибудь у фонтана и заставить целовать чужую жену. И муж еще может их заметить… Дуэль…
Скучно.
Убеждался в том, что знал: Фаусту замены не будет. Снова придется странствовать в одиночестве.
И почему только у великих всегда такие бездарные ученики? Они ли столь эгоистичны в своем величии? Или это Он так распоряжается?
Скучно.
Спросил:
— Неужто вам совсем не интересно, что за открытие готовит миру ваш учитель?
Парень взорвался:
— Послушайте, вы… Как вас там?.. Впрочем, меня тоже совершенно не волнует ваше имя! Хотите меня использовать — я готов. Договоримся. А нет — так разойдемся.
Подумал: да нет у этого мальчишки никакого характера. Он просто — хам. Жадный хам, вот и все.
Сказал:
— Послушайте, юноша, если я дам вам денег, много-много денег, вы исполните мою просьбу?
— Много дадите — много исполню. — Христиан расхохотался. — Приказывайте.
Подумал: я сказал “просьбу”, но приказ для него, наверное, понятнее. Печально: я не могу ни у кого ничего попросить.
Произнес спокойно:
— А если я прикажу вам кого-нибудь убить?
— Вы? — Смех юноши оборвался — сначала на губах, потом — в глазах. — Вы не прикажете.
— Почему же? Например, прикажу вам убить себя. Самого себя, а? — Подошел, потрепал юношу по щеке. — Шучу.
Поднял руку. Из нее — в небо прямо — обрушился золотой дождь. Деньги не умещались на ладони — падали, мусором рассыпаясь у ног.
— Видите, сколько денег, мой мальчик? — Улыбался. Конечно, улыбался.
С такой улыбкой смотрят на собак, прежде чем кинуть им палку. — Здесь очень много денег. И вы получите их все, но при одном условии.
— Говорите, — прошептал Христиан. — Умоляю вас, говорите быстрее.
— А условие такое. — Стал серьезным. — Никогда — слышите, никогда! — не станете вы заниматься наукой. Никогда — слышите, никогда! — не станете вы заниматься искусством. Вы никогда не отдадите себя ремеслу или врачеванию. Коротко говоря: никогда — я еще раз прошу вас вслушаться в смысл этого слова: никогда — не станете вы делать ничего, что могло бы пригодиться людям, может быть, даже принести им пользу. Всю свою жизнь вы посвятите праздности, вам надо будет сидеть дома, пить, есть и целоваться с женщинами — но только с теми из них, перед кем у вас не будет никаких обязательств, вы понимаете меня? И так — всегда. Всю жизнь, а она будет долгой, уверяю вас. До смерти. Согласны?
Золотые монеты выскакивали из ладони, как испуганные зайцы, и разбегались по булыжной мостовой.
— Согласен, — прошептал юноша.
— Речь идет обо всей вашей жизни, молодой человек. О всей. Вы уверены, что вам никогда не станет скучно? А когда земная жизнь закончится, с чем вы тогда придете к Богу? Подумайте и об этом. Вам ведь удалось стать учеником величайшего гения, самого Фауста. Вы многому, очень многому могли научиться у него, возможно, вас ждали бы великие открытия, потомки благоговейно произносили бы ваше имя…
— Потомки денег не платят. — Юноша не выдержал и поднял монету. — Сколько денег! И все — золотые…
Отвернулся от Христиана. Посмотрел — оценил — подумал: а вдруг прав Фауст со своим открытием? В конце концов, если на смену великому Фаусту приходят такие ничтожества — то для чего все? Может, и должно все уничтожиться, чтобы сначала…
И тут же сам себе ответил: “ Не мне судить об этом. Не мне. Только Ему”, — и пошел в узкие улицы надоевшего города.
Христиан бросился на колени — собирать деньги. Схватил несколько монет, рассовал по карманам, вдруг вскочил, крикнул:
— Эй! Эй! Вы! Простите… Я спросить хотел: вы что, вправду дьявол? Доктор намекал мне что-то, но я, признаться, не верил.
