Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2004
Наша колонизация имеет вид клина, слабею-щего на своем конце в исконных землях желтых народов. Этим слабеющим концом является Уссурийский край.
Вл.Кл.Арсеньев
Прославленный автор повести “Дерсу Узала” адресует это предупреждение Дальневосточному крайкому ВКП(б) за два года до своей смерти — в 1928 году. Жанр — далекий от захватывающих записок путешественника: доклад, или, как сказали бы теперь, докладная записка.
Доклад на крайкоме заслушали и — закрыли. В спецхранении он пролежал три эпохи; в общедоступной печати появился в 90-е годы — стараниями архивистов, историков и краеведов (из которых назову ярко талантливого Бориса Дьяченко).
Тревога заставляют перечитывать арсеньевскую записку сегодня.
Он видит три этнические силы, угрожающие на пороге 30-х годов русскому (то есть советскому) присутствию в Приморье: японцы, корейцы и китайцы.
Эти силы меж собой далеко не солидарны. “Япония стремится объяпонить Корею и окореить Южно-Уссурийский край”. Оценим писательский постав пера и вникнем в ситуацию.
Япония — главная опасность. На своих островах она задыхается от перенаселенности, но, отделенная морем, неспособна к тихой экспансии, а вынуждена рассчитывать на вооруженную агрессию.
Для 1928 года — прогноз безошибочный. На целое десятилетие вперед.
Корейцы хоть и “ближе к японцам, чем к нам, — антропологически, этнографически и психологически”, — однако отличны от японцев в плане государственного мышления. Кореец — усердный работник, приживающийся на том клочке земли, куда заносит его судьба. Он не готов жертвовать собой за какую бы то ни было власть: ни за японскую, ни за нашу (добавляет Арсеньев с обезоруживающей прямотой). Да и никакое перенаселение корейца к нам не гонит.
А если гонит его власть предержащая, — добавлю я, имея ввиду страшный опыт ХХ века (напомню, что именно корейцы стали первым при Советской власти репрессированным народом), — так и в изгнании проявляют корейцы замечательную способность добиваться успехов и в хозяйстве, и в культуре; назову хотя бы двух Кимов: Анатолия и Юлия, ставших корифеями русской прозы и поэзии.
Но это не источник возможной экспансии на Дальнем Востоке. Сама Корея, рассеченная Второй мировой войной и обескровленная кровавым междоусобием на рубеже 50-х годов, вряд ли способна к конфронтации на державном уровне, тем более что такую конфронтацию готовы предупредить американцы. Как неспособна к тому и нынешняя Япония, получившая в 1945 году разгром армии от нас и ядерный нокаут от тех же американцев.
Остается Китай, вышедший из мясорубок ХХ века с относительно меньшим уроном (Тайвань).
“Наши землеробы прижались к китайской границе”, — пишет Арсеньев, справедливо относя этот факт к геофизическим особенностям региона, мало пригодного к окультуриванию — если не считать, конечно, этого самого приграничья. Но ведь и китайцы от веку предпочитали эксплоатировать его, так сказать, вахтовым методом. Охотничья стоянка, торговая пристань. Пришли, ушли. Опять пришли.
В русских публикациях, посвященных освоению Сибири, запечатлен безлюдный край, сквозь который Хабаров и Поярков проходят, как сквозь пустое место. Оно что, всегда было таким безлюдным? Сто лет спустя регулярные командиры, сменившие казачьих первопроходцев, бомбардируют петербургских бюрократов рапортами об открытии “новых” земель. Они что, и впрямь “новые”?
Смотря для кого. Для нас — новые. Как и для “всей Европы”. В 1851 году какой-то французский китолов, вынужденно зазимовавший там, где теперь красуются наши города, дает знать в Париж, что открыл великолепную бухту и присвоил ей французское название. Вскоре и англичане, караулящие в Желтом море нашу эскадру (которая скрылась от них по случаю Крымской войны, разразившейся на другом краю света), тоже залетают в эти удобные бухты и дают лучшей из них английское название.
