Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2003
* * * Поэты девятнадцатого века не временем дышали, но пространством. Поскрипывал по зимнику возок. Седок дремал и кутал в волчью полсть затекшие немеющие ноги. Наперерез бежали перелески. А время было убрано за скобки и потому почти не ощущалось. Стояло, как замерзшая река. И зимний день в подарочной обертке пергаментно похрустывал в руке. Толстой и Горький (литературный анекдот) Однажды Горький приехал к Толстому. Проникнуться дабы и прикоснуться. Баба мыла полы, высоко подоткнув подол. Толстой, с добрым лукавством во взоре, подмигнул пролетарскому барду: — Как вы по женской части? — Что вы, Лев Николаевич, — перепугался Горький, — я весь в мыслях о благе народа, о судьбах русской интеллигенции, о роли русской литературы. — Да? — с сожалением покачал головой Лев Николаевич. — А я в молодости большой блядун был. Двадцать первый год Мемориальная доска гласит о том, что Вождь державы как раз у этого леска всегда сворачивал направо. Он здесь охотился. Месил болотистую затируху и обретал прибыток сил и сон, необходимый духу. Ему за совесть и за страх служил знакомый с делом этим старик, ходивший в егерях еще при Александре Третьем. Шофер выкладывал паек и разворачивал газеты, где Вождь вполне увидеть мог свои последние декреты. И можно было наблюдать, как воплотилась в человеке физическая благодать, которой поклонялись греки. И оставался только год до первого триумвирата, когда божественный почет укроет власть полой халата. И он, как Диоклетиан, оставит высший пост державы, неотвратимо осиян еще не прочным лаком славы. И выяснится как-то вдруг, что нет ему другого места, чем принудительный досуг: покой домашнего ареста… Стемнело рано. Он обтер ладонью ладную двустволку и выехал сквозь черный бор по направлению к поселку. Они пришли в настылый клуб, покрытый наволокой пыли, где ныл сквозняк, как ноет зуб. Сидели в шапках. Не курили. Он говорил минуты три о продналоге в новом свете, то, что ткачи и кустари вполне могли прочесть в газете. От лампы шел чадящий свет. И, искаженный этим светом, старик держал его портрет, с утра добытый поссоветом. Захлопали. За рядом ряд все поднялись. Вождь шел к машине. Шофер, немного сдав назад, чуть не завяз в разбитой глине. Колеса зло рванули грязь. Старик, непроизвольно горбясь, смотрел, не отрывая глаз, на исчезавший черный корпус. Он возвратился на кордон, к своим заботам и собакам, отныне рукоположен быть приложением и знаком. Лет через десять с той поры фотограф из районной прессы добрался до его норы в полуверсте от кромки леса. Старик напрягся. Сделал вид, достойный выделенной роли. Я видел снимок — он висит на стенде в поселковой школе. Стоит ведерный самовар, и старый егерь смотрит в точку над камерой, когда школяр разглядывает одиночку. * * * Когда человеку плохо, так плохо, что проще в петлю, он не плачет — беззвучно стонет, так, чтоб никто не заметил. Когда человек счастлив, он, может быть, улыбнется, улыбнется одними глазами, так, чтоб никто не заметил. Ходят рядом тихие люди, носят в сердце горькую тайну, носят в сердце звонкую радость. Не тревожь их, иначе расплещешь чашу счастья и чашу горя. Лучше оставь их в покое, пусть каждый чашу осушит до дна, до последней капли, самой горькой и самой сладкой, и тогда он к тебе обернется, обернется и, может быть, спросит: «Скажите, который час?» Университетская поэма Alma mater, Alma mater — легкая ладья. Дмитрий Сухарев Вступление Время волчьего билета и психической статьи. Было, было, было это, говори, не утаи. Время вытравленной сути, вечной горечи во рту. Живописцы, порисуйте, повозите по холсту. Видишь, видишь, как над нами ходят грозы поутру. Плачу о Прекрасной Даме, плачу, слов не подберу. Плачу, вою, сколько горя, рупь, проигранный в лото. Помутнело сине море, нету рыбки золотой. Нету рыбки и не будет никогда и ни по чем. Это кто там, что там удит? Непременно привлечем. У причины есть причина, только мне не до игры. Словно часовая мина, бьется сердце до поры. Разобраться бы в итоге. Это мне не по уму. Почему так мерзнут ноги? Ну, скажите, почему? Дайте, Господи, поплакать. Что вам стоит, Боже мой! Утро, юность, осень, слякоть. Мама, я хочу домой! 