Остановился. Повернулся медленно. Не спросил — процедил сквозь зубы:
— Вы что, боитесь получать деньги от дьявола? Здесь куда больше, чем тридцать сребреников.
Подумал: чего это я так шучу глупо?
— Не в этом дело. — Христиан уже стоял прямо, глядел спокойно и, как показалось, даже немного высокомерно. — Я просто подумал: а вдруг они… ну… деньги, в общем… Вдруг — ненастоящие? Вы исчезнете, и они исчезнут вместе с вами. Испарятся.
— Испаряются только женщины. — Подумал: что ж это из меня сегодня шутки такие дурацкие вылетают? — Фальшивки придумали люди, а все, что я делаю, — настоящее. И договор наш настоящий, хоть и не заверен никем и ничем. Вы продали себя за такую, признаться, ерунду…
И ушел, почти не касаясь булыжной мостовой.
Подумал: нет, не жилец этот Христиан, не жилец… А может, и жилец… Это не принципиально.
Небо накрыло лоскутное — синее с черным — одеяло. Синих лоскутов становилось все меньше: одеяло опускалось все ниже, ниже, ниже.
Вдали что-то заворочалось, словно огромное существо вылезало из-под одеяла, а потом не выдержало и разорвало его на куски: раздался треск грома.
Люди побежали, с испугом глядя в небо.
Подумал: страх — вот что возникает у людей, когда они смотрят на небо. Всегда. Страх — и ничего больше. И Его они зовут из страха. Люди считают, будто Он — главный защитник, забывая, что Он еще и главный Прокуратор.
И тут же раздраженно спросил сам себя: ну, к чему, к чему я об этом думаю?
Он любил, чтобы его мысли напоминали летнюю лужайку, по которой можно носиться легко и весело: вокруг — мягкое солнце, теплая трава и полная ясность.
Сейчас его мысли напоминали дорогу по грязи, причем лежала она не в открытом пространстве, а между стен. Идешь, натыкаясь на углы, ноги вязнут, поворачиваешь то туда, то сюда. Стены — всюду. Куда идешь, зачем — не ясно.
Но идешь: мысли думаются. Мысли — они всегда думаются помимо воли.
Думал: что ж это творится со мной в последнее время? Будь этот Фауст хоть трижды гений, неужто он в состоянии повлиять на меня? Ерунда. Бред. Быть того не может. Так зачем же я так долго разговаривал с этим… Как его?.. Иоганном? Христианом?.. Не могу имени запомнить… Зачем я разговариваю с человеком, чье имя не могу запомнить? Чтобы еще раз убедиться в бессмысленности происходящего? Неужто я сам не знаю, что ученик дьявола так часто становится священником, ученик ученого — алчным глупцом… Их могла спасти любовь — они про нее забыли. Про все остальное помнят, а про нее — забыли… Все запуталось до такой степени, что пора начинать эту историю сначала. И что? Разве я этого не знал? Любовь — то, что отличало людей от меня. Они могут полюбить, я — нет. Для них может иной значить больше, нежели они сами. Мне это кажется смешным. И что? Я хотел еще раз убедиться во всем этом? Что вообще происходит? Неужто какой-то человечишко может заставить меня размышлять о необходимости и сути всего сущего? Зачем мне мысли, в которых нет смысла? Я ведь знаю, что ни я, ни тем более доктор, да никто на свете — никто, а не некто — не может такого решения принять. Не может и не сможет. На такое решение право имеет только Тот, Кто имеет на него право. Единый. Единственный. Да — Единственный. К сожалению. А Он не нуждается ни в советах, ни в советчиках.
Дождь наконец рухнул — противный, резкий, скользкий, как огромный плевок невидимого существа.
Он шел, не обращая внимания на этот поток. Впрочем, и поток тоже на него внимания не обращал — струи даже краем его не задевали. Все, что относилось
к небу, — к нему отношения не имело.
Он шел — отдельно от дождя, от этой жизни, от города, от людей и от домов. Шел к Фаусту.
Он, знающий все на сотни лет вперед, шел и не знал, что сделает через час. Чувствовать — да, может, и чувствовал. Но не знал.
