Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2004
Шкловский Евгений Александрович (р. 1954), прозаик, критик. Проза публиковалась в журналах “Звезда”, “Знамя”, “Новый мир”, “Октябрь” и других. Автор сборников рассказов “Испытания” (1990), “Заложники” (1996), “Та страна” (2000). Живет в Москве.
Мать, белобрысый и Илларион
Мать его опять приходила. Приходила и плакала.
Старая, в косынке, старушка старушкой, хотя лет, в общем, не так уж много — чуть больше шестидесяти. Что ж они стареют так быстро? Потом обсуждали: городские женщины так быстро не стареют, иной раз и восьмидесятилетняя — а больше пятидесяти не дашь. Или вообще не дашь. Не старуха — просто пожилая женщина. Дама.
Тут же и впрямь — старуха. Может, типы такие антропологические — разные: городская женщина, деревенская женщина? Все возможно. Странно: вроде природа, воздух чистый, могли б и получше сохраняться — так ведь нет!
У каждого есть мать, понятное дело, а эта женщина была старуха, пепельного оттенка лицо, как кора дерева, морщины глубокие, сгорбленная спина — всем ее жалко. И Иллариону, конечно, тоже. От него, собственно, все и зависело, а он не знал, что делать, никто ничего толком не мог подсказать, а он очень переживал и поэтому злился. Надо же было этому кретину, сыну Марьяны (имя женщины), так налакаться и угнать их машину, а потом еще и разбить. Взрослый мужик, под сорок, покататься ему взбрело, понимаешь ли. Ладно, пусть не “Мерседес” — обычная “шестерка”, “Жигули”, даже не очень новая, но она им верой и правдой служила, Илларион на ней в Москву мотался чуть ли не каждую неделю, и ничего. Не подводила ни разу. А тут всмятку. Ну не так чтоб совсем, однако восстановление тоже немалых денег потребует: весь капот деформирован, крыло полностью менять надо, да и моторная часть тоже требовала ремонта. Руль не удержал спьяну, ну и завалился, урод, в кювет, каково? Так и заснул там.
И что делать? Денег у него нет (небольшого росточку, белобрысый, глазки узенькие, конопушки по всему лицу, бородавка на подбородке), если и заработает, то только на сезонных работах, другого тут ничего и не найдешь, разве только на их заводике, который только-только начал давать продукцию, все эти розетки, вилки… Еще сами без душа жили и спали на раскладушках, пищу на электрической плитке готовили, но линия (немецкая) уже работала, вот-вот начнет приносить что-то, хотя пока свободных денег еще не было, все в производство вкладывали, на себе экономили. Мужикам, однако, зарплату понемногу начали выплачивать, раньше те от праздности (работы нет) только сивуху лакали да чего-нибудь умыкнуть норовили. Рабочие места создали, так что и местечко оживать стало с их появлением. Взяли с Илларионом недостроенное, уже зараставшее травой здание, готовившееся то ли под свинарник, то ли под что, но, естественно, заброшенное, в божеский вид привели — крыша, стены, деньги появятся — и внутри сделают, в общем, все должно было наладиться.
Илларион всегда доводил до конца, за что брался. Мало что у самого руки золотые и мозги варят, как надо, но еще и талант организаторский: команду собрать, увлечь перспективой, убедить, что не очередная маниловщина, как часто бывает, — дело-то реальное, действительно нужное, востребовано будет непременно, а значит, и деньги будут.
Конечно, поначалу трудно, казалось даже, не вытянут. Да и народишко местный косо поглядывал — понаехали, понимаешь, барыги хреновы, работу сулят, как же, знаем, тоже не пальцем деланы: все себе, а прочих обмануть-кинуть. Приходилось дежурства ночные устраивать, чтобы не разворовали все, даже и припугнуть, когда чересчур наезжать стали — как так, их поселок, а тут неведомо кто хозяйничает, пришельцы, чужаки.
