Дневник 1971 года. Окончание. Подготовка текста, «Попутное» и примечания С.Н.Лакшиной
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2004
Окончание. Начало см. «Дружба народов», № 9, 10. 2004.
15—16.V. Поездка в Калугу. Чистый, зеленый губернский город над Окой. В домике Циолковского впервые отчетливое представление об этом чудаке, выходившем на крышу вертеть монетку над головой для познания законов аэродинамики. Конечно, его должны были считать (и считали) сумасшедшим.
Гуляли в парке над рекой, где Гоголь жил на даче у Смирновой. В музее космонавтики зачем-то велят надевать тапочки — ведут на скучную официальную экскурсию. Света спросила о Кондратюке, книжка которого выставлена в витрине. «Это загадочная судьба, — отвечала девица-экскурсовод. — Может быть, он вообще не существовал, и мы его из экспозиции снимем»1.
Вечером ужинали у Коли Воронова2. Он рассказывал о Калуге как о городе, где много было предателей. Немцев встретили хлебом-солью. 300 девушек стали женами немецких солдат. Говорят, их сбросили потом с самолетов над бором. Калуги Коля не любит и оттого, может быть, так худо говорил о ней.
На другой день были в Оптиной пустыни. Разорение, глушь, тишина. В Оптиной и в Шамордине, куда мы заезжали по дороге, размещены училища сельских механизаторов, стоят в загонах трактора и комбайны3. Здесь К.Леонтьев спорил с Толстым о боге — и могли ли они подумать, чем все обернется через какие-нибудь 80 лет!
В имении Кашкиных Н.Прыски по дороге — старая церковь, куда свезены некоторых иконы из Оптиной4.
Отец Леонид (в миру Моисей Яковлевич) вызвался сопровождать нас в Оптину. Разговор с ним дорогою. Это вполне современный и полусветский человек, пытающийся оправдать церковь почти светскими доводами — искусство и проч. Спрашиваю: а эту церковь будут реставрировать? «По идее — будут», — отвечает отец Леонид.
Что так тянуло в Оптину всех — Гоголя, Достоевского, Толстого? Сейчас, в этой разрухе трудно догадаться. Но думаю — тишина, сосны, песок под ногами и полное уединение отрезанного от города рекою Жиздрой монастыря. Говорят, и люди были там какие-то особенные — добрые и тихие. Не заметил, и не вышла нам навстречу девочка с корзиной ягод, как к Гоголю. Может, не сезон.
«Никто не забыт и ничто не забыто» — привычная, утешающая ложь. Забыто так многое, и многие люди вычеркнуты начисто из нашей памяти.
Куда вернее и мужественнее у Твардовского:
Кому память,
Кому слава,
Кому темная вода…
С. говорит: надоело делать все плохо, кое-как. С таким чувством живут многие добрые люди.
Беляева спросили: «А Федина будут менять на съезде?» «Нет, не будем, нам нужна крыша»5.
Он же сказал о вечере Булгакова: одни старухи были, выступления — скука, да и что носятся с этим Булгаковым, он же сам культовик, сочинил пьесу «Юность вождя».
19.V.1971. А.Т. снова чувствует себя хуже. Опять надо выкачивать жидкость из легкого. Требуют, чтобы он лег в больницу, а он ни в какую. Кровь скверная. Я договорился с невропатологом ехать к нему в четверг.
Выступал в школе во Вспольном переулке — об А.Т.
20.V. Возил к А.Т. невропатолога Найдина. Он знаменит тем, что «собирал по частям» Ландау1, учил его говорить и т.д.
Он подтвердил: на 90% — это сосудистое заболевание, не зависимое от рака. Видимо, тромбоз в левой височной доле — редкий случай афазии2. Прогноз его в части, касающейся мозга, — оптимистичен. Он считает, что А.Т., если позволит основное заболевание, может снова начать говорить, сможет писать левой рукой, ходить с палочкой. Но обязательно нужны занятия с логопедом и т.п. А Мар. Ил. — как мне показалось — относится ко всему этому настороженно. Она все еще безоглядно верит Кремлевке. А зря!
Приходила ко мне Николеску (из Бухареста) и предложила сотрудничать в Suculum. Я дал ей статью о Булгакове3.
22.V. Переехали на дачу. Васильев1 помог перевезти вещи. Первый раз в деревне так рано — сумасшедше цветет черемуха.
Настоящее — не поэтично. Воспоминание и ожидание (предчувствие?) — предмет поэзии.
29.V. После многих мук, уставшие до предела, мы со Светой отбыли в Польшу.
Две недели Закопане — потом 2 дня Краков (праздник «божьего чала»1) и неделя в Варшаве. /…/
В Польше самое сильное впечатление — католичество и память о прошлом, о страданиях и обидах: все помнят и ничего не прощают. (Памятные доски, музеи Павилка и Шухи2, варшавское гетто, воинское кладбище.)
Дважды видел во сне А.Т., говорил с ним. Начал волноваться, звонил в Москву Оле. Говорит, все хорошо.
Приехали в Москву 22.VI. На вокзале неожиданно встречают нас Миша, Артур и Маликов3. Отведя меня в сторону, Миша рассказывает: квартира без нас была взломана и ограблена. Все думают, что это замаскированный обыск.
Кража совершена 31-го, в середине дня. Денег в доме не было ни копейки, но воры унесли все, что было ценного — Светины колечки, крестики4 и т.п.
Бог бы с ними, с этими вещицами, но досадно, противно, что в квартире толклось столько чужого народа, все переглядели, перетрогали — и стало все опоганенным, не своим.
23.VI. Были у следователя Зенина — добрый, честный, но лопоухий капитан милиции. Открылась история с колечком, которое прихватил кто-то уже в процессе следствия.
Возили нас в МУР на опознание вещей, но ничего своего мы не нашли.
Был у А.Т. Спрашивал, как провел он день рождения, много ли народу было: он сморщился и помахал ладонью: «Суета». Вообще после занятий с логопедом стал он говорить как-то точнее. Я упомянул в связи с чем-то «Новый мир». Он сказал: «Новый мир» — это боль, это боль». Кашляет, задыхается он сильно.
Попутное
В конце этой тетради дневника есть список — «Врачи для А.Т.», со всеми адресами и телефонами, которые я по соображениям деликатности опущу. Вот этот список.
Ник. Ник. Блохин
Институт Герцена: Алекс. Серг. Павлов
Мормерштейн — рентгенолог-онколог
Юр. Ив. Лорие (анализ крови)
Троицкая Александра Сергеевна, Калуга
Служ. Онкологич. диспансер: ул. Горького, 82
Тагер Иосиф Львович — рентгенолог-онколог
Перельман Мих. Изралевич (клиника Петровского)
Нейрохирурги: Арутюнов Александр Иванович
(директор ин-та Бурденко)
зам. Арутюнова
Коновалов Ал-р Николаевич
Боголепов Ник. Кириллович (II мед. институт)
проф. Иргер — нейрохирург-онколог
Цукер Мария Борисовна (невропатолог)
проф. Перевозчикова (ин-т Блохина)
Швейцария: г. Арль Хейм, фирма Александра Леруа
Искадор-Пени.
Болгария. Проф. Димков (травы).
Спаркан Теодорович Хаджиев (Пловдив).
Юлия Григорьевна Шишина (из энциклопедии) — для связи с врачами, занятыми антивирусовой вакциной.
Препарат из пластмасс против опухолей Гексаметилметамин (НХМ) для лечения рака легкого: в терминальной стадии от 8 до 18 мгрм в сутки на 1 кг веса человека в течение 21 дня.
При иноперабельном раке — 12 мгрм на 1 кг веса — в 4 приема — 4 раза в день. Препарат подавляет обмен в больной клетке. Получен в Южно-Техасской медиц. школе в г. Сан-Антонио (25% случаев полн. излечения).
Д-р Олег (Алек?) Селлар.
Результат цитологич. исследования в окт. 1970.
«Встречаются единичные конгломераты атипичных клеток. Комплексные клетки сохранили железистое строение мезотелия» (сокр. — «железистый рак»).
Раков Александр Иванович (Ленинград)
Гершенович Михаил Лазаревич
Ланда Семен Семенович, Ленинград
Невропатолог Лурье Зиновий Львович
Найдин Владимир Львович
Бурятский врач Ленхобаев Галдан Ленхобаевич. Бурятская АСС. Улан-Удэ
К разговору с Тагером.
1. Нет ли сомнений в диагнозе — рентгеногр. легких?
2. На чем основан диагноз метастазов мозга?
3. Было ли един/ство/ консилиума?
4. Возможно ли лечение?
5. Нужен ли дополнит. консилиум?
6. Брать ли его домой?
1.VII.71. Идет 5-й съезд писателей. Мне звонили из Союза, предлагали гостевой билет на один день — я решил не ходить: докладом Маркова1 можно насладиться и в газете. В докладе — ни одного имени, ни одного произведения. Съезд — без писателей, без литературы. Все это — косвенный результат расправы над «Новым миром».
Вчера — поразившее внезапным трагизмом сообщение о гибели 3-х космонавтов. Говорят, они были переутомлены последнюю неделю, плохо выполняли команды, самовольно отключали связь, ругались матом и, в конце концов, потребовали, чтобы их раньше срока (программа кончалась 2.VII) отправили на землю. От утомления и в спешке они будто бы плохо загерметизировали кабину, порвали прокладку, и при торможении произошла частичная разгерметизация. Результат: кессонная болезнь и смерть. Добровольский был еще теплый, когда их нашли. В сущности, они убиты, как кролики. Много думаю сейчас о них и о нашей глупости.
Был сегодня у А.Т. с Кондратовичем. Он качает головой и морщится при разговоре о космонавтах.
Заезжал к нему Верченко2 с мандатами и подарком — портфелем и блокнотами делегату V съезда. М.Ил. обошлась с ним круто, поначалу вовсе не хотела впускать — «к больному вечером не ездят».
Трифоныча хвалят в газетах, лирика выставлена на премию. Горько наблюдать, как он на глазах бронзовеет. Даже мерзавцы начинают славить его — он им не опасен теперь.
2.VII. На Красной площади быстрые, скромные, по стандарту и чтобы скорее забыть — похороны космонавтов. На съезде кувыркается Евтушенко — чтобы не упустить случай напомнить о себе, понравиться и вместе показаться лояльным: ругает роман Кочетова и — ни с того ни с сего, вспомнив «Дворянское гнездо», помещиков и дворян-кровопийцев.
Говорят, выпущен из лагеря Синявский и поехал с женой в Боровск. Шесть лет провел он в «местах»; стал едва ли не сектантом.
Виделся накоротке с Троепольским. Он рассказал о съезде. Утешается, чем может.
Ростропович недавно говорил Гале М-ой, что С/олженицын/ очень лестно высказывался обо мне. Это любопытно. Не жалеет ли уж он о прошлогоднем? Боже, как обернешься назад — сколько сердца у меня это отняло.
На даче. Идут дожди после страшной жары. «Засентябрило», — говорит Андрей Константинович1.
Вдруг ночью — на терраске моей — острое чувство краткости жизни, неизбежности смерти и неожиданное сознание, что я уже на перевале и к старости близко. Ворочался всю ночь с боку на бок — и все считал свои годы — сколько прожил, сколько осталось.
Мы говорим, говорим, что деревня поправилась, крестьяне стали неплохо жить и т.п. А в Курской области нынешней весной коровы гибли от бескормицы и снова, как после войны, скармливали им солому с крыш.
«Лит. газета» обсуждает, как удобнее организовать доставку продуктов на дом, «заказы» и т.п. Но это проблема для 10, ну 100 тысяч.
А проблема миллионов — как достать, хоть в драку, в очередь — мясо или колбасу. В Куйбышеве, говорил З., крупнейшем рабочем городе, мяса в магазинах нет уже лет двадцать — привыкли и не просят даже. А из Тулы, Ярославля ездят в Москву за колбасой: кооперируются 4 семьи, и каждую неделю посылают кого-нибудь покупать на всех.
15.VII. Был у А.Т. в Пахре. Как он ослабел, похудел — вел его к постели — совсем легонький!
Как дитя показывал мне папку, подаренную ему к съезду.
А все же, хоть и другой это Трифонович, чем тот, кого я любил и знал, но тоже любимый, со всею своею слабостью и беспомощностью, и детством.
Ожил, повеселел, когда я стал вспоминать Маршака, даже попытался, как прежде, передразнить его.
Как-то невольно повернулся разговор на «Новый мир», я сказал о письмах, какие все еще идут и что дело-то не погибло. «Не погибло, не погибло!» — вдруг вскричал он с каким-то ожесточением и азартом. «Не погибло!» — и рукой замахал.
Оля и Мар. Ил. совсем
измучены — хотят, чтобы он лег недели на две в
больницу — для откачивания жидкости из плевры.
17.VII. Трифоныч снова в Кунцеве, в той же палате.
Рой был у нас в Витеневе — измученный, постаревший, с воспаленными глазами. Его снова вызывают для объяснений. Рассказал историю своего деда — астраханского купца, спившегося после внезапной смерти (запуталась в длинном платье — и головой о порог) красавицы-жены. Отцу было 11 лет, когда он остался без родителей, под опекой. И Рою с Жоресом было 11, когда отца взяли. Теперь Рой говорит Саше: «Смотри, тебе 11 — мало ли что случится, будь мужчиной, помогай маме». Вообще настроение его — предотлетное.
На другой день забегал после беседы — и выглядел лучше, отпустило. Книжное «дело» грозит фельетончиком. А так — обычная воспитательная работа с указанием на добрый пример Евтушенко и Вознесенского. Рой передал им для чтения свою новую работу — о демократии. Спросили: «А вы ее еще никуда не пристроили?»
Теперь он в Кисловодске.
Рассказывают: снят цензор Ленинградского Главлита. Двое его сыновей, подростков, изнасиловали в своей квартире девушку. В ходе следствия выяснилось, что отец собрал у себя дома коллекцию порнографической литературы — из конфискованных книг и т.п.
В Главлите же некий Степка
вынимает из сейфа и похваляется дипломом
С/олженицы/на, присужденным ему какой-то американской академией. О нравы!
В честь съезда примерно 300 писателей получили ордена — но что примечательно — без публикации в печати. Самим стыдно. Беляев говорил, что в списке, представленном Союзом писателей, был и Твардовский. <…> Вымарали. Все не поймут, что его ненаграждение — награда.
Солж/еницын/, говорят, все чудит. Призвал нотариуса — либеральную даму — и стал составлять завещание. 3 пункта особые: пожертвования на храмы, на создание института автобиографий (т.е. где, видимо, собирались и копились бы рукописи) и зарубежн. «Русской мысли».
А между тем его продолжают прорабатывать закрытыми путями. В Серпухове на собрании научных работников докладчик в штатском расписывал всю его историю с женой и сказал: «Единственная несправедливость по отношению к нему — это то, что он советский гражданин». Видно, все еще дебатируется вопрос высылки.
А Синявский, говорят, вернулся, живет где-то под Звенигородом и никак не может наесться белым хлебом.
Зато Евтушенко пошел в гору. Переписывается с Брежневым, добивается свидания. Хочет просить журнал — хотя бы эксперимент., небольшим (50 тыс.?) тиражом. Во главе — Катаева1, а он, Женя, и Аксенов — заместители. Получил дачу в Переделкине, бегает всюду и кричит, что в Чили в него стреляли <…>.
Ростроповича дача и Романова из Главлита2 — рядышком. Как-то едет Романов, а навстречу машина с веселым, смеющимся чему-то Солженицыным. Романов чуть в кювет не съехал. Картина!
Работникам аппарата ЦК, рассказывают, увеличили зарплату. Серьезные люди идут туда неохотно.
Готовится будто бы что-то вроде чистки партии.
Как велика у аппаратных людишек ненависть к А.Т. Некто Комолов — редактор одного из издательств, бывший деятель АПН, сказал, снимая цитату из Твардовского: «это ни к чему». Когда коллега его возмутился и спросил, разве есть какие-то указания выбрасывать упоминания о Твардовском, тот ответил: «Партия дает нам указания разными каналами». Вот историческая фраза, заслуживающая войти в летопись лицемернейшего времени.
