Роман. Окончание
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2003
О к о н ч а н и е. Начало см. “ДН”, 2003, № 7.
4. День пятый. Среда, 17 июля
1
Не помню, как я сумел очнуться во вторник, как отдал папку с воспоминаниями шоферу Наташе, — ничего не помню.
Зато прекрасно помню, что сегодня утром проснулся с ощущением, что во сне открыл важную для всего человечества истину. Я ждал, прислушиваясь к себе: не раз уже случалось, что мысль или чувство, возникшие во время сна и казавшиеся такими важными и такими живыми, что явь выглядела рядом с ними присыпанной пылью бумажной копией, в момент пробуждения растворялись почти бесследно, оставляя на дне души еле заметный осадок сожаления. Но на сей раз истина раствориться не спешила. Это была нерастворимая истина. Как кофе, который я теперь пил по утрам. Возможно, причина прежних неудач была именно в кофе.
В моей прежней, растворившейся почти без остатка жизни было принято пить только растворимый и притом недорогой кофе. Мы впятером — я, Майя, Горталов и наши общие дети, Олечка и Юлечка, поглощали растворимый кофе большими кружками и, поглотив, тут же забывали его запах и вкус, вернее — отсутствие оного; оставалось лишь ощущение некоторой наполненности в желудке и слегка нездорового возбуждения в мозгу. У каждого из нас была собственная кружка с именем хозяина. Однако довольно часто я, привычно шурша газетой за завтраком, рассеянно шарил в пространстве, нащупывал кружку, поднимал, глотал — и вдруг понимал, что пью чужой кофе из чужой кружки и при этом читаю чужие мысли. Это было неприятно, но познавательно, а главное — начисто избавляло меня от чувства вины, которое я испытывал каждый раз, когда думал о предстоящем уходе.
Между тем открытая во сне истина не оставляла меня, не давала уснуть и требовала, чтобы я немедленно поделился ею с Инной.
— Это так срочно? — спросила Инна сонно.
Та, другая, Майя, та спросила бы недовольно. И была бы, в сущности, права. Разве можно будить женщину в субботу утром? Только в субботу женщина может по-настоящему выспаться после рабочей недели. Воскресный сон не в счет. Воскресный сон свершается уже после сна субботнего. Это все равно что съесть что-нибудь вкусненькое на сытый желудок. Тоже приятно, но с утолением голода не сравнишь. Субботний сон — это сон женщины, изголодавшейся по сну. Именно женщины, потому что мир устроен несправедливо: мужчины в нем спят по потребности, а женщины — по возможности. Так что оставьте, оставьте женщине субботнее утро для сна! Даже любовь — и та в субботу утром может подождать. А уж иная какая вещь, пусть и сама истина, — и подавно.
— Ну говори уж, говори, коли начал… — сонно бормотала Инна. — Ты только одну истину открыл? Всего одну?
— Да — зато исключительно важную.
Это не так уж мало — открыть с утра одну важную истину. Мне пришлось пережить довольно много утр. И если бы каждое утро я открывал только одну важную истину, наука в нашей стране не была бы в таком жалком состоянии, а я давно стал бы академиком и лауреатом. Между тем я всего лишь кандидат юридических наук…
— И что же ты открыл?
— Я открыл, что люди от рождения бессмертны!
— Но ты это уже открыва-ал…
— Я открывал только про нас с тобой. Про нас-то я давно уверен, а сегодня открыл про остальных. Мы все бессмертны, пока любим и любимы в полную силу. Силой любви мы держим наших любимых над потоком повседневной жизни — и они, в свою очередь, держат нас. А как только любовь чуть-чуть выдыхается, слабеет, так сразу погружаемся в поток повседневности и для нас снова начинается то, что мы называем жизнью, а надо бы — процессом умирания. Если бы нам хватало сил любить постоянно, каждую минуту — жили бы вечно…
— Это что-то, — серьезно сказала Инна. — Ты, наверное, всю ночь не спал — думал?
— Нет. Проснулся — и открыл. Я и не думал вовсе. Просто возникло в мозгу такое представление. И сразу в законченном виде. Словно кто-то сформулировал и вложил в меня. И главное — я почему-то уверен, что это не просто представление, каких много, а Истина. Абсолютная Истина, не нуждающаяся в доказательствах.
— Замечательно! Рада за тебя.
— Спасибо.
— И что мы будем делать с этой истиной?
— Ну, наверное, мы будем помнить, что мы не исключение из правил, а такие же, как все. И значит, от силы нашей любви зависит, будем ли мы жить вечно или сами ускорим неминуемый конец…
— Только демонстрировать силу любви не надо — ладно? Не сейчас, милый. И вообще не надо ко мне прижиматься, отвернись к стенке, я лучше сама тебя обниму…
— Обними меня гораздо лучше!
— Вот так?
— Еще лучше!
— Так?
— Угу…
— А теперь спи!
И я спал. И во сне видел жену Инну. И даже во сне помнил, что теперь она моя жена. И называл ее не иначе как “жена Инна”. Даже во сне для меня это было чрезвычайно важно. Я так долго не верил, что мы сможем стать мужем и женой, что эти два слова звучали для меня как музыка. Лучше, чем музыка. Не было в мире такой музыки, на какую я бы променял звучание этих двух слов, думал я, засыпая. И уже во сне я снова и снова повторял их и верил, что мы с женой Инной будем с каждым днем все крепче и крепче любить друг друга, а значит — будем счастливы и абсолютно бессмертны.
2
Самое вздорное суеверие, какое я только могу представить, — это вера в сны. А самое ловкое и ненаказуемое мошенничество — толковать сны. Брешешь клиенту с умным видом все, что в голову взбредет, берешь его деньги — и никакой ответственности, никаких претензий, если предсказания не сбудутся. Если у толкователя есть хоть капля здравого смысла, он загодя внушит клиенту, что объяснение сна изменяет связанную с ним реальность. Что сон только тогда сбывается, когда о нем никто не знает. Истолковать сон — то же самое, что подсмотреть карты партнера, а потом взять и признаться в этом. Понятно, что карты придется пересдать…
— А если подсмотреть и промолчать? — спросил я. — Тогда выигрыш обеспечен?
— Не совсем так, — охотно объяснила мне современная пифия или сивилла (подозреваю, что оба определения не совсем верны, но лень уточнять) Нина Волконская — она же Инна Платонова, моя теперь уже бывшая жена.
Когда Инна всерьез занялась толкованием снов и стала брать за это деньги, мы оба решили, что ей удобнее пользоваться псевдонимом. К тому же дворянская фамилия внушает клиентам доверие.
— В картах, — продолжила она, — там, конечно, почти наверняка. А тут чуточку сложнее. Судьба, видишь ли, играет с нами в особые карты. И правила игры меняет по собственному усмотрению. И вполне возможно, что она иногда нарочно позволяет заглянуть ей через плечо. Чтобы внушить нам ложную уверенность, а потом наградить или покарать по собственному усмотрению. Мало только увидеть, надо еще и правильно истолковать. Для этого и нужны мы, профессионалы.