Хорошо еще, с администрацией и местной милицией сговорились, дальний родственник Иллариона здесь работал, через него, собственно, все и затеялось. Вроде как, значит, не совсем чужаки. Агитация-пропаганда: для местных выгода, работа как-никак, аванс… Поначалу немного, а там, как поднимутся, и побольше. Мужикам-то на самом деле тоже маетно — хочется же чего-то настоящего. Но ведь и поверить надо, что не кинут. Все на Илларионе, ну и свояк его подсоблял — все-таки знал здешних, мог и посоветовать что, и вмешаться…
Илларион на себе много вытягивал, даром, что ли, по гороскопу лошадь. Даже не чтоб нажиться, а просто натура такая. Шебутной. И всегда с нуля. Совершенно запущенные строения брал, которые даже на вид отталкивали, — и доводил. Ресторан, баня, аттракционы в парке культуры… Сам во всем кумекал, в смысле технологии, архитектуры и прочего. Единственно, чего не любил, так это бумажек. Тут он сразу нервничать начинал, дергался и смотрел на часы — потерянное время.
Конечно, и ему деньжата нужны были (а кому нет?) — дом он начал строить под Москвой, по собственному проекту, но главное — чтоб интересно. Начать, запустить, довести до кондиции, увидеть, что все работает, — это, точно, по душе. Это и есть жизнь, а деньги — только средство. Да у него их никогда особенно и не было (семья и прочее). Людям из собственных заначек (если были) платил — тоже бывало.
И надо ж было этому болвану машину разбить! Ладно бы просто покатался, тогда бы, может, и сошло. (Хорошо еще, впрочем, не сбил никого, с него бы сталось.) А теперь как? Денег у него нет, работы нет, что делать — непонятно. Иллариону в Москву не на чем ездить, а на новую или даже не новую денег нет, может, чуть позже и появятся, а теперь — пусто. И вообще что-то не клеится в последнее время: то ли место не очень удачное выбрали для фабрики, то ли еще что…
Паршивая ситуация.
Илларион злой как черт: что делать? С уродом этим белобрысым что делать? В тюрьму сажать — так мать его жалко. Ходит, канючит: “Вы его на работу возьмите, пусть отработает”.
Как же, он и делать-то ничего не умеет, руки-крюки. И станок импортный, дорогущий, пьянь подзаборная, угрохает, допусти его к нему. Или еще что натворит.
Мать — жалко!
Не смотрит Илларион на старуху (не старая ведь женщина, глаза заплаканные, горестные), а у самого в душе кошки скребут. Другой бы на его месте отмахнулся: не мои, мол, проблемы, пусть где хочет, там и достает. Иначе тюряга по нему плачет. Раньше думать надо было… Ему спустить, так за ним еще потянутся. Время такое — нельзя слабость проявить, сразу проблемы. И без того, впрочем…
Мать за Илларионом таскается, жалкая. Урод же вечером подстерег возле фабрики, когда тот откуда-то возвращался, и тоже прикинулся: мол, прости, добрый человек, больше никогда не буду. В первый (как же!) и в последний раз. Не вводи в искушение, могу что-нибудь над собой учинить. А сам руку в кармане держит несколько даже угрожающе: дескать, не простишь — за себя не ручаюсь.
Илларион не из пугливых, всякое повидал, в армии служил, кровь видел. И, предпринимательством занявшись, тоже попадал в переделки. Случалось, приходилось разруливать. А тут какой-то придурочный — то ли кланяется, то ли стращает. Нет, парень, так дело не пойдет, ты ж еще чего устроишь, если тебе отвод дать. Не получится. Ты не у меня лично машину увел и разбил, а у конторы, от которой твои же земляки кормятся. Ты у них заработанное отнял, не понял, что ли? Так вот, сообрази куриными своими мозгами… И не надо про мать. Ты ее и без нынешнего совсем извел, на ней вон лица нет.
Завернул, одним словом.
