Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2004
В недавнем прозаическом тексте — “Башмак Эмпедокла” — Вячеслав Куприянов исследовал феномен Померещенского — литератора, которого знают все. Он вроде бы есть, и вместе с тем его как бы и нету: облик знаменитости расплывается-мерещится. Призрачность существования — в тумане слухов и легенд, скандалов и сплетен — и является залогом популярности его имени. Именно этот туман и есть подлинный продукт творчества господина (а недавно — товарища) Померещенского. Он создает не культуру, но продукт потребления в ее упаковке, символ культуры, имя. Этого вполне достаточно для успешного циркулирования в средствах массовой информации.
Померещенский существует как общественное и культурное явление, хотя и отсутствует как личность. Ситуация парадоксальная, но тем не менее вполне реальная. Вот что писал об одном известном литераторе Давид Самойлов: “Говорить о нем, как о типе легче, ибо он довольно полно представляет явление жизни. А индивидуальные черты как бы расплываются и не складываются в личность. Видимо, возможен яркий тип, который не является яркой личностью”. Такой типаж и стал ядром образа Померещенского.
В тексте на окололитературную тему, в “несерьезной”, иронической форме, прихотливо играя символами культуры и реальности, Куприянов сумел схватить и очертить нечто достаточно серьезное — способ антикультурного существования в рамках культуры.
“Быть притчей во языцех и сведеньем в умах” — эта формула успеха, ахмадулинская по авторству и пушкин-ская по сути, обобщающая его опыт, кажется сегодня безнадежно устаревшей. Какие притчи? Какие сведенья? Мир меняется так стремительно, что ценности сегодняшнего дня — штампованные и бесконечно тиражируемые — завтрашнему не нужны. Главное — ничего не брать в голову, держать ее пустой, легко наполняемой и также легко освобождаемой. Культура становится большой свалкой, над которой витает ядовитый запах скандальной известно-сти. Художник становится знаменит благодаря тому, что встречает зрителей голым и на цепи, бросаясь на них, как собака. Он может назвать себя и поэтом, и композитором — продукт его творчества никого не интересует. И прежде всего — самого художника.
“Скандальная слава, — замечал еще Я.Голосовкер, — распространяется намного быстрее, чем слава культурного подвига. Культурный подвиг героизируется, его возносят, закрепляют как ценность, заслугу — и с ним покончено. Скандальную славу разносят по миру, всячески варьируют, создают ей превосходные степени, долго смакуют и наслаждаются ею, присасываются к ней всем, чем только можно присосаться, вымещая на ней из зависти свою злобу за свое бесславие и скуку, и только тогда отрываются от скандала, когда на смену ему приходит другой скандал, более пикантный уже в силу новизны и масштаба… «Скандальное-как-интересное» сводится в итоге всегда к убийству духа, к торжеству цинизма и апофеозу бесчестности и бесчеловечности, к развитию криминальной фантазии за счет развития имагинативного гения, т.е. гения познающего воображения”.
“Страшная тяга к чужим”, — признается Куприянов в стихотворении “Человеческая любовь”. Вероятно, именно эта тяга, преодолевая “тягостный страх, как быть с родными”, и привела его к чужим языкам и культурам, именно этой тягой объясняется интерес к людям, непохожим на него самого. Это свидетельствует прежде всего об интеллектуальном, исследовательском типе лично-сти. Поэтому обращение Куприянова к образу Померещенского — как антиподу — вполне естественно. Он понадобился, чтобы уточнить самого себя, вытеснить за границы личности и творчества чуждый, но постоянно искушающий тип литературного и житейского поведения.
Но как, видимо, все-таки приятно, ничего не знача, быть притчей на устах. Самоподача становится целью творчества, а шумиха, успех — ощутимыми доказательствами достигнутой цели. Померещенский мерещился и мерещится не только Куприянову, и он открещивается от него, хоть соблазн славы именно в виде дешевой популярности, славы на бытовом уровне — узнают в метро и в очереди за хлебом — живет в душе любого автора. Но соблазн остается соблазном. На практике это недостижимо. Нужно быть другим, таким же дешевым и доступным каждому.
