Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2004
В пять лет, преодолевая природную мою лень, меня научили читать. Вероятно, это было одно из главных событий моей жизни — с тех пор любой текст, печатный или рукописный, меня завораживает, властно притягивает, манит. Почему? Не знаю. Род патологии, неидентифицируемая болезнь. Мания, смягчаемая все той же ленью, безалаберностью и всевозможными внешними обстоятельствами. Тем не менее, сколько себя помню — читаю, и поэтому логично, что в прошедшем,
2003 г. мне предложили поработать ридером в премии “Дебют”. В течение двух месяцев я читал чужие тексты, то вперясь в монитор, то разложив на столе листы, покрытые убористой машинописью. Сейчас, какое-то время спустя, вспоминая прочитанное, я пытаюсь подвести для себя самого некоторые итоги и понимаю, что они не слишком утешительны. Утешительно было бы обнаружить в почте “Дебюта” сочинения неожиданные и одновременно бесспорно качественные, новаторские и значительные, свидетельствующие о наличии у автора своего взгляда на мир, своей манеры письма. Таковых мне не попалось. Что вы хотите, скажут мне, ведь это молодые писатели! По моему мнению, никаких “молодых писателей”, никакой “молодой литературы”, эдакой литературы-из-детского-сада, литературы в коротких штанишках, не существует. Авторы, сами авторы, вправе разыгрывать поколенческую карту, противопоставлять себя “старикам”, но они не могут ожидать снисходительности и присюсюкивающего поглаживания по головке. Оценивать их работу будут (и это правильно!) без скидок, как любую другую литературную работу.
В этом смысле “Дебют” — премия жесткая, но кое-что мне удалось отобрать. Из отобранных текстов не все вошли в лонг-лист (ведь были и другие эксперты, и они тоже работали, читали, оценивали), но я уверен, что и не включенные в длинный список произведения этого были достойны. Потому предлагаю господам редакторам обратить внимание на всех “дебютных” авторов, упомянутых в моих заметках, тем более что они свои сочинения высылали, не чтобы один из ридеров о них писал, а в надежде победить в конкурсе и получить шанс на реальный литературный дебют. Впрочем, повторю: художественных открытий для меня в “Дебюте” не было. В этом случае среди всех прочих обращали на себя внимание тексты, в которых отразилось время, его вкус, его запах, его неповторимый отсвет. Так, интересную повесть “Мария с луковицами” представила Рената Лилик с Украины. Ее героиня — молодая женщина, вдруг обнаружившая, что мир накренился, утратил основы существования, что в мире больше нет никаких аксиом, нет ничего вечного, прочного, ничего, на что можно опереться; сознание героини расколото между неприятием нигилизма и невозможностью наивной веры, и она постепенно погружается в полуобморок бреда. Здесь частное безумие оказалось связанным с безумием времени, слетевшим с осей в стихию релятивизма. Болезнь человека совпала с болезнью времени.
На противоположном мировоззренческом полюсе стоит повесть Александра Леонова “Один день моей жизни” (Владимирская обл.). Релятивизму Леонов противопоставил религиозно-нравственную проповедь, и небольшие главки-проповеди у него чередуются с фрагментами семейной хроники и жизнеописанием с исповедальными нотами. Стилистически повесть Леонова также неоднородна, она располагается в пространстве между сказом и притчей, библейским пророчеством и нормативной литературной речью. Текст Александра Леонова — не стилизация, автор свободно живет в этом стилистическом поле. Его сочинение не вписывается в современный литературный контекст и одновременно этот контекст взламывает; оно обозначает границу художественной речи — за ней уже проповедь как таковая, которую надо не на конкурс присылать, а читать с амвона или на площадях.
Лирический герой Александра Леонова характерен для целого ряда текстов “Дебюта” самого разного толка и качества. Назовем этого героя “изгоем”. “Изгой” не вписывается в действительность, его интересы, вкусы, представления о жизни отличаются от представлений, вкусов и интересов окружающих. Он слишком много читает, слушает другую музыку, слишком хорошо учится, не кидается на первую попавшуюся женскую особь… С определенной долей условности можно говорить о конфликте интеллигента с неинтеллигентной средой, чаще всего средой провинциальной. Леонов, называющий себя белой вороной, находит психологический выход из сложившейся ситуации в осознании своей избранности, но у других авторов не трагического выхода, как правило, нет.