28.VII. Позвонила Т.Жирмунская1. Моя статья о Твардовском задержана была Главлитом, и вчера Карпова долго разговаривала с ними. Просят теперь меня принять две поправки — снять упоминания о датах — смерти Сталина и XX съезд, а кроме того, слова о доброхотах-утешителях. Я рассмеялся.
Позже выяснилось, что все материалы о Твардовском проходят, кроме общей, особую цензуру на верхах Главлита (нечто вроде Бутурлинского комитета)2. Статейку хотели истрепать в клочья. Но неожиданно Карпова взъярилась и не дала. Фомичев говорил ей, что нельзя так писать о Твардовском, как народном поэте. У меня нашли прямую полемику с докладом Брежнева — «не ворошить». Но Карпова сказала им, что считает Твардовского лучшим из ныне живущих поэтов — и «надо сказать ему это, пока он жив». «А статья Лакшина блестящая, и если бы это был партийный критик (!), Вы не посмели бы тронуть здесь ни строчки».
Вечером я был у Зайко — следователя по книжному делу. Он хотел меня чем-то пугать вначале («в нехорошую историю вы попали»), но расстались мы миролюбиво. Я даже прокричал ему что-то о судьбе уничтожаемых книг. «Вот Вы и выступите об этом в печати», — посоветовал он3.
29.VII. Был у Конюховой1 — о своей книге. Снова наглый разговор — «в свете решений съезда рукопись устарела, мы и раньше принимали ее с натяжкой, а теперь я совсем не знаю, как ее защищать. Приносите что-нибудь другое».
Я плохо владел собой и, задыхаясь, сказал, что начинаю юридический процесс против издательства. А сам пошел объясняться с Карповой.
О поправках Главлита сначала шла речь. Я сказал, что если это совет, пожелание, я его категорически не принимаю, если же требование — естественно, руки вверх, но оставляю за собой право рассказывать об этом друзьям и смеяться над тупостью цензуры. Она намекнула мне, что и сама понимает всю вздорность этих требований, но надо де что-то уступить. Потом говорили о сборнике. Она советует идти разговаривать с Лесючевским и обещает поддержку. Вот это да! Лесючевский, конечно, неуловим.
Заходил Жорес2. Рассказывал о Солженицыне и Нат. Ал. Нехорошо все это, даже записывать не хочется. Она тронулась разумом, конечно, да и он хорош.
Читаю «Август 14-го». Первое ощущение — счастья, давно такого не читал, забыл, что может существовать такая проза. Один язык чего стоит — это не холодный способ обработки материала, а горячий; фраза не складывается из готовых слов-кирпичиков, а лепится, как кувшин, под руками гончара, обминается в живую и еще теплую форму.
Есть, правда, и неудачи: «обслуга» вместо «прислуга» невозможно для 14 г. — и т.п. Очень хороша война, сам Самсонов, Воротынцев в некоторых главах, Ник. Николаевич и мн. др. Да и размах богатырский, и рука художника, который точно знает, как человека ввести в комнату, осветить, посадить, чтобы была и картина и характер.
Но много и разочарований. Война все же в основном — по горизонтали, на уровне корпусного начальства, а не по вертикали художественной — от генерала до солдата. Операции стратегические показаны очень вкусно, чувствуется «военная косточка». Да и материал, видно, собран впервые, он им дорожит, боится обронить крохи со стола. Я очень это понимаю — жалко таким материалом, только тебе известным, пренебречь. Но военное исследование, за которое вполне можно дать степень доктора военно-исторических наук, несколько теснит здесь роман. Голоса солдатские образуют что-то вроде шумового фона, а лиц нет, нет Ивана Денисовича. Генералов же — с избытком.
Понятно, куда он метит: война как условие разрухи и революции. Но тенденциозность очевидна в таких лицах, как Ленартович. Если он против «оборончества», ему бы пропаганду вести в войсках, а не бежать в плен.
Воротынцев же — чуть голубоват. Такие полковники бывают у Симонова; все валится, трещит, а он везде поспевает, ничего не боится, самолично, против приказа, организует оборону и т.п. «Мирные» сцены — почти все провальные.
В части идеологии — очень многое почерпнуто из «Вех», да еще приправленных современными интеллигентскими разговорами: даже отношение к Средним векам как некому идеалу.
А вообще — великий талант, ни с кем не сравнимый, и какое несчастье, что обстоятельства делают его таким напряженно-субъективным и торопливым.
Думал: 1) Народ — сугубо русское понятие. В европейских языках нет ему точного аналога: там или нация, или население. Когда говорим «народ», подразумеваем некую угнетенную и воспитываемую массу. Народ — нечто отдельное от говорящего это слово, объект наших сочувствий, требований, объект воспитания.
2) Ныне видно в обществе три слоя жизни и, соответственно, интересов:
а) низший, где еще бедность, голод, забота о куске хлеба, жилье и одежде (рассказ о колхознике из-под Львова).
б) где обеспеченность материальная за последние полтора десятилетия стала очевидной, где оседают огромные суммы денег и где ананасы таскают авоськами, как они только появятся. Это все, что связано с «левым заработком», обслугой, торговлишкой, словом, «живой копейкой». Новый наш средний слой — самый отвратительный, наглый и пока еще не насытившийся материальным благом, а потому равнодушный к духовному.
в) интеллигенция всех мастей, та ее часть, что живет скромно, но думает о духовном. Таких меньшинство. Большая часть интеллигенции, даже писательской, хотя и занимается «духовным производством», по основным принципам жизни принадлежит ко второму слою.
3) Моральные и другие требования должны иметь в виду как бы два уровня — макро- и микромира, где приложение закона будет различным. Одно дело — уровень требований к индивиду — он должен быть наивысшим, абсолютным. Другое — требования к массе — где входят в действие авторитет, власть, инерция, традиция.
Требование нравственного самоусовершенствования — верно на уровне индивидуальном; ложно, утопично — на уровне массы.
8.VIII. В прошлый четверг был у А.Т. и сегодня опять поехал. Он тихо слабеет. Прошлый раз были с Сацем, обедали. А.Т. не притронулся к еде. Улыбка слабая, виноватая — и напряженное желание внимательно слушать собеседника. Приехал Залыгин. Был кстати. Рассказал, что печатается в «Нашем современнике» — «не пойду же я в «Новый мир». Вспоминал, как мы были у него в Новосибирске и Горячев, встречавший Воронова, пристал к нему на аэродроме: «А ты кого встречаешь?» «Знакомых». «Знаю, каких знакомых. Это Твардовский научил тебя «На Иртыше» писать?» «Нет». «А кто?» «Сам». «Так и поверю, что сам. Небось мысль-то он подкинул, конспектик ему посылал? Советовался?» «Нет, сам». «Ладно (крутя пуговицу) — молодец, всегда так и говори, что сам». Но не поверил, конечно, — своих, мол, выдавать не хочешь1.
Я сказал А.Т. о моей статье о нем2 — и он заволновался: «Пойдет? Пойдет?»
Умерла внезапно Инна Дм. Шкунаева — бескорыстно добрый, хороший человек3.
Приехал Гросс, и мы были в гостях у Киры4.
Все тот же: «Кажется, у нас начинают понимать… ну… уф… накапливаются силы». «У вас — глупость, а у нас — безнадежный цинизм». Все, как и 15 лет назад, когда мы впервые встретились. И смеется также заливисто, от души.
Сергуша5 сказал: «Жизнь прекрасна, но полна опасностей». Точно и просто выразил то, что я невнятно думал.
Критиков в публике третируют, как шелудивых псов. По заслугам, конечно. Забыто, что критик — это писатель, работающий преимущественно в жанре литературной критики.
18.VIII. Лифтерша бросилась ко мне у подъезда: «Нашли Вашего жулика. Приезжали человек 8 с Петровки, водили его к Вашей двери, фотографировали».
Нам, однако, не звонят. Странно. Не хотят ли «списать» дело на этого Желткова?
Следователю, который по рекомендации Л. хотел взять дело, — его не дали. Начальство вело себя странно — отговаривали. «А вы знаете, что об этой краже уже известно за границей?» Словом, много непонятного, темного во всей этой истории.
У С/олженицы/на на даче произведен обыск, а какой-то его приятель — тяжко избит. Солженицын написал протест по этому поводу: требует наказания «разбойников».
У меня в гостях Гросс, расспрашивал о «Новом мире».
Андрея Константиновича в деревне зовут «князь».
Как завидуют, не любят друг друга люди — видно по Витенёву. Варвара думает, что ее корову сгубила Настя-колдунья, которая живет за два дома от нас. Пришла, попросила молока, Варвара налила ей банку, а потом банку нашла висящей на колышке забора — Настя не поблагодарила, не сказала ни слова, и это был знак. В ночь корова перестала доиться. Варвара к бабке — в Юрьево. Бабка пошептала, пошептала и говорит: «С коровой ничего не сделаешь, в ней порча, да и в тебе порча», — это все Настя навела, ее вся деревня боится.
Такие-то дела происходят в 20-м веке в 30 км от Москвы.
А корову свезли на мясокомбинат — Варвара принарядилась, А.К. надел сатиновую рубашку в полоску, и поехали. Приемщик на комбинате хотел Ромашку взять 2-м сортом. «Да что ты, — взмолился А.К., — добрая же корова». Тогда тот отвел его в сторону и нашептал: «дам 1-ю категорию, разницу — пополам». Что делать, согласился А.К. Теперь хотят новую корову покупать — в Юрьеве, да не знают, как перевезти из-за канала. За морем телушка — полушка, да рупь перевоз.
22.VIII. На даче гости — нагрянули вдруг сразу: и Воронин, и Рой, и — неожиданно, Э/милия/ А/лексеевна/1.
Э.А. уходит из цензуры, ее пристраивают в «Юность». Приезжала как бы посоветоваться — на самом же деле — это день тайного ее торжества, когда она могла показаться передо мною уже не цензором, а человеком.
«Как странно случай сочетал…»
Эмилия, со слов Полевого, рассказывает, что Косолапова пригласили Беляев и Кузьменко2, и снова втолковывали ему, что «нам не нужен ни 2-й «Октябрь», ни 2-я «Москва». Пусть «Новый мир» будет «Нов. миром». Смешно — растащить уголья, залить все холодной водой и ждать, что на этом месте будет прежний огонь. Да Косолапов и не знает, что такое «Новый мир», а если б знал, все время обжигался.
Но цинизм все же ужасный. В.В.Жданов, приличнейший господин, который все на свете знает, сам пишет о Некрасове и к умирающему Трифонычу бегает — а печатает в «Новом мире» статью — и не краснеет. «Распивочно и на вынос»3.
Рассказ. подробно историю с Солженицыным. Он собрался ехать на юг, в Тамбов, кажется, чтобы поглядеть там что-то для следующей части романа. Горлов — автомобилист-любитель, и не друг его вовсе, но помогает ему с машиной — готовил и на этот раз машину к поездке. По дороге испортилось что-то в системе обогрева. В машине жарило — и снаружи 30о. У Солженицына случился тепловой удар. Он повернул машину обратно, послал телеграмму Горлову с просьбой достать на даче какие-то детали в сарае, чтобы починить машину и снова ехать. Когда Горлов приехал на дачу, — увидел, что замка нет, а в доме незнакомые люди. Поднял крик. Его связали и отнесли в лесок рядом. Он кричал, сопротивлялся. Сбежались люди. Стали требовать у «налетчиков» документы. «Мы на операции», — сказали они, и старший предъявил удостоверение на имя капитана милиции Иванова.
Потом Горлова повезли в милицию, допросили для порядка, а затем Иванов повез его, избитого, в Москву, а по дороге убеждал дать расписку о неразглашении — иначе де будет плохо: не дадим диссертации защитить, с работы уволим.
Горлов все же рассказал Солженицыну, и тот, лежа больным, бабахнул письмо. Теперь, говорят, Горлова приглашали в странноприимный дом. Некий начальник, обложившись вырезками, прочитал ему наиболее выразительные, потом сказал: «Мы не имеем к этому делу никакого отношения. Это калужская милиция. Она получила сообщение, что готовится налет на дачу Солженицына, и устроила там засаду. В эту засаду вы случайно и попали. Неприятно. Но мы вам поможем. Если есть затруднения с защитой диссертации, — скажите нам, мы поправим дело». Солженицыну тоже позвонили домой, он лежит в постели, и говорили с женой: — Передайте А.И., что мы никакого отношения к этому делу не имеем. Он может жаловаться на калужскую милицию. Другого ответа не будет».
Говорят, что искали компромет. его бумаги, может быть, записи Нат. Ал. о нем, чтобы использовать в обличающей его книге, которую готовят для Запада.
А.Т. очень разволновался этой историей.
Вечером слушал радио, растревожился и не мог заснуть. Кашель не оставляет меня вот уже месяц.
Последний раз (19-го), когда Ольга4 вызвала меня уговаривать А.Т. ехать в больницу, я сказал ему: «Я понимаю, не хочется, А.Т.». — «Не хочется и не верится», — отвечал он.
19.VIII ходил к Лесючевскому — час он держал меня в прихожей, час я с ним разговаривал.
«Не
хотите меня печатать?» — «Хочу, хочу, В.Я., и даже объясню, почему
хочу — но ведь не получается… статьи устарели…» Долго он лицемерил и извивался:
«Мы неправы по форме: хотите, накажу Конюхову, или пусть меня накажут… Но ведь
это не решит вопроса». Сто раз хотелось плюнуть и уйти.
Наконец сговорились на том, что я включаю в книгу новые статьи и они рассмотрят заново до 15 ноября.
25.VIII. Я отнес сборник с новыми статьями Карповой. Опять те же ужимки и прыжки. «Я передам Конюховой…» Бог мой, все сначала.
А на что ты надеялся?
Что больше всего огорчает меня — это судьба статьи о Достоевском. Она написана как бы для прежнего «Нового мира», и некуда ее предложить. Я все же снес ее в «Вопросы литературы» и имел скучный разговор с Шинделем1.
«Прежде ты не нуждался в том, где печататься…» Есть в этом какое-то глубоко спрятанное недоброжелательство. Как будто приличные люди, но я не «свой» для них.
По телефону Шиндель сказал мне, прочтя статью: «Мы, может быть, и могли бы ее напечатать во 2-й половине будущего года. Но 1-я часть слишком популярна для такого высоколобого журнала, как наш. Вторая — интереснее, но там есть места, как бы сказать, некорректно выраженные, — например, о жизни и смерти идеи и т.п. Наконец, в конце Иван Карамазов — слишком подан реально, будто о живом человеке речь, а не о персонаже, не об образе». Я слушал его и наполнялся глухой тоской. Итак, ждать год или полтора, а потом еще начнут измываться над текстом. Да то, что статью может, не поперхнувшись, прочесть любой сельский учитель и библиотекарь, — разве это не достоинство ее? И что значит — отношение к Ивану, как к живому человеку? Господи, да если это у меня получилось, — я счастлив. Теперь он передаст статью Машинскому и Озерову2, и они станут ее жевать своими чугунными челюстями. Тоска!
Вышла заметка о Маркузе, которой сам я недоволен3. Все правильно как бы, и ни от чего не отступлюсь, но тоскливо, что щелку открывают только для этого.
4—5.IX. Ездили со Светой в Переславль и Ростов Великий. Два тяжелых физиче-ски, но хороших дня. Гениальный экскурсовод — одноногий, с рыже-седой бородой, огромных познаний и невероятного энтузиазма человек.
Экскурсия1
Утренний холод. На площ. Свердлова. Вскочил легко. Представился. С рыже-седой бородой, неопределенного цвета волосы. Лоб красиво пологий, загорелый, с высокими лысинами. «Сначала орг. вопросы». «Говорить Неро, а не Нэро1, Переславль, а не Переяславль…» и т.д. «Кафэ» — одно исключение.
1-й путевой дворец, миллионный мост, церковь Григорьева. Говорил — 8 ч. кряду. Шутки о женщинах — не старый ли холостяк? О собаках — нежно. Холм у Горицкого монастыря — берендеи, Синий камень2, вид на город и дали. Очень отчетисто — никогда не забудешь. Дождь и ветер. Надел плащ — и дальше. Со своей культей — первый. «Ходить медленно — устанешь».
Я понял, что он гениален. Жалоба: «Перегружает информацией». Он сник. «Что делать — придется пообедать», — глотал быстро, но снова загорелся. «На скудельницах»3.