Куприянов, в отличие от своего антипода, ориентирован на “культурный подвиг”, на противостояние хаосу, видя в этом и общечеловеческое и личное призвание. Как замечает один из героев его “Узоров на бамбуковой циновке”: “Стоит ли увеличивать негодное и сокращать очаровательное и благое?” Только при такой позиции человек способен заметить, что “звезды стали внимательнее друг к другу”, хотя за всю его долгую жизнь темнота ночи не изменилась. Может показаться, что этого мало, нет убедительной победы света над мраком, но ведь главное — сохранение мудрого равновесия полярных начал: только благодаря этому хрупкому равновесию и существует наш мир и все, что его наполняет.
Думается, можно говорить не только о феномене Померещенского в нашей литературе, но и о феномене Куприянова — каждый из них становится фоном для другого. Сказать о Куприянове, что он поэт, переводчик, критик, публицист, прозаик — ничего не сказать. Все это грани чего-то, что медленно и неуклонно являет себя миру. Куприянов предлагает тип мышления, личности, потребность в котором созрела в обществе. Чем бы он ни занимался, занимается в итоге одним и тем же: раскорчевкой “темного леса в мыслях”.
Наш читатель уже давно стал горожанином, он строже в эмоциях, к попыткам взять его приступом, горлом, ошеломить трюком относится в лучшем случае с улыбкой. Читатель тянется к обаянию естественной и гармоничной личности. Видеть в верлибре, который пропагандирует Куприянов, только особую семантико-синтаксическую систему, отрешаясь от его человеческого, идеологического содержания, кажется некорректным. За современным русским верлибром стоят новые “думы”, новые — интеллектуальные — эмоции. Они отличаются от прежних приблизительно так же, как ламповые приемники от современных — на транзисторах и жидких кристаллах. Хотя ток, пронизывающий их, разумеется, все тот же — возникающий в человеческом сердце. Но и его характеристики несколько иные, исключающие бессмысленное обогревание пространства.
Любой настоящий поэт пишет свободные стихи. Именно эта свобода и выделяет его из толпы стихотворцев. Новую книгу самого настойчивого пропагандиста верлибра открывают рифмованные стихотворения, доказывая тем самым, что классический стих и верлибр вовсе не антиподы, но лишь грани бесконечно разнообразного искусства Слова.
Куприянов обращается не к толпе, он обращается к одному-единственному читателю или слушателю — с тем, что кажется ему важным, занимательным, вызвать сочувствие или “проблеск мысли”. Он — нетипично для русской литературы — сдержан, закрыт. Можно сказать — и прозрения у него “по расчету”. Как критик, он, пожалуй, опережает свои художественные тексты. Образ, явленный нам, кажется иногда излишне обобщенным, в нем непривычно мало — особенно на фоне Померещенского — всяческой “грязи”, личных и милых подробностей, трогательных пустячков. Он приподнят над грубой реальностью и, в отличие от многих современников, не выдает за историю души рефлексы органов пищеварения. Поэт склонен схватывать и переосмысливать данности культуры, но — что избавляет от упрека в досужей книжности — в связи с сегодняшними, реальными проблемами. Старые русла наполняются несущей жизнь водой.
И в стихах, и в прозе, и в критике — Куприянов верен себе и легко узнаваем. Те же “Узоры на бамбуковой циновке” могли бы появиться и в его поэтических текстах, разбитые на строки: “Какой силы должно быть мгновенье, / чтобы оплодотворить вечность? / Кто собирает яблоки в саду молний?” Поэт легко сочетает миры, которые никогда бы не пересеклись, если бы не провоцирующая площадка текста. Устраивает, скажем, из своих “Узоров” встречу китайского императора с очередью, сдающей пустую посуду. Смешны и требования императора, и полная достоинства логика очереди. Но в абсурдности подобных ситуаций всегда есть некий смысл, проблеск мысли, возбуждающей спавшие участки мозга.