Инна — настоящий профессионал. Что бы я ни думал о сути ее занятия, не могу не признать: дело свое она знает. И, между прочим, неплохо зарабатывает. Еще когда мы жили вместе, она приносила в дом больше, чем я. Пусть ненамного, но все-таки больше. Теперь же, судя по дорогой одежде и ухоженному виду, она процветает. И вполне может без моей помощи прокормить не только Виталия, но и своего нынешнего мужчину. Тем более что ее нынешний мужчина, несостоявшийся юрист и еще менее состоявшийся художник, не мог бы прокормить даже себя.
Часы показывали десять минут второго, и мы с Инной сидели в том самом уличном кафе-мороженое, где когда-то они с Майей вели переговоры по поводу меня, а совсем недавно Горталов доказывал, как мало я стою (в долларах и евро) в сравнении с ним. Сидели, пили ставший уже традиционным кампари с апельсиновым соком, курили и говорили о снах. Как было справедливо замечено кем-то из мудрецов, слова нужны нам для того, чтобы скрывать свои мысли. Что я и делал вот уже полтора часа кряду. То есть умело скрывал от толковательницы снов свой главный, заветный сон, увиденный сегодня ночью, после которого мне захотелось увидеть Инну. Увидеть и убедиться, что я не до такой степени сошел с ума, чтобы хотеть вернуться к ней наяву.
И я увидел.
И убедился.
Она прекрасно — лучше, чем прежде, — выглядела, приветливо мне улыбалась, умно говорила, но ни единой нити нежности не протянулось между нами, и даже когда страстный тенор по радио завыл неизменное французское: “Ностальжи… Ностальжи… Ностальжи…” — никакой ностальгии по нашему совместному прошлому я не испытал. И радовался этому, потому что был уверен: Инна что-то заподозрила, что-то уловила в моем голосе, когда я попросил о встрече — как ни крути, она знает меня лучше, чем я сам, проницательность у нее чудовищная, неспроста же и толкование снов, — и теперь наверняка лелеяла мысль под видом утешения отомстить мне, ею пренебрегшему и ее променявшему на другую…
Добавлю, что еще в прежней нашей жизни было у меня чувство, что рассказанный и истолкованный Инной сон становится уже не моей, а ее собственностью, что с каждым истолкованным ею сном я в каком-то смысле становлюсь беднее, а она словно бы наживается на мне, и поэтому самые лучшие, самые заветные сны я от нее предпочитал утаивать. И теперь поступил так же и пересказал ей другой, неглавный
сон — тот, который приснился мне после того, как в моем первом сне Инна обняла меня и (во сне) я уснул.
Вкратце содержание этого сна во сне было таково.
Где-то в темных закоулках не то теле-, не то киностудии мы — я и еще трое молодых людей, которых я не узнаю, не вижу их лиц, но по логике сна вроде бы с ними знаком, — встречаем Андрея Обручева. Почему именно на киностудии, никаким разумным образом я объяснить не могу. Никогда мы не имели ничего общего с
кино — и Андрей в отличие от меня даже страстным поклонником важнейшего из искусств не был. Во сне, однако, Андрей — кинознаменитость типа Никиты Михалкова, и притом ему во сне явно за сорок, он седой и усатый, мы же четверо — совсем молоды и зубасты, мы буквально набрасываемся на него с какими-то страстными упреками, в чем-то его бесконечно уличаем — и во время долгого блуждания по закоулкам этой (пусть будет) киностудии, и позже, в просмотровом зале, где он, как бы пытаясь перед нами оправдаться, показывает нам на небольшом экране, расположенном почему-то под самым потолком зала, фрагменты своего еще не смонтированного фильма. Никакого впечатления о содержании этих фрагментов у меня не осталось, помню только, что они были очень яркие, словно рекламные ролики, и сравнительно короткие.
Потом мы опять идем куда-то с Андреем, но уже вдвоем, и о чем-то беспрерывно говорим, теперь более миролюбиво. И оказываемся на каком-то странном возвышении типа недостроенного дома — непонятно, как мы на него взобрались, поскольку никаких лестниц или лесов нет, и спуститься вниз можно, только спрыгнув с довольно большой высоты на кучи щебня. И почему-то здесь, наверху, оказывается целое тепличное хозяйство, и его владелица демонстрирует собравшимся новые сорта помидоров. Один из них назван в честь какого-то молодого человека — моего ровесника и, кажется, коллеги, то есть имеющего во сне отношение к кино (похоже, мы оба все же не режиссеры, но сценаристы), а новый, только что выведенный, еще не имеет имени, и надо его в честь кого-нибудь назвать. Кажется, все присутствующие, включая и моего спутника, уже удостоены этой чести, так что единственным кандидатом оказываюсь, естественно, я. Владелица тепличного хозяйства спрашивает мое имя, и во сне я называю его, причем, что меня больше всего удивляет, называю не какое-то вымышленное или просто чужое, а свое собственное имя и свою фами-лию — Сергей Платонов, — и кто-то радостно повторяет мои имя и фамилию вслух, и мне показывают кустик с красными крупными помидорами, перед которым должны вкопать табличку с моим именем и моей фамилией.
Внезапно все рушится: вмешивается Обручев, он отводит хозяйку в сторону и просит дать помидорам чье-нибудь другое имя, мне же говорит, когда мы остаемся с глазу на глаз, что это ничего не значит — дать имя какому-то помидору, надо сперва завоевать себе имя, добиться того, чтобы “Сергей Платонов” что-то значило для всех этих людей, которые на самом деле вовсе не любители помидоров, а то ли киношные, то ли литературные критики, и только потом позволить что-то своим именем назвать… Говорит он очень веско и убедительно, я уже не обижаюсь на него, и когда он пытается спрыгнуть с этой верхотуры вместе с какой-то женщиной, лица которой во сне я рассмотреть не успеваю, я любезно показываю ему на пожарную лестницу, каким-то чудом возникшую за время нашего разговора в противоположном конце возвышения, и он соглашается ею воспользоваться…
— На этом все и кончается, — сказал я. — И я не стал бы тебе этот сон пересказывать и просить истолковать, если бы не эта маленькая подробность с фамилией и именем. За весь сон ни разу — по крайней мере мне кажется, что ни
разу, — не называл я себя по имени и фамилии, и никто вообще не произносил чьих-либо имен и фамилий — и тот же Обручев был в моем сне зрительно Обручевым, я считал его Обручевым, но при этом ни по фамилии, ни по имени-отчеству ни сам я, ни многочисленные персонажи моего сна его не называли. Мои же имя и фамилия прозвучали как-то подчеркнуто ярко, словно ради них вся эта фантасмагория и накручивалась.
— Так оно и есть, — живо согласилась со мной Инна. — Ты совершенно правильно интерпретируешь увиденное. Хотя и недостаточно полно. Само начало сна, когда ты идешь вслед за Обручевым вместе с другими молодыми людьми, равными тебе по положению — возможно, твоими школьными или институтскими друзьями, — уже проявляет твое тайное желание выделиться из толпы, оказаться на равных с кем-то, кто отмечен, выделен, обособлен. И когда ты оказываешься с ним, знаменитым, вдвоем, это знаменует начало твоего подъема. И, само собой, непонятное возвышение без лестниц и лесов — это уже настоящее достижение, признание, завершающееся, как и следовало ожидать, специальной церемонией присвоения твоего имени чему-то — в данном контексте не важно, чему именно, хотя ярко-красный цвет помидоров не случаен — это цвет победы, цвет твоего триумфа. Однако подсознательно ты знаешь, что триумфа еще не заслужил, именно поэтому тебе приходится самому называть свое имя — иначе его назвали бы и без тебя — и именно поэтому Обручев отговаривает тебя принять это почетное, но незаслуженное предложение. Обручев, кстати, не случайная фигура: он выше тебя ростом и старше тебя во сне, хотя в жизни вы ровесники, что всегда знаменует превосходство, к тому же во сне он не просто режиссер, а знаменитый режиссер, знаковая фигура, символ всеобщего отца, покровителя, начальника. И лестница в конце сна тоже не просто так: лестница символизирует скорый и легкий спуск того, кого в твоем сне символизирует Обручев, и твое над ним возвышение. Однако поскольку женщина, которую ты плохо разглядел, а жаль, без этого мне трудно интерпретировать ее роль в твоем сновидении и в твоей жизни… эта женщина собирается спускаться по лестнице вместе с ним, а не с тобой… Я правильно тебя поняла? — переспросила Инна.