Завернуть-то завернул, а как быть — все равно вопрос. К станку приставить — так у них не исправительно-трудовая колония, не до воспитательных экспериментов. Да и сколько ему без зарплаты вкалывать, чтобы должок отработать? Кушать-то все равно надо. К тому же несимпатичен он был Иллариону даже внешне, что-то гнилое в нем. Неприятное.
Мать же продолжала ходить.
Только Илларион из конторы — она тут как тут. Стоит в платочке, личико сморщенное, руки под грудь, темное на ней все, совсем как богомолка. И сразу к Иллариону: мил-человек, не дай пропасть, погибнет ведь, если его по суду… Как тень, топчется возле конторы с утра до вечера, в окно не выглянуть.
Время идет, надо что-то решать, а Иллариону не до того, дел невпроворот: канализацию, час от часу не легче, прорвало, замыкание, чуть линию не погубили, в общем, нервы сплошные. Свояк из администрации говорит: чего ты мучаешься? Отправим его в места не столь отдаленные, тюрьма по нему давно плачет, чуть раньше, чуть позже… Может, раньше даже лучше, не то, не ровен час, еще бед натворит…
Тут сюжет начинает буксовать.
Свояк, наверно, прав — только что Иллариону с того? Хоть и безобразный, а все равно — гуманистический такой мотив — человек, хоть и на тлю похож, кожа бледная-бледная, как у всех белобрысых (альбинос), к тому же и мать у него. У Иллариона тоже мать, с сестрой живет, вот она — городская женщина, совсем на старуху не похожа, хотя по возрасту даже старше.
Мается Илларион, все время на эту тему сворачивает, стоит только от дел оторваться. Постоянно она в воздухе висит и мозги сушит. Не по себе ему как-то. Белобрысый-то исчез, затаился, это и правильно, лучше не видеть его…
Проблема-то, однако, все равно остается, неправильно это — любое дело надо до конца доводить, оставлять нельзя (правило у Иллариона).
Но и ошибиться нельзя — потом совесть (или что?) замучает, особенно если белобрысый и впрямь учинит непредвиденное и опять же безобразное. Мерещится Иллариону (вообще-то не свойственно ему) что-то такое, тревожное, на себя не похож стал. А время меж тем идет, две недели уже минуло, мать белобрысого скоро действительно в тень превратится, ноги не выдержат обивать пороги.
Сюжет буксует, а напряжение растет. Все ждут, чем закончится, и автор ждет, для него тоже все пока тонет в неизвестности.
Может, лучше так и оставить, не форсируя?
Конечно, если обострять, то белобрысому запросто под вечер, уже в темноте, подстеречь Иллариона где-нибудь по пути, когда тот будет возвращаться откуда-нибудь из поселка на фабрику, с дурными, понятно, помыслами (“Тут-то и блеснуло перед глазами”)… Или намылить веревку, перекинуть ее в сарае через балку, табуреточку шаткую подставить, которую мать давно уже просила укрепить, потому что однажды уже чуть с нее не упала. Она на нее часто присаживается, когда разбирает в сарае овощи из огорода — картошку, свеклу… Или с матерью, бедной, что-нибудь случится: никакого ведь здоровья не хватит — переживать.
Уже близко возмездие, но никак не свершится, тут хоть кто заболеет, а у нее и без того силы на исходе…
Но можно и без интриги. Вроде как Илларион все-таки берет мужика на фабрику: тот и на станке обучается, и полы моет, и еще что-нибудь ненормированно, ему даже понемногу платят, чтоб совсем с голодухи не вымер. Короче, отрабатывает должок и на Иллариона молится (мать велела), хотя в глубине души почему-то ненавидит его и не считает, что кому-то должен. Не звали их сюда! Глядишь, и не случилось бы ничего, не появись они тут со своей фабрикой — так бы и зарастали травой, превращаясь окончательно в руины, начатки прежнего строительства… Мальчуганы бы там в войнушку играли, прыгали-скакали по обнаженным балкам, пока кто-нибудь не сверзился бы и не сломал себе что-нибудь (уже было).
