Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2004
И даже Бог не знает, есть Он на самом деле или нет Его. И никто не знает. И знать не может, поэтому жить нужно так, как будто Бог есть, но если Его все-таки нет, все равно нужно так приладиться к жизни, чтобы, даже если Его нет, все равно жить было можно.
Это — наивная детская вера, граничащая с суеверием, основа онтологии Инны Кабыш и ее многочисленных героинь. Это — источник поэтики, форма и материал познания, или, более точно, осязания мира.
Инна Кабыш говорит в интервью Наталье Игруновой: “У меня дед был проповедник протестантский в Польше. Я по линии мамы… протестантская поповна. Мне бабушка никогда не читала сказок и всегда рассказывала сюжеты из Библии. Она считала, что сказки — это глупости, а вот Самсон, Эсфирь, Давид — то, что нужно знать. Мне вера досталась, как сундук с барахлом, как наследство. Я никогда от него не отрекусь”1.
Бог — это тоже быт. Так надежнее. Но Бог — это не всякий быт. Какой?
Соломки нужно обязательно подстелить. Везде, где можно и нельзя. Потому что человек может рисковать только собой, а своим близким (самым близким), своим ребенком, своей матерью рисковать нельзя. Их нужно обустроить с гарантией, они должны быть заведомо спасены.
А мысль о том, что Бога нету
и что за гробом пустота,
другого, может быть, поэта
и посещала.
Но не та
меня настигла между делом:
вдруг вовсе не любимых здесь
мы обретем за тем пределом:
вдруг там лишь Бог один и есть?..
А кому он один-то нужен?
Чтобы приняться за свое строительство, нужно, во-первых, дать себе отчет в том, где я нахожусь и что я вижу. И лгать ни в коем случае нельзя. Потому что самообман — это еще куда ни шло, это ладно. А вот обман доверившихся тебе — хуже чем преступление, это — предательство. В любимой Инной Кабыш, многократно процитированной в ее книге Дантовой “Божественной комедии” предатели помещены на самое дно Ада — прямо в пасть Люцифера. Страшнее греха Дант не придумал.
Инна Кабыш строит свой мир. Это мир не внутри культуры или поэзии, это мир, утопленный в быт. Из тяжелой, не поддающейся никакой формовке материи быта этот мир только и можно построить, потому что никакой другой материи просто нет. Потому что любая другая слишком ненадежна и сомнительна, слишком субъективна и безопорна, слишком субтильна.
Кабыш в том же в интервью: “Выше человеческих сил любить идею. А Христос — он же человек, его можно любить, жалеть, у него кровь текла… Так же и в литературе. Можно любить человека, личность, а не то, что она проповедует. Кому-то кажется: главное — то, чему он научит, что он умное донесет, доброе, вечное… Посеет — и это будут любить. А это скучно, неинтересно. Но появляется какой-нибудь Высоцкий —
л и ч н о с т ь, — его любят и по нему плачут. Потому что он человек, а человека всегда жалко”.
Кабыш совершенно искренне не представляет себе, как можно любить идею. Как можно вообще существовать в ледяном пространстве чистой мысли, где всякий намек на плоть, на быт является искажением абстрактной чистоты, смягчает и размывает жесткие контуры идеальной логики и потому эту логику уничтожает. Кабыш попросту не верит в то, что эта идеальная логика способна хоть что-то, хоть как-то выразить, будь то вера или поэзия. Все нужно потрогать руками, губами, потрогать так, как локтем трогают воду в корыте, прежде чем купать ребенка. То, к чему нельзя прикоснуться, — не существует.
Главное требование к тому миру, который Кабыш выгораживает, выпытывает, вынашивает — это наличие в нем счастья. Не смотря ни на что.
А что вокруг? А вокруг — объективный Ад. Но здесь-то как раз и придется строиться. Культура не пригодна для счастья. Она слишком изнеженна и изношенна, слишком чиста и холодна. Нужно что-то другое.
…рай — это там, где нет людей,
а только дети и собаки.
Такой бабий рай. Рай — это не Ад. В точности по Сартру: “Ад — это другие”. Стало быть, нужно этих других как-то пережить, пропустить через себя, сделать своими (собой), и если не удастся — остановить на границе своего мира. Но свой мир нужно создать, нужно осознать свое уникальное бытие. Если этого не сделать, непонятно, где провести границу. И потому необходимо собой стать (быть):
Я знала, если баррикады
и рухнут, я не упаду —
я буду жить во тьме распада
и сыновей рожать в аду.
Я буду жить при несвободе,
при страхе сделать лишний вдох,
при том царе и том народе,
каких даст Бог.
Рай — это мои (мое). Вот его-то и будем строить.
Рай и Ад — не то, что рядом, они в определенном смысле одно и то же. Их превращение друг в друга может происходить прямо на наших глазах, или — более точно — в нас самих.