Он бы никогда не признался никому на свете — а уж себе самому тем более — что зависимость — именно так! — несвобода злит его более всего в его собственном состоянии. От кого зависимость? От человека! От ученого! Мысли и чувства жили не сами по себе, они зависели от Фауста, от поступков и логики ученого.
Да… Да! Да! Он бы никогда не признался никому на свете — а уж себе самому тем более, — что, прожив неполных двадцать четыре года рядом с великим ученым, он потерял то, чего отнять у него не мог доселе никто, — он потерял свободу.
И весь этот дурацкий разговор с юношей затеял, в сущности, только потому, что надеялся получше понять Фауста, беседуя с его учеником, и даже больше: понять мир, который Фауст задумал уничтожить.
Он шел, не касаясь луж, сухой посреди ливня, и не знал, что скажет Фаусту после традиционного приветствия.
Подумал: зато я знаю, что сегодня решится судьба мира. И тут же плюнул с досады: что ж это я стал таким пафосным? Самому противно. Судьба мира уже давно решилась. Не мной.
Фауст, конечно, был в лаборатории. В последнее время, кажется, он вовсе не выходил отсюда.
Подошел. Робко — словно вор — приоткрыл дверь.
Фауст спал, вытянув ноги в кресле. Черты лица его были абсолютно спокойны и безмятежны.
Подумал: за почти двадцать четыре года доктор, конечно, сильно изменился, но вот это детское выражение безмятежности — осталось неизменным.
Прошел по лаборатории, заглядывая в каждый угол: интересно было узнать, как выглядит то, что изобрел доктор.
Был, как всегда, неловок. Случайно задел какую-то склянку, жидкость медленно, как сметана, потекла на пол, возникла лужа. Из лужи материализовались рука и грудь женщины, повисели немного в воздухе, рука даже помахала ему — и растаяли.
Не открывая глаз, Фауст сказал традиционное:
— Мне скучно, бес.
Ответил:
— Что делать, Фауст, — на улице дождь. — А потом добавил зачем-то: — Тебе неведомо, что такое настоящая скука.
Помолчали. Фауст силился проснуться.
— Я здесь, Фауст, чтобы говорить с тобой, — сказал и сам удивился тому, что голос у него дрожит.
— Дружище, ты взволнован? — Фауст вскочил и подбежал к нему. — Не я ли причина твоего волнения? Или, может быть, все дело в моем ученике Христиане? Ты знаешь, мне не нравится этот парень. Мне все время кажется, что он шпионит за мной.
Подумал: почему он заговорил про Христиана? Это неправильно. Это я должен все должен знать о нем, отчего же он все знает обо мне?
Фауст продолжал:
— Объясни, зачем ты подослал ко мне этого Христиана? Разве может быть у меня тайна, которую я смог бы утаить от тебя, даже если бы захотел? Да я и не хочу… Нет, конечно, купив мою душу, ты не купил мои мысли, но разве есть что-то, чего Фауст не скажет своему покровителю и ближайшему другу?
В окне сверкнула молния. От удара грома задрожали стекла.
— Хорошая погода для того, чтобы совершить что-нибудь таинственное, — усмехнулся Фауст. Потом подошел к шкафу, достал бутылку вина, два стакана. — Мы давно не пили с тобой, дружище. Выпьем? — Начал разливать аккуратно, как ученый, привыкший переливать жидкости из разных сосудов.
Подумал некстати: ученый и пьяница разливают вино не одинаково.
Взял стакан, спросил, поглаживая бороду:
— За что?
— За что? Да за то хотя бы, чтобы поскорей миновали двадцать четыре года и я отправился бы на вечные мучения. Пора, пора… Не знаю, как ты, дружище, но я буду скучать без тебя…
Вырвалось:
— Я тоже.
Обозлился, подумал: этот ученый имеет надо мной какую-то странную власть. Временами мне даже начинает казаться, будто мы поменялись ролями и теперь уже он руководит мной. Слава Богу, это невозможно.