— Да, именно так.
— Поскольку эта женщина, кто бы она ни была, явно предназначалась тебе, а уходит из твоего сна не с тобой, а с другим, превосходящим тебя во многих отношениях мужчиной, это означает, что за возвышение тебе придется расплатиться какой-то утратой — хотя это не обязательно будет та женщина, которая тебе наиболее дорога. Возможно, ты как раз подсознательно хочешь избавиться от этой женщины, а сон лишь проявляет твое подспудное желание.
— Это спорно.
— Это абсолютно бесспорно! — возразила Инна. — У нас у всех в этой жизни достаточно сложные отношения с разными людьми. И очень часто мы сами не осознаем, что те или иные люди для нас значат. И они этого не осознают. И вроде бы никак на нашу жизнь не влияют. Но когда такой человек уходит — умирает или уезжает далеко, так что мы вряд ли с ним снова встретимся, — мы вдруг испытываем неожиданное облегчение и наша жизнь резко меняется к лучшему, начинаются какие-то успехи, достижения — и все потому, что этот человек освободил нас, перестал оказывать на нас свое тайное и неблагоприятное воздействие. Вполне возможно, что в твоей жизни есть такой человек — эта женщина, которую ты даже и не помнишь, ты о ней не думаешь, поэтому и не увидел ее лица, но она на тебя давит — и пока ты не “отпустишь” ее вместе с каким-то возвышающимся над тобой мужчиной, перемен к лучшему тебе ждать не приходится.
— Что ж, это утешает, — хмыкнул я и взял из пачки сигарету. Инна взяла сигарету из своей пачки — все тот же синий “LM” — и прикурила от собственной зажигалки. И в это время зазвонил сотовый. Инна машинально потянулась к сумочке: у нее сотовый появился еще на моей памяти — ей, толковательнице снов, без мобильной связи никак, безумный клиент порой разыскивает ее за тысячи километров, чтобы поведать очередное сновидение и услышать ее драгоценную интерпретацию, — но на этот раз звонил мой сотовый, и когда я вынул трубку из чехла, Инна посмотрела на меня не то чтобы с удивлением, но все же как-то иначе, может быть, с чуть большим уважением. — Да, Наташенька, — сказал я, услышав в трубке знакомый голос. — Да, конечно, я готов. Подъезжай за мной в кафе-мороженое… — Я объяснил, где это. — Хорошо, жду.
— Дела? — понимающе спросила Инна.
— Да так… своего рода халтура. Решил немного подзаработать, пока Майя с детьми в деревне… Кстати, спасибо, ты меня утешила: я немного побаивался, что ты свяжешь эту темную женщину из моего сна с Майей. И предскажешь, что за успех мне придется заплатить такой дорогой ценой.
— А что, Сереженька, твоя будущая вторая жена тебе настолько дорога?
Она улыбалась, хитрая сивилла, и в ее улыбке была вся женская двойственность и недосказанность. Никогда, никогда женщина прямо не скажет мужу, пусть даже и бывшему, что его новая жена глупее, некрасивее, распутнее, чем она, но никогда не упустит случая хотя бы намеком, улыбкой, незаконченной фразой дать ему это понять.
— Да, Инна, — тихо сказал я, почти коснувшись губами ее левого уха. — Майя именно настолько мне дорога…
Инна отшатнулась, будто я ее укусил. Насчет левого уха у нее пунктик. Тяжелое осложнение после ангины почти напрочь лишило Инну слуха. И в левом ухе носит она теперь крохотный, телесного цвета микрофончик от самого современного и дорогого импортного слухового аппарата. Что делает ее похожей на шпионку или сотрудницу охранного агентства. Глухота нисколько не портит Инну, но малейший намек на
нее — а именно так восприняла она мое движение — выводит ее из себя.
— Господи, Сереженька! На кого ж ты меня променял? На эту корову дойную? Жалко мне тебя, Сереженька. Если уж совсем плохо станет, не стесняйся, заходи. Я не злопамятная…
Ничего себе — не злопамятная! Вон как отделала лучшую подругу. И зря. Не настолько велика у Майи грудь, чтобы сравнивать с коровьим выменем. Впрочем, обе хороши. Майя тоже, когда немного освоилась и почувствовала себя хозяйкой положения, перестала прикидываться и не раз спрашивала, где были мои глаза, когда я выбирал в жены “эту моль бледную”. Но я не стану говорить этого Инне. Вместо этого я лишь улыбнусь ей снисходительно и подам руку, чтобы проводить до стоящего неподалеку желтого такси.
— Между прочим, — говорила мне Инна, пока мы медленно шли по тротуару, — давно хотела тебе сказать. Жвакин ведь не вчера появился в моей жизни. Мы с ним встречались раньше. Когда ты на Север уехал. Не сразу, конечно. Я целый год терпела. А потом подумала: зачем мне это надо? Наверняка мой благоверный нашел себе кого-нибудь для утех. А чем я хуже? Ну и приласкала бедняжку.
— Ну и как это было?
— Не очень, — честно призналась Инна. В этом ее сила. Она всегда честна. Поэтому я ей верю. — Встретились несколько раз без особого напряга. Но зато голова перестала болеть, спала по ночам хорошо. А когда он всерьез влюбился и даже замуж начал звать — тут же все прекратила. Еще до твоего приезда. И можешь поверить: все это время он помнил и ждал! Столько лет! Ни за что бы не поверила! Зато теперь он так счастлив…
— Охотно верю.
— А ты счастлив, Сереженька? — нанесла она последний укол, уже усаживаясь на заднее сиденье такси. И тут же, не дожидаясь ответа, махнула рукой шоферу: — Поехали!
Такси тронулось. Я улыбнулся. Стоял и улыбался этим ее словам. Не мог не улыбаться. Все же ты не выдержала, выдала себя. Именно тем выдала, что попыталась напоследок меня уколоть. Не могла оставить меня наедине с собственными мыслями и собственными снами — и наедине с Майей. Предоставить мне идти собственным путем — без тебя. А вдруг без тебя у меня получится лучше, чем получалось с тобой? Вдруг с Майей я добьюсь чего-то, чего с тобой никогда не мог бы добиться? Вдруг мой сон именно об этом? Поистине, для бывшей жены даже мысль об этом невыносима.