…И мне никто здесь не был нужен —
мне нужно было переждать
зарядку, мертвый час и ужин,
а после приходила мать.
И я летела к ней —
из света
в подслеповатый коридор —
и зарывалась в плащ.
И это —
плащ,
дождь за окнами,
забор —
был рай.
И стоя в центре рая,
я знала: ад, он тоже тут:
ад — пребывать в Эдеме, зная,
что за тобою не придут.
Эта проходимость границы, как ни странно, — источник неожиданного оптимизма: ад — это не навсегда, ад с той же легкостью может стать раем, с какой рай становится адом.
Евгений Евтушенко цитирует Кабыш: “…если есть елка, то должен быть снег”. И пишет: “Так мог сказать или ребенок, или поэт. Поэт — это тот, кто не теряет в себе ребенка. Для того чтобы быть поэтом, стихи писать вовсе необязательно. Можно быть поэтом жизни. Иногда, когда жизнь тычет нас носом то в одно дерьмо, то в другое, нам кажется, что поэзия ушла не только из жизни, но и из поэзии тоже. А все-таки «…если есть поэзия, то должны быть и поэты». Сейчас в поэзии главенствуют сарказм, ирония, пересмешничество, пародирование действительности. Сентиментальности стесняются”.
Меньше всего в поэзии Кабыш как раз сентиментальности, если под сентиментальностью понимать прямую чувствительность. Человек не стесняется слез, он плачет, потому что его тронула щекочущая нервы жалоба мелодрамы.
Прямая трогательность слишком легка и потому почти всегда фальшива. Нельзя просто рассказать (или, скажем, показать в кино), как убивают (бьют) собаку. В мексиканских сериалах все всё время плачут. И у зрителя глаза на мокром месте.
В современной поэзии сентиментальности не стесняются. От нее просто уходят, как от неточного метода. Она — не дает результата. Не дает почти никогда.
Прямой провокации чувствительности в стихах Кабыш нет, хотя разного рода трогательностей хватает, особенно в написанных верлибром поэмах. У Кабыш есть другое: у нее есть банальность — прямая речь, которая делает довольно-таки рискованную попытку назвать вещи своими именами.
Дорогая моя столица —
золотая моя орда.
Это попытка живописи чистыми красками. Это — откровенность на грани фола. Это — отчаянная смелость, с которой человек признается в собственной глупости и вообще в таких вещах, о которых в приличном обществе не говорят.
Но в поэзии Кабыш действительно очень много детства. Детства — как онтологии. Детства — как бытия, которое растворено в быту взрослого человека, которое скрепляет жизнь крепчайшим раствором. Если скрепляет, если взрослому удается эту бытийную силу сохранить.
Детство — это то состояние, когда переход от рая к аду совершается очень легко, как в детском саду или больнице. Мама пришла за тобой — и это счастье. Боль отпустила — и ты уже в раю.
Детство — это очень серьезно. Это время, когда не то чтобы быта нет вовсе, но быт и бытие не разделены. И детские игрушки не просто язык бытия, а и есть само бытие, его понятия, его глубинная логика, его основные структуры и его чувственно воспринимаемые сущности. Это то время, когда идею можно и нужно воспринимать на ощупь, потому что это единственный метод познания.
Кабыш начинает и заканчивает этой логикой осязания: “Детство. Отрочество. Детство”. Такой круговорот бытия в природе: Рай—Ад—Рай. Рождение—Смерть—Рождение.
Кабыш ищет, находит, теряет, снова находит подтверждения бытия Божьего. Она привязана к детству, как к тому самому быту-бытию, в котором, если Бог есть (а где же Ему еще быть, как не там?), Его можно потрогать, потому что можно потрогать все.
А поэзия — это очень просто. Это — детство для взрослых. Это — игра, в которой земля рифмуется с небом, но рифмуется так, как ровный шов сшивает два куска ткани — черный и голубой, сшивает накрепко, навсегда.
Поэзия — это детство усталого, старого мира, это — шанс свободного полета, безо всякой технологической арматуры, безо всяких умных, но таких ненадежных, таких сомнительных алюминиевых крыльев.
Но поэзия это все-таки не главное.
Поэт, ты думаешь, тебя
твои стихи спасут,
когда архангелы, трубя,
всех призовут на Суд?
…
Но и поэт поэтов Дант
увидел рай не за талант:
спросил Спаситель: “Кем ты был?” —
и Дант ответил: “Я любил…”
Инна Кабыш. “Детство. Отрочество. Детство”. Стихи, поэмы, пьеса. — Саратов: Региональное Приволжское издательство “Детская книга”, 2003.
1 “Отсутствие звука не есть немота…” “ДН”, 1997, N№ 2.