Испугался: что ж это я Его поминаю? Совсем с ума сошел…
Чокнулись. Фауст отпил маленький глоток. Доктор бокал оставил на столе, а сам сел в кресло, смотрел на свою лабораторию, на потолок, в окно глядел, где шуршал дождь, потом произнес — словно не к собеседнику обращаясь, а к себе самому:
— Знаешь, а мне иногда кажется, что мы поменялись ролями… Смешно, правда? Нет, ну то, что я тщетно стараюсь походить на тебя, — это ладно. Мы ведь столько лет общаемся, а я всего-навсего человек, просто человек — и все. Но ты-то, ты… Забавно, правда? А? Что ж не смеешься ты?
— Я не люблю смеяться, это расслабляет. — Сказал и удивился безжизненности своего голоса. — Я пришел, чтобы поговорить с тобой.
— Мы уже говорим, дружище. — Подошел к столу, отхлебнул, снова сел. — Только не будь таким трагичным, пожалуйста, а не то я забуду, что нахожусь в твоей власти, а мне об этом никак нельзя забывать, правда?
— Я хочу, чтобы ты сам рассказал про свое открытие.
— Пожалуйста. Кому же, как не тебе?
Не вставая с кресла, Фауст протянул руку и достал какую-то склянку, потряс, посмотрел на свет, потом медленно вылил содержимое на пол.
Фауст все делал излишне медленно, театрально, будто позировал.
Уже через мгновение в лаборатории появилась обнаженная женщина и начала свой странный танец. В отблесках грозы она казалась невероятно таинственной, прекрасной и абсолютно неземной.
— Я не стану тебе рассказывать технологию производства этой жидкости. Тебе ведь это не интересно, правда? — Фауст пригубил из стакана. — Но у меня есть проблема. Серьезная. Она мучает меня. Почему-то получаются только женщины, и только молодые и красивые. Годы потратил на то, чтобы у меня получилась толстушка с крохотными поросячьими глазами. Не выходит ни черта! Ой, извини… Я хотел сказать: ничего не выходит…
Подумал: он просто издевается надо мной. Почувствовал свою власть и издевается. Так всегда поступают люди.
Фауст меж тем продолжал. Говорил весело, все время улыбаясь:
— Пробую воплотить мужика — и снова женщина. Молодая и прекрасная. Как ты думаешь, с чем это связано? Может быть, ответ лежит в области психологии? Воплощается то, что хочешь видеть… — Фауст подошел к обнаженной танцовщице. — Но ведь она воистину прекрасна! Посмотри, какая аккуратная линия бедра. А грудь? Какова грудь, а? Ты не представляешь, сколько лет я потратил на то, чтобы добиться нужных пропорций. По молодости я думал: чем больше грудь — тем она прекрасней. Ошибка. Гигантская ошибка, мой друг. Дело, видишь ли, не в величине как таковой, дело — в пропорциях. Однако, согласись, мое открытие можно назвать великим: таких прекрасных женщин, как делаю я, не может сотворить ни Он… — Фауст поднял палец к небу. — Ни ты… Теперь бы еще научиться мастерить мужчин.
Подумал: а ведь действительно этот человек надо мной издевается. Смешно… Человек издевается надо мной. Так привык ко мне, что, видимо, позабыл, кто я такой.
Дунул — красотка исчезла.
— Тебе не понравилось? — с наигранной обидой спросил Фауст.
— Доктор, я пришел говорить с тобой не об этом. Почему ты не хочешь рассказать мне про твое главное открытие?
— Потому что — не хочу, — ответил Фауст совершенно спокойно.
— Но это — глупо. Неужто ты всерьез думаешь, будто можешь что-нибудь скрыть от меня? Ты на самом деле считаешь, что я не купил твои мысли? Это не так. Я привык покупать человека целиком, и если мне принадлежит твоя душа, то мысли я уж как-нибудь узнаю.
Фауст налил себе вина. Полный бокал. Выпил. Опустился в кресло. Молча — ждал продолжения.
И получил то, чего ждал.
— Я знаю, что ты решил уничтожить жизнь на земле. Я хочу понять: почему?
Я хочу, чтобы ты сам мне об этом рассказал. — Помолчал немного и повторил: — Сам.
