Пространство напряжения и боли. Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2004
1 Как мне родину помнить, рязаням за руки цепляться, мягкотелых коломен из их скорлупы вынимать, уезжать-возвращаться, повторной любовью влюбляться, в каждой встречной старухе угадывать родную мать? Как мне сурик не тратить на ветхозаветные доски, не топтаться по жести и воздух не схватывать ртом? Ах, душа колобродит, Шопена гундит на расческе... Но об этом — не летом, об этом когда-то потом. Время ярости зреет и меряет вдоль километры. Расшивает понтоны, по насыпям гравий трясет. Из Хазарий приводит свои уголовные ветры за семьсот расстояний, а может, уже за пятьсот. Время жалости, Боже, разлуки, прощаний и вскрика, мокрых щек и акаций, седого качанья осок! Как мне родину помнить от мала ее до велика, до смещения сердца, до слез на отвальный песок? 2 ...Но я-то, жизнь, живу лишь по твоим законам! Я в двери не стучусь и норов не кажу. Я мышь, я серый мех, оклад к чужим иконам... Посмотрите наверх, а я на вас гляжу. Сиротство есть испуг от каждого замаха. Побитому везде мерещится кулак. А я перо и пух, прикормленная птаха, карманный канарей, который просто так. Погодки, мастера! Мне ничего не надо. Наш век уже прошел, маячит за плечом. Мне возраст — по годам, как поздняя награда. Но я в своей судьбе, как прежде, ни при чем. 3 Мне хотелось жить легко и просто, совершать хорошие дела. (Я переболел болезнью роста. И краснуха у меня была.) Кровь цвела и по аортам била. От восторга волосы вились. Ты б меня, Татьяна, полюбила, если б мы тогда пересеклись. Так-то, мол, Геннадий Алексаныч... Что ты ходишь-бродишь, нелюдим? Оставайся-ка ты лучше на ночь. А потом, наутро, поглядим. Я б остался — разве дело в этом? Я тогда легко в постели лез, проявляя к людям и предметам самый неподдельный интерес. Я для мира был необходимым и всему творению родня. Все пошло бы прахом, сизым дымом, не цвела б картошка без меня. Эх, Татьяна! Я теперь умнее... Жизнь и мне продела удила. А ведь так хотелось ладить с нею, совершать хорошие дела! 4 Поллитровые гении, бледные чада психушек, короли мордобоя с багровыми пятнами скул... При служебной гитаре, в столетье по самые уши, вы сердца потрясали и слушали времени гул. Ничего не доделали, пели — куда! — токовали. Под каток подставлялись, пространство толкали вперед. И бутылочным стеклышком вены в котельных вскрывали, в тридцать семь умирали... Но больше никто не умрет. Я не вашего племени, я просто зернышко-строчка, буква «р» для раската, с фамилии вбитая в слог. У меня для столетья иная, кривая заточка. И под пуговкой сзади обмылок судьбы, оселок. Кто поймет мою злобу и жалость мою пожалеет, под струну отшаманит печали моей высоту, потому что так долго, так трудно отчизна болеет, карамельку ерошит и тянет обертку ко рту?.. 5 Не управиться мне с телом — с этой техникой шальной. С этим сердцем оголтелым и не ладящим со мной. Мне сподручней со словами — по ранжиру ставить в ряд. Пусть они побудут с вами, пофасонят, попестрят. Там ужасные повторы и судьбы затертый след. Там село зовется Горы, хоть и гор-то, в общем, нет. Там уснул по горло в горе, а проснулся хохоча. Там провисла на заборе обливная алыча. Там мой век меня бросает под чужие небеса. И в предсердие кусает сумасшедшая оса. 6 ...А счастье движется косматой полосою к Сосновке, с выгона, от нас за три двора. Утята Шаховых — все воинство босое — на нижний пруд посыпались с бугра. Начало долгое, воды на две минуты... Плотненье воздуха, плетеная струя. И сад качается, и лопухи прогнуты. И жизнь случайная, как будто не моя. Но в кадке вымыта, дыханьем отогрета. На час утешена, неделю весела. ...