Еще один архетипический герой — герой-путешественник. “Путешественник” отправляется в поездку — в Европу, на Украину, в Крым, в соседний город, из Подмосковья в Москву, — чтобы проверить себя в экстремальной (или непривычной) обстановке, чтобы взглянуть на себя и свою жизнь со стороны, чтобы мир увидеть и себя показать. В первом “Дебюте” победителями в номинации “крупная проза” были Сергей Сакин и Павел Тетерский с романом “Больше Бэна (Русский сюрприз для Королевы-Мамы)”, повествующим о жизни авторов-героев в Лондоне, и все последующие романы и повести о “путешествиях” кажутся иногда бесконечной вариацией на заданную Сакиным и Тетерским тему. В лучшую сторону от многочисленных “одиссей” отличается “Морская сага” москвича Ивана Еленина, текст не автобиографический, но фабульный и веселый (вплоть до трагического финала). Еленин, описывая приключения двух раздолбаев в Крыму, трактует курорт как карнавал со свойственными карнавалу перевернутой шкалой ценностей и торжествующей вседозволенностью, при этом пародируя романтическую литературу и вдрызг цитируя Лермонтова. День за днем герои никак не могут попасть к морю, то есть — постичь истину и красоту. Взяв генеральную тему у Венедикта Ерофеева и повторив финал его поэмы, Иван Еленин тем не менее сумел ввести в повесть и собственную интонацию, и собственное видение.
Самое же лучшее впечатление произвела на меня повесть Василины Орловой “Вчера”. Казалось бы: давно измызганная тема — воспоминание о босоногом детстве, и кто вспоминает, московская студентка! (Еще один не менее замусоленный образ.) Василина Орлова чудесным образом сумела оживить эти восковые фигурки, вдохнуть в них жизнь, и они обрели плоть и кровь. Они заговорили, и каждая на свой лад. Орлова обладает удивительной памятью на звук, на звучащее слово. Героиня вспоминает о поездках к бабушке на Украину, и начинают звучать суржик и слегка смягченная украинская речь, она возвращается в Москву, и звучит говорок студентов, рассказывает о коммунистическом митинге — и разносятся трескучие лозунги. Добавим интонационные отсылки к Гоголю и получим текст яркий, многоголосый, красочный. Для меня Василина Орлова — фаворит “Дебюта” 2003 года, хотя всех текстов вошедших в лонг-лист я не читал. (Когда журнал с этой статьей выйдет — будет известно, ошибся я или нет.)
К сожалению, победы и поражения авторов читанных мною повестей, романов и рассказов — это их личные победы и поражения, мало связанные с общей литературной ситуацией. Более десяти лет назад, в 1990 г., я прочел роман Владимира Сорокина “Тридцатая любовь Марины”, и мне сразу стало понятно, что после этого романа литература в прежнем виде существовать не сможет. Дальнейшее знакомство с писаниями Сорокина мнение сие упрочило. Сорокин совершил великое литературное закрытие, точнее, попробовал его совершить, исходя из убежденности, что писать больше нельзя: можно лишь имитировать стили и сюжетные построения, что он и делал с замечательным мастерством производителя текстов. Каждый текст заканчивался огромной жирной точкой. “Роман
умер” — последняя строка романа “Роман”.
К моему удивлению, литературная деятельность Владимира Сорокина явно выраженных и осмысленных последствий не имела. В поэзии фигурой, подобной Сорокину, был Д.А.Пригов, и Дмитрий Кузьмин давно и неустанно пишет о “поэзии после Пригова”. “Романа после Сорокина” не случилось1.
1 Речь идет именно о романе. Авторы прозы лирической, медитативной, фрагментарной, отказавшиеся от четких сюжетных построений, про Сорокина, полагаю, не забывают.
В результате Сорокин сам, пройдя через опыт театра и кинематографа, написал “Голубое сало”, текст, продолжающий прежнюю линию его творчества и в то же время от нее отклоняющийся. Марк Липовецкий, сосредоточенно всматривающийся в лицо русского постмодернизма, именно после появления “Голубого сала” пришел к выводу о неизжитости модернизма в отечественной словесности1. Но гораздо любопытнее, что в один год с “Голубым салом” и в том же издательстве “Ad Marginem” был опубликован первый том романа Сергея Ануфриева и Павла Пепперштейна “Мифогенная любовь каст” (“МЛК”). В 2003 году увидел белый свет и второй том эпопеи, написанный почти полностью одним Пепперштейном и, соответственно, напечатанный под его именем. Смею предположить, что как раз “МЛК” и есть долгожданный “роман после Сорокина”.