— Зачем? — выплюнул свой вопрос доктор.
Подумал: а и вправду, зачем? Бред какой-то, бред! Этому человеку удалось запутать меня. Чего я, собственно, добиваюсь? Хочу понять его? Но неужто я не понял за столько лет того, кто стал плотью моей и кровью? Хочу остановить его? Но тогда для чего мне знать, что он думает о том, чего никогда не сможет совершить. Зачем? Я теряю логику, а это уже никуда не годится…
Распахнулась дверь лаборатории.
На пороге стояла служанка Фауста.
— Что еще? — процедил доктор сквозь зубы. — Я много раз просил не беспокоить меня, когда я работаю.
— Простите, господин, ужасное известие. — Служанка дышала часто и мяла в руках платок. И то и другое делала неестественно, словно плохая актриса. — Я должна вам сказать… Я…
— Ну, что там еще? — Фауст нервничал.
Подумал: я знаю, что там. Тоска…
— Господин Христиан… Ваш ученик… Он… — Девушка зарыдала.
Плакала тихо, с неловкостью, то есть именно так, как и плачут служанки.
Фауст вскочил, подбежал к ней, схватил за плечи, закричал прямо в лицо:
— Что с ним? Что?
— Он… Его… Только что пришел человек, рассказал… — Рыдания не давали выхода словам.
Фауст потряс ее за плечи и произнес совершенно спокойно:
— Послушай, милая, если ты сейчас успокоишься, то получишь несколько золотых монет. Если же будешь продолжать рыдать — то получишь расчет.
Девушка мгновенно перестала рыдать. Повествование ее вмиг стало ясным и четким:
— Только что пришел человек и рассказал. На улице как раз шел дождь. Было скользко. К тому же какая-то девушка, ее зовут Анна, но это не важно, пролила масло. Господин Христиан упал, и колесом кареты ему отрезало голову. Он умер на месте.
— Вот теперь все понятно, — сказал Фауст, достал из кармана несколько монет и протянул их девушке. — Все. Теперь иди.
— Господин, это еще не все. — Девушка взяла монеты и молча поклонилась. — При Христиане нашли множество золотых монет. Очень множество. Целое состояние разных денег. Тот человек, ну, который пришел и сообщил… Так вот он сказал, что у молодого ученого не может быть столько денег и, значит, Христиан вас ограбил.
Фауст обнял девушку. Почти ласково. Почти по-отечески.
Гроза не утихала. Наоборот, казалось, что молнии соревнуются друг с другом в яркости: небо из черного стало бордовым. От каждого удара грома девушка вздрагивала, но теперь уже не плакала — словно загипнотизированная, смотрела она на ученого.
— Теперь, милая, ты пойдешь и скажешь этому господину, что доктор Фауст ему все объяснит. Но не сейчас, позже. — Доктор говорил так, как разговаривают с детьми: спокойно и однозначно. — Ты видишь, что сейчас я занят: у меня важная беседа с важным господином. Иди и помолись за душу Христиана.
— Но… — начала девушка.
Фауст перебил ее:
— За его душу не грех помолиться: он не был вором, я сам дал ему эти деньги. Он был, конечно, странным человеком, наш Христиан, но вором не был. Запомни это. — Фауст помолчал немного и добавил: — Молись за него, но не жалей его. Кто знает, быть может, Христиану сейчас лучше, чем нам. Кто знает…
Дверь за девушкой закрылась.
Фауст рухнул в кресло.
Подумал: “Сейчас он мне наконец все расскажет. Все”.
— За что ты убил моего ученика, дружище?
Вопрос был неожидан. Он ждал монолога, а тут вдруг прямой вопрос.
Ответил. Почти не задумываясь, мгновенно:
— Но ведь он предал тебя, Фауст. Он забыл все, чему ты учил его, едва завидев блеск монет. Поиску истины он предпочел золото.
Фауст захохотал. Смеялся долго, смачно, с удовольствием. Вина себе налил, выпил и все продолжал хохотать.