А счастье движется по самой кромке лета — мое пропащее, косматая метла. 7 Мне предгриппозный жар дыханьем ноздри греет. Я сплю, мне снятся сны. Мне память веки мнет. Вон золотушный шкет на лавочке хиреет, зубами доску трет и щепки тащит в рот. Который это год бездарного столетья?.. И все осот летит, стрижи стерню стригут. И ходят по земле завистливые дети, в запазушном тепле копейки берегут. Что ж, доживай за них, щенок прыщавой своры... Ищи изюм в кутье чужих сороковин. Тебе уже не в счет мамайские поборы ни лет, ни бед, ни бред фруктово-рвотных вин. Кто должен говорить, к тому вернется слово. Кто помнил и забыл, тот закричит в ночи. ...Я сплю, мне снятся сны. Я начинаю снова: «Вон золотушный шкет...» Довольно. Замолчи. 8 Валентину Резнику Агрономы козырные, зоотехники-тузы! Люди нужные, родные, жизни главные низы. Обработчики металла, индустрии пьедестал! Почему вас вдруг не стало? Или кончился металл? Мне всегда, признаться, было не до плавки чугуна. Яйценоскость — тоже сила, но без нужды мне она. И однако, и однако... Мне не пишется без вас. Будто нет от жизни знака. Будто где-то свет погас. Целый класс как будто вымер. Словно мамонт, лег в песок. Хлеб и сталь, коровье вымя, кислый пот, томатный сок... Гегемоны на бумаге... Лживо время, волчья сыть. Я вас помню, работяги. Возвращайтесь. Будем жить. 9 Где-то в море дельфины поют... Я судьбе моей руки целую за блаженный ее неуют, за отчаянье напропалую. Здравствуй, ветер с камчой в кулаке, ворошенье огромного тела, холод в легких, песок на щеке! И душа выше качки взлетела. Как мне жить на спине у воды, просыпаться спокойным и сирым, ради жесткого блеска звезды примиряться с беспомощным миром? Долго плыть до небесных огней, натыкаясь на рыбьи маршруты. И угадывать в облике дней времена потрясений и смуты. ...Скоро склянки на рейде пробьют. И закат ослепительно светел. Где-то в море дельфины поют, будто нами забытые дети. 10 На родине много достойных людей. А я у нее — заурядный злодей: бейсбольная кепка, блатной козырек, рубашка враспашку, душа поперек... Моих панталонов карманы мелки. Моих диабетов сверкают белки. — Ах, родина-мама, скажи, успокой: зачем я тебе никудышный такой? — Сосновые звоны, березовый сок... Мне родина с маху ударит в висок. Положит в теньке на траву-лебеду: — Поспи, малахольный! — шепнет на ходу. — Я буду на травке покойно лежать и тощие ноги при всех обнажать. И ангелы-птицы слетятся ко мне, чтоб петь про любовь в небывалой стране, про строгую мать и про ветер тугой... Потом про меня с обнаженной ногой. 11 Я зову моих мертвых — живые меня не услышат. Я зову моих милых, когда-то любивших меня, обнимавших мне шею, дышавших, как женщины дышат, утомленные страстью и дремой зрачки затемня. Вы, кто были со мною, кому я был другом и сыном, кто ко мне наклонялся сквозь сор и окалину лет, где я спал на блевотине, вшей выводил керосином, лгал и злобой давился, которой прощения нет, — протяните мне руки, чтоб мог я осилить столетье, разучиться уменью и подлое знанье не знать. Чтобы Люда приснилась в своем бирюзовом берете. Чтобы дочь оглянулась, движеньем похожа на мать. Мне земли не хватает — поставить стопы для опоры, не упасть при вращеньи летящего в прорву волчка... Продержаться, продлиться, протиснуться времени в поры! И обратно проткнуться с упорством побега-дичка. 12 Опять июль от вишенья кровав. Мне в этой крови никакой корысти. Мне б лишь дожить до холоданья трав, увидеть кленов жеваные листья, понять, что мир взаправду постарел и нет стыда в нем быть одним из старых, хоть ветер — безотцовщина, пострел — между столбов играет на гитарах. Хоть на бугре сцепились кобели, решая спор о продолженье рода. И терпок дух распоротой земли над жалким изобильем огорода. 