А насчет Жвакина опоздала ты со своим признанием. Чуточку бы раньше признаться, до того, как мы решили разойтись. Пока я еще колебался, не знал, кого предпочесть. Не то чтобы я очень ревнивый муж, нет, но и не христосик всепрощающий. У меня просто повода никогда не было тебя ревновать. Ни разу за всю нашу жизнь я в тебе не усомнился. И тогда, на Севере, когда сошелся с той женщиной, виноватым считал себя потому, что тебя, безгрешную, обманывал. А ты вовсе не безгрешной оказалась. Узнал бы об этом раньше — наверняка бы от ревности ослеп, наверняка снова бы в тебя влюбился и потратил бы бездну сил на то, чтобы вернуть женщину, которая могла мне принадлежать безо всяких усилий с моей стороны. Так уж мы глупо устроены, мужчины. Но — опоздала, милая, промедлила, не решалась, видимо, разрушить в моих глазах сложившийся с годами образ непорочной жены. И проиграла…
Я все еще улыбался своим мыслям, когда краем глаза заметил нечто, заморозившее улыбку на моих губах. В машине, припаркованной у обочины, одиноко сидела рядом с пустующим водительским местом молодая женщина и смотрела на меня поверх чуть приспущенного оконного стекла. Не угрожала, не пыталась о чем-то предупредить — просто смотрела и не отпускала своим взглядом. Кто она, эта незнакомка в автомобиле, и чем я ей так досадил?
Вполне возможно, кстати, что и вовсе ничем.
Может, у нее сегодня какие-то свои женские неприятности. Поругалась с мужем или любовником. Или и с мужем, и с любовником одновременно — что случается редко, но зато неприятно не вдвойне, а вдесятеро против ругани с одним. Потому что не у кого искать утешения. Или еще проще: захотела купить новое платье, а муж (тут вряд ли — любовник) не дал денег, потратил все на запчасть для своей подержанной, хотя и приличной с виду “шестерки”. Да мало ли чего! А тут я — стою и улыбаюсь себе, и видно по мне, что у человека все хорошо, все замечательно — как никогда, никогда, никогда не будет у нее. Ну как же не возненавидеть такого человека! Как не ударить его — хотя бы взглядом исподтишка, из укрытия, если уж нельзя обидеть прямо! Как не попробовать перевалить на него хотя бы часть моей душевной тяжести — вон он какой здоровый лось, а я такая маленькая, беззащитная, хрупкая…
Замечу справедливости ради, что женщина, сидевшая в отмытой до блеска, хотя и не новой “шестерке”, не казалась беззащитной и хрупкой. Нормальная с виду женщина, вполне способная сама нести повседневную тяжесть бытия, а не перекладывать на чужие плечи. Мой же беззаботный вид вызван всего лишь выпитым в компании с приятной, но уже не принадлежащей мне женщиной кампари и тем приятным ощущением, что возникает у нормального человека после добросовестно проделанной работы, за которую предстоит получить немалое вознаграждение.
Я — нормальный человек, мадам, я люблю отдыхать и пить кампари с женщинами, но еще больше я люблю много и тяжело работать и хорошо зарабатывать. Без этого мне и отдых, и кампари, и женщины не в радость. Я предпочитаю зарабатывать себе право на отдых — и именно сегодня я его заработал. Ну, по крайней мере мне кажется, что заработал, а так ли это — узнаю через несколько минут. Вот уже и знакомый “Пассат” показался. И за рулем, заметьте, мадам, опять-таки женщина — и ничуть не менее привлекательная, чем та, с которой я только что простился. Только еще моложе и сексуальнее. Обратите внимание, мадам, как она мне улыбается. Конечно, мы-то с ней знаем, что эта улыбка ничего особенного не значит, что для нее возить меня — часть ее повседневной работы, а она для меня — водитель служебного автомобиля, не больше. Но вы ведь не знаете этого, мадам. Вы небось бог знает что себе вообразите. Ваш и без того тяжелый взгляд станет наверняка просто каменным, когда вы увидите, как я сажусь на переднее сиденье дорогой иномарки рядом с рыжей женщиной-шофером в черной кожаной фуражке с высокой тульей.
Но я не стану оглядываться, мадам, чтобы убедиться в этом. Я не хочу и не буду оглядываться. По крайней мере на вас, мадам.
А может быть, вы и есть та самая, неизвестная мне, но втайне влияющая (в дурную сторону) на мою судьбу женщина, о которой говорила Инна? Может быть. В таком случае катитесь от меня подальше на своей “шестерке” — и пусть ваш тяжелый взгляд вернется к вам, отразившись в зеркальце заднего вида, и придавит, расплющит вас в автомобильном кресле, как лягушку, в то время как я легко и весело пойду-поеду-покачу своей дорогой.
3
Странно было вновь оказаться в кабинете Игоря Степановича.
Бессонные ночи и дни, проведенные за мерцающим экраном компьютера, видимо, отразились на моей способности видеть и воспринимать окружающее. Все казалось слишком большим, слишком ярким и слишком объемным в сравнении с унылой голубоватой поверхностью экрана. И сам Игорь Степанович, бывший трое суток для меня плоской, почти придуманной фигурой, случайно занесенной в мои воспоминания со страниц чьих-то чужих мемуаров, Игорь Степанович вдруг ожил, укрупнился, приобрел цвет, объем и прежние привычки: точно так же втягивался и вытягивался на манер подзорной трубы, поглощая при втягивании клубы голубого дыма и выпуская из себя при вытягивании дым серый. Вот он еще раз втянулся — вытянулся и заговорил со мною.
— Что ж, Сергей Владимирович, — сказал он, прихлопывая ребром ладони сколотые листки воспоминаний, словно они могли вспорхнуть и улететь назад, в прошлое, и только его рука удерживала их в настоящем. — Должен признать…
Почему должен? Кому должен? В обычные дни я нечувствителен к бюрократическому жаргону, я пропускаю его сквозь себя, не замечая, но сегодня зубчатые колесики в мозгу никак не цеплялись одно за другое, проворачивались вхолостую и мысли разбредались во все стороны, липли к чему попало. Пришлось хорошенько тряхнуть головой, чтобы колесики сцепились и мозг начал постигать суть того, что говорит человек за начальственным столом, а не шуршать не идущими к делу ассоциациями.
— Должен признать, — продолжил Игорь Степанович, — что вы добросовестно потрудились. Солидный объем, ясность и некая, я бы сказал, артистичность изложения — это впечатляет. К тому же ваш вариант дополняет и подтверждает уже имеющийся у нас текст — о чем я говорил вам, если помните, — и практически ни в чем, за исключением некоторых мелочей, ему не противоречит.
— Естественно… — начал было я, но Игорь Степанович остановил меня руководящим жестом.
— Совершенно естественно, Сергей Владимирович, — внушительно произнес он, — что как раз мелкие противоречия наилучшим образом подтверждают достоверность обоих документов. Если бы вы и… — Тут он слегка помешкал в поисках слова. Словно и впрямь живой человек, а не робот, сконструированный для такого рода переговоров. — …и другой респондент вспоминали события двадцатилетней давности совершенно идентично, я бы предположил, что один из вас списывал у другого, как нерадивый школьник. Увы, человеческая память не только несовершенна — она еще и избирательна. И многое из того, что казалось важным вашему другу, потому что касалось лично его, вам было неинтересно и не запомнилось. Точно так же, как он упустил многие подробности, столь важные и дорогие для вас…
Тут он замолк с таким видом, словно хотел дать мне возможность высказаться. Спасибо, Игорь Степанович, я непременно воспользуюсь.