Наконец, немного успокоившись, произнес:
— Ты так решил, да? Ты? Тебе можно, да? Ты решил, что этот человек не достоин жизни, и отнял у него жизнь.
Возразил:
— Ты тоже уничтожаешь этих женщин.
И тут же подумал: зачем я возражаю? Спор уравнивает нас. Зачем?
— Но этих прекрасных женщин я создаю. Я! — закричал Фауст. — Я создаю, и я уничтожаю. А Христиана не ты создавал, дружище. Его создал Другой, и только Он может решить его судьбу, разве не так? По какому же праву ты отнял у него жизнь? Ну! Отвечай.
Молчал. Не хотел спорить. Зачем?
Фауст расценил его молчание по-своему:
— Я слишком хорошо тебя знаю: тебе нечего ответить. Однако, если ты считаешь себя вправе отнимать у людей жизнь, отчего бы и мне не заняться тем же?
— Потому что ты — человек. Просто человек. — Помолчал и добавил: — Вот мужики у тебя не получаются. И толстые женщины — тоже.
Фауст снова засмеялся. Это не был истеричный смех, нет. Это был смех уверенного в себе человека.
Говорил сквозь смех:
— А ты меня ни с кем не путаешь? Неужели ты всерьез считаешь, что, полжизни общаясь с тобой, можно остаться человеком? Ты же умен, дружище. Ты, можно сказать, второй по уму во Вселенной, и вдруг — такие глупости! И я уже не тот, что был почти четверть века назад, и ты — другой. Что такое общение? Это обмен душами. Не скажу, что мы с тобой произвели полный обмен, но частичный нам удался… Впрочем, тебе, наверное, не интересны все эти абстрактные истины, ты хочешь конкретики, ты хочешь знать о моем открытии. Изволь. Я подозревал, что рано или поздно мне придется рассказать тебе о нем, но, признаться, мне почему-то ужасно этого не хочется. Хотя уж кто-кто, а ты, безбожник, не станешь мне мешать осуществлять намеченное.
Подумал: какой же я безбожник? Самые истовые из вас только верят в то, что Он есть, а я это знаю. Какой же я безбожник?
Фауст поднялся и начал ходить из угла в угол.
Подумал: отчего это самые главные вещи люди всегда говорят на ходу? Энергии им, что ли, не хватает? Странно…
Отсветы грозы делали доктора таинственным. Даже, пожалуй, излишне таинственным.
Он сидел и слушал. Кажется, впервые в жизни так внимательно слушал человека.
Фауст говорил спокойно, почти бесстрастно — так может говорить человек, который мысленно уже много раз произносил эти слова.
— Надо ли тебе объяснять, что человечество движется в тупик? Надо ли тебе объяснять, что выхода уже нет? Он же говорил им: в мире самое главное — любовь. Они не поверили. Чем старше становится человечество — тем меньше находится желающих бороться за любовь. За что угодно готовы биться, но не за любовь.
Подумал: странно, я совсем недавно думал о том же. Странно…
Фауст продолжал:
— Что же делать? Как осчастливить человечество? А оно заслужило, чтобы его осчастливили. И я придумал — как. Исходил я, разумеется, из аналогий с человеческой жизнью. Жизнь человека — впрочем, надо добавить: земная жизнь — заканчивается смертью. Но ведь дальше наступает блаженство. Душа создана для того, чтобы после смерти тела начать жить новой жизнью. Смерть — конец жизни земной и начало жизни иной. Только смерть дает надежду на улучшение жизни души, не так ли? Если бы было иначе, стоило ли тебе, дружище, так яростно охотиться за душами людей? А если, подумал я однажды, жизнь на нашей Земле создана для того, чтобы, погибнув, возродиться? Что, если душа Земли обретет новое существование после своей гибели? И кто мешает мне уничтожить Землю, если я точно знаю, что это будет начало новой жизни? Остановись, мгновенье! — надо крикнуть всей земной жизни. Всей, понимаешь? Только после смерти возможно возрождение. Не этому ли учит нас Он всей своей жизнью? Если люди уничтожают любовь — смерть остается для них единственным выходом, разве не так? Много лет ушло у меня на то, чтобы понять: как именно можно уничтожить землю. Каждый день, каждый час, каждую минуту я думал над этим.