Начало романа — 1941 год, эвакуация завода и гибель парторга Дунаева. Затем — погибший Дунаев оказывается в странном лесу, встречается со странными существами и после ряда метаморфоз превращается в Колобка. Колобок-Дунаев становится учеником живущего в лесной избушке Поручика (он же Холеный) и, освоив магическую технику, начинает бороться с могущественными противниками, покровителями наступающей на СССР орды, в которых без труда узнаются Малыш и Карлсон, Питер Пэн, Мэри Поппинс и другие персонажи, с детства знакомые, а в союзниках у Дунаева и Поручика ходят Муха-Цокотуха, Кощей Бессмертный и Мурзилка. Первый том завершается пребыванием Дунаева в блокадном Ленинграде, неожиданным его выпадением в смежные пространства и возвращением в избушку. Младоконцептуалисты, участники группы Инспекция “Медицинская Герменевтика”, Ануфриев и Пепперштейн как будто занимаются обычным концептуалистским делом: играют цитатами, имитируют привычное, конвенциональное письмо, чтобы в результате продемонстрировать его пустотность, бессмысленность, исчерпанность. Источники цитат разнообразны: например, Михаил Рыклин обнаружил генерала по прозвищу Колобок в “Молодой гвардии” Фадеева2, а волшебное заклинание “Курочка Ряба, вылети из гроба!” — суть стихотворная строка Андрея Монастырского. В ход идут и концептуалистские термины, всевозможные “атрибуты”, “трофеи” и “треснутые матрешки”, значительное количество которых изобретено было самими медгерменевтами3, но в романе термины овеществляются, превращаются в предметы и объекты, встреченные Дунаевым. Получается, что концептуалистский текст стал источником цитат для другого концептуалистского текста. Концептуализм отрицает сам себя, сам себя пожирает.
1 М а р к Л и п о в е ц к и й. “Голубое сало поколения, или Два мифа об одном кризисе”. “Знамя”, N№ 11, 1999.
2 М и х а и л Р ы к л и н. “Десять свечек в пироге онейроида”. “Место печати”,
N№ 11, 1998.
3 См. “Словарь терминов московской концептуальной школы”. Составитель Андрей Монастырский. М.: “Ad Marginem”, 1999.
Роман мерцает между имитацией приключенческого романа и “настоящим” приключенческим романом. Умерший роман оживает точно так же, как оживает парторг Дунаев, мерцающий между мирами, то уходящий в призрачные коридоры, то возвращающийся в земную юдоль, то взлетающий в небо, то погружающийся под воду.
Еще нагляднее двойственная природа “МЛК” видна во втором томе, где основные события захватывают период от Сталинградской битвы до взятия Берлина. Здесь еще гуще переплетены сон и явь, галлюцинации и фантазмы, еще плотнее цитирование, и здесь Павел Пепперштейн шутя и небрежно выяснил отношения с великим и ужасным Сорокиным, спародировав две ключевые сцены из фильма “Москва”, снятого по сценарию последнего. В фильме герой овладевает девушкой Машей, накрыв ее географической картой с аккуратным кружком, вырезанным на месте Москвы, — в “МЛК” превратившийся в великана Дунаев совокупляется с затопленной морем Венецией; у Сорокина в финале все тот же герой женится одновременно на двух сестрах — у Пепперштейна один из персонажей венчается с двумя маленькими девочками, которые вообще-то не девочки, а некие сущности (да и персонаж-двоеженец, возможно, лишь одно из воплощений парторга). Текст Сорокина, привыкшего использовать в своих целях других авторов (вот и “Москва” связана с пьесой Чехова “Три сестры”), пригодился Павлу Пепперштейну наряду и наравне с прочими текстами.
Во втором томе “МЛК” “приключенческий” роман постепенно становится романом “мистическим”, посвященным поискам покоя и ясности, поискам Бога. Пройдя предначертанный ему путь, расставшись и с друзьями, и с врагами, парторг Дунаев обратился в огонь, в Вечный Огонь на могиле Неизвестного солдата. Вырвавшись на волю, Дунаев-Огонь попадает вновь в избушку, но теперь это новое, каменное здание, построенное на месте взорванной гостиницы “Москва” (цикл метаморфоз и превращений завершается в наше время). Грандиозный пожар вспыхивает на месте бывшей гостиницы1 и освещает, и освящает Москву.