— Есть еще одна тонкость, — сказал я. — Некоторые подробности просто не могли быть известны другому… респонденту. Скажем, на острове Любви я был с глазу на глаз с Ниной, а в квартире Натальи Васильевны мы часто бывали только вдвоем. Значит, ваш респондент — даже если это не он, а она, одна из этих женщин, мог или могла знать только о том, что происходило между мной и ею, а о чем-то другом догадываться или… — Тут новая возможность пришла мне в голову. — Или она могла писать об этом с чужих слов.
Игорь Степанович внимательно слушал меня, постукивая в такт моим словам пальцами по тощей стопке листков.
Всего семнадцать страниц, билась в виске не идущая к делу мысль, покуда я автоматически продолжал говорить. Три дня и три ночи погружался я в свое прошлое и был уверен, что загрузил в файл целый роман. Почему-то казалось, что одна история Натальи Васильевны потянет страниц на пятьдесят. Но не потянула. Или я не потянул? Нет, судя по словам Игоря Степановича, я потянул. Оказался на должной высоте. Не обманул, говоря бюрократическим языком, их ожиданий. А вот не обманул ли я себя самого? Может, не стоило с ними связываться? Не стоило продавать собственное прошлое — даже и за десять тысяч долларов? Взять данную авансом тысячу — и привет. Купить билет и не поехать. Именно этого добивался от меня господин Горталов. И я действительно чуть не отказался. Если бы не “Ока” и не швейная машинка. Сидел бы сейчас дома с новеньким сотовым телефоном и пропивал в одиночестве остатки. С сотовым, даже номера которого не знает никто: ни Майя, ни Инна, ни коллеги в академии. Только шофер Наташа. И еще, может быть, Ирина Аркадьевна. Игорь Степанович тоже наверняка знает. Такая у него работа — все знать. А больше никто. Даже Инна, которая видела, как я говорю по сотовому, но не спросила номера. Не захотела спросить? Или не догадалась? Скорее всего — не захотела. Не нужен ей номер моего сотового. И я не нужен. Никому я не нужен, даже Ирине Аркадьевне. Которая, между прочим, втянула меня во всю эту историю. Втянула — и бросила, сдала с рук на руки Игорю Степановичу…
Эти второстепенные, не идущие к делу мысли ползли как бы на втором плане, облаками по синему небу, не заслоняя мыслей о главном: о моих собственных воспоминаниях и о воспоминаниях того, другого, о котором я до сих пор ничего не знал. И похоже, так и не узнаю. Напрасно я рассчитывал, что, выслушав мои рассуждения о нем, Игорь Степанович скажет: “Конечно, Сергей Владимирович! Именно так и было! Она (или все-таки он) так и пишет: об этом мне рассказал (или рассказала)…” И назовет того, кто писал, и того, кто поведал ему дополнительные подробности. Но ничего подобного Игорь Степанович не произнес. Уловка моя не удалась. Да и коммерция, похоже, тоже. Все так и опустилось во мне, когда Игорь Степанович, помолчав какое-то время, нахмурился и сказал:
— К сожалению, Сергей Владимирович…
Ну конечно! Этого я и ожидал. Их вечного “к сожалению”. Сколько раз я с этим сталкивался — не сосчитать. И главное, манера у них, начальников, абсолютно одинаковая: никогда не скажут с порога, что работа ваша, Сергей Владимирович, — говно, и валите себе с богом. Нет! Обязательно сперва признают, что работа замечательная, добросовестная, талантливая и еще какая-нибудь, и только когда дойдет до главного, когда от комплиментов пора перейти к решению судьбы твоей работы — а значит, в каком-то смысле и твоей собственной судьбы, тогда и прозвучит это неизменное “к сожалению”.
Есть, однако, в печальном опыте и светлая изнанка. По молодости лет воспринимал я эти неожиданные “к сожалению” как трагедию. Но обламывала меня судьба не раз и не два. И теперь, когда я слышу в свой адрес вежливое “к сожалению”, я даже не морщусь — как не морщусь давно после рюмки самой отвратительной водки. Я даже улыбаюсь в ответ, словно это их “к сожалению” не очередная головная боль, а подарок судьбы.
От Игоря Степановича я тоже ждал этого “к сожалению” — и когда услышал, мне и притворяться не пришлось, я вполне естественно улыбнулся, потому что готов был ко всему. К тому, что вернут мои жалкие семнадцать страниц (нет, надо было написать пятьдесят! Пятьдесят мало никому не покажется) и не заплатят денег. Или не
вернут — и заплатят меньше, чем обещали, потому что на десять тысяч я не навспоминал. И к тому готов был, что и не заплатят, и не вернут, но попросят добавить, дописать, уточнить что-нибудь, а уж потом…
Однако к тому, что на самом деле сказал Игорь Степанович, я все-таки был не готов.
4
— К сожалению, Сергей Владимирович, — сказал Игорь Степанович, — все ваши воспоминания никак не решают стоящей перед нами проблемы. Я понимаю, что вы на это скажете: вы не знали — не могли знать, — в чем сущность нашей проблемы, а потому не в силах были нам помочь. И тут вы совершенно правы. Мы ведь и не скрывали от вас, что надеемся решить проблему без вашего непосредственного участия, используя лишь ваши воспоминания, за которые, кстати, вы можете прямо сейчас получить заранее оговоренную сумму…
Говоря это, он буднично, не пытаясь произвести на меня впечатление, вытащил из ящика стола довольно объемистый конверт и положил перед собой. Однако при этом он не пододвинул конверт ко мне, и я не протянул руку, ждал, пока он закончит свою речь. Видно, еще не пришло время брать деньги и уходить.
— Вы честно заработали эти десять тысяч и можете тратить их в свое удовольствие, не беспокоясь, что кто-то когда-нибудь попрекнет вас этими деньгами. В том числе и те, о ком вы здесь написали. — Он постучал желтым крепким ногтем указательного пальца по моим листочками. — Во-первых, никто из них никогда этого не прочитает. А во-вторых… — Он пожал плечами. — Не знаю, может, с их точки зрения это и не так, но мне представляется, что ничего порочащего ни о ком вы не написали. В любом случае вы имеете право написать книгу воспоминаний, как это модно теперь, и все это предать гласности, и никто не вправе будет вас за это упрекнуть… Правда, — тут он слегка улыбнулся, — десять тысяч долларов за такую книгу вряд ли кто-нибудь заплатит.
— Не сомневаюсь.
— Однако замечу, Сергей Владимирович, — продолжил он, — что десять тысяч долларов — не такие большие деньги. Заработать их можно за три дня — как вы это и сделали, — а потратить еще быстрее. И опять придется возвращаться к скучному повседневному труду, заканчивать вашу диссертацию, защищаться, а там… Скажите честно, Сергей Владимирович, каким вам видится ваше будущее после защиты докторской диссертации?
— Честно? — Я улыбнулся. — Ну, если честно, Игорь Степанович, то не таким уж и мрачным оно мне видится, не таким скучным и однообразным. Есть у меня надежда, что после защиты найдется для меня неплохое место в нашей академии — и хотя академиком стану я не скоро, а может, никогда не стану, но заведующим кафедрой, профессором, деканом факультета, может быть, проректором — вполне могу стать.