И однажды понял: как же я жестоко ошибался… Нет, не в главном своем выводе: чем больше показывал ты мне Землю, чем больше узнавал я человечество — тем тверже убеждался: эта Земля, эти люди, позабывшие любовь, не имеют права на жизнь. Ошибка была в другом: чтобы уничтожить Землю — нужно уничтожить небо. Вот — задача. Ибо Земля, ты уж прости, — это пристанище бесов, а небо — дом Божий. Убийство неба — это и есть самоубийство Земли. Ты понимаешь меня?
Конечно, он понимал. Почему — нет? Фауст говорил четко, ясно, как и должен говорить ученый. Может, чуть более эмоционально, нежели пристало ученому. Но ведь это все-таки был Фауст…
Нет, не эмоции смущали. Что-то другое. Что? Жалость к человечеству? Ерунда! Уж кто-то, а он человечество никогда не жалел. Смущало что-то иное. Но — что?
Сказал, продолжая думать о своем:
— Я понимаю тебя, Фауст, продолжай.
— Ты всегда понимал меня, а я — всегда понимал тебя. И вот теперь мы должны объединиться с тобой, чтобы спасти человечество.
— Разве мы уже не объединились?
— О, да, ты, как всегда, прав! Мы не поменялись с тобой ролями и душами не поменялись. Просто у нас теперь общая душа на двоих. Одна на двоих: душа ученого и беса. — Фауст подошел к шкафу, достал крошечную капсулу. — Я придумал аппарат, который, подобно птице, взлетит в небо, неся с собой эту маленькую капсулу, там, у самого солнца, она взорвется и расколет небесный свод, и сойдет со своей орбиты Земля, и погибнет эта несчастная планета, люди, позабывшие любовь, будут сметены вихрем, но душа Земли останется жить… Ты спросишь меня: как же устроена эта крошечная капсула, что за неведомая сила заключена в ней? И здесь нам придется говорить с тобой об энергии. Как тебе известно, энергия может переходить в работу, а может превращаться в иной вид энергии, и вот однажды я подумал…
Слушал невнимательно — речь шла о технологии, такие разговоры он не любил. И вправду: какая разница, в конце концов, как именно и от чего погибнет земля?
Все продолжал думать о том, что же именно так смущает его в словах Фауста.
И понял наконец. И успокоился.
Сказал:
— Гроза надоела. Отвлекают эти баханья и вспышки.
Мгновение — гром затих и голубое небо ворвалось в лабораторию.
Сказал:
— Так лучше, так спокойнее… Ты хорошо все рассказал, доктор Фауст, красиво. Ты одного не учел, быть может, самого главного: самоубийц всегда хоронили за церковной оградой.
— И что с того?
— А то, милейший, что человеку не дана власть даже над собственной жизнью, не говоря уж о жизни всей планеты. Тот, Кто зародил эту жизнь — только Тот и может ее уничтожить. И никто больше. Никто.
Фауст подскочил к нему, закричал:
— Ты ли это говоришь? Опомнись! Ты ведь злейший враг Его!
Молчал. Не реагировал никак.
Фауст посмотрел на него — взгляд почему-то получился снизу вверх — и произнес уже совершенно спокойно:
— Ты что, не понял? Твой договор не может закончиться так, как он заканчивался со всеми остальными. Ты понял, что я предлагаю тебе? Я предлагаю тебе стать новым Богом.
— Новым Богом? Забавно, — говорил совершено спокойно, вообще без эмоций, как привык. — Бог не бывает Новым или Старым. Бог — Он Один.
Небрежно, лениво почти посмотрел на капсулу, которую Фауст держал в
руках, — капсула исчезла.
— Думаешь, ты победил?! — закричал Фауст. — Формула у меня в голове!
В голове, ты понимаешь?! Я сделаю такую капсулу завтра, и ты не сможешь мне помешать.
Вздохнул:
— Смешно… — И, помолчав, добавил: — Мне скучно, Фауст.