Никитский монастырь.
История Никиты в болоте4. «Сегодня легкий день, завтра программа напряженная»,
— когда все валились с ног. «Походите по городу — ради эстетических
впечатлений, а завтра расскажу». Но бросился с кем-то: луна над
Неро — Кремль — и лодки у причала.
С утра — Ростовский кремль, Собор, стены по периметру. Фреска «Страшного суда» «На сенях»5. Каменный мешок.
Воскресенская церковь (надвратная). Еле ноги тащим. Шоферы злы — бунт. «Идите, идите — он вас затаскает…» Насмешничают при поддержке группы: «Вот еще одна церковь, туда бы», — там ничего нет, но <экскурсовод> Польш внутри. «Внутрь и хотят…» Там фреска в кабинете директора.
«Мы его знаем, с ним никто ездить не хочет». У Спасо-Яковлевского монастыря — прямая ссора. «Сказали в 12, а сейчас 1 1/2 ч., мы бы пообедать успели…» «А сейчас и пообедаете». Еще вид на Кремль — еще по Спасо-Яковл. монастырю: любовь Шереметева и Параши Жемчуговой6. Шпильки против «Науки и религии». Безумие в глазах. По грязи.
«Авраамиев монастырь — не успеем». Шутки: пешком пойдем, по грязи — он оживляется. Шоферы в бешенстве. Он убежал, не заметил, что 1/2 группы осталось.
С низким черным лбом,
чубастый: «Боря, не пускай их». «Давай, вертай
задом». — Ярость.
В Борисоглеб без обеда. Пунктуалист. Все в разграфленной книжечке. «Житие Валентина Вас.»7
Святой Иринарх, предсказатель поляков. Дм. Пожарский. Отковался и побывал у Годунова8. На стены — 2,5 км по периметру. Поднимаемся на дозорную башню. Истерики в толпе. Он не замечает. Шесть лестниц наверх. Вид сверху. В харчевне — беззащитный взгляд, как у человека без очков.
Сколько лет — 60? 40?
9.IX. Был у А.Т. в дождь. Сидит чистенький, в курточке, глаза ясные, черно-седой бобрик вырос — помалкивает и сплевывает мокроту в баночку. Вдруг спросил с трудом, но ясно: «Как там мой друг Солженицын?» Я рассказал. М.Ил. стала вспоминать войну, как Петровых читала стихи, были Пастернак и А.Т. и еще этот черенький… Короленко занимался. Не помните, как его? Вдруг А.Т. сказал совсем внятно: «Дерман». И правда, Дерман1. Память цепко держит что-то давно ушедшее.
11.IX. Умер отец Вали
Говалло1. Вчера вечером были у нас: Славек, Рой и
Н/аталья/ И/льина/ — и позвонил Валентин с этим известием.
Сегодня с утра были со
Светой у следователя — по делу о пропавшем кольце, — потом в крематории.
Заехали на обратном пути к Воронину и помянули И/вана/
И/вановича/.
12.IX. Были со Светой на
«Последних» в филиале МХАТ. Ложь и полицейщина, уничтожившие семью. Остро,
серьезно и современно. Позвонил Ефремову1 —
поздравить его, он очень рад был и просил написать письмо. Когда только успею?
Через
3 дня — в Переделкино — работать.
Попутное
В дневник вклеена вырезка из газеты:
13.IX.
«Центральный Комитет КПСС и
Совет Министров СССР с прискорбием извещают, что 11 сентября 1971 года после
тяжелой, продолжительной болезни на
78 году жизни скончался бывший первый секретарь ЦК КПСС и председатель Совета
Министров СССР, персональный пенсионер Никита Сергеевич Хрущев.
Центральный Совет Министров СССР».
Комитет КПСС
Утром прочел в газете — Хрущев умер, и как-то вдруг решил — надо бы пойти на похороны.
Миша разузнал — где, и встретил нас со Светой на Сетуни. Поехали автобусом, и хорошо сделали, что не взяли такси, — такси задерживали.
Дорогой к Кунцевскому моргу люди в штатском останавливали нас: куда вы? Света с цветами шла, мы отвечали — «на похороны», и нас пропускали. В кустах — сбоку у дороги две крытые машины с солдатами, полно милиции и штук 20—30 машин, большей частью с иностранными номерами. На площадке перед моргом — два-три знакомых лица: Межиров, Карпинский, Евтушенко, Ю.Семенов2. Поздоровались. Со всех сторон щелкали аппараты. Поднялись по ступенькам и зашли в комнату, где стоял гроб с Н/икитой/ С/ергеевичем/. Комната метров 40, подсвеченный потолок скрытыми лампами — и хриплая заигранная лента в магнитофоне: Шопен, траурный марш. Всего у гроба человек 30. Справа — родственники — жена, Рада3 и др. Много людей наблюдающих, много развязных западных корреспондентов — и почти нет просто горюющих о нем, пришедших поклониться, не считая близких. Наши цветы, впопыхах захваченные Светой из дому, — положили прямо в гроб. Лежит Н.С. — желтый, круглый и чистый, в ногах орденская подушка с давно не чищенными, патиной покрывшимися 3-мя звездами Героя Соц. труда — и одного Героя Сов. Союза. Вот она земная слава. Будто последний акт шекспировой трагедии.
Было душно, сердце кололо, вышли во дворик продохнуть, но там еще хуже: ярмарка тщеславия. Евтушенку атакуют корреспонденты, снимают кого ни попадя, подносят микрофоны. Я потянул Свету за рукав — опять к гробу. И мы простояли у него в ногах до 11 часов. Видно, до последней минуты ждали, что кто-то приедет, Рада все оглядывалась. Напрасно. Гнусное наше лакейство, лакейская психология выразилась тут сполна.
Вообще наблюдающих было больше, чем провожающих. Машина с козлами для венков не понадобилась, ее угнали пустую. Было всего 3—4 веночка, а цветов — как на средних писательских похоронах. 3 автобуса, поданные для публики, пошли на 2/3 пустые. Нам предложили сесть в машину — кортеж тронулся. Так подъехали мы к Новодевичьему, где милицейские цепи уже сдерживали негустую, правда, толпу. Пошли за гробом до вырытой в конце нового кладбища, почти у стены, могилы. Гроб поставили на подмости, покрытые малиновым полотнищем. Тут народу уже стало почему-то больше, человек 200—300, и потом еще подходили; говорят, что пропускали через какие-то боковые ворота, требуя удостоверений. Вообще же объявлено было — санитарный день. Закопать, закопать его скорее, чтобы никто не опомнился, не узнал, не подумал… На холмик могильной земли, скользя по ней, впечатывая в мягкую землю подошвы, взобрался Сергей Хрущев — сын. Он, видно, в этой безурядице, когда никто, кроме наблюдающих, похоронами не руководил, решил взять все на себя. В светлых очках, хорошего роста, похож на Никиту, кудряв, лысоват, лицо энергическое, лет 40 с небольшим. Сказал: «У нас нет официальных похорон и не будет официального траурного митинга. Я скажу несколько слов от близких Н.С. Не мне, его сыну, давать сейчас оценку его заслугам или ошибкам как государственного деятеля. О Хрущеве как государственном деятеле пишут сейчас газеты и говорят радиостанции всех стран мира. Оценку его деятельности даст история. Я хочу сказать только одно: Н.С. был таким человеком, который мало кого оставил равнодушным, многие сильно любили его и многие сильно ненавидели. О нем хотели сказать еще два человека, если их пропустят… Старая революционерка, старая большевичка Рубинштейн (если я верно запомнил фамилию)». Толпа расступилась, и на холмик земли неловко взобралась пожилая женщина, прижимая синюю сумочку, неловко, как не на похоронах. Она сказала, что работала с Н.С. в Донецкой парторганизации и Московской парторганизации, и что это было счастье работать с таким человеком. Он показал себя настоящим ленинцем, даже в решении самых трудных вопросов — и еще что-то невнятное.
Потом Сергей дал слово — «от молодых коммунистов» («хотя какие мы молодые») сыну и внуку казненных в 37 году большевиков инженеру Вадиму Васильеву. Он сказал всего несколько слов, но тех как раз, которые были нужны и без которых все это было бы еще ужаснее. Он сказал, что люди, пострадавшие от репрессий, казненных в 37-м году, их семьи навсегда сохранят память о Н.С. Потом начали проходить мимо гроба, прощаться. Я тоже пошел. Передо мной шла женщина с цветами. Вдруг ее остановили; парни дюжие, в белых рубашках с темными галстуками (видно, им разъяснили форму) сцепились руками — и тихо в нашу сторону: остановитесь, товарищи, прощание окончено, прощание окончено.
Я разъярился, сказал оробевшей женщине довольно громко: «Проходите или пустите меня». Тут увидел это Сергей и властно сказал парням: — Пропустите, люди хотят проститься с Н.С.» И они нас пустили. Я медленно прошел мимо гроба — и низко-низко поклонился Н.С., подумав, это и от А.Т., уж он бы обязательно здесь был, и от всех наших. За мною еще потянулась долгая цепь людей, подходили все новые откуда-то, проходили у гроба и становились у стены. Начался дождь. Я увидел Сахарова4, еще какие-то знакомые лица.
Тут уже был оркестрик из 5 музыкантов. Когда гроб опускали в могилу — он в бодром ритме заиграл гимн. Скорее, скорее! Слышно было, за спинами обступивших могилу людей (мы тут встали в сторонке), как валят лопатами землю в могилу и потом прихлопывают по краям могильный холмик.
Наблюдающие, которых я уже
знал в лицо, двое седоватых, сытых, румяных — закурили, видя, что работа
кончается. (Света еще прежде пугнула одного из них, нагло записывавшего в
книжицу фамилии выступавших. «Вы что корреспондент, что записываете?» Тот пошел
пятнами. «Да нет, он говорил, что сын казненного в
37-м году, так я хотел поискать тут (!) его могилу».)
Привалили к могиле венки и стали расходиться. По дороге рассказывали: семье прислали счет на 300 руб. за венки и гроб. Это почти неправдоподобно, да, кажется, так и есть.
Рассказ/ывают/, что в прошлое воскресенье у него был Евтушенко на даче, говорил с ним несколько часов подряд, разволновал старика. Тот вспоминал «исторические встречи», морщился, как от боли, вспоминая напрасно изруганную Алигер5, — «какая грубятина». Наутро отвезли его в больницу с инфарктом.
Рада говорит: «Папа ровно ничего не понимал, пока был у власти, а сейчас стал понимать всё».
Говорят, были на похоронах два сына Микояна6, а сам он не приехал. Будто бы неделю назад Микоян до смерти напугал корреспондента АПН, приехавшего брать у него интервью. Как само собой разумеющееся, говорил о возможности двух-трех- партийной системы при социализме и смеялся над выборами из одного кандидата. Корреспондент приехал без интервью и трясся: что как и меня и его посадят.
Нелепый, дикий, полуграмотный Никита, а было что-то человеческое, и заслуга его бесконечно велика. Он умер в день усекновения главы Иоанна Предтечи. Быть может, он и есть Предтеча в нашей истории?
Разговор с шофером такси: «Да есть у него заслуги — вот и жилищное строительство. Только зря Сталина ругал».
«Один шофер наш в деревне был. Бабка на терраске портрет Н.С. прикнопила из «Огонька» и не снимает. «Сними», — говорит ей ее городской, образованный, подкованный друг. Бабка уперлась: «Не сниму. Он мне ничего плохого не сделал».
Вспоминают еще, как где-то в Сочи разговаривал он с молодым уголовником, который не мог на работу устроиться. «Если все кругом только и будут тебе говорить: вор, вор — то и правду своруешь».
14.IX. Был у А.Т. Рассказал, что поклонился за него Н.С. Он кивал, с любопытством выслушивал подробности. М.Ил., провожая меня, жаловалась на врачиху, которая сегодня с утра снова говорила: «Готовьтесь, конец близок». И что М.Ил. ее не прогонит?
Говорят, Н.С. писал записки, не те, что опубликованы, а настоящие. Бросил будто бы писать только последнее время. Кабинет его после смерти был сразу же опечатан.
15.IX. Вчера кончал все дела. Написал письмо Ефремову. Сегодня Ильина отвезла меня поутру в Переделкино. Дали мне 25-й №.
Разложил бумаги, книги, хочу писать об Островском.
За обедом схватил меня Бек1 и потащил за свой стол. Там еще сидит Славин с женой.
Бек, отведя меня в сторону, своим фальцетом: «Вы в курсе дела? Знаете, что произошло? Сейчас дам письмо, и вы все поймете». Принес письмо в «Лит. газету» — неловкое, наивное, с протестом против публикации в «Гранях». И он рассказал о своем знакомстве с этим провокатором Луи2, который дал ему прочесть объявление о выходе его романа в Германии. «А зачем вы ходили к этому шпиону?» «Он мне интересен как писателю. Это тип, и даже обаятельный, нечто вроде Ноздрева. Он сейчас озабочен тем, чтобы снять с себя пятно, связанное с делом Солженицына».
Бек долго толковал мне о своем романе, о 7-летней войне за него, он явно и польщен и испуган тем, что его печатают. Уже сбегал доложился Маркову, который посоветовал: «Дайте им удар наотмашь, в переносицу». Бек и взялся сочинять двусмысленное письмецо.
«А вас просили?» «Да нет». «Так зачем же?» Он, несмотря на свое обычное гаерство и игру, явно переволнован. Я рассказал ему о мопассановской веревочке3, сказал ему, что нужно ему одно — не суетиться и хранить величавое молчание.
Говорить он может только о себе. За ужином произнес: «Я понял, что мне надо делать. Величавое молчание».
Лучший роман его не написан — это семилетняя война за роман, которая подходит к концу.
Вспомнил, как Мелентьев4 ему сказал в ответ на предупреждение, что это могут опубликовать за границей: это предусмотрено нами, тут не ваша забота.
Оказывается, Косолапов обращался в ЦК с просьбой позволить им печатать Бека, им не разрешили, но дали указание «Сов. писателю» напечатать в сборнике.
Сделать Бека гос. преступником вроде Солженицына — это смешно, это тупик.
Славин — иронический, меланхолический, спокойный господин. Мы мирно гуляли с ним сегодня.
Система вопросов-провокаций Бека очень занятна:
«Забыл, почему дамам нельзя есть тесто?»
«А у вас что, бритва сломалась?»
Швейцарке: «Как у вас там в Швейцарии со снабжением?»
Бек показывал бумагу — редакционное заключение из «Знамени» — о его романе. Из 12 пунктов: это снять, другое исправить и т.п. Вверху написано: «Утверждаю. Зам. гл. редактора Ананьев»5. Вот как надо издавать журнал! А мы — дети. Вот где потемки-то.
19.IX. В гостях у Ивановых1. Евтушенко разрешили будто бы журнал: «Наш век», объемом не толстый, что-то вроде «30 дней». Оказывается, перед съездом он писал Брежневу, который будто бы ему симпатизирует и даже вступался за него, когда его ругали за письмо о Чехословакии. Предложил: сменить Федина на Симонова, обновить Правление, и 3-е, дать ему журнал. Брежнев написал будто бы: «Многое дельно» и отправил в отдел культуры для предложений. Там помыслили-помыслили и нашли, что лучше отделаться журналом.
Смешно, что Евтушенко не дают спать лавры А.Т.
27.IX. Трагическая и надломленная Ольга (Берггольц. — С.Л.). Просит везти ее к А.Т.
Каверин заходил. У него был Евтушенко. Спрашивал, кого собирать в редколлегию. В/ениамин/ А/лександрович/ сказал ему: «Если бы от меня зависело, я сделал бы такую редколлегию… Лакшин, Кондратович, Дементьев, Р/ой/ М/едведев/ и я». Посмеялись. А Евтушенко в самом деле уже материалы для журнала подбирает.
Врач-психиатр рассказал. По внутренней статистике, в стране 7 000 000 алкоголиков. Это число зарегистрировано в диспансерах только. Боже, боже!
28.IX. Стоят чудесные дни осенние.
Сегодня повез к А.Т. Ольгу. Она долго готовилась, выбирала платье, туфли: «к жениху еду». Спрашивала, что взять ему подарить.
Книжку и портрет я не советовал, да книжку она уж посылала. Взяла смешную птичку из сосновой шишки: «Отвезу и скажу, что это мой портрет».
По дороге туда была оживлена, весела почти. Рассказ. о вечерах у Горького. Поздно как-то засиделись: она, Лаптев, Макарьев, Фадеев1. Горький показал апельсин и сказал: кто придумает фразу, из которой можно сделать рассказ.
«Вертлявая лодчонка вильнула, и мужик охнул, привстав и отдирая со штанов вцепившегося рака». (Там фраза короче, лучше, да я не запомнил.)
Потом о Фадееве, какой он был прекрасный и ужасный. Последние годы должен был представления на арест подписывать, как генсек. Меленько в уголку: не возражаю. Как-то выпивали: Ольга к нему пристала с обличениями, а он сказал: помолчи, ты не знаешь, что я для тебя сделал (он написал в конце 40-х на представлении на ее арест: категорически возражаю). Да, он должен был себя убить, когда «со дна морей, с каналов» стали возвращаться старые друзья.
О Клюеве2, память которого она свято бережет, — и говорит почему-то, что он не меньше Маяковского (он для меня давно уже не эталон, но и Клюева я не знаю). Говорит, что хранит все его стихи и рукописи даже.
Об Ахматовой, снова и снова. «Я ею жила с 18 лет». И вспоминает, какая она была веселая.
Об А.Т. по дороге ни слова — боялась заговорить.
Приехали. М.Ил. нет, одна Оля. А.Т. обрадовался, Ольга долго целовала его, ласкала, говорила какие-то нежные слова. Он искренне был рад. Она его на «ты» и Саня — он смущен был немного. Сказал: «польщен» — чуть-чуть ядовито, и тут же добро рассмеялся. Она дарила птенца, не знала, что дальше делать, стянула кольцо янтарное с пальца, стала ему надевать — не лезет, отдала Ольге.
Мы пробыли всего полчаса и пошли к машине — она откинулась на сиденье, закрыла глаза и сказала: «его нет», «он умер». Ей показалось, что он ничего не узнает, не понимает. «Я знаю, знаю, таким был Коля3 перед смертью». «Если хотите, я только их двоих и любила. Колю и его». И опять: «Разве вы не видите, что он мертв, глаза не смотрят — только тогда что-то ожило, когда я его целовала». О, проклятая, она слишком женщина, она так готовилась, и ей показалось, что он слишком холодно встретил ее. А он был рад, я видел это, только сдержан и смущен.
Я стал разуверять ее — что он жив, если не жив вполне интеллектом, то чем-то более основным, глубоким — чувством, отношением к людям жив, и так же точно их воспринимает.
Но подумал в какую-то минуту с ужасом: может, мы уже не замечаем, привыкли за этот долгий год, а его и в самом деле нет? Потом рассердился на Ольгу. Она думает, что близка ему, но как плохо она его знает — очень субъективно, очень по-женски и неточно.
По дороге она потребовала у шофера хриплым голосом: «Остановитесь у первого шалмана». Парень растерялся. Я стал вразумлять ее, и чуть мы не поссорились. Дома я привел ее к себе — отдал ей коньяк, какой у меня был, она успокоилась немного — и снова стала бесконечно говорить, рассказывать, оплакивать своих мертвых.
Вот где — «вся в крови душа».
«Малый» из издательства был у нее, и она говорила с ним предерзостно по моему совету — и он вернул в книгу срубленные было ими стихи.
А А.Т. сидел сегодня хороший, ясный, большой — в какой-то новой светло-серой шкуре: настоящий викинг.
«Я очень постарела?» — спросила Ольга.
«Нет, средне», — с трудом сказал он.
И потом еще: «Вот волосы у меня выросли».
Милый Трифоныч, а я узнаю тебя и люблю, и принимаю таким. Ольга говорит: «Надо просить легкой смерти». Я тысячи раз прощался с ним и все-таки боюсь конца: пусть хоть так, хоть как, да живет.
Ольга вспоминала, как была с А.Т. на Волго-Доне. Там они, видно, и сблизились. А.Т. затосковал ужасно, когда все увидел. Пили вместе дня три. Ольга жила у расконвоированного заключенного и ходила с «мордочкой» (так они с Германом называли лауреатскую медаль).
Вода пошла, а с двух сторон шли по берегам канала зэки по колено в воде и говорили радостно: освободительница. Над каналом была огромная фигура Сталина. Они думали — их отпустят на радостях. Не тут-то было. После на партколлегии в Смольном ей делали допрос: помогала Ахматовой? помогала Кузнецову4? «А я считала, что у революции нет такой меры наказания, как медленная голодная смерть».
Тогда же спросили почему-то о встречах с А.Т. на Волго-Доне. (Может быть, из-за того, что пили очень.)
М.Коршунова,
которой Ольга посвятила стихи, сидела с ней в камере. Ольга сказала: «Ты
понимаешь, как это называется? Можно, я тебе шепну?» «Знаю, не
надо», — говорила та. «Ну один слог можно?» «Не надо». «Ну, «фа» (фашизм)».
Время от времени — страшная гордыня: «я напишу книгу об Ахматовой» — я напишу книгу «Мои современники» — надо обо всех рассказать.
«Я буду еще писать стихи — я могу лучше Цветаевой, лучше Ахматовой — настоящие женские стихи, где судьба. Я их много не дописала».
«У меня 9/10 и лучшее — не напечатано».
«Я верую в бога. Это будет во 2-й книге «Дневных звезд». И знаете, когда поверила? В Никитском саду. Там стоят какие-то прекрасные деревья — один к одному, с плоскими вершинами. Им 2 тысячи лет. Господи, подумала я, это невозможно, чтобы такое было создано без замысла чьего-то, Твоего».
29.IX. Вчера еще заходил Чингиз. Говорили о похоронах Хрущева, о литературе, в которой пустыня. Странно, что все думают одинаково.
Я сказал ему, что писателей уничтожают — одних гонениями, других — ласками. Кивал мне сын востока. Потом сказал, что один из ихних секретарей все время недоумевает, как это не расстреляют Солженицына. Какой-то в Москве непорядок, давно бы его к стенке.
Ольга говорит — не знаю, кому завещать дневники. Сестре не хочу. (Я говорил ей о ЦГАЛИ.) Чтобы не было того ужаса, что у Ахматовой с Пуниными.
4.X. 1971. Первый снег. Полежал и растаял.
Мальцев1 рассказ. о пьяной деревне.
Залыгин заходил: о повести Трифонова2 — написано умело, но дочитываешь с разочарованием.
О биографии писателя. До 50 лет давал зарок не писать, прожить иной жизнью — инженера и т.д. Может быть, и зря.
5.X. Каверин прочитал статью о Карамазове — заходил в дождь.
Сегодня последний вечер
говорил с О/льгой/ Ф/едоровной/. Завтра уезжает.
О статье.
«Когда это началось? Коллективизация? 17? Нет. Нем/ецкая/ теория — «первая колонна марширует».
У искусства два крыла — трагедия и комедия, и как Жданов3 ухитрился сразу ударить по обоим — Ахматова и Зощенко, оба не нужны.
О.Ф. прощалась нежно — и видел, что искренно.
5.X. Был у А.Т. с Сацем и Р/аисой/ И/саевной/1.
Мальцев просидел весь вечер. Интересно рассказывал, вспоминал «исторические встречи».
Он говорит, что Лебедев2 был близок с кочетовской шайкой и сам дубина. Уверял Мальцева, что «Братьев Ершовых» будут читать и через 100 лет. Твардовскому он хотел понравиться.
Сам же задержал бумагу, подписанную Поликарповым, против шайки Грибачева с компанией, замотал — переправил Ильичеву, а потом натравили Никиту в другую сторону. (Там еще Ульбрихт поддал жару, наябедничав на нашу литературу3.)
Мальцев тогда ездил к
Федину (он его ученик), срамил его — надо де пойти к
Н/иките/ С/ергеевичу/, объясниться, литературу душат. Нина, дочка его за столом
Мальцева поддержала — а Федин надулся.
Рассказ. подробно о реакции «переделкинских» жителей на разгон «Нового мира» в феврале 70 г. 15 человек, и Мальцев в том числе, подписали письмо, составленное Борисом Можаевым. Залыгин отказался — ждал квартиры и проч. Письмо Брежнев прочитал и сказал: «Ну, что они, поздно уже, решение принято. А вообще — чего письма пишут, зашли бы поговорить».
С Фединым Мальцев случайно столкнулся в вестибюле «Переделкина». «Ну что, Мальцев, как живете?» «Плохо живу, К/онстантин/ А/лександрович/, и по вашей вине». Тишина стояла мертвая. «А интересно узнать, в чем же я виноват?» «Ну, вы же знаете, К.А., закрыли лучший и единственный журнал…» «Его же не закрыли. Только отчасти сменили редакторов». «Я не печатался в этом журнале, — сказал Елизар, — но, видимо, потому, что не написал чего-то, что было бы достойно там быть напечатанным. Но я всегда знал, что это большая честь, — теперь этот журнал уничтожен».
Федин сыграл, оглядывая публику и подымая брови: «Благодарю за откровенность. Это не всегда встретишь в нашей литературной среде».
Потом Мальцева вызывали как подписанта в отдел к Беляеву и Грибанову4. Ласковый допрос. «Представьте себе, что вы закрыли консерваторию — и хотите, чтобы не упал уровень музыкального искусства. «Новый мир» был для нашей литературы консерваторией, высшей школой литературы». «Но там были крайности». «Но ведь все время твердили о крайностях «Октября» — однако там редактор остается недвижим».
Анекдоты о министре Попове. а) День рождения у Козакова. б) Без папки с докладом — на собрание в Орел5.
С Айтматовым говорил «за жизнь». Всем все наплевать. Киргизская поговорка: «Если тебе придется жить один день — весь день не слезай с иноходца». Да, можно будет наездиться.
В войну, мальчишкой 13—14 лет, был налоговым инспектором — все выметали до крошки.
В западных странах все налоги растут — а у нас налогов нет, просто греби, что знаешь.
Мальцев передал свой
разговор с сельским врачом. В районе из 3 сел —
900 человек трудоспособных. Каждый год умирают 90 — многие от водки, спиваются,
их давят пьяными и т.п. Что же будет деревня рязанская через 10 лет? Пустыня.
Мальцев об истории публикации своего романа. Дивны дела твои, господи.
Липкин рассказ/ывал/ у Каверина: Лакоба умер внезапно, после обеда у Берия. Считалось, что инфаркт, но, верно, отравили.
Семья Бехтерева уверяла, что он также внезапно скончался, после того как побывал с врачебным визитом у Сталина и установил у него паранойю. Крепкий был старик, ничем не болел. В 12 ч. ночи вдруг почувствовал себя скверно — и мгновенно умер6.
Михоэлс, по словам Липкина, рассказ/ывал/ ему, как в конце войны Сталин и Молотов приглашали его с Фефером7 после того, как они собрали большие деньги в Америке, и вели разговоры, что идея Биробиджана не оправдала себя и что можно было бы отдать евреям Крым.
«Нас и так все не любят, еще и татары возненавидят». А что вы бы хотели? Михоэлс сказал о земле немцев Поволжья. «А что, может быть, и правильно, — сказал Сталин, — немцы евреев уничтожали, пусть евреи поживут на немецкой земле».
17.X. День рождения Сережи.
Ему одиннадцать. Хорошо помню себя в 11 — в
1944 г. — в светолечебнице в Сокольниках1. Кем он
будет, каким он будет?
Работа идет медленно — и все же будто раскатал тяжело груженный вагон. Мой мальчик Островский — уже в суде.
Как-то пришла ко мне знакомиться милая женщина М.С.Петровых2. Постучала робко — и вошла с книгой Островского под мышкой, — «чтобы не было так страшно, я взяла с собой Островского». Она застенчива до смерти, до слез и, видно, хороший человек. Мне наговорила кучу добрых слов — я дал ей читать статью об Островском, и она сказала о ней очень верно и точно.
А.Т. внезапно на несколько дней будто очнулся — стало ему лучше, какая-то ремиссия. Целый ворох надежд, видимо, напрасных.
Лена Жезлова3 заболела, Света ходила к ней — что-то неладное.
И/ван/ С/ергеевич/ звонил4. Он говорит: «Как случилась эта катастрофа с «Новым миром», я — с моей слепотой, оказался еще и в одиночестве». Надо, надо навестить его.
Елизар рассказал о героической поре своей жизни — в парткоме, с Егорычевым5 и проч. Передает больше свои слова, чем слова оппонентов. О себе говорит в 3-м лице, когда увлечется: «И я сказал себе: «Ну, Елизар…» «Я мужик прямой». «Вы еще скажете — молодец, мужик, Елизар». Радов о нем — гаденько, но все же он парень симпатичный.
Стоит настоящая зима — с сугробами, морозом и солнцем. Два дня шел снег — наломало деревьев в лесу, провода порвало. Теперь подморозило, и в октябре — как в январе.
Оля говорит, что Исаич чувствует себя скверно, 4-й месяц полеживает, не работает и проч. Это несчастье.
Приезжал ко мне в Переделкино Ефремов — советоваться о «Своих людях». Невыспавшийся, глаза воспаленные, курит папиросу за папиросой. Этак его не надолго хватит. Утром — репетиции, днем — у меня, а вечером еще играет в «Современнике». Из театра, говорят, не уходит до 2 часов ночи.
М/ария/ С/ергеевна/ о своих стихах. Ее сборник в Армении напечатали тишком от нее6. И что-то случилось, — говорит она. Ничего не могу писать, какой-то душевный паралич. «Лучше бы я ничего не печатала». Застенчивость ее — на грани болезни. Краснеет от одной мысли. И тонкая, трепетная, поэтическая душа. Как хорошо она сказала, прочтя моего «Карамазова»: «Да и я всегда думала: в 19 в. люди говорили более прямо, открыто друг с другом, но все же не так прямо, не так откровенно, как у Достоевского. У него не люди общаются между собою — общаются их сознания, их души».
Гляжу в окошко — все
завалило снегом, и дворник дорожку прочищает с
трудом — сугробы с обеих сторон. И вдруг — два солнечных теплых дня — и все
стаяло само собой.
Так вот и мы — дворники, прочищаем дорожки, чтобы можно было ходить, но и надеяться не можем сладить с сугробами. А придет теплый день — само все растает. Но и сидеть ждать стыдно. Вот почему я выхожу с метлой и скребком.
Читаю книгу Григулевича об инквизиции7. Репрессии не останавливают деятелей — они идут до конца, и в этом смысле инквизиция беспомощна. Но страх ее действует на массу, порабощает ее сознание — и делает «среднего» человека противником инакомыслящих, еретиков.
25.X. Был у А.Т. в Пахре,
отвез ему книгу с моей рецензией. Ему присуждена
Гос. премия за лирику — единогласно.
М.С.Петровых говорила, прочтя моего «Ивана Карамазова»: «К Достоевскому нужно готовиться — его чтение — работа. А Островский — это счастье».
27.X. Читал лекцию о
Достоевском в Музее изобразит. искусств. Собрались московские «сливки», чуть
даже прокисшие. Слушали хорошо — но рядом с похвалами и хула — не только
ортодоксии, но и либералов. Роднянская1 из себя
выходила от
злобы — и отчего? Что я им сделал?
31.X.71. Вот уже год почти, как я занимаюсь понемногу подготовкой собр. соч. Островского — не знаю, писал ли в эту тетрадь об этом. Но всегда в тайне души думал: я сделаю, а как ближе к выходу — у меня все отнимут. Так и выходит. Мне предложили писать вступительную статью — а теперь бьют отбой. Кажется, отдают статью Владыкину. Ревякин1 сучит ножками и кричит: «Отдали собрание Островского этому… из «Нового мира».
Владыкин не постеснялся даже звонить в Гослит и выговаривать Пузикову2, зачем они так часто (!) меня печатают.
«Тьфу, скверность!» — как говорит толстовский Аким.