— И будете вы деканом, и будете проректором, — тоном унылого пророка произнес Игорь Степанович, — и будете получать десять—пятнадцать—двадцать тысяч рублей в месяц, и будете считать себя миллионером, потому что живете вчетвером в трехкомнатной квартире, имеете возможность раз в пять лет купить жене новую шубу и съездить в отпуск на Красное море или на Кипр, и на работу ездите на “десятке”, а не на трамвае или, упаси боже, на “Оке”…
Случайное совпадение, конечно. Не мог он подслушать моих мыслей, когда “Ока” цвета дохлого фламинго возникла передо мной, чтобы помочь мне принять решение. И про швейную машинку он не сказал — а то бы я точно решил, что Игорь Степанович знается с нечистой силой. Что же касается шубы для жены и Красного моря — это настолько очевидно, настолько расхожи представления об обеспеченном существовании в нашем кругу, что тут он просто не мог не угадать.
— Согласитесь, что это не так уж мало — по сравнению с тем, что я имею теперь.
— Соглашусь, пожалуй.
— И к тому же, вы ведь все или почти все обо мне знаете, а значит, вам известно, что я помимо основного места работы еще подрабатываю в одном месте. И даже кое-что вложил в предприятие моего работодателя. И эти вложения в будущем могут обернуться неплохой прибылью, так что…
— Увы, Сергей Владимирович, — с похоронным видом каркнул Игорь Степанович. — Увы! Не хотел вас огорчать, знаете, не люблю приносить людям дурные вести, но придется. Чтобы наш дальнейший разговор имел смысл, вы должны располагать всей информацией о вашем настоящем и будущем.
— Вам и будущее мое ведомо?
Я усмехнулся, вспомнив недавнюю беседу с толковательницей снов.
— Не все, Сергей Владимирович. Далеко не все. Только некоторые финансовые аспекты вашего будущего мне известны — потому что будущее наше во многом определяется сегодня. И тот, кто умеет читать знаки будущего между строк настоящего, тот лучше других подготовлен к тому, что его ждет. Так вот, Сергей Владимирович, финансовые аспекты вашего будущего не столь благоприятны, какими они вам по незнанию вашему кажутся. Ведь не зря же среди финансистов и предпринимателей пользуется таким успехом известная заповедь: не следует все яйца складывать в одну корзину. Вы же заповедь эту нарушаете. Зарабатываете денежки в одном месте — и в том же месте их вкладываете. И не думаете вы о том, что будет с вами и вашими честно заработанными денежками, если в один прекрасный день ваш работодатель исчезнет…
— Как исчезнет?!
— Так и исчезнет — как все. Прогорел, прихватил денежки — и исчез. Вот и работодатель ваш прогорел. Ну, или почти прогорел. Оказался на грани банкротства. Бывает, Сергей Владимирович, очень часто бывает, можете мне поверить. Очень часто солидные с виду предприятия и предприниматели оказываются на этой грани, но одни так и балансируют, не переступая грань, и в конечном счете спасают себя и свои деньги и деньги своих клиентов, а другие оказываются банкротами — и все их имущество продается за долги. А кредиторам, вкладчикам, компаньонам, акционерам — им достаются крохи, десять копеек с рубля, да и то в лучшем случае. Чаще же еще меньше или вовсе ничего, кроме долгов, не достается. Могу только в одном вас успокоить, Сергей Владимирович: никаких долгов на вас лично не числится. Вы чисты перед законом и перед людьми. Чисты — и бедны, к сожалению. Честная бедность — наверное, это может служить утешением, не знаю…
— Но что же случилось с?.. — Я назвал фамилию приятеля-работодателя.
— Сбежал, — невозмутимо ответил Игорь Степанович. — Перевел все средства на зарубежные счета — и растворился не то на Ближнем Востоке, не то в Южной Америке. Впрочем, какая разница? Не будете же вы снаряжать экспедицию на его поиски на манер детей капитана Гранта. И даже судебный иск ему не вчините и в розыск не объявите, поскольку деньги вы, как я полагаю, у него получали наличными, помимо всяких ведомостей и, разумеется, помимо налогов, и с точки зрения закона он у вас ничего не украл и ничего вам не должен. Так что…
Тут Игорь Степанович замолчал, видимо, решив, что сказал достаточно. И действительно — сказано буквально все. И ни в чем он не ошибся. И платил мне приятель наличными, без всяких формальностей, и так же, не на бумаге, а на словах, было оформлено наше деловое сотрудничество. Риск, конечно, в этом был — но и дивиденды мне были обещаны соответствующие степени риска. И очень хотелось мне, к чему скрывать, получить больше, намного больше, чем мог бы я получить, действуя легальным образом. Ведь что такое заработок без риска — это я хорошо знаю, годами наблюдаю у себя в академии, где преподаватели делятся на две категории: тех, кто берет, и тех, кто не берет. Соответственно две эти категории и зарабатывают. Пока я рисковал с моим приятелем на стороне, я мог себе позволить ничем не рисковать в академии — и такой расклад казался мне куда как привлекательнее…
Я невольно посмотрел на конверт с десятью тысячами: не исчез ли он? Не привиделся ли мне после двух бессонных ночей? Теперь этим десяти тысячам совсем другая цена. Пока я не знал о том, что случилось с моим приятелем, эти обещанные мне десять тысяч были приятным дополнением, премией, призом в не слишком трудной и рискованной игре. Их можно было смело тратить, не беспокоясь о будущем, можно было позволить небольшой, но все же достаточно роскошный праздник себе и моей новой семье. Теперь о празднике следовало забыть. Сидя перед этими деньгами, еще даже не получив их, не подержав в руках и не пересчитав, я уже мысленно их распределял: столько-то, чтобы погасить первоочередные долги, столько-то — Майе на шубу, этот пункт обсуждению не подлежит, столько-то — Виталию, пусть вкладывает в акции, пусть играет на бирже, пусть зарабатывает себе и своему блудному папаше на безбедную старость…
— Возьмите деньги, Сергей Владимирович, — словно прочитав мои мысли, сказал Игорь Степанович. — Возьмите. Синица в руках — это не так уж плохо. Я считаю, что только тогда и следует думать о журавле в небе, когда синицу уже в руке держишь. И крепко держишь, чтобы не улетела. Возьмите, не терзайте себя. Пусть это будет слабым, но все же утешением.
Я взял. Стало чуточку легче.
— Курите, если хотите.
Я закурил. Стало еще немного легче.
Интересно, что будет со мной, если Игорь Степанович предложит мне выпить? Может быть, станет настолько легко, что я воспарю над креслом? Но он не предложил мне выпить. Он предложил другое.
— Я хочу кое-что предложить вам, Сергей Владимирович, — начал он, глядя на меня в упор и словно прикидывая про себя: а стоит ли мне что-то предлагать? Гожусь ли я для того, что он хочет предложить мне? Кажется, все-таки гожусь. — Я хочу предложить вам работу.
По тому, как он сказал, было понятно, что речь идет не просто о работе, а о работе на ту великую организацию, которую представлял Игорь Степанович, от лица которой он со мною говорил. Эта работа сама по себе — награда для того, кому ее предлагают, так что вопрос о материальном вознаграждении можно и не поднимать — и мы действительно заговорили о деньгах только в самом конце, когда уже обо всем договорились, когда я уже подписался на все. Сперва же речь шла даже и не о самой работе, а о спецзадании: я должен был исполнить его, чтобы меня сочли годным для постоянной работы на организацию.