Как блеснуло, так и погасло. Блеснуло перед глазами Иллариона, но это произошло с ним в Москве, он на субботу-воскресенье вернулся, надо же и с семьей побыть, не все же вкалывать. Блеснуло и поплыло, он как раз брился перед зеркалом в ванной, удивляясь седине вылезшей щетины. Как-то быстро стали они седеть, не только он, но и другие, его лет, с кем работал или учился когда-то в школе или институте. Качнуло его и повело, повело налево, стал он медленно оседать и упал бы наверняка, мог бы и удариться сильно, если бы не жена, заглянувшая из кухни на странный сдавленный хрип, им испущенный. Она его и поддержала, отвела, шатающегося, в комнату, уложила на кровать, “скорую” вызвала…
В старину “ударом” это называли, теперь инсультом. Плохо, короче.
Тем все и закончилось.
Мужика того белобрысого оставили в покое, потому что, когда такие дела, то еще на всякую мразь время и нервы тратить — кому надо? Свояк было хотел еще что-то предпринять, расстроенный из-за Иллариона, да мать в платочке низко на лоб, в темном, на богомолку похожая, стала появляться и у здания администрации, где тот работал, и у дома его, где за изгородью бесновался огромный Акбар, кавказец, щенком подаренный свояку каким-то знакомым. Так что и свояк махнул рукой, тем более что фабрика без Иллариона вскоре совсем заглохла и отстроенное здание передали под свиноферму, как, собственно, и задумывалось когда-то…
Сироты
“Ты мне всю жизнь испортил!” — такая фраза однажды вырвалась. Возможно, в сердцах сказано, в депрессии, в очередном приступе ипохондрии, но ведь сказано же, а слово, как известно, не воробей…
Между тем семья как семья, едва ли не образцовая (так считают). Во всяком случае, по сравнению с прочими, а все благодаря чему или, точней, кому? Чьим усилиям? Ему (мужу) кажется, что его. Ей (жене) — что ее. Это не самомнение и не амбиции, а — с точки зрения каждого — объективная реальность (будто она может быть такой). “У тебя уникальный муж”, — ее подруги, наверняка ей завидовавшие, потому что мало у кого сложилось так же благополучно. “Жена у тебя хорошая”, — его приятели, тоже с проблемами.
Будто кто взаправду знает, какие они в действительности!
А ведь у каждого что-нибудь, увы, да найдется…
Нет, правда, когда жена не встречает вечером мужа после долгого трудового дня заботливо приготовленным ужином, то, согласитесь, обидно. Если в доме сплошь и рядом не оказывается хлеба и яиц, то есть самого необходимого, когда пол может быть не метен неделями, в раковине груда грязной посуды, а хозяйка (кхе…) с книжкой в руках или возле телевизора, или вообще неизвестно где (не на работе), то и возникает вопрос: чем же они тогда крепятся, семейные узы?
Конечно, бывает, что духовная связь возмещает все утраты в быту и прочем (взаимопонимание и общие интересы). Иногда главное смещается в сферу секса — тут, впрочем, тоже надо иметь если не талант, то хотя бы склонность (вопреки скуке и рутине), тоже ведь творчество… А для всего нужна, если угодно, простая и вместе с тем чрезвычайно сложная вещь, любовь — не любовь (которая вообще неизвестно что такое), влечение — не влечение, привязанность — не привязанность, но что-то в этом роде…
Нет, правда, что можно почувствовать, находя дома хаос и неразбериху, а жену либо в задрипанном халате с нечесаными волосами перед вечным телевизором или вовсе не находя, поскольку она — на каком-нибудь духоподъемном мероприятии вроде вернисажа или лекции по теософии?..
Или мужа, всхрапывающего на диване, тогда как жена на пороге с полной хозяйственной сумкой — взмыленная?