1 Интересно, каково было Павлу Пепперштейну узнать о реальном пожаре в приготовленной к сносу гостинице “Москва”?
Над огненным столбом образуется Чайное Облако, и последние несколько страниц романа — это перечисление святых и бессмертных существ, восседающих на облаке. Финал и патетический, и иронически отстраненный, тем более что на первый план выходит фигура “автора” “МЛК”, и им оказывается Мурзилка. Но за основным массивом текста следует еще одна часть. Как и Сорокин в романах “Голубое сало” и “Лед”, Пепперштейн предлагает читателям два финала, на выбор.
В последней части второго тома рассказано о том, что в 1945 г. из леса вышел оборванный и потерявший память человек. Это был бывший парторг Дунаев, предусмотрительно скрывший от властей свое имя. Все с ним приключившееся он помнил смутно и считал бредом, вызванным контузией. Последовала длинная жизнь: работа на Севере, отсидка в лагере, головокружительная карьера скупщика краденого и уголовного авторитета. Экс-Колобок ничем не отличался от других людей, только почему-то не старел… И бодро дожил до 90-х годов, когда к нему вернулись его видения. Возвращение Дунаева в пространство галлюциноза можно интерпретировать как возвращение в историю, или как возвращение романа (ожившего после явления “МЛК”), или, обыгрывая популярную либеральную идеологему, как возвращение России в семью цивилизованных народов. В конце текста стоит не точка, а многоточие.
Роман Ануфриева и Пепперштейна — это апофеоз говорения, апофеоз накатывающейся волнами речи. Влага как будто пропитывает страницы, погружая читателя то в уютную, то в неприятную, чуть похлюпывающую галлюциногенную среду. Новая книга Виктора Пелевина (“Диалектика Переходного Периода из Ниоткуда в Никуда”, М.: Изд-во “Эксмо”) у меня ассоциируется с обжигающими раскаленными поверхностями, светящимися в темноте. Многочисленные журналисты после выхода книги утверждали, что она вторична по отношению к “Generation “П” и якобы хуже написана. На самом деле вошедшие в “ДПП (НН)” сочинения — роман “Числа”, повесть “Македонская критика французской мысли” и рассказы превосходят “Generation…” и по языку, и по выстроенности композиции, и по внутреннему напряжению. Роман про “поколение пепси” был интересен подключенностью к нерву современности, моральным пафосом, критическим напором, но при этом несколько схематичен и иллюстративен. Создавалось впечатление, что Пелевину было важно выплеснуть свое отношение к человеку и миру, а проблема формы отошла на второй план. В “ДПП (НН)” он предстает уверенным в своих силах мастером, ловко и умело управляющимся со словесным материалом.
Центральное место в книге занимает, естественно, роман “Числа”. Повествуется в романе о том, как жил да был Степа Михайлов, с раннего детства поклонявшийся цифре 34. Ни про каких пифагорейцев да древних китайцев Степа слыхом не слыхивал, но догадался сам, что миром управляют Числа, и жизнь свою в соответствии с этой догадкой выстроил. И стал Степа, конечно, банкиром, удивлявшим всех фантастической интуицией. И все у Степы было хорошо, пока не узнал он о существовании другого банкира, Жоры Сракандаева, связанного с враждебным числом 43, и понял, что один из них должен уйти. Так завязались события в узел, а после ветер судьбы погубил обоих игроков. Как и в “Generation “П” Пелевин пишет здесь об исчезновении человеческой личности в современном мире. Личность испарилась, вместо нее остался образ, знак, то, что подруга Степы, англичанка Мюс назвала “concumer identity” (потребительская идентичность?). Степа идентифицирует себя с числом 34, Мюс — с покемоном, чье имя она себе взяла, но ни Степа, ни Мюс как личности не существуют. В конце романа вся нумерология, все гадания по “Книге Перемен” не помогают Степе Михайлову, обстоятельства побеждают; судьба (скажем так), скрытая за изнанкой мира и миром управляющая, оказывается сильнее. По-своему просветляющий финал.