1 В коридорах общежитий в нумерованном быту я прошел, уж извините, с папироскою во рту. Голову не оторвали, не обидели. Хоть и много всякой швали в той обители. 2 Как недавно было это. Я прекрасно помню, как из молочного пакета пил подбеленный коньяк: на Суворовском бульваре возле Гоголя, и меня не прерывали и не трогали. 3 В этом доме на пригорке у дверей серьезный мент. Страшно, страшно, что в коптерке вдруг попросят документ. Непрописанный, бездомный, без постели, с этой мукой неуемной в черном теле. 4 Надо браться, надо взяться по лекалу, по клише. Дайте, черти, разобраться в собственной душе! После, время не приспело, опыт мал, фуе-мое. После надо делать дело, и желательно, свое. 5 Я не знаю, я не знаю, как все это объяснить, но какая-то сквозная все же чувствуется нить. Время несопротивленья и отказа. Сломанное поколенье — это фраза. 6 Тот, кто выжил, — тот не помер. Дождик катится с ресниц. Шел трамвай, веселый номер, до психических больниц. Шел трамвай, звенел и плакал, по Вавилова. Посадили Сеньку на кол, друга милого. 7 Вот стоит дворец науки, в нем отличники живут. Учат, думаешь, науки? большей частью хлеб жуют. Кушают салат «Столичный» со стипендии. Хорошо живут, отлично, прямо с песнями. 8 Я сейчас не про погибель, не про слезы на щеке. Как сказал когда-то Гильберт о своем ученике: «У него воображенья не хватило. Стал поэтом». Без сомненья, так и было. 9 Так и было. Для поэта (он — простое существо) осязание предмета все-таки важней всего. Он вопще живет на ощупь, как Фома, безрассудно, беспомощно, без ума. 10 Шаг за шагом, понемногу пять тяжелых долгих лет. Если это выход к Богу, почему так скуден свет? Почему так сух осадок этой строгости? Видно, слаб я в тех раскладах до убогости. 11 Да и кто я был, по сути? Аутсайдер и плебей, преданный какой-то смуте, непонятной, хоть убей. Неотесанный мазурик, даже хуже. Здравствуй, Рома, здравствуй, Шурик, спящий в луже. 12 Постепенно доконали, дотянули без вины, сшили из диагонали пифагоровы штаны. Бывшие единоверцы, чистый вымысел, кто как мог в уме и сердце нес и выносил! 13 А теперь кончай бодягу. Отмотали пять годов. Получи свою бумагу. Будь готов! Уже готов. Было сикось — будет накось, как ни выверни. Два портвейна и на закусь двести ливерной. Старинная студенческая песня Скатерть белая залита вином, то ли Берией, то ли Сталиным. Очи черные, очи страстные, непокорные и прекрасные. Как любил я вас, словно бешеный, а это был аванс, точно взвешенный. Эпилог Тяжелей уже не будет, может статься, никогда. Ветер дует, воду студит на поверхности пруда. Кто-то руки мне развяжет. Кто-то за руку возьмет. Снег пойдет, пойдет и ляжет, а потом опять пойдет. И пойду под снегопадом, закружившимся легко. Здесь до дома просто рядом, здесь совсем недалеко. * * * Я пил много дней и устал, прозрачный, как хлипкий хрусталь, расколотый светом. Что было со мной в эти дни, о, Господи, не помяни. Не надо об этом. Ты видишь, стою у метро, глотками стекает в нутро холодное пиво. Но, очарованье очей, кобель, безусловно, ничей глядит сиротливо. Мне нравится праздничный вид: граненый державный гранит кобель орошает. Я верую, не укоришь. Колеблется умный камыш, Тебя вопрошает: «Как этот содом и дурдом преодолевая трудом, стерпеть перегрузки?» И видит пылающий знак: ах, чадо, не пей натощак портвейн без закуски. Яузские ворота Как быстро сохнет мостовая, крапленная слепым дождем. От сутолоки остывая, трамвай на остановке ждем. Он едет из Замоскворечья, дрожит чугунная плита, ложась на крепкие предплечья Котельнического моста. Ты смотришь весело и смело, отряхиваешь мокрый зонт, и вспыхивает то и дело обшитый бисером газон. Не знаю, по какому праву раздвоенности вопреки, как унисон через октаву, мы несмыкаемо близки. Нет, белый свет не обесценен, но возникает верный тон не в том, что он несовершенен, а в том, что он незавершен. Он движется от тома к тому текучим замыслом Творца, приоткрывая аксиому чертами твоего лица.