А вот то самое, вы понимаете.
Каждый мог бы насбирать — мало не покажется: с приятелями в баню
сходить — пожалуйста, а чтобы жену вывести в театр, не говоря уж про ресторан, — на это ни времени, ни денег, другие вон уже полмира объехали, в отпуск — если не на Гавайи или Кипр, то, на худой конец, в Турцию или даже в Крым, а они что? Дачу снимают который год с прохудившейся крышей. Хорошо хоть не так далеко от города, но все равно от электрички еще пешком минут двадцать. Или видик с каким-нибудь мордобоем и грохотом выстрелов запустить, вместо того чтобы хотя бы петли у дверей смазать, чтобы не скрипели, да и просто с женой поговорить — о жизни или о чем там?.. А то — работа, работа… Что они такого имеют особенного — с его работы? Нечем, увы, похвастаться.
Ясно, что обижались друг на друга, и даже довольно часто. Однако ж отходили и никаких кардинальных выводов не делали, поскольку продолжали считать, что за некоторыми, пусть и достаточно весомыми, недочетами оба все-таки неплохие люди. И потом ребенок — цементирующее начало, вырастить же надо.
А любовь? Ну что любовь… А семейное счастье? Ну что счастье…
Надо принимать человека таким, каков он есть. Нельзя от него требовать больше, чем он может.
И все бы ничего, если бы…
Если бы не родители…
Ее, имеется в виду, родители, поскольку герой, собственно, сирота уже давно, с ранних лет. Наверняка на нем сильно сказалось — не могло не сказаться. Может, его потому и не тянет ни на какие Канары, что ему дом дороже всего и чтоб в доме не только чисто, но и ладно. Полюбил человек смолоду простые ценности, которые иным за так достаются, а потому и не ценят. Родителям ее, вероятно, это тоже по сердцу. А если у человека ни отца, ни матери, а все своим горбом, без совета и поддержки, то ему ведь надо как-то возместить, а кто, как не жена, если на то пошло? И родители (ее, имеется в виду), они тоже в этом процессе — душевность всегда душевность.
Надо сказать, что они (разведенные после почти двадцати лет совместной жизни и теперь вынужденные все равно встречаться) удивлялись: как это у дочери и ее мужа получается? В том смысле, что он, то есть муж, терпит их дочь с ее разгильдяйством и бесхозяйственностью? Иногда даже вслух: другой бы давно…
Теща, расспрашивая его по телефону или после посещения их не слишком обихоженной, несколько смахивающей на общагу или, в лучшем случае, коммуналку квартиры, нет-нет да и не выдерживала: да гони ты ее, зачем тебе такая?
Тесть же, юрист, сам чрезвычайно аккуратный и деловитый, умевший себе и приготовить и постирать, глядя на замоченное уже три дня грязное белье, от которого уже начинало гниловато подванивать, горько разводил руками: дескать, что с них (то есть… представительниц слабого пола) возьмешь?
Может, потому-то нашему герою вдруг становилось за жену (и себя, впрочем) горько: если даже собственные родители — каково?
Вот именно!
Он как бы за нее обижался, ставя себя на ее место, и потому начинал ее защищать и оправдывать.
А это словно только еще больше раззадоривало сердобольных тестя с тещей, его, сироту, жалевших: ну да, повезло ей, так ценила бы! Надо же быть такой бестолковой! Расстраивались они — за него, который такой хороший, такой редкий и такой необихоженный, это при живой-то жене!
Сиротская доля!
Будто и свою вину чувствовали: как-никак — их произведение, их дочь, и такая вот распустеха — откуда что берется?..