Что же касается прочего, то здесь все на месте: и едкие издевательские шутки, и фирменный пелевинский сарказм, и фирменная пелевинская сатира. Пелевин сатирик не потому, что изобразил, как бандитскую крышу меняет крыша эфэсбэшная (об этом относительно недавно говорили с телеэкрана и об этом пока еще пишут в некоторых газетах), Пелевин сатирик потому, что изобразил скукоженную душу современного человека. Ну, и кроме того, роман захватывает не хуже детектива; Пелевин добавил в него щепотку пошлости, осознанно потрафив публике, и публика, проглотив наживку, будет довольна, но и то серьезное и важное, что ей хотели сказать, — прочтет.
Повесть “Македонская критика французской мысли”, в которой отстраненно-холодным тоном биографа, пишущего для энциклопедии, излагается история жизни Кики, философа и мистика, наследника убитого татарского нефтепромышленника, лично меня не увлекла, но это факт моей читательской биографии, к Пелевину отношения не имеющий. Зато рассказы — о! Рассказы хочется перечитывать. Три из них — “Один Вог”, “Фокус-группа”, “Гость на празднике Бон” — почти шедевры (пишу “почти” из нелюбви к преждевременным восторженным оценкам). “Один Вог” — поэма о брэндах и о главном российском брэнде КРЕМЛЕ; “Фокус-группа” — рассказ о смерти и о посмертной пустоте; “Гость…” — тонко и пластично написанный предсмертный монолог Мисимы Юкио, слова и образы, промелькнувшие за несколько секунд в его неловко отрубленной голове. Действительно очень хорошие рассказы.
Проза Пелевина относится к прозе актуальной, хотя, честно говоря, что это за зверь такой, актуальность, не ясно, и Пелевин сам над рассуждениями об этом звере поиздевался вдоволь: “А вот третий вид — это такие пидарасы, которые стали пидарасами потому, что прочли в журнале “Птюч”, что это актуально <…>. Есть еще более страшный вид пидарасов, четвертый. Это неактуальные пидарасы. Именно сюда относятся те пидарасы, которые выясняют, что актуально, а что нет в журнале “Птюч”. Кроме того, сюда относятся постмодернисты” (из диалога Степы Михайлова с пиарщиком Малютой). Но каждый, кого проблема интересует, неактуальное от актуального отличает без труда. По запаху. Поэтому вдвойне интересны писатели, вопрос актуальности — неактуальности игнорирующие как третьестепенный, — есть в этом что-то вдвойне актуальное. На сайте проза.ru мне как-то попалась сентенция Андрея Геласимова написавшего, что он хочет рассказывать “простые и сильные истории”, быть storyteller’ом. Этому желанию вполне соответствует роман “Год обмана”, изданный ОГИ. Давно мне не доводилось читать столь откровенную и высококачественную коммерческую прозу, такую увлекательную смесь “мыльной оперы”, боевика, мелодрамы с элементами романа воспитания и женского романа! С обязательным, почти голливудским happy end’ом. Пересказывать сюжет бессмысленно, как бессмысленно пересказывать сюжет телесериала: максимум диалогов и минимум описаний; он, она, еще он и они, Москва — Италия, новые русские и бандиты, красивая жизнь и нищие старухи. Как бы правда жизни в блестящей упаковке. Я нисколько не иронизирую, “Год обмана” — несомненная удача Геласимова, поставленную задачу — рассказать историю, он решил. Причем сквозь текст просвечивает нечто большее, просвечивает тоска, тоска по любви, по простому человеческому взаимопониманию, тоска по счастью.
Напротив, “Рахиль”, второй роман Андрея Геласимова, вышедший в 2000 году (“Октябрь”, N№ 9), у него не получился. После разудалого “Года обмана” Геласимов решил сделать текст правильный-правильный, аккуратный-аккуратный, решил построить “бесконечный коридор зеркал в культуре”: включил в роман литературоведческие комментарии, рассуждения о смысле жизни и смысле смерти, отсылки к Фицджеральду и Джойсу. Герой у него сравнивает себя с Иаковом, а жен
своих — с Рахилью и Лией, цитирует Библию и вспоминает греческие мифы, соотнося с ними те или иные эпизоды из своей жизни. За исключением нескольких вставных новелл и ударного финала получилось необязательно, нарочито, вяло и скучно. Получилось очередное доказательство того, что навязчивое желание писать “серьезную прозу” отличного беллетриста до добра не доводит.
Завершая заметки, закольцую композицию. Я люблю читать. Иногда устаю, иногда раздражаюсь, но от каждой книги ожидаю открытия и чуда. Ожидания очень часто не оправдываются. Что поделаешь… Но завтра… завтра будет новая книга.