13 ...А как деревья движутся под ветром, как входят в дом, шагают за стекло! И звезды падают, смещаясь мимо, мимо. И рыбы разговаривают речью, придуманной из моего дыханья. Порой мне кажется, что я — мой сын: мне тоже девять лет и я зажмурился, закрыл руками веки, чтоб не глядеть, как над оглохшим руслом взлетела посреди ракит река и вновь легла в него, не расплескав ни капли. Как вдруг придвинулся дощатый горизонт, качнулся, сделался с глазами вровень. И маленькое счастье смотрит в щелку на жизнь мою...Не надо, не смотри. Я стану волосом на комариной скрипке и тоже буду слышать через время, как задохнулся жалостью Творец. И жидким блеском шевельнулось небо. 14 Мело во все пределы. Б.Пастернак Денек подслеповатый, затрепанный снежок, подбитый шаткой ватой. И времени ожог. Когда-то, в прошлом веке, в немыслимой дали, во льдах вставали реки, снега мели, мели. И женщина молчала, и снег летел на мех. Но я забыл начало... А быть счастливым грех. Я мальчик с фотографий, присыпанный снежком. Я веку не потрафил и пахну коньяком. С подагрой нету слада. Январь торчит в окне. ...А памяти не надо. Уже не надо мне. 15 По грудь в годах, а в буднях — выше плеч, глухой и старый, в дрязгах со столетьем... Всего и дел — прийти и в землю лечь, и напоследок улыбнуться детям. Но проорет очнувшийся петух, склоняя гребень к оперенью лета, чтоб наконец-то выцвел и потух линялый серп посереди рассвета. Но рухнет дождь, ошпарив зеленя, и станет вдруг земля совсем нагая. И маленькие, ростом в полменя, пойдут дождишки, струйками стегая... Куда! Ни с кем тягаться не берусь: какие счеты с веком в чистом поле? Болезный мой, моя большая Русь... Пространство напряжения и боли. 16 Любовь, ты крик в ночи сожженными губами, обиженная боль по полю босиком — куда глаза глядят, загульными столбами... И бешеный возврат ночным порожняком. Я тысячи имен давал моим любимым, дыханьем щекотал их рук внезапный пух. И запахом любви, таким неистребимым, вдруг начинало все благоухать вокруг. А как цвела вода в неистовых озерах! Как плавилось стекло и падало с небес! Любовь, ты поздний кров с постелями в подзорах и колыханье ос, их рыщущий подрез. Засни в моих руках — куда нам торопиться? У времени для нас особый циферблат. На нем всегда летит распластанная птица и не смежает глаз. И каждый час крылат. 17 Шестерки, фраера, мальки в судке Господнем… Я всех вас пережил на страшное число. Я только сидор снял, я только веки поднял, а вас уже смело и прахом унесло. Где дом не для меня? Где ветер у осины? Где галочье перо, глаза для жарких слез? Где мать на холоду перед приходом сына? Приблудная печаль и сень ее волос? Все грозы на восток, все шпалы до Рязани. Слюдой проложен день и грузны поезда. А нас никто не ждет и мир не нами занят. И смотрит не на нас из птичьего гнезда. 18 Расступилось небо шире, разошлось во весь лимит. Март Иванович в Кашире колокольнями гремит. Ой, гремит, гудит, грохочет, каблуками давит лед. Расшумелся, править хочет... Ах, оторва, ах, отлет! Все ему — положь, да сразу, да под первое число! Тут метелицу-заразу ненароком принесло. И пошло у них на горке! Все, как водится, вверх дном... Эти вечные разборки. Эти стрелки под окном. 19 Жизнь хороша, особенно в конце. А.Тарковский Старики с собою не кончают. Старики рецепты получают. Натощак анализы сдают. Ну-ка, больше капель и таблеток для моих бессмертных однолеток! Вон они, меня не узнают. Да и то: с расквашенной сопаткой, а вцепился в жизнь бульдожьей хваткой.. Оттащите, граждане, меня! У меня костяшки побелели. Я дышу на ладан, еле-еле. Ан вишу, враздрызг ее кляня! Мне играться с хворью в кошки-мышки, издавать задрипанные книжки. Женщину бессильно донимать... А параша, блядская больница? Доктор-хам, сосед ночами ссытся... Но живу же, суки, ...