Даже когда родители ее звонили, то предпочитали разговаривать с ним, а не с ней. Если же брала трубку она, то мать (теща) холодно бросала “привет”, даже с некоторым вызовом, а потом требовала его. Не с ней, а с ним делилась всякими-разными новостями и проблемами, советы давала по жизни или у него спрашивала, на обед или ужин приглашала, а то нежданно сама наведывалась, хотя жила далековато, — рыбу жареную привозила (он любил) или студень, который у нее получался замечательно вкусный, пирожки с капустой и с рисом или еще что-нибудь, гастрономически изысканное (кулинарный талант), тем самым как бы возмещая дефицит по части женской заботы о нем и внуке, — хочется же наверняка чего-нибудь вкусненького, не все рассольник да извечная палочка-выручалочка — яичница.
Появляясь у них, она тут же хваталась за веник и швабру, с ворчанием и филиппиками в адрес дочери терла полы и мебель, наводя марафет и приводя помещение в санитарную норму.
О своей любви к зятю она возглашала во всеуслышание, при дочери в том числе, так что ему порой даже неловко становилось — краснел, бледнел, отшучивался и спешил ретироваться.
Тесть, человек нрава не простого и твердого, тоже предпочитал сообщаться именно с ним, хотя и в отличие от бывшей супруги (тещи) не демонстрировал этого. Да и ни к чему, поскольку и без того очевидно — все равно как демонстрация.
Это, впрочем, вовсе не означало, что дочери не любил, нет, любил и бывал очень с ней нежен. Вообще же к женщинам особых симпатий не питал, обжегшись, видимо, на первом и единственном браке (несмотря на студень и пирожки). И не так чтоб недоброжелателен к ним, однако в голосе возникала неожиданно (а он умел модулировать его не хуже какого-нибудь профи-артиста) эдакая ласковая надменная снисходительность сродни насмешке, что обидеть могла не хуже прямой инвективы: дескать, говорите, что хотите, только все равно я вам цену знаю, вы меня с толку не собьете…
“Что с них взять?..” — лучше всего выражало это отношение, что тещу, скорей всего, бесило еще в пору их супружества, да и дочь, надо сказать, порой вспыхивала не хуже матери.
Дочь отцу, рухни ее брак, было б, несомненно, жаль, а особенно, конечно, внука, для которого, как для всякого ребенка, такой распад всегда драма, хотя и зятя, сироту, ничуть не меньше, а может, даже и больше, и не в случае распада семьи, а именно теперь, в процессе совместной их жизни, безрадостной и трудной по причине нерадивости родного чада.
Согласитесь, однако: каково дочери, если ее родители смотрят больше в сторону зятя, нежели в ее сторону, проявляя к нему особое расположение. На каком-нибудь семейном застолье тесть, подвыпив, вдруг приобнимет того за плечи и шутку ласковую отпустит: дескать, так он его любит, так любит, что даже готов усыновить; теща, естественно, тоже в долгу не останется, в том же духе выскажется: дескать, в былые-молодые годы она бы его непременно на себе женила, не пропустила бы, точно…
Юмор как юмор, все понимают. А что дочь то бледная сидит, то пунцовая, потом вдруг подскочит, словно ужаленная, и — шмыг из комнаты, вроде как в кухне что-то закипело или выкипело, и долго ее затем нет, — это как?
Зять некоторое время еще с родственниками, но вскоре тоже выходит (за пропавшей женой) и застает подругу жизни сжавшейся комочком на диване, лицо прикрыто ладонями, на вопрос же его заботливый про самочувствие отвечает неохотно и глухо, не отрывая рук, голос тусклый и отчужденный. Устала она, да, устала, имеет человек право устать? Разумеется, имеет, но что ж делать, родители есть родители, причем ее родители (он-то — сирота), так что надо к ним идти, обидятся ведь, что она ушла, будто не рада им (а она рада?).
Ну да, он, как всегда (ирония в дрожащем голосе), прав: надо идти. Хорошо человеку быть всегда правым, хорошо, когда его любят… А глаза красные, так это все от той же усталости, ничего, пройдет.
“Ну что, отдохнула?” — Это мать (теща) опять же двусмысленно, не исключено, с насмешкой.