Посмотрел на него взглядом ленивым и уставшим, спросил:
— Какая капсула, Фауст? О чем ты?
Фауст сел в кресло, вытянул ноги, спросил:
— О чем мы говорим, а? — И закрыл глаза — то ли спал, то ли просто забылся.
Подошел к ученому, сел у него в ногах, погладил бороду.
— Только человек может перестать верить в Бога. Лишь человек может возомнить себя сильнее, чем Он. Ангел, даже проштрафившийся, перестать верить в Бога не в состоянии, ибо нельзя перестать верить в то, что существует.
Отошел, покружил по лаборатории.
Фауст продолжал сидеть с закрытыми глазами.
Подошел к окну, вдруг рухнул на колени, смотрел в небо — так внимательно, как смотрят в глаза собеседнику.
— Ты устал? Ну, почему Ты все чаще заставляешь меня отвечать за эту Землю? Я могу дать им жизнь, но я не могу дать им любовь, неужто Ты этого не понимаешь?
Помолчал. Поднялся. Подошел к Фаусту. Сел в ногах.
— Бедный доктор! Ты так все хорошо, логично продумал, я скажу тебе больше: ты во многом прав. Человечество действительно идет к гибели, и, возможно, оно дойдет до этой апокалиптической цели, но случится это лишь тогда, когда Он этого захочет. Ибо Им движет Божественный Разум, познать который не может никто, а людьми всегда движет только страх. И твое главное открытие было вызвано все тем же: страхом. Мы во многом похожи, Фауст, но между нами есть существенное различие: Бог отнял у меня страх. Я просто не знаю, что это такое. Наверное, если нет страха смерти, то все прочие страхи исчезают как-то сами по себе. Ты хотел спасти человечество и ради этого уничтожить Землю? Неправда, дорогой мой доктор Фауст. Просто заканчивались двадцать четыре года нашего договора, и ты знал, что за ними последует: ты ведь продал свою душу. И чем ближе был конец срока — тем страшнее тебе становилось. Страх подсказал тебе выход — выход, который мог прийти в голову только такому гениальному ученому, как ты. Гениальному. Ученому. Но — человеку. Не человечество спасал доктор Фауст — себя. Ты решил изменить ход вещей, решил поставить себя над Богом, надеясь, что судьба твоя в этом случае изменится. Наивный! Ты не учел одного: нельзя бороться с Богом, нельзя бороться с Тем, Кто тебя создал. Такая борьба обречена — кому, как не мне, знать об этом… Да, я многое изменил в тебе, Фауст, многое уничтожил в душе твоей, но уничтожить страх мне не под
силу. — Поднялся. Отошел. Заговорил твердо, жестко, зло: — Потому сегодня я говорю тебе: ты даже хуже, чем твой ученик Христиан, потому что ты — гений, а он — дерьмо. Его грех — дерьмовый, а твой — гениальный. Из страха не познать блаженства жизни твой ученик предал себя. Ты же из страха готов был предать всю землю… — Вздохнул. — Но вот в чем ты воистину прав: не надо было убивать Христиана. Способ, правда, хороший: пролитое масло, отрезанная голова. Надо будет когда-нибудь использовать. Позже. Мне спешить некуда…
— А что с Христианом? — Открыл глаза Фауст. — Мне все чаще кажется, будто он следит за мной. Уж не ты ли подослал его?
Распахнулась дверь — на пороге стоял Христиан.
— Господин Фауст… — Христиан поклонился. — Я купил вам серы, как вы просили.
Христиан вошел в лабораторию, подошел тихо.
— Дайте мне пару золотых, и я расскажу вам о Фаусте кое-что занятное. Мне кажется, я почти догадался, над каким открытием он бьется.
Подумал: Господи, как жестоко ты наказал меня! Отняв страх, ты приговорил меня к вечному одиночеству.
И я никогда — значение этого слова я понимаю слишком хорошо, — никогда не смогу вымолить у Тебя прощения.
Среди ясного неба вдруг раздался гром, полыхнула молния.
— Дождя давно не было, — вздохнул Фауст.