— Подумайте хорошенько, прежде чем соглашаться, — продолжил Игорь Степанович. — Написать несколько страниц о своем прошлом может каждый человек — это вопрос времени и некоторого усердия. Ну, и памяти, конечно, хотя абсолютно беспамятные люди мне до сих пор не попадались. По крайней мере — не среди юристов. Если же вы возьметесь за это задание, то вам придется встречаться с людьми, расспрашивать их, выведывать у них какие-то факты, которые они, может быть, предпочли бы от вас скрыть. Может быть, придется… ну, я не знаю, выпить с человеком или, если это женщина, использовать свое мужское обаяние — вы понимаете, о чем я говорю, правда?
— Я понимаю.
— Мы не вправе от вас требовать, чтобы вы, например, переспали с бывшей одноклассницей, чтобы что-то выведать у нее. Но обстоятельства могут так сложиться, что у вас не будет иного выхода: или переспать, или уйти ни с чем. И я хотел бы, чтобы вы заранее для себя решили, готовы вы зайти так далеко или не готовы. Может, лучше и не пытаться?
— Я попытаюсь.
— И еще, пока не забыл, — продолжил он, словно не слыша моей реплики. — Что бы вы там ни делали для нас и в наших интересах, вы должны оставаться в рамках закона. Мы не только не можем требовать от вас иного — мы настаиваем, чтобы закон соблюдался категорически. Соответствующий пункт будет внесен в контракт, который вам придется подписать, если вы согласитесь на нас работать.
Уже внесен, подумал я. Уже внесен, а не будет внесен. И готовый контракт наверняка лежит в ящике его стола. Уверен, что это так. Но вслух я этого не скажу — а лучше скажу я другое:
— Я, честно говоря, никогда и не воображал себя агентом 007 с правом убивать…
— И прекрасно! К тому же дело у нас не такого рода, чтобы убивать. У нас дело идет не о смерти, а о ее противоположности. О любви, можно сказать, речь идет, о семье, о браке — так что, если все будет сделано вами правильно, мы с вами будем на свадьбе шампанское пить, а не водку на поминках. Вот какого рода у нас с вами дело. Но прежде чем мы с вами двинемся дальше, посмотрим кино.
Вот так я и увидел фильм, снятый Андреем Обручевым. И хотя это был любительский фильм, снятый на любительскую видеокамеру, но все же он был и режиссером, и оператором, и даже снимался в своем фильме в главной мужской роли, как делают многие знаменитые режиссеры. И именно от Андрея, как оказалось, зависело мое возможное возвышение или падение. Так что сон, истолкованный Инной, оказался в руку…
5
Теперь, когда мы обо всем договорились, когда я подписал контракт и получил устные инструкции, я, спускаясь с четырнадцатого этажа, думал, что все, Игорем Степановичем со мной проделанное, напоминает запуск ракеты — только наоборот. У ракеты первая ступень всегда самая мощная — поскольку должна поднять с поверхности земли кроме самого корабля вторую и третью ступени. Потом идет вторая, менее мощная. И наконец — третья, самая слабая. Потому что она и вес несет минимальный, и работает далеко от Земли, в безвоздушном пространстве. Так обстоит дело с ракетой. Так ее запускают.
А человека — меня в данном случае — запускают на орбиту не так. Тут первая ступень как раз слабенькая — небольшая приманка в виде тысячи долларов ни за что, за то, что предложение выслушал. Потом вторая ступень, помощнее — и ставка в десять раз больше, и труд определенный требуется. И, наконец, последняя, третья, самая мощная — сильнейший пинок под зад: лети-лети, синяя птица! Вознаграждение маячит впереди царское, но и работа — настоящая, без дураков, для жизни, возможно, и не опасная, а вот для репутации… Шесть человек, мнением которых я дорожу до сих пор ничуть не меньше, чем мнением Инны или Майи, вполне могут свое мнение обо мне поменять. В какую сторону — можно не уточнять. И никакие оправдания, никакие благие цели, якобы преследуемые, мне не помогут.
Не раз и не два приходилось мне самому резко менять мнение о человеке. Знаю, что в первую очередь эмоции срабатывают. Тошно становится с человеком, не хочется ни говорить с ним, ни видеть его — и даже если формально он перед тобой оправдается и ты примешь его извинения, прежней дружбы все равно не вернешь.
Мудр Игорь Степанович — осторожен, хитер и мудр. За что и держат, надо полагать, на не совсем понятной, но явно не последней в холдинге должности. Понимает Игорь Степанович, что человек — не ракета. Нельзя ему сразу сильного пинка под зад дать, нельзя сразу самую мощную ступень включать — не полетит человек, откажется. Я бы, например, точно отказался, если бы сразу, без подготовки узнал, чего от меня хотят. И работой меня не заманили бы, и долларов я никаких бы не взял. Даже той даровой тысячи. От греха подальше. Чтобы соблазна не было. А вот теперь, после того, как соблазнился малым, когда уже и работу сделал кое-какую, и деньги неплохие получил, когда скорость набрал и почувствовал, что лечу, теперь отказаться — вроде как с парашютом спрыгнуть. То есть можно, конечно, не запрещено, но страшновато. Почти так же рискованно, как продолжать полет. А выгоды никакой. Будешь потом всю жизнь ходить, прихрамывая (ногу при приземлении подвернул), глядеть с тоской в небо и понимать, что больше не полетишь. Даже и не предложат никогда, потому что доказал свою непригодность.
Ну и пусть не предлагают, сказал бы умный человек на моем месте. Взял бы честно заработанные десять тысяч, поблагодарил за доверие — и отправился бы восвояси, вполне довольный сам собой, своим обедом и женой… Я же всегда и всем недоволен и всегда поступаю глупейшим образом. Подписываю контракт, беру на себя обязательства — и только потом, в лифте, задумываюсь, с чего это я решил, что мне удастся провернуть дело, с которым не справился такой несомненно хитрый и столь же несомненно мудрый человек, как Игорь Степанович.
Ему, видимо, самому было неловко, что в таком простом с виду деле он без посторонней помощи разобраться не смог, поэтому он долго, очень долго ходил вокруг да около, и прошло по меньшей мере минут десять в приятно возвышенных и отвлеченных разговорах о прелестях семейной жизни и гармонии любящих сердец, словно самой природой сотворенных друг для друга, прежде чем я понял, что неспроста мне кино показывали про Кипр, где весело отдыхали юная красавица Ирина Аркадьевна и друг моего детства Андрей Обручев: чтобы я сообразил, что от меня одного зависит, сможет ли младшая и горячо любимая дочь Аркадия Максимовича, главного человека в этом огромном холдинге, его фактического хозяина, пойти к алтарю с моим бывшим одноклассником и лучшим другом Андреем Обручевым. Потому что, если успеха в расследовании я не добьюсь, никто к алтарю не пойдет. То есть сама по себе Ирина Аркадьевна сможет пойти — но не с Андреем.
— Почему он-то не сможет? — поинтересовался я. — Что значит — не сможет? Как-то слова эти не сочетаются в моем представлении с Андреем Обручевым. Очень мало себе представляю того, чего бы Андрюша не смог.
— Да в том-то и дело, что никто этого не знает! — в первый раз позволил прорваться наружу своим эмоциям невозмутимый и методичный Игорь Степанович. — И как раз это вам и необходимо узнать — почему. Только сразу вас хочу предупредить: не вздумайте пойти самым легким путем — расспросить самого Андрея Ильича. Хотя бы потому, что не только мои или отца Ирины Аркадьевны попытки узнать, в чем тут причина, но и вопросы самой Ирины Аркадьевны остались без ответа и реакция Андрея Ильича была… Не очень приятная была реакция, можете мне поверить!
Я поверил. Печально, но, увы, я готов допустить, что нынешний Андрей Ильич чем-то отличается от прежнего Андрюши и что Андрей Ильич на расспросы любимой женщины может отреагировать самым неприятным образом. Печально, потому что подобное допущение словно стирает память о моем Андрее. Кого угодно мог я представить злым, раздраженным, язвительным, неприятным — но не его. Первой его реакцией всегда были белозубая улыбка, перед которой никто не мог устоять, внимательный взгляд, добрые, успокаивающие, примиряющие слова — и только потом, когда собеседник или даже противник успокоился и готов слушать, — разумные и не затрагивающие ничьего самолюбия аргументы.
Да! Вот главное: не затрагивающие самолюбия. Мы все: я, Сашка, Борис, наши девочки — все мы могли кому угодно в классе, в школе, во дворе, на катке, на улице доказать свою правоту, особенно если не по одиночке, а всей командой, но все мы при этом стремились не только правоту доказать, но и свое превосходство над оппонентом, выставить его менее знающим и понимающим, чем мы сами; наша речь всегда была приправлена толикой иронии, а то и откровенной насмешки, за что нас, надо полагать, многие недолюбливали, а вот Андрей…
Но нет больше Андрея, а потому не буду я спорить. Прав он или не прав, но с Игорем Степановичем о своем несогласии я предпочту промолчать.
И я промолчал.
И вот теперь молча вез в лифте копию контракта в черной кожаной папке. Каждый пункт моего контракта требовал конкретных действий, направленных на то, чтобы обеспечить возможность заключения другого контракта — брачного — между Ириной Аркадьевной с одной стороны и Андреем Обручевым — с другой. Юристы со стороны жениха и юристы со стороны невесты подготавливают текст брачного контракта, а я — тоже юрист, но не представляющий ни одну из сторон, а действующий в общих интересах на основании контракта, заключенного со мной всемогущим холдингом, — обеспечиваю возможность его подписания. В случае успеха со мной будет заключен новый контракт — на неопределенный срок.
— В нашей организации, — пояснил напоследок Игорь Степанович, — неопределенный срок обычно означает пожизненный наем. Каждый, кто проработает у нас не менее десяти лет, продолжает получать жалованье в полном размере даже в том случае, если холдинг в его услугах более не нуждается. Разумеется, человек при этом обязуется не поступать на службу к нашим конкурентам.
— Это понятно.
— Я рад, что вам это понятно. Кстати, имейте в виду, Сергей Владимирович: конкуренция — не пустая выдумка, она реально существует, и наверняка найдутся люди, которые захотят помешать вам исполнить задание. Брак Андрея Ильича и Ирины Аркадьевны приведет к тесному сближению, а то и слиянию нашего холдинга и ряда крупных фирм, принадлежащих Андрею Ильичу. В результате многим конкурентам придется потесниться. Им это вряд ли понравится. Поэтому очень важно соблюдать секретность. Никому ни единого слова о сути вашего задания. Если будут спрашивать — вас привлекли как специалиста в области пенсионного обеспечения, чтобы подготовить документы по созданию специального пенсионного фонда, который должен будет гарантировать будущее каждого из супругов в случае смерти одного из них или развода. Такой фонд действительно планируется создать, и если вы все сделаете правильно, вы этим и займетесь — уже будучи у нас на службе. И, по-видимому, будете им руководить. Это не пустые обещания, не приманка для вас — это информация, которая просочится сквозь известные нам каналы в прессу и к нашим конкурентам. Если будут сильно давить — можете ее подтвердить. Но только ее — о сути задания никому ни слова!
— Вы так уверены, что мне будут мешать…
— Хотите отказаться?
— Я уже подписал контракт.
— И все-таки? Если есть сомнения, я уничтожу контракт прямо сейчас, и вы будете свободны с десятью тысячами в кармане.
Я вспомнил презрительный тон Горталова — и покачал головой.
Потом вспомнил про сорок пять тысяч евро — и спросил:
— Скажите, Игорь Степанович, вам знакома такая фамилия: Горталов?
— Разумеется.
— Он представляет ваши интересы или интересы ваших конкурентов?
— А почему вы об этом спрашиваете?
Я рассказал почему. Не скрою — было приятно наблюдать, как темнеет и раздувается физиономия Игоря Степановича, как он недовольно щурит глаза, приятно было воображать разнос, который учинят Горталову. Однако, когда я закончил, Игорь Степанович сухо сказал:
— Горталов действует в наших интересах. О вашей встрече он мне доложил. — Вот тут я ему не поверил. — И еще он сказал мне, что не слишком вам доверяет и боится, что его рекомендация, если вы не справитесь, ему повредит. Так что он решил, если понадобится, лично убедить вас не отказываться от работы на нас.
— Странно, что он не взял с собой отделение УБОПа. Положил бы меня мордой в грязь — и не нужно никакого убеждения, — усмехнулся я. — А с другой стороны, если хотел убедить — зачем рассказал, что за посредничество получил почти в пять раз больше, чем я за свои воспоминания? Когда я узнал об этом, мне очень захотелось отказаться от ваших десяти тысяч. Очень. Я понимаю, что вы могли приказать ему назвать эту сумму, чтобы подстегнуть меня, чтобы пробудить во мне честолюбие, вызвать на соревнование. Но мое честолюбие почему-то не пробудилось. Скорее, наоборот. Оно почувствовало себя обиженным и посоветовало бросить это дело. К счастью, я не привык прислушиваться к доводам честолюбия. Но в следующий раз могу и поддаться на уговоры…
Он долго молча смотрел на меня. Папка с копией контракта лежала передо мной на столе, и я нарочно убрал со стола руки: пусть забирает, пусть рвет контракт, если считает нужным. Я почти хотел этого. Думаю, он хотел того же самого — и, будь его воля, так бы и поступил. Но в отличие от меня он был не волен распоряжаться собой. Видимо, в данных ему инструкциях такой вариант не был предусмотрен.
— Мы не давали Горталову инструкций делиться с вами информацией относительно размеров его вознаграждения, — подчеркнуто официально ответил наконец он.
— Возможно, — пожал плечами я.
— А для вас это имеет такое большое значение? — спросил Игорь Степанович, уже не стараясь скрыть свои эмоции.
— Да как вам сказать… Для меня сейчас главная задача — понять, в какую игру тут у вас играют, определить класс других игроков и постараться как-то ему соответствовать. Если у меня это получится — я смогу чувствовать себя субъектом игры, а если нет — увы, только ее объектом.
— А объектом, понятно, вы быть не желаете?
— Не желаю, Игорь Степанович. Не интересно мне это, драйв не тот.
— Драйв… — презрительно процедил он сквозь зубы. — Ничего себе выраженьице: драйв… Я запомню. И позабочусь, чтобы впредь господин Горталов не докучал вам. Драйв