Не отвечает — ставит молча, с задумчивым видом на стол какое-нибудь блюдо и снова упорскивает на кухню.
“Господи, опять чашка грязная…” — тяжко вздыхает теща, брезгливо разглядывая сосуд из гостевого сервиза и губы обиженно поджимая, а задетый за живое зять (честь хозяина) срывается мыть ее чашку (а что делать — чашка-то и впрямь…).
Сцены эти повторяются раз от разу, но симпатия (не в чашке, конечно, дело) не слабеет. Можно даже сказать, что крепнет, поскольку сочувствие и даже жалость (к сироте) ей только способствуют. Несомненно, зять достоин лучшей участи (как и внук), кто же виноват, что так все сложилось?
Они (тесть и теща) — с массой достоинств: у него большая практика и какой-то пост в адвокатской гильдии, у нее множество подруг, которые ее так любят, так любят, что все для нее готовы сделать (как и она для них), хорошие люди, короче.
Правда, семейная жизнь не задалась, но ведь слишком разные, в юности не сразу это поняли. И все равно ведь почти двадцать лет прожили, дочь вырастили, на ноги поставили. Можно бы, конечно, попробовать и дальше, тем более что дело к старости, но ведь если ничего больше не держит — что ж себя обманывать?
Иногда она вдруг начинает за столом, особенно при родителях: “Ну вот, всегда ты только себе наливаешь (чай имеется в виду), — сетует, — нет чтоб поухаживать за женой”. Или: “Ну что за человек, опять обувь на место не поставил, каждый раз одно и то же”. В голосе скорбь и безнадежность.
Все слышат, да? Все поняли, как ей трудно?
Нет, это же тоска, когда человек не может поставить на место тапки или ботинки, всегда они у него вкривь и вкось, а то и посередине прихожей, не захочешь, а споткнешься. И кровать не может застелить пристойно, из-под покрывала простыня торчит, как нижнее белье из-под рубашки. Свет не выключил в ванной или туалете. Еще что-нибудь…
Правда, родители ее не особенно на это реагируют, а отец даже начинает сердиться: да хватит уже!.. Вроде как собрались по приятному поводу (день рождения, к примеру), дочь же зятя подкалывает, шпильки вставляет, не поймешь — то ли всерьез, то ли все-таки шутит, хотя шутки какие-то странные, все с обвинительным уклоном (отцу как юристу это знакомо, собственно, они с матерью это проходили, результат — налицо). Он и вправду пытается (ох уж эти… представительницы) перевести все в шутку: ага, будешь зятя обижать, увезу его… эх, куда ж его увезти? На Колыму разве?..
А зятю каково выслушивать? Сидит, улыбается, щека подергивается, или вскочит, непоседливый, посуду помыть (у жены еще два дня отмокать будет, как и белье), но видно ведь — не очень ему эти разговоры.
Уйдут родители — жена словно и не говорила ничего, присядет рядом на диване, пожалуется на мать: все той не по нраву, что она делает: и рис не так сварен, и картошка плохо почищена, с темными крапинками, и пирог подгорел (к тому же и сахару маловато), и кастрюли грязные…
Вроде как сама только что его не шпыняла.
Муж прохладно так усмехнется: и впрямь ведь не назовешь чистыми, жирноваты малость…
Поговорили.
Оба дня два потом надутые, пока само собой не рассосется — не рассеется (до конца ли?). А то, может, кто и подойдет, смирив гордыню, он или она — иначе трудно жить, вообще непонятно зачем тогда и что общего.
Худой мир лучше доброй ссоры… Да и любят они друг друга, как не любить? Он ей, можно сказать, — как брат, а она ему — как дочь, как дитя (лишь бы не плакало). Но и она ему иногда как сестра, а он ей — как дитя, как сирота (никого, кроме нее). Так тонко они друг друга чувствуют, так разнообразно.
А любовь или что этим словом называется — странная вещь. Загадочная. Неуловимая. Как и семейное счастье, впрочем.