вашу мать! 20 Лейтенантской веселой походкой и подковками тонко звеня, я ходил по земле моей кроткой, благодарно носившей меня. Рыбы плавали, птицы летали. Ах, деревья и травы цвели. Невозможного мира детали разбегались до края земли. А в мордовской глуши Мелекесса я и сам ненароком летал: что во мне настоящего веса? Лишь душа да подковок металл. И хорошая девушка Люда мне махала рукой из окна — из судьбы, из незнанья, оттуда, где поныне все машет она. 21 Опять паренье тепловых сетей. Двенадцать километров кверху — небо. Рехнувшиеся птицы гриппозным горлом продувают утро, выплевывают косточки рябин. Да, это возвращается столетье: бесстыдство зим, запойные метели шарфы с себя сдирают, матерясь, сшибают с петель двери. На ледяной веревочке, на нитке сусального сезона мотается подслеповатый день. Нет, это на зрачках моих уже ослабевает тяжесть света и натяжение его плевы. И по коростным настам, по шаткому пунктиру землероек проходит век. Никто не звал его. Ты, жизнь? Ты, оробелый волос милой? Ты, радужной трухой присыпанная боль? Ты, ворошенье слов, тяжелых, как в утробе понесшей женщины, взбуханья нежный ком? Я трогаю настуженной ладонью заляпанную снегом плоть сосны и вижу в небе, подо льдом, под хрустом, снование живцов, подводные лианы, их хищный взмах, пластичный и тугой. Да, это возвращается столетье. Да, белой молью запылило небо. Любовь моя, касание в потемках! Как на тебя опять поднять глаза? 22 На моем миокардии напрочь изношены стенки, слабый клапан митральный...Короче, хреново у Генки. (Бычье сердце, турбина и тягло, двужильная стать — где упал, там отжался. Не вытянул — значит, не встать.) Это байки для взрослых... А жизнь, получается, сзади. Осень пахнет забвеньем, как милой поблеклые пряди. И спирта не шибают, как прежде, дубильным корьем, потому что мы больше опасного зелья не пьем — моционим, за памятью ходим кругами. Комары вечерами стучат у крыльца сапогами. И кусают без пыла: поди эту кожу прорви! И невкусно, и грустно. И сахара много в крови. И огромные луны стоят возле сада ночами, все глядят, не мигая, налитыми влагой очами. 23 Чужих стихов внезапная гроза — до сбоя пульса, остановки вздоха: «Ах, мне бы так!» Украл бы, да нельзя — в шестнадцать строк уложена эпоха. И ты влюблен в четвертую строфу, как в женщину: до стона, до захлеба. Нет, все б отдал — полжизни на фу-фу! — за этот стих, а лучше бы за оба, за этих рифм кавалергардский щелк (нога к ноге, с ленцой, с полуоттяга), и слов как будто неприметный шелк, с которым рядом прочее — бумага. А утром встал — и что за ерунда? И я горел, я трепетал над этим? Вот здесь растыр, а это не туда... Насчет эпохи — «Вася, будешь третьим?» Куда ушло, кто сдунул, кто унес? И ничего уже не сохранится. ...А все равно душа до новых слез листает дни, вперяется в страницы. 24 Снег летит параллельно пространству полынного поля. Трансформаторным гудом проходят косые столбы. Я люблю эту пору, которая — холод и воля, и разбойничий посвист бегущей по следу судьбы. Отсвет стынет по стеклам и бронзой ложится на лица. В промороженных толщах хрустят меловые пласты. Мне сегодня приснится, что в поле мышкует лисица и танцует на лапах, и белые снеги чисты. Ой, зима-гощеванье, поземок ручное плетенье, низкорослые утра и ночи в четвертом часу! Дай мне выучить имя большой и растрепанной тени, что стучится в окошки и держит окрест на весу. Дай допить, не пьянея, крутую и страстную брагу этих дней и метелей, растущих в небесный проем, перенять эту зверью, мышиную эту отвагу, за полынь удержаться в отечестве гневном моем!