Мышление, сопрягающее далековатые предметы, безусловно, метафорическое, но метафоры Куприянова чаще не на уровне слова, а на уровне ситуаций, положений, высказываний. Собственно же метафоры — и в стихах, и в прозе — никогда не играются в похожесть, не развлекают и не украшают, но покорно бегут на поводке смысла.
готические храмы
нацелены
в небо
вот-вот взлетят
с чем-то
вернутся
русские церкви
под золотыми
парашютами куполов
уже
приземлились
В “Узорах на бамбуковой циновке” форма китайской классической прозы, неожиданно сближенная с нашим, родным до слез содержанием, дает на выходе освобождающий, действительно прощающийся с прошлым смех. Через призму чужого свое уже видится не совсем своим. Давно известно, что дурак из чужой деревни — это уж настоящий дурак. Выдать свое за чужое, хотя бы на время, пока длится узнавание, — это дает спасительную дистанцию, позволяющую разглядеть явление беспри-страстно. Тем более что ироническая форма требует избавления от прямолинейности, категоричных формулировок и обязывающих выводов. Хотя о постмодернистском устранении автора говорить не приходится: он просто тщательно замаскирован.
Впрочем, с постмодернистской ситуацией в культуре “Узоры” — при всем их светлом, аполлоновски уравновешенном рацио — все-таки соотносятся. В какой-то мере их можно рассматривать и как пародию на постмодернистские тексты, и как частичное погружение в их ауру и проблематику. Все-таки не пахнет особым оптимизмом (постмодернизм — это прежде всего тотальный скепсис), когда на смену идиотам в очередной раз приходят кретины. Но мрак отчего-то не сгущается, история не кончается, и, погружаясь в сумерки, читатель надеется на рассвет. Вероятно, это происходит оттого, что чувствуется присутствие автора — жизнерадостного и неутомимого насмешника. Он постоянно провоцирует глупость, надувает ее, как шарик, пока она не лопается от собственной значительности. Это напоминает детство: как ни страшна сказка, но читает ее кто-то добрый и сильный.
В сущности, лучшие тексты Куприянова — это сказки для взрослых, маленькие современные мифы, в которых лирика и социология, философия и психотерапия. Впрочем, в “Лучших временах” представлены и поэтические трактаты — таковы “Философические письма. Из Чаадаева”. Есть и новинка — поэтиче-ские видеоклипы. В них, пожалуй, отражен опыт куприяновской прозы.
Можно, конечно, говорить и об издержках творческого процесса Вячеслава Куприянова — совершенство доступно только аллаху (или Померещенскому). Но не хочется. Тем более что творче-ский процесс — явление такое же колебательное, как и сам человек. Возможно, недостатком Куприянова как раз является его ровность, слишком подчеркнутая и последовательная непохожесть на Померещенского, что, в свою очередь, заставляет думать, что Померещенский таится в своем создателе гораздо глубже, чем автору кажется.
Во всяком случае, очевидно, что тексты Куприянова стараются утолить давно назревшую жажду повышенной духовности, философичности, тоску по нормальной, а значит, улыбчивой личности, склонной вдумчиво разбираться в сегодняшнем мире, не впадая в крайности скепсиса и оптимизма.
Вечности ветер, времени дым,
все, что успеешь вдохнуть молодым,
холод колодца из полных горстей,
шум океана, лепет детей,
матери песни, голос отца,
все, что нельзя исчерпать до конца,
все это в сердце горит у меня —
дыма отечества нет без огня.
Вячеслав Куприянов. Башмак Эмпедокла: Роман. — Алкион, 1999; Узоры на бамбуковой циновке: Проза. — Алкион, 2001; Лучшие времена (Стихотворения. Верлибры. Переводы). — М.: Молодая гвардия, 2003.