На лекции в среду ко мне
подошла между прочими молодая женщина, причесанная по-русски, с волосами,
зачесанными вкось со лба, чуть небрежно одетая, — и с красивыми, но острыми
глазами. Никак не представившись, она сказала что-то
вроде — «очень было интересно вас слушать… вы — Иван Карамазов и проч. Мне
хочется сделать вам подарок. Но я ничего не придумала, кроме следующего, —
приходите к нам, и я покажу вам уникальную коллекцию древней живописи Так вы ее
никогда не увидите. Все это спасено чистым случаем». И предложила пойти к ней
теперь же. Я ответил, что у нас театр, сегодня мы не можем и лучше в другой
раз. «Тогда, быть может, в воскресенье?» Она пригласила и стоявших рядом
Турчиных3, Таня загорелась, взяла телефоны, я дал ей наш. Она
назвалась Анной Борисовной, и мы простились.
В воскресенье к вечеру — она позвонила и очень настоятельно звала нас. Дорогой я шутил: «Не засада ли? Куда мы идем?» А.Б. встретила нас во дворе — проводила в огромную профессорскую квар-тиру. Гигантские потолки, множество комнат — лестница наверх в Зоологический музей. Сквозь полуоткрытую дверь мелькнул силуэт профессора Персикова, склонившегося над книгами. «Это булгаковская квартира», — сказала А.Б. (Я вспомнил только сейчас, пишучи эти строки, что читал воспоминания пр. Матвеева о Зоологическом музее, «роковых яйцах» и проч. — видно, это и был он).
Мы
двигались вдоль стен, увешанных иконами, — одна другой лучше, разглядывали
деревянных божков — тоже прекрасных. А.Б. приятно, ненавязчиво объясняла,
рассказывала, откуда они при-везли иконы, напоминала сюжеты на клеймах. Только
говорила поче-му-то — «магазин». Но вдруг произошла маленькая стычка — из-за
«Задонщины», которую я сравнил со «Словом»4 — не в
пользу первой, конечно. «Это снобизм. Как можно сказать, что прек-раснее, — и
то прекрасно, и это прекрасно». Разговор перескользнул на другое. Пили чай с
вареньем, профессор склабился и жадно ел торт. Дело было к 10-ти, когда я
сказал, что нам и домой пора — с нами был Сережа. Стали прощаться — и тут А.Б.
сказала с улыбкой: «Я, собственно, имела еще одну тайную цель поговорить с вами
о вашей лекции, но наедине, как мужчина с муж-чиной». Я отвечал, что к ее
услугам, но сейчас, пожалуй, поздно — и до другого раза. Тут Валя Турчин стал
ее расспрашивать —в чем все же дело. Она начала уклончиво: «меня де
интересуют проблемы проповеди. Вот я еще была на вечере Достоевского в Поли-техническом
музее — там тоже много говорили — аудитория чуть не освистала…» Тут Света
спросила: «А вам нравится Аверинцев?»5 А.Б. отвечала
утвердительно, и тут развязался горячий спор. Я помалкивал, чуя, что речь
косвенно шла обо мне. И вдруг наша милая хозяйка стала говорить с трудно
скрываемой злобой и ядом: «ну да, вы
все — поколение начала 50-х годов. Вас так воспитали и т.п.», «Вам все нужно
твердое, конечное, а у Аверинцева — анализ, структура мысли…» Света стала
потрошить ее яростно, Валя вставлял отдельные скептические замечания об
Аверинцеве и проч. Страсти раскалились. «Это все фашизация мысли.
Сталинщина…» — вдруг выговорила она. Я спросил ее, так верует ли она, что
есть добро, правда, совесть, красота — или только так, «структура мысли» — и не
ужаснее ли, что люди на улице, в метро, на работе — не имеют нравственного
стержня. Меня это более забо-тит, чем «структура мысли». «Так вам надо, чтобы
все было твер-до, как при Сталине?» «Так ведь как раз никакой нравственности,
совести и т.д. при Сталине-то и не могло быть…» Спор яростный — и шел он обо
мне, о моей лекции, хотя мое имя не поминалось. Вдруг приоткрылось мне — какая
злоба порождена моим выступлением.
Эта А.Б., с необъятной своей самоуверенностью в исповедании всех современных интеллигентских предрассудков, в самом деле готовила мне засаду. Иконы были приманкой, а жаждала она объяс-ниться от имени и по поручению своего клана.
Вышло нехорошо, конфузно.
На прощанье мы благодарили ее за показ икон, а она все твер-дила, что еще хочет поговорить со мной наедине, хотя о чем говорить — неясно. В сущности, все уже понятно, выговорено.
Она отлично передала то, что носится в воздухе — недоверие к мысли-идее; только бесцельная мысль — ценна и прекрасна. «Моя мизль — нет мизль», — как говорит герой Щедрина. Это современ-ный « вехизм», «самоуглубление», не знающее выхода и не желающее его знать. Они проклинают XIX век как идейный, не верят ни в чох, ни в грай и могут жить припеваючи, не ссорясь с властью и утешая себя сознанием своей элитной независимости. И это рус-ская интеллигенция! Вот волна, которая даже Солженицына захлестнула. Боже, как изощренны самооправдания человека. Им не хочется ссориться с начальством, хочется созерцать иконы и есть булки с маслом (Аверинцев — лауреат премии комсомола) — и они хотят отстоять это свое соглашательство как благородный принцип жизни. Они возводят свой собственный интерес в какую-то 15-ю степень теоретической отвлеченности и сражаются за него яростно, как за «чистую идею».
Как тоскливо, что вся духовная жизнь кастрирована у нас, за-гнана в подполье — вот бы об этом написать! Непочатый край серьезнейшей работы.
Бахтин6 для них бог, потому что идея «полифонии», многоголосья Достоевского ведет к той же неопределенности. Добро и зло — равнозначны (об этом Вулис7 писал в связи с Булгаковым), цели и смысла нет. И пусть Достоевский бьется головой об стену и сгорает от внутреннего ужаса и тоски — они видят лишь «многоголосье».
1.XI. Разговор Светы с Игорем. «Не человек, а юриспруденция», как говорит о нем Лебедев1.
Неожиданно перебросилось на журнал. Игорь говорит: в ссоре по поводу журнала «виноваты обе стороны». Дело он объясняет так: журнал никогда не был единым. У редколлегии, в том числе и у А.Т., и у меня — не было де самосознания журнального, журнал велся безотчетно и недемократично (не собирали всех сотрудников для вы-работки линии и т.п.). А потом были две разные идеологии — у 1-го и 2-го этажа. На 1-м этаже считали, что журнал — окно в мир и надо как можно больше через это окно протащить, вне зависимости от того, какая редколлегия; нужно обманывать тех, которые «наверху», все равно кто бы там ни был — Твардовский и Лакшин или Косолапов с Большовым.
Вот так рассуждает милейший Игорь и зовет ко всеобщему примире-нию.
Нет, нельзя мне откладывать работу о журнале, иначе все пере-толкуют вкривь и вкось и от правды следа не останется.
Заходил Жорес, суд над Шокальской назначен после праздников2.
Перечитывал Бахтина — о полифонии Достоевского. Полифония — я согласен. Но ведь — не какофония звуков, а музыка, где ведущая мелодия слышна.
2.XI. У Ивана Сергеевича. Он возмущался, как отредактировали его в «Неве» и в «Книжном обозрении». «Слова, как гробовые доски, обстругивают». Я спросил о Федине: «Звонил. Ваня-Ваня, а что Ваня?»
Лидия Ив. вспомнила о Берггольц. В Ленинграде ехала с шофером такси. «Вы врач?» «Нет, так — мужняя жена». «А кто муж?» — «Писатель». И тут он рассказал, что знал одну писательницу — Гергольц. Вызвали однажды, выходит женщина с другой какой-то, та ей: Оля, ты не опоздай, вовремя возвращайся. Та села в маши-ну — сидит, молчит. Куда ехать? — спрашиваю. А куда хочешь. Покатал я ее — счетчик работает. Потом назвала адрес, приехали к какому-то дому. Она сказала: сиди жди. Жду 20 минут, полчаса, час — решил пойти посмотреть, где она. Вдруг — плакали мои денежки? Вошел во двор. Она стоит одна, задрав голову, и на какое-то окно смотрит. Я подошел к ней, говорит — поедем. Повез ее к Ели-сееву. Она спрашивает: дети есть? Две девочки. Пошла в магазин и несет плиток десять шоколаду — это детям передай — и еще коробку конфет жене. Отвез я ее домой — и больше не видел. Тут в «Вечернем Ленинграде» читаю, ее ругают — а я так думаю — зря».
У Ивана Сергеевича был Алянский1. Живой, верткий, хоть старше И.С-ча на два года. И водочку сосет. В половине одиннадцатого собрались. «Сколько времени, вы сказали?» — «Половина одиннадц.». — «Так ведь кто ж половинками меряет?»
Пришел домой, в половине 12-го звонит Ольга, будто подслушала, что мы с Иваном Сергеевичем о ней говорили. Рассказала, как боле-ла в Москве. 4 дня провела в реанимационной палате: смотрела, как зеленые и красные огоньки мигают — свое сердце.
Говорила нежные слова. Повторяла: «Я не читаю новых книг, не встречаюсь с новыми людьми…» Об А.Т.: «Погубили лучшее дитя века».
З.XI. Был у А.Т. Он сохнет и желтеет. Глаза пропадают куда-то внезапно в середине разговора. Нет, не долго ему жить. Чудо еще, что так сопротивляется.
5.XI. Был я у Озерова1 с разговором о книге . Назначено было при-быть в 11.40, как на железнодорожной станции, — и намек в этом, не загружать внимания начальства более чем на 20 минут.
Я едва начал говорить — он меня перебил: «Ваша проблема мне ясна. Надо издать какую-нибудь вашу книгу. Не только для вас, но чтобы показать, что наше государство не карает…» Спрашивать — за что карает и проч. было бы бессмысленно. Он записал себе что-то и сказал: «Только вы не торопитесь, мы будем решать этот вопрос не спеша. Вам будет даже казаться, что ничего для вас не делается, но все будет делаться…» Мир Оруэлла и Кафки2.
А я, похоже, опять с пустом. Еще говорил о Б-ве: «Вот этого вам не надо было делать, как вы не понимаете… Надо постепенно возвращать вас в литературную жизнь». О боже, он меня возвращать будет!
Рядом с двумя могучими внутренними двигателями человека — эгоиз-мом и альтруизмом надо поставить третий: нужду в самооправдании. Это, конечно, дитя эгоизма, но дитя особливое и самостоятельное. Человеку надо оправдать себя, уверить себя и других, что его дом — самый лучший, его жена и дети — самые хорошие, его нация и язык, его страна — самые прекрасные в мире. Этого требует самоутвержде-ние. Люди слабы, а слабость ненавидит правду. Слабость должна твердить — «всё мое самое лучшее», — иначе она не может жить, не находит себе оправдания. Можно жить в грязном, пыльном углу, питаться черствой коркой — и твердить: «все хорошо, и тепло, и сухо; еды хватает».
(Рабочий с Коломенского машиностроительного завода, случайно разговорившийся в очереди, все восхищался, как в Москве хорошо — и мясо, и колбаса в магазинах, «а у нас — ничего». Но тут же при-бавил: «Но живем хорошо, что говорить. Масло есть, сыр бывает. Только вот свекла, капуста и морковь нынче под снег легли. Убрать не успели — и сгнили. Ну, что бы нас с двух заводов послать — поработали бы день-другой, и все убрали. А на заводе потом две-три смены всегда можно отработать. Живем хорошо. В воскресенье с женой покупаем 1/2 бутылки красного… Жить можно».) Боже, какое счастливое наше начальство! Это же чувство — желание выглядеть хорошо в собственных глазах — правит всем и в моральной сфере. Всяческое предательство, отступничество, трусость — тотчас ищут себе внутреннего оправдания. «Вы говорите, я — дурен, я — трус и отступник? Нет, это вы — эгоист и догматик». Такие разговоры вслух или про себя ведутся нашей интеллигенцией непрес-танно. Если я слукавил, поступил криво и совесть моя скребет-ся, я успокаиваю ее тем, что обвиняю других. Весь мир может человек поставить на попа*, чтобы успокоить себя и убедить, что я-то прав, а другие — негодяи!
Олег
Чухонцев — некий молодой поэт говорит отважно: «Ну что там «Новый мир»? Разве
они занимались литературой? Им нужна была политика, играли в «шестидесятников».
Они не публиковали ни Платонова, ни Булгакова /?/, ни
Белова /?/. И кому надо ста-вить памятник как редактору? Не Твардовскому, а
Поповкину за «Мастера и Маргариту».
И так не только эта балаболка говорит, это общий глас той ин-теллигенции, которая продала нас в 70-м году и продолжает топтать сегодня, чтобы не выглядеть позорно в собственных глазах. Тот же психологический феномен самозащиты.
Я понял только теперь, что «Новый мир» в самом деле был при-гашен вовремя. Либеральная интеллигенция, напуганная в 68 г., уже отшатнулась от него, с раздражением смотрела, как мы все еще плывем, будто в укор ей. Общественная реакция всегда опазды-вает на два-три года за правительством, но когда наступает, держится крепко и сама давит все округ.
Совершился общественный откат, «Новый мир» стал лишним не только для начальства, он и интеллигенции колол глаза и не да-вал заняться своими тихими гешефтами — «распивочно и навынос». Теперь журнала нет, но есть потребность оплевать его задним числом, чтобы выглядеть импозантнее в собственных глазах.
«Полифония», «открытая структура», «структура мысли», Бахтин и Аверинцев в качестве путеводных звезд мысли и культуры — это все знак глубочайшего общественного разочарования, апатии и ре-акции: «веховство» в глубоком смысле слова. Еще можно понять обращение к идеализму, можно понять поиски бога, но эта игра в абстракции мысли, в «чистую культуру» и «чистое знание» — вот где одна шелуха и декорация, противная мне.
Кто-то спросил меня: но ведь Аверинцев — талантлив, он отличный знаток? Еще бы. А надо ли говорить, как талантлив и знающ Бахтин! Но дело не в них, а в том, что они стали знаменем, символом и идеалом нашей московской интеллигенции. Может быть, сами они за это и не отвечают, но интеллигенция отвечает за те идеи, которые выбрала.
12.XI. А.Т., когда услыхал, что ему дали премию, был, как вид-но, доволен. Но увидел в газете свое имя рядом с Кожевниковым1 и отчаянно замахал руками. «Ну-ну-ну-ну…»
Вечером 9-го смотрел передачу ТV о себе. Понравилось, как буд-то. Остались ему малые утехи перебирать письмишки, телеграммы — и он не хочет ехать в больницу, хотя пора, врачи говорят.
Для каждого писателя-классика своя пора возвращения и свой пик успеха у новых поколений. Когда я писал книгу «Толстой и Чехов»2 — явный был интерес к этим двум именам; еще раньше — в 30-е годы — апогей славы Пушкина. Парадокс как будто, шумный юбилей Пушкина в 37 г. Но это отвечало массовому сознанию. Цельность Пушкина, его вера в государственность и т.п. делали его в ту пору возмож-ным и нужным.
Толстой, с его анализом и развенчанием общественной помпезности и фальши, должен был торжествовать в общем сознании с середины 50-х годов. И его анализ, и его разоблачительный дух пришлись впору времени.
Теперь настала эпоха Достоевского — и это тоже не случайность, не чей-то произвол и т.п. Это объективность общественного созна-ния, кот. снова ставит перед собой те великие и коренные вопросы, которыми мучился Достоевский.
14.XI. Ездил к А.Т. с Олей. Слабеет на глазах, руки тронул — как лед, и долго не хотел он выпускать мою теплую руку. Хорош был только с Бубой1 — улыбался ему счастливо. На столике лежит едва начатая чтением книга воспоминаний А.Г.Достоевской.
Показывали мне письма, телеграммы, среди них длинное послание Демич/ева/2. Казенных денег не жалко. Когда заговорили о Р/ое/, он вдруг сильно заволновался, стал что-то кричать: «Как, как?..» Я успокоил его. Оля говорила, что звонил Исаич. Спрашивал, как Трифоныч относится к премии, посылать ли поздравление. Сам он еще не поправился до сих пор. Говорит, что лечили неправильно. Эх, эх.
18.XI. Выступал с лекцией о Достоевском у студентов МФТИ в г. Жу-ковском. Разговор по дороге. Часто у вас такие вечера? Да. Вот были два спортсмена, потом еще гипнотизер — ладонь прокалывал.
У Алеши Кондратовича —
белая горячка. Летал в Душанбе, пил там 5 дней
кряду — и с самолета с кровавой рвотой попал в больни-цу. Буйствует, не узнает
своих, но, говорят, это пройдет. С «Новым миром» для Алеши погибло всё — и
места он себе не нахо-дит — так и допился.
Другая беда — Иван Сергеевич упал и разбил себе голову. Ночью вздумалось ему встать и перевешивать портрет. Теперь лежит. Все посыпалось вокруг меня.
19.XI. С Ольгой были у А.Т. на даче. Она и М.Ил. просили напи-сать ответ на поздравления для газет. Я быстро набросал текст, и Трифоныч легко согласился.
Исаич прислал ему хорошее, доброе письмо. Между прочим и о «Новом мире» пишет иначе, лучше, чем в прошлогодних письмах ко мне. Может, чуть одумался? Ольга говорит, что в последний раз он разговаривал с ней по телефону впервые как человек, никуда не торопился, говорил сердечно, жаловался, что его неправильно лечили. Я рад был его хорошему, доброму письму — и с горечью вспоминал прошлогоднюю историю. Какой бес тогда его под руку толкнул? Впрочем, знаю, какой, а все равно досадую.
А.Т. показался мне еще слабее — сидит в подштанниках, видно, брюки трудно надевать — ноги пледом укрыты. Подбородок острый, худой. И ноги стали совсем тоненькие. Болезнь доедает его.
За завтраком в столовой, куда с трудом его проводили, он стал говорить о «книжечке», и мы долго не могли его понять. М.Ил. нетерпеливо покрикивала на него. Одна Ольга умеет с ним говорить: присядет рядом с креслом — ниже уровня его глаз и тер-пеливо смотрит на него, подсказывает и ждет ответа.
Оказалось, он говорит о зеленом двухтомнике. Принесли. Он развернул его на разделе «Стихи этих лет», долго гладил рукой страницы, будто проверял, на месте ли стихи. Хотел сказать что-то: «Я думал… но побоялся…» А дальше ничего не вышло. Может быть, он хотел сказать, что побоялся туда включить послед-ние свои стихи? Бог весть.
Заходил позорно сам больной
Драгунский1 — принес свою книгу и вымогал у А.Т. его — с
автографом. О, эти тщеславия! Как я ни объяснял ему, что А.Т. трудно
писать, — он твердил свое: «хотя бы «на память…такому-то». Опоздал он
выпрашивать автографы, да, видно, жена послала.
У Светы нашли воспаление легких. Вот новая беда. И как все расхлебать — неведомо.
Забыл записать. 15 ноября, как было условлено, звонил Лесючевскому. Он вертелся бесом. Но ему, как Ноздреву — «что слово? Тьфу слово». «Я заключил с вами джентльменское соглашение, но, к сожалению, его нарушил. Такие дела с бумагой… планами. Я до сих пор не мог уйти в отпуск, а, возможно, попаду в боль-ницу» (он все хочет, чтобы я его жалел и в его положение вошел). Я был тверд и спокоен, как мог, хоть несколько раз и порывался вспылить, когда он сказал, что дело затягивается до Нового года. В конце концов он сказал мне: «на этой неделе я все выясню и вам позвоню». Вот уже 2-я неделя прошла — ни шороха,
24.XI. Читал лекцию о Достоевском в редакции «Иностр. лит-ры». Те же споры-разговоры: всем ненавистна теория и теоретики, все сыты и обкормлены идеологией, поэтому всякая защита мысли сейчас крайне непопулярна. Скорее склонятся к любому иррационализму, интуитивизму, чем разрешат себе разбираться в путях человеческой мысли.
Я говорил о том, что величие Достоевского — в его бескомпро-миссном моральном идеале, в его великой диалектике коренных миро-вых вопросов, и его слабость в том, что недовольство самоуверен-ными юнцами «теоретиками» с их догматикой и претензиями на строительство будущего он переносит на человеческую мысль вообще, кот. начисто отказывает в созидательном начале.
Пусть у него это еще понятно, ибо за «жизнью» стоит бог. Но наши-то интеллигенты, в бога не верующие и мысль отвергающие, — к чему могут они прийти? Только к заклинаниям о стихии жизни, о многообразии ее ликов, о том, что «ни одна блоха не плоха — все чёренькие, все прыгают».
В таком уравнивании типов, фактов и явлений жизни при отсутст-вии «бога живого человека», как говорится в «Скучной истории»1, — полная аморалистика относительности. Тезис «Всё относительно» не менее аморален, чем «Всё позволено».
Я впервые так ясно увидел все эти проблемы, как путь нашей ин-теллигенции в последние годы.
25.XI. С мамой были на «Гамлете» в театре Любимова. Странно, при такой условности и простоте приемов — мысль Шекспира слышна лучше. Даже с Высоцким1 Гамлетом можно помириться — и начинаешь в него верить. Пышная декорированная постановка «Гамлета» стала невозможной.
А что делалось у театра — толпы рвались во все двери, удержи-вала их милиция, кто-то упал без чувств, стекло выдавили, сло-вом, жарко было. (Мы были еще в понедельник в такой же толпе, но места были не нумерованные, и мы не нашли себе стульев и ушли.)
Говорил с Любимовым после спектакля по телефону. Советовал ему перечитать «Пучину» и «Бальзаминова». Вот был бы фокус, если бы театр на Таганке попробовал сыграть Островского по-своему!
Для Достоевского почему-то очень важна живопись (Гольбейн, Лоррен и т.д.), как для Толстого музыка («Крейцерова…» и т.д). Не знаю, отмечал ли это кто-нибудь? Но ведь тут какой-то секрет смежной их таланту способности.
В № 10 «Нового мира» стихи некоего Маркина, он из Рязани, когда-то воздержался при исключении Солженицына и теперь помеща-ет стихи, будто бы ему посвященные и где даже имя Исаич мелькает.
Косолапов и Ко стишки прохлопали, и идет теперь большой шум. Вот уж крамольники поневоле! «Я пролетарская пушка, — стреляю туда и сюда…» Похоже, что они просто палят без разбора.
Не станут ли опять менять редколлегию? «Джентльмен не может быть груб без намерения». Так мы не могли напечатать ничего «крамольного» без сознательного решения. А они дурью кормлены и — и оттого могут невзначай напечатать то, чего сами как огня боятся. Каково Таурину2, исключавшему Солженицына, ведь он тоже член редколлегии! Но, кажется, они и не читают ничего, что сверх их отделов, — и бог карает их за лень и лицемерие.
27.11. Света разболелась тяжело — и стало мне тревожно. Западня какая-то.
28.11. Ездил на дачу к А.Т. С ним в эту неделю случился какой-то надлом, и он будто еще на одну ступеньку спустился.
Слаб-слаб, ноги — спички, и еле их волочит. Не ест почти совсем, потому что худо с желудком. Заходили при мне Демент, Жданов и Симонов. Симонов чуть навеселе (сегодня его день рожде-ния), с какой-то готовностью смеялся, громко говорил, а когда мы вышли в прихожую, вдруг признался, что не знает, как себя вести с Трифонычем.
Ольга с Map.Ил. не знают, что делать: уговаривать ли его все же лечь в больницу или уж не мучить, оставить дома.
Мне кажется, в таком состоянии, как сейчас, — его и тронуть опасно.
Когда я прощался с ним, он уже лежал в постели — взял мою руку — теплую в его холодной — будто грелся и долго не отпускал. Я поцеловал его, говорю: «До свидания, милый А.Т. До свидания…» А он все не отпускает руку. Я говорю: «До встречи. Я обязательно к вам приеду». А он: «До счастливой встречи». И несколько раз повторил с особым выражением (или мне уж это показалось, но только до слез он меня довел) — «До счастливой встречи».
Договорился я с М.Ил., что мы привезем на дачу онколога Минца — чтобы хотя бы добрый домашний совет получить: как сделать, чтобы меньше мучить А.Т. Кажется, жить ему уже не месяцы, а недели.
Иван Сергеевич позвонил: худо ему, тоскливо, и Лидию Ив. в больницу забрали, а я сам каждый день хожу со Светой на рентгены и по врачам — настроение ужасное и не хочется таким показывать-ся ему.
2.12. Светина болезнь грозно затянулась. Главное, надо решать что-то, а врачи — никуда. Она совсем падает духом — да и мне становится не по себе — что будет?
У Ивана Сергеевича был — сидел вечерок после ужасного разговора в «Вопросах лит-ры», где я забрал статью. Требуют сократить до 37 стр. — и это называют благодеянием. А о том не говорят, что, главное, их пугает вторая часть — о цензуре. Лицемерно говорят лишь об объеме, а сами жмутся — по существу.
Оля, у которой свиные клапаны в сердце, и жить ей два года1. «Сколько живу, а такой кротости не видывал!» — возмущался Иван Сергеевич.
Был у А.Т. 5.12. Он совсем плох стал. Начались боли в ноге. Сидит худой, нос завострился, глаза закрываются от усталости. За все утро не сказал ни одного своего слова.
Симонов приходил, рассказывал о враче-новосибирце, который пытается лечить рак легкого. Новосибирец этот приехал, говорил с Лид. Дмитриевной, потом съездил к А.Т. — и, видно, понял — поздно. Говорит, если пробовать, то в больнице.
С Минцем я говорил по телефону, он обнадеживал, что дела не так плохи, но с той поры (две недели почти) ужасные перемены. Сегодня он уже только лежал. Появились боли в правой ноге. Почти ничего не ест, тошнит его. Сегодня Ольга привезла письма, некра-совскую медаль юбилейную2 — он все это повертел и тут же оставил. На рассказы, разговоры едва реагирует — прикрывает глаза, и только один-два раза я схватил на лице его подобие улыбки — одобрения и т.п. Видно, страшная слабость, и ни на что уж сил не осталось.
М.Ил. думает, что его отказ лечь в больницу не случаен: он так твердо это про себя решил, потому что понял, дело безнадежное. М/ожет/ б/ыть/, даже услышал какой-то разговор, или просто понял, что он в раковом корпусе.
На меня нашла апатия. Ничего не делаю, Островского бросил, не-делями не сажусь за стол. А тут еще история со статьей в «Вопро-сах». «Руки не налягают» ни на что, как Трифоныч любил говорить.
Три характерные истории — признаки времени. Таубе из радиокоми-тета (муж Кудрявцевой) поливал чернилами машину Шатрова. А потом сочинил некое проте-стующее письмо против Шатрова как низкого собст-венника и передал его по радио. Шатров добился 3-х мин. аудиенции у Лапина, председателя радиокомитета, изложил ему дело, стали проверять и выяснили, что Таубе не только тут сводил счеты — а все письма для радиопередачи, кот. он редактировал, сочинял сам.
Вторая история. В «Лит. газ.» пришло письмо, что в главах, написанных Пискуновым для «Истории многонац. сов. лит-ры», ряд стра-ниц списан с работ Андрея Синявского. Чаковский, чтобы подсидеть Сучкова, дал письму ход. Труд же собирались выдвинуть на гос. премию. Теперь скандалёза страшная. Текстологи, шедшие ко мне обсуждать 1-й том Островского, по ошибке позвонили в дверь его квартиры. Он решил, что к нему комиссия, — и побледнел.
Третья история в
университете: Овчаренко и Петров решили схва-тить
гос. премию за соц. реализм. Составили
коллектив из 10 авторов: Храпченко, Барабаш, Базанов, Сучков, Петров,
Овчаренко, Поспе-лов и еще кто-то. Трое отказались от того, чтобы их выдвигали.
Но Петров с Овчаренко перебаламутили весь ученый совет — да, к счастью, ничего
не добились. Иx отвели — а какая идея пропала!3
Знакомый следователь рассказал: 15-летний мальчик отрезал голову своему старшему товарищу (тому, кажется, 18).
— Зачем ты это сделал? — спрашивает следователь.
— Он мне надоел.
Такого, пожалуй, не придумал бы и Достоевский.
У А.Т. был 12.12. — в воскресенье, как всегда, с Володей4 и Олей. Он лежал, нога болела. Ему уже кололи наркотики. Я подошел, подержал руку его в своей, он смотрит так грустно. «Устал, А.Т.?» — спросил я его. «Устал, устал», — повторил он два раза, будто довольный, что я понял его. Посидел я около его постели, поцеловал на прощанье — уехал с тяжестью на душе. Оказалось — видел его живым последний раз.
ОТ ЦК КПСС,
ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР
и СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР
ЦК КПСС, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров СССР с глубоким прискорбием извещают о том, что 18 декабря 1971 года после тяжелой и продолжительной болезни скончался выдающийся совет-ский поэт, лауреат Ленин-ской и Государственных премий СССР, секре-тарь правления Союза писателей СССР Александр Трифонович Твардовский.
Центральный Президиум Совет
Комитет Верховного Министров
КПСС Совета СССР СССР
/«Правда», 19.XII./
Хотел подробно записать смерть и похороны Трифоновича, но в эти дни — сил не хватило, — а потом оказалось — не до того. Так и оставляю неперебеленными наспех, для памяти, набросанные листочки (1—12).
Попутное.
В дневник вложены эти страницы и вырванный из настольного ка-лендаря листок, на обратной стороне которого рукой Вл.Як. сделана запись:
«18.12.71.
249-78-26 Лид.Дм.
Паспорт
Одежда
Гроб».
Лидия Дмитриевна — лечащий врач Александра Трифоновича.
С.Л.
Вложенные страницы
18.XII. 7.30. Звонок Вали. Сон мой «Что мама сказала». В 4 утра — скончался. Снежные поля, березы в инее, рыжая грязь на дороге: оттепель.
Вошли в дом — дверь открыта. М.Ил. обняла девочек, потом меня, рыдая, кричала: посмотрите на папу.
Он на постели, головой к окну, под рисунком Пикассо. Голова завязана салфетками, как у зайца. Лицо красивое, молодое, спо-койное. «Будто дышит под простыней», — сказала Валя.
Девочки стали на колени у постели — и заплакали.
М.Ил. выгнала врачиху: «Оставьте нас, Л/идия / Д/митриевна/» — и в слезы. «Я должна сказать вам… он умер один… Я себе не прощу, что с ним не была последние минуты, не попрощалась». И рассказала, слезами заливаясь, как в 4 постучала к ней Люда-медсестра. Она думала — перевернуть, посадить… Нет. Умер. Люда пошла проверить его — с вечера дали снотворное. (Последние дни кололи промидол.) Подошла — лоб холодный, затылок еще теплый, рот открыт, веки опущены — умер во сне.
Стали мы, как умеем, утешать Map.Ил. Она рассказала, как было. Люда позвонила врачихе. Лид.Дм. явилась с реанимационной машиной. Отослали назад. Л.Д. отзвонила по начальству и села писать заключение о смерти. В 8 ч. приехали за А.Т. М.И. не от-дала — просила — в 12, ну в 10. В 10.15 явились санитары, пере-ложили бедного Тр/ифоныча/ на носилки — и вынесли с заднего крыль-ца. Мы сели в следующую машину — и по грязному шоссе — в Кунцево, в морг. На наших глазах внесли то, что было Тр/ифонычем/, под белой простыней в морг. Л.Д. сговорилась со мной, что будет звонить к Тв/ардовским/ о результатах вскрытия, и уехала.
В 12 ч. мы были на
Котельнической. Хоронить решили во вторник. Звонки — Ильину. Озеров, Караганов
— мне о некрологе. «Помогите Озерову». Потом: «Дайте телефоны, м/ожет/ б/ыть/,
понадобитесь». Потом звонок Винокурова — «Когда считать, что он умер?» Вот и
вся моя помощь. Озеров — о подписях. Я назвал ему:
Дем/ентьева/ и Кондр/атовича/, как писателей. («Кондр. трудно будет
отстоять…») — Сок/олов/-Микит/ов/, Берггольц. Первая телеграмма, кажется,
Капутикян.
Писали некр/олог/ — Оз/еров/, Лук/онин/, Салынск/ий/1.
Прочел список намечен/ных/ к выступл/ению/ — активн/ого/ противл/ения/ нет.
Л.Дм. позв/ала/ — можно одевать, гроб и проч., было часа 2. «Все диагнозы подтверд.», — сказала радостно. Приезж. за справ-кой в морг. Тут выяснилось: паспорт и одежда на даче.
Сац поехал с Map.Ил. на дачу — потом с зятем Сашей2 — в морг. Там добудиться никого нельзя. Привезли справку: киста в мозгу.
У Дем/ентьева/ собрались — писать некролог. Выпили.
Буртин и Виногр/адов/ составили текст.
Табачок в карманах: Ольга: «Я выбрасывать не стала».
Разговор о могиле: где хоронить. «Солнечное местечко».
18. Конец дня — не помню,
как день кончился, кажется, был М/ихаил/
Ал/ександрович/ (Лифшиц. — С.Л.) с Мариной Усиевич. Валя го-ворит, что
они смеялись в очереди у такси, и она сказала: «Это я здесь стою».
Вечером я позвонил Ив/ану/ Серг/еевичу/.
Елинсон обещает к понед. сделать все с гробом и проч.
По радио — в 10 ч. вечера — извещение. Черноуц/ан/ настоял3.
19. Утром — открыл газету, и плакал, успокоиться не мог. Нет его.
Говорил с Дем/ентьевым/, что надо кому-то из нас выступить от друзей, мне не дадут, значит — ему. Он набросал, поправили текст.
Утром: поехал к часу. Ждали Симонова. Пришли Бек, Залыгин. В воск/ресенье/ закрыты загсы. Нельзя обменять справку для похорон. Комиссию по орг. похорон никто не составляет. Марков в Болгарии и заболел там, Сим/онов/ болен, Тихон/ов/ болен.
М.Ил. с горечью: «Он всех провожал, а его хоронить некому».
Стали мы просить, чтобы дали с ним проститься в понед. По-худому — в морге, или в ЦДЛ.
Дем/ентьев/ стал говорить о пропусках. Будет ли о «Новом мире» в некрологе?
Сим/онов/ звонил в Союз. Вызвал Верч/енко/ и Луконина. Сим/онов/ гов/орит/, что не может звонить Брежн/еву/ («использ/ованный/ лимит»).
Луконин — футболист, пьяный. «Звонки… звонки…» Некролог отличнейший. Дост/аточно/ сказать 1-ю фразу: «Ушел выдающийся русск/ий/ поэт сов/етской/ эпохи».
Некролог утвержден. Завтра
выйдет. Верченко — бычий пузырь. У нас три вопроса: 1) Нельзя ли сделать доступ
раньше? (Бек говорит, может, в Доме Союзов — нет, отвеч. Верченко.) Но это надо
посовет/оваться/, мы промежуточн/ая/
инст/анция/.
2) Пропуска. С/офья / Х/анановна/4 — стояла бы на проходе в Секре т/ариат/.
З) Выступ/ление/ от семьи и от друзей. Демент или я. «В ЦК нам сказали — без сопливости…» М.Ил. возразила: «Но ведь есть и естеств/енное/ чувство тяжести». Кто председат.? Суркова5 не нашли — «И не ищите», — сказал я. Пусть будет Лук/онин/ или Наровчатов6. «A/лександра/ Г/ригорьевича/ — мы боимся, сказать откров/енно/, чтобы не было нежелат/ельного/ эффекта». — «Я в эти игры не играю. Будьте благонадежны». — «Mы просим включить ваше выступление. Но не знаем, каков будет ответ».
Ушли они. Мы уехали с Валей, сговорившись назавтра ехать в морг. В «Лит. газете» отвечают: полоса сверстана.
20.XII. С утра я написал
речь, на всякий случай. Вышел машину ждать — Гаврила1.
Поехали с Валей в морг, были там первые. Оля опоздала с одеждой, т.к. ждали 2
ч. в загсе справку. Там еще один покойник. Приехал Елинсон. Стали собираться
люди. Я позво-нил Свете, что могут приехать проститься. В 12 ч. его поставили в
том зальце, где я хоронил Никиту. Прозектору сунули, чтобы одел внимательнее. Я
боялся, каким его увижу. Приехала М.Ил. Нас наконец позвали. Изменился он с
субботы — и все же он. Чуть улыбка. Строгость в лице. Шрам на голове. Нос
загнулся. В черн/ом/ костюме, черн/ом/ галстуке. Гроб (по спец. заказу — кричал
Елинсон) — красный с черным. Цветы возле гроба — на мра-море положили. Постояли
с полчаса. Елинс/он/ и Лид.Дм. загнали меня в комнату и стали уговаривать — —
кончать. Я видел, что им боязно, а
м/ожет/ б/ыть/, были инструкции.
20.XII (продолж). Поговорил с М.Ил. и решили: сейчас поедем на Ново-Дев/ичье/, выбирать место, а дочки останутся. Пусть ждут нашего возвращения. Мы еще побудем 1/2 часа у гроба — и тогда пусть забирают в холодильник (о, боже!). Поехали было, Елинсон за дверцу остановил машину. «Я вперед, надо в Союз заехать». Приехали во двор на Воровского. Сунулся Лук/онин/: «Сейчас Шаура2 тут будет, через 5 мин., хотел с вами поговорить». Я не решился идти с ней, вроде напрашиваться, но было беспокойно. Подумал: пусть сама объяснится, ей легче будет — не решат, что это мы ей с Дем/ентьевым/ подсказываем.
Пока ждали ее, я поднимался в Секр/етариат/, видел Верч/енко/, слышал обрывок разговора: «если завтра будет какая накладка — головы полетят». Говорил большой лысый — щуплому мужичонке. Через час пришла М.Ил. — мы уж терпение потеряли, Володя заходил, гово-рит: беседуют с глаза на глаз — через стол.
М.Ил. села со мной: «Я
довольна; я ему все сказала. Он: разве мы не знаем, это был подвижник, святой
человек, нет таких наград, какими его можно увенчать». Т/ов/. Брежнев тоже
берет людей, кот. знает. «Но ведь это вы его сняли с «Нов/ого/ мира»? Как это
можно было. Это страшное оскорбление. Вы что думаете, он против
сов/етской/ власти? Да знаете ли, как он выступ/ал/ за границей?»
Ш/аура/ твердил одно: «Доверяйте комиссии по пох/оронам/. У нас все продумано». М.Ил. сказала и о Дем/ентьеве/ и обо мне. «Вам кто-то оклеветал новомирцев» и т.д. Ш/аура/ ей: «Сейчас к вам и А. Т. будут подлипать». «Да, будут подлипать. Но те, кто били его копытом при жизни. А те, кто тогда с ним были, и во время его болезни, те со мною и сейчас». Даже о Байкале ему сказала. «Если мы вас критикуем — так это хорошо» и т.д. Глаза в глаза.
Будто жизнь мою закапывают.
Молодец, М.Ил.! Это достойно А.Т. Как он всегда говорил: если б тебе к начальству — и вот она не подкачала.
Перед разговором с Ш/аурой/ ее остановил Лук/онин/: «М.Ил., у нас беспокоятся, чтобы не пришел С/олженицы/н». Она от-ветила: «В ЦДЛ он не придет, а на кладбище хочет придти, я сама возьму его в машину к себе. Он любил А.Т., А.Т. им интересовался до посл/едних/ дней, читал его оч/ень/ хорошее письмо — как же не дать ему проститься?» Это, конечно, передали тут же.
Вечером С/офья/ Х/анановна/ в панике — где-то услышала разговор: приедет Солж/еницын/, и его проведет со стор/оны/ Секрет/ариата/ Софья3.
На кладбище — сразу пошли к
углу — там нам показали 2—3 места. Только глянули — и выбирать было нечего,
ясно, что здесь, в уголку, в одном рядке с
Н/икитой/ С/ергеевичем/. И просторнее — можно дерево посадить, березку или
лиственницу. Солнце было, ветер и морозец. Могилу еще не копали.
Вернулись в морг. Л.Дм. предложила — всем уйти. «Нет, не надо, я этот народ знаю». Через минут 10 решили все же отп-равить Валю и Ольгу домой — они устали смертельно. Валя не при-села. Все время стояли у гроба Лифш/иц/, Дем/ентьев/, Сац. Говорят, приезжали и еще люди, перебывало тут человек 100 (была мама, и Артур, Воронин, Л.М.Портнов4 и др.). Вечером — на Котель-никах, пришли, стали ужинать, приехали племянники. Еле их про-водил. У Дементьева — по-прежнему шатер раскинут. Говорят, с некрологом нашим не выходит. Буртин метусится. Я звонил Каверину, а Дем/ентьев / С.С.Смирнову — все напрасно.
21. XII. Тр/ифоныч/ угадал родиться в самые длинные июньские дни и умереть в самые короткие дни года. Сегодня еще и день рождения Ст/алина/.
В 6.30 приехала за мной Валя с семьей, поехали в морг за А.Т. В 7.10 были там. Темно еще, но зальце освещено, толчется Елинсон со своей командой, гроб, как вчера мы оставили, — на мраморн/ом/ столе. Ждали до 7.30 Мишу, Буртина, кот/орые/ хотели приехать, — и опоздали.
Поехали с гробом через Москву. По дороге вспоминали с Валей: вот Бородинка, где они жили и куда в первый раз приходил я к А.Т., вот угол Садового и Арбата, где последний раз шли мы вместе 17 сент/ября/ 70 г… У дома литераторов — в утренних сумерках — разводы милиции, цепи военных… Настоящая стратегическая операция гото-вится, как перед сражением.
Нас провели в секретариат, там сидели уже М.Ил., Оля, Володя. Мы разделись и стали ждать в этом кабинете, где так часто нас про-рабатывали. «Нет, было тут и хорошее», — сказала М.Ил. — и вспомнила, как Фадеев встречал всех с улыбкой. Принесли телег-раммы, присл/анные/ на Союз. Тут обнаружилось, что забыли ордена дома. Оля с Володей поехали. В 8.30 нас позвали в зал, где уже поставили гроб. «На глазах стареет». Мы встали рядом с А.Т., постояли, потом сели на стулья, здесь же, на сцене приготовленные. Включили софиты, и стало неприютно сидеть в 1-м ряду, как на выставке. Я предложил сесть подальше, а М.Ил. сказала: «Пой-демте в зал». Сели мы в 1-м ряду с краю. Подлетел Ильин: «Ритуал, разработ/анный/ нами, предполагает…» и т.п. М.Ил. ответила ему: А.Т. нас бы одобрил, что мы здесь, вместе с народом.
Портрет из личн./нрзб/. В 9
ч. началась музыка, и стали пускать в зал. Сначала шли густо, но скоро поток
оборвался — пройдет один-другой — и пустота. Игорь и Миша сказали, будто не
пускают на улице. Я подошел к Елинсону: «Н.Л., похоже, что так хорошо организовано,
что даже слишком, внизу не пускают». «Не может быть». Я просил его проверить.
Часов в 11, в начале 12-го при-несли венок от старого «Н/ового/ м/ира/» с
лентой: «От друзей-сотоварищей по «Нов/ому/ миру». Я вышел в фойе, чтобы
присоединиться к нашим, кот/орые/ несли венок. Увидел бегущего рысцой Верченко.
Потом пробежал Игорь Вин/оградов/ с чьим-то пальто (сейчас, раздену только
Исаича, — сказал он, и я понял, отче-го паника). Мы внесли в зал венок, я
вернулся на свое место к семье и тут увидел, что Исаич сидит рядом с Олей.
Фотокорресп
/он-дентами/ овладело безумие. Они щелкали его так много и так долго, что стало
неприятно. Сенсация загуляла, и центр внимания пере-местился с покойного на
Солж/еницына/. Досадно было глядеть, как ведут себя литераторы вроде Левина. Мы
поговорили с Дем/ентьевым/ и решили в караул не становиться, если не позовут.
Не позвали. С 11 ч. людей стало прибывать, заняли все места в зале. Около часу
опять поток поредел. Потом объяснилось, что уже в нач/але/ 1-го милиция перестала
пускать, говоря, что началась панихида. Федин. Панихиду начали ровно в час.
Наровчатов гов/орил/ что-то о реке, кот. прекратила нести свои воды в
нар/одное/ море, и как-то неуместно произнес слово «влага».
21.XII. (Продолж.) Потом
говорили Сурков (к ужасу семьи), ге-нерал Востоков, бесцветный Григол Абашидзе.
Симонов говорил в конце и лучше всех: упомянул о
«Н/овом/ мире» и сказал о Тр/ифоныче/ как о крупнейшем совр/еменном/ поэте.
Наров/чатов/ объявил, что панихида закончена, просят очистить зал — останутся у
гроба родные и близкие. Публика стала выходить. Какая-то женщина за-кричала в
толпе: «И это все? А почему никто не сказал о том, что последн/яя/ поэма
Тв/ардовского/ не была напечатана? Почему не сказали о том, почему, за что
сняли его из редакторов «Нового мира»?» Люди повскакали со стульев, М.Ил. с
трудом ос-тановила оборотившегося туда Исаича. (Кричала Рубинчик Маша.)
(Кстати, как он прошел? Гов/орят/, его не пускали через Секрет/ ариат/, билета
у него не было — и он вместе с Рыбаковым, Каве-риным, Ермолинским прошли, как
прочие граждане, — с Герцена. Почему его не остановили там — неведомо. Но
говорят, что Ал. Маркова, который своей бородой похож на него, — задержали и
спрашивали: «А вы не Солженицын?»)
Все секретари и знатные
люди, прятавшиеся за сценой, во время панихиды вышли из тени и окружили гроб.
Но когда мы поднялись по ступенькам на сцену: М.Ил., девочки, Солж/еницын/, я —
их как ветром сдуло. За нами шли еще родные
А.Т. — Маруся, Костя, племянники и проч. Тут М.Ил. зарыдала, закричала что-то:
«Прощай, Саша…» Мы с Олей оттащили ее от гроба, повели за сцену. В комнатушке
президиума толпился народ, на столе бокалы, открыты бутылки с водой, синий дым
плавал; М.Ил. отшатнулась от дверей — «Здесь пьют». Мы посадили ее на стул в
коридоре, дали воды. Рядом сели я и Исаич. И вдруг все опустело вокруг нас.
Надо идти к машинам, а рядом — никого, и неизвестно, куда идти. Завидев
С/олженицына/, все устроители похорон как сквозь землю про-валились. Еле вышли
мы к воронковскому коридору — и прошли наружу. Солж/еницын/ все время жался к
боку М.Ил., будто боялся, что его схватят. Они сели вмашину к Володе. У нас была минута растерянности — как
ехать. Ко мне подошел Бел/яев/, просил позвонить через неделю. Мы вернулись
(Хитров, Сац, Троепольский, еще кто-то) коридорами на ул. Герцена, тут
встретили плы-вущий сверху гроб, я сел за ним в катафалк — и отъехали. Мне даже
хорошо было, что я провожаю А.Тр. и тут, а не еду в машине отдельно. У кладбища
выглянул за занавески — полковники мили-цейские суетились. Стояли цепи солдат.
На кладбище мы встали у гроба на площадке, где устраивают митинг. Что-то бессмысленное кричал Луконин, потом Дудин1. Слов я не слышал. (Дем-ву говорить не разрешили — еще с утра его пригласили в партком к Винниченко и извинялись, что не дают слова.) Прощались. Я поцеловал А.Т., потом С/олженицы/н перекре-стил его широким крестом и тоже поцеловал, простились и М.Ил. с девочками. «Пойдемте к могиле», — предложил я. И мы с С/олженицыны/м повели М.Ил. к заготовл/енной/ могиле.
21.ХII (Продолж. — 2-е). М.Ил. сказала, чтобы дали проститься людям и закрывали без нее. Рыдал и кричал что-то над гробом Кайсын Кулиев2. Начальства из писателей не видать было. Мы подошли к свежевырытой могиле раньше — мимо оркестра духовой музыки, мимо могилы Хрущева. Отбегая, пятясь, снимали нас корреспонденты. Бежал, записывая что-то на ходу, Map. Наконец, на плечах людей выплыл гроб, могильщики выдернули лом и стали спускать его в яму. Бросили горсть земли. И будто жизнь мою стали закапывать. Кайсын подхватил лопату — «У нас в Балкарии…» Был легкий морозец, градусов 7. Я стоял без шапки и не замечал, пока С/олженицы/н не сказал: «Покройте голову, В.Я.» С Солж/еницыным/ мы обменя-лись крепким рукопожатием, еще поднимаясь в зале к гробу. М.Ил. испуганно спросила меня: «А вы с ним разговариваете?» Какие ссоры м/огут/ быть над гробом? Мы перебросились с ним несколькими короткими репликами, но я в душе не чувствовал к нему ни непри-язни, ни досады. Могильщики закопали могилу и как-то ловко стали сооружать над ней гору из венков и цветов. М.Ил. подошла и отыска-ла голубенькие цветы бессмертника — дала по цветочку дочерям и мне. Стали медленно расходиться. М.Ил. взяла С/олженицы/на в машину (он вышел у Пушк. пл.), а меня подвезла с Троепольским врачиха Лид.Дм. с сестрой Людой, дежурившей в ночь смерти А.Т.
На Котельниках было много народу — Бек, Залыгин, Алигер, Верейские, Карагановы, Гердт с женой, Закс, Дем/ентьев/ и др. Сначала мы зашли к Дем/ентьеву/, где тоже был поминальный стол, потом вернулись к Тв/ардовски/м. Здесь сказали несколько слов Демент, Закс, Троепольский, я, Алигер, Миша Хитров, Буртин, Валя, Сац (лучше всех).
Потом Map.Ил. и Ольге стало невмоготу от толчеи — и я увел всех к Дементу, а сам тишком уехал домой. После нашего ухода заходили еще, рассказывают: Иc/аич/, Любимов и Можаев2. Как М.Ч. говорит, Ис/аич/ впал в мистицизм и говорил что-то возвышенное и невнятное.
Впечатления на кладбище:
«секретарей» будто сдуло, мы вдвоем с С/олженицыны/м вели М.Ил. к могиле.
Кайсын выл и кричал, будто пьяный: «По обычаю моего народа…» Я показ/ал/
С/олженицы/ну могилу Хр/ущева/, и он на обратном пути, остановившись у нее,
пошептал что-то. (Потом говорили, будто он положил
гвоздики — но это выдумка.) В машине С/олженицы/н гов/орил/: «Я должен ска-зать.
Его убили». М.Ил. просила его не говорить. Площадь была оцеплена солдатами.
Очевидцы говорят, уже в 11 ч. у Ново-Девичьего все было оцеплено и
распоряжались 4 генерала. Большая военная операция. Милиция перед ЦДЛ стояла
цепью глухой, но если ч/елове/к проходил и говорил: «Я на похороны», — его не
останавливали. Методика, отработанная на похоронах Хрущева.
Попутное
Кроме этих страниц, в дневник вложено три текста: не произне-сенные на панихиде Твардовского две речи — А.Г.Дементьева и Владимира Яковлевича, а также текст письма в «Литгазету».
С.Л.
Рукой Владимира Яковлевича: «Текст письма составлен Виноградовым и Буртиным для «Лит. газеты»:
«Безмерно горько сознавать, что от нас ушел великий народный поэт, чьи книги знают и любят в нашей стране все — от мала до велика.
Рожденная из глубин народной жизни, его поэзия явилась продол-жением лучших традиций русской классической литературы — традиций правды, человечности, демократизма.
Мы потеряли самоотверженного собирателя и организатора живых сил совет-ской литературы, которому она столь многим обязана.
Человек исключительной нравственной цельности и силы, Александр Трифонович Твардовский навсегда останется высоким примером коммуни-стической принципиальности, благородства, подвижнического служе-ния народу, родной литературе.
Каверин, Тендряков, Бакланов, Жданов,
Искандер, Ильина, Верейские».
«Дружба, семья, родина, земля, революция и другие простые, изначальные слова… Как хорошо знал их вкус и цвет, вес и силу Александр Трифонович Твардовский. И не отсюда ли изумительная, классическая глубина, народность и выразительность его поэзии, всего его творчества?
И не отсюда ли поразительная деятельность его натуры? Он всегда и везде оставался самим собой — и в кругу семьи и друзей, и за редакторским столом, и в мире поэзии был одним и тем же: удиви-тельно самобытным и талантливым, прямым и честным. Твардовский как человек, которого имели честь знать его друзья, был такой же крупной и благородной личностью, как и поэт, которого знают все. Для него не было дружбы, отдельной от работы, долга и цены жизни, от самоотверженного, подвижнического служения литературе и народу.
И в основе всего лежала правда — правда-истина и правда-спра-ведливость:
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Как бы ни была горька.
В разговорах о жизни, о
делах Твардовский часто вспоминал о том, что
В.И.Ленин особые надежды возлагал на людей, «за которых можно ручаться, что они
ни слова не возьмут на веру, ни слова не скажут против совести». Очевидно, что
мысль Ленина отвечала самым сокровенным понятиям поэта о чести и достоинстве
литератора-коммуниста.
Он любил все земное, человеческое, здоровое и в то же время был человеком мысли — мысли страстной и взыскующей. Жизнь не обделила его нелегким опытом, и он был неуступчив в запрете того, во что свято верил. Он был щедр и сегодня отдает читателям всего себя:
Там, где жизнь, ему привольно,
Там, где радость, он и рад,
Там, где боль, ему и больно,
Там, где битва, он солдат.
А.Дементьев».
Не произнесенная на гражданской панихиде
речь Владимира Яковлевича
19.12.71.
«Опустела вдруг земля без Александра Трифоновича Твардовского. Говорят — «нет слов», но сам он верно сказал: «все есть слова, для всякой сути» — и под тяжестью этого безмерного горя надо собраться, чтобы произнести их.
Теперь уже не видно тех, кто мог бы отрицать, что это был вели-кий народный поэт. Одного «Теркина» с лихвой хватит для его веч-ной, бессмертной славы, пока жив наш народ и наша литература. А сколько других его стихотворений и поэм — любимых, затверженных наизусть, памятных со школьной скамьи — и тех прекрасных стихов, что остались пока не напечатанными, а только ждут своего часа. На великом нынешнем прощанье — кажется, все тут, кого он воспел: Теркин, тетка Дарья, безымянный солдат, убитый подо Ржевом, Моргунок, — и кому дал своим поэтиче-ским словом жизнь вечную.
Время по-своему распоряжается долговечностью книг и людей. И стало оно с этого дня отсчитывать своим маятником новую жизнь для Твардовского. Имя его с нынешнего дня будет стоять в русской поэзии вслед за именами Пушкина, Некрасова, Блока.
Все это головой мы знаем и все же, глядя вблизи, не сознаем до конца масштабов потери, как, при всем поклонении поэту, не сознавали современники Пушкина, кого отпевают в Конюшенной цер-кви, как не понимала этого вполне и до конца толпа, со скорбью провожавшая по Литейному Некрасова.
Есть высшее в жизненном подвиге Твардовского — соединение в нем поэта и человека, одинаково глубокого, правдивого и непод-купного и в поэзии и в жизни. Он умер, не изменив себе, и навсегда останется в памяти людей примером цельной и героической судьбы. Всех забудут — его не забудут.
Трудно оценить, что сделал он для родной литературы как редактор «Нового мира», сколько писателей разлетелось в свет с его крыла, скольким книгам дал он счастливую судьбу.
До своего последнего часа каждый из нас сохранит в памяти как лучший дар жизни — то, что нам пришлось знать его, любить его, дружить с ним.
Твардовский из таких людей в нынешнем веке, которые перейдут и в XXI век, и в другие дальние столетия.
Вечная память, вечная память тебе, дорогой Александр Трифонович».
26.12. — был 9-й день. М.Ил. собрала нас на Пахре. Жаль мне бы-ло, что комната, в кот. умер Трифоныч, потеряла свой былой вид — длинные столы стояли. Были наши новомирцы: Кондратович, Миша, Виноградов, Буртин, Сац, Закс, Караганова с мужем, С/офья/ Х/анановна/. Были еще Симонов, Тендряков, В.В.Жданов, Верей-ский, Ильина, молодые Маршаки. Все говорили — всклад и не всклад, вспоминали А.Т. Я рассказал, как накануне пришел ко мне в редакцию рабочий Гена Макаров — и как попросил помянуть с ним Трифоныча. М.Ил говорила в конце очень горько: «А.Т. был человеком добрым и доверчивым. Он так верил Сов.власти, когда писал «Муравию», — и у него детские глаза были, как у Алешки. И когда с войны пришли — он так надеялся на новую жизнь… А как с ним поступили? И как обидны эти похороны, эти речи…» Потом она говорила, что не жалеет, что взяла в машину Солженицына, что, какой он ни есть, А.Т. его ценил, читал его последнее пись-мо — и что было бы, если б его романы печатали — разве что-нибудь дурное случилось?» И т.п.
27.12. М.Ил. приехала в Москву и пригласила на Котельники.
Сначала показала письмо Исаича — он не удержался и написал очеред-ную прокламацию: «Он был терпим и мудр, но, берегитесь, при-дут молодые и яростные…» И т.п.
Потом судили-рядили, из кого составить комиссию по лит. наслед-ству. Симонов накануне зудел мне, что надо Маркова — он фактический глава Союза — и с ним все дела делать. Но М.Ил. не хочет.
Председат. решили просить Симонова — других нет, а в члены, кроме нас с Дементом, Лихачева, Макашина, Бажана1.
М.Ил. дозвонилась Маркову, и встреча назначена на среду.
Вечером приходил отец. Хорошо говорили с ним. Я уговаривал его писать записки о детстве, Ардатове, дедушке с бабушкой — о всем быте, не пропуская подробностей, и о народной речи («А ну-ка, мнучек, подай-ка мне одевало», — говорила бабушка)2. Отец сидел довольный, покойный, ясный. Думал ли я, что говорю с ним последний раз? Как он утешал меня по случаю смерти Трифоныча…
28.12. Новогодний вечер в редакции. Я был принужден остаться. Перед этим Почивалова заперлась со мной в комнате и час говорила о готовящемся 4-го процессе. Подбирают заседателей «покрепче» и больше заняты свидетелями, чем подсудимой, — «частник», пожалуй, обеспечен — сказала судья. Я отвечал, что считаю свою совесть чистой, отвечу спокойно на все вопросы, но если увижу, что все строится тенденциозно — найду силы для самого резкого про-теста. Пусть передадут1.
29.12. Со Светланой два дня ездил в туб. больницу к врачам — туберкулеза не находят, но tо все держится и очень тревожно.
Принесли повестку в суд — на 7-е.
31.12. В середине дня
позвонила тетка Лиза1: «Папа умер», — и детские всхлипыванья в телефон. Я
не сразу понял. Вчера он по-ехал на дачу — и не вернулся. Эти
бабы /… / — его семейка, посла-ли его, наверное, с кормом для собаки или
чем-нибудь в этом роде — и теперь боятся даже рассказать, как все было.
Первое время у меня было чувство смертельной усталости — будто эринии гонятся по пятам. 18-го — Трифонович, а двух недель не про-шло — отец.
Дача была освещена, двери открыты, он упал в кухоньке, нав-зничь, одетый совсем, чтобы идти, в валенках и перчатках — упал навзничь, вниз лицом — и пролежал так, мертвый — всю ночь. Зачем-то /…/ забрали его, мертвого, в такси (как таксист-то согласился?) и привезли в Москву. Здесь /…/ его забрали в Институт Склифосов-ского.
Я совершил страшный грех. Говорил: «Я горюю о Трифоныче, как, наверное, не горевал бы о родном отце». И будто кто-то подслушал — и так страшно наказал меня.
/…/Видно, погнали его с
утра, после того как он работал пыле-сосом по дому, на
дачу /…/. Лиза думает даже — что /…/ елку срубить, /…/ видишь ли,
суховата (в саду нашли пилу и топор). Может быть, все это и домыслы, но дело-то
скверное /…/.
Я бросился, как узнал, к нему на квартиру — на моих глазах отошла «скорая», кот. его увезла. Я поговорил со старухой — и поехал к Склифосовскому — там долго бродил и не нашел морга: все ворота закрыты, праздник.
Вернулся домой; в 10 ч. поужинали и в 12 ч. уже спали. Так встретил я 1972 год.
2.1.1972. Ездил /…/ в морг. Договорился с прозектором — надо было спускаться в подземелье на лифте, где возят покойников. Гроб — 190 см. (Вспомнил: для Трифоныча 2 м 5 см.) И вообще — все будто во сне — второй раз знакомо и привычно. Надо бальзами-ровать, он синий. Святая старушка с тихим голосом, в очках — выдала справку: смерть от кордиального шока, тромбоз артерии венечн. сосудов. Значит, смерть была почти мгновенной. Но как он провел эти последние часы своей жизни, чем был занят, что собирался делать, о чем думал? — так и останется навсегда неиз-вестным. Молочница видела его в 5 ч. — ходил по саду, что-то делал — подрубал сучья? Не знаю. Может быть, хотел сбрасывать снег с балкона или лезть зачем-то наверх, на чердачок (стояла ли там лестница?). Почему-то /…/ молчат об этом, путают, темнят. Они не говорят даже, где нашли его: то ли в саду, то ли в комнатах дальних, то ли в прихожей. Нет, кажется, в ку-хоньке, стоящей отдельно в саду. Он был одет, в перчатках, будто собирался уже ехать. Но дом был отперт весь, замков не нашли. Боже, зачем они погнали его на дачу в эту темь, под Новый год?
Старушка в морге с тихим голосом, грузин в кепке стонал, раскачиваясь (жена умерла, вернувшись со встречи Нового года). Клетка с поющими канарейками — и старый, грязно-белый пёс спит на полу, будто у входа в ад. Тепло, тихо, морозное солнце светит.
Обменяли справку на свидетельство о смерти в загсе. Молоденькая девица долго не отпирала на стук (сегодня только дежурные), бол-тала с подругой по телефону. Потом, впустив нас, продолжала: «Нет, сегодня тихо, вот только четвертая смерть пришла».
Хоронят отца 4-го, наверное, цыгане. Где похоронят — на Не-мецком или в Троицком, в могилу дедушки, — пока неясно.
Начались идиллические воспоминания об отце./…/ как он надумал уходить из «Ромэна» после одесской истории, где нагрубили ему и уехали 2 актера. Он прочитал заявление об уходе на труппе — в мертвой тишине, и старуха цыганка закричала: «Я самая старая цыганка. Кто посмел обидеть Якова Ивановича? Это святой человек». Тех двух чуть не растерзали. Отец за них же и вступил-ся. Вспоминают, как отвоевывал он в 58 г. филиал МХАТ, когда закрыли филиал Большого, сколько ночей провел за докладными запис-ками — и победил. Все это похоже на правду.
Мужественная жизнь и смерть мужественная, в своем роде, как и у Трифоновича. Так русские люди умирают, не ропща, не жалуясь, сами с собой.
Попутное.
В дневник вклеена газетная вырезка. Вот она:
«Главное управление культуры исполкома Моссовета, МХАТ име-ни Горького, цыганский театр «РОМЭН» с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине одного из старейших артистов МХАТа, заведующего режиссерским управлением театра «РОМЭН», участника гражданской войны
ЯКОВА ИВАНОВИЧА ЛАКШИНА
и выражают искренние соболезнования семье покойного. Гражданская панихида состоится 4 января в 16 часов в поме-щении концертного зала гостиницы «Советская».
(«Веч. Москва», 3.1.72)
4.1.72. Снова похороны. В морг приехали только мы с теткой Лизой: «Кто тут Лакшины? Забирайте своего». Я боялся увидеть отца.
Но вот вынесли мы с Симоном1 его из лифта — и я увидел его — хорошим, нестрашным: будто спит, и волосы вьются — густые, мягкие. В 3 ч. привезли в «Советскую». Надо же было, чтобы отпевали его цыгане!
Приехала Валя Твардовская и Володя с цветами: тут я не сдер-жался, расплакался. На панихиде говорили — Баркан от цыганского театра, Раевский и Грибов от МХАТ2. Кажется, жалели искренне. Хоронить поехали уже в темноте, на Немецкое кладбище. Морозный вечер, снег скрипел под ногами. Валя все время была со мною. Будто снова крутили знакомую ленту — могила, гроб опускают, комья земли стучат по крышке… Могила где-то в самом конце кладбища — напротив, за оградой — светящиеся окна школы. Тяжелые поминки /…/, потом до полуночи сидели у нас — Говалло, Воронин, Миша Хитров и Валя Твардовская.
6.1.72. Сочельник, но никто не помнит о нем. Сережа с мамой — в Пахре, звонили, слава богу, а то я уж беспокоился о них. Света очень слаба.