И землю эту делят, как воздух. Что по Нерчинскому трактату, что по Пекинскому договору — границы рисуют на картах, так что много придется корячиться, когда дойдет дело до маркировки этих границ по болотам и буреломам, где, как заметил тот же остроумный Арсеньев, “единственный инженер путей сообщения — это медведь”.
Но с чего же это столь соблазнительный край отдан медведям?
“По древним китайским источникам, берега нашего побережья в старину были густо населены…”
Это я уже не Арсеньева цитирую, а Николая Матвеева, знаменитого некогда дальневосточного краеведа (между прочим, родного дедушку не менее знаменитой ныне нашей поэтессы Новеллы Матвеевой).
“…Многочисленные памятники, найденные здесь (нами! — Л.А.), служат подтверждением упомянутых китайских источников”.
Куда же делись люди?
Ссылаясь на те же китайские летописи, Матвеев говорит: земли обезлюдели из-за “войн между китайцами и корейцами”.
Не знаю, как у корейцев, а у китайцев эти земли на старинных картах обозначены как китайские. И в сознании они — китайские. Спокон веку. Независимо от трактатов и соглашений.
Наше же осознание Матвеев в своем очерке 1910 года датирует тем моментом, когда в 1860 году граф Муравьев-Амурский простирает над заливом губернаторскую длань и, не дожидаясь официальной санкции Петербурга, нарекает место, коему французы со своего бока наклеили имя Посьет, а британцы со своего бока — имя Мэй (китайцы же издревле знают, что это Хай-шеньвэй), — наш основатель града объявляет русское его имя: Владивосток.
Сто сорок три года спустя судьба привела меня в этот град. (Судьба действовала через русский Пен-клуб, который был приглашен участвовать в международной писательской конференции “Экология и слово”, а конференция — запланирована в рамках Первого Европейско-Тихоокеанского конгресса по проблемам глобализации и взаимодействия в сфере культуры, технологии и природоведения.)
Эти проблемы я оставляю сейчас за рамками моего сюжета с тем, чтобы передать “мистическое” самоощущение от этих семи дней, прожитых мною на острие описанного когда-то Арсеньевым клина.
Амурский залив. Гладь воды, крутые бока сопок. Гостиница “Амурский залив” у самой кромки. Вереницы автобусов. Вереницы китайцев. Ходят группами, весело перекликаясь, — по берегу, по тротуарам, по коридорам. Встретишь взгляд — улыбка. Мгновенная. И тут же глаза — мимо тебя. Ни интереса, ни общения. Я вдруг замечаю, что хоть умом и натаскан на “желтую опасность” и в газетах читаю про “тихую агрессию” и что товары на базаре сплошь китайские — сам убедился, — однако “шкурой” никакой опасности не чую. Они идут “сквозь меня”, не замечая, и я — “сквозь них”, не замечая. Разные пространства существования.
Вернее, пространство одно, а вот время — разное. Наши — сто пятьдесят лет назад зацепились, закрепились. А они тут — тысячи лет. Наш приход для них — как атмосферный фронт или как вспышка какой-то биологической популяции. Ее надо переждать, как пережидают сезон дождей или эпидемию. А потом вернуться и жить.
Они и возвращаются, и живут, проходя в поры нашего лихорадочного обустройства. Даже не “возвращаются”, а именно “продолжают жить”. Никаким “отвоеванием” тут не пахнет: китайцы — не японцы.
А вот если мы согнемся, сопьемся, скопытимся, унесем ноги, исчезнем, сгинем — в китайской летописи появится невозмутимая строчка.
У нас же выпадут в архив: лихорадочные депеши Муравьева царю, что надо опередить англичан, да такая же лихорадочная (“Промедление смерти подобно!”), опьяняющая фраза Ленина, что хоть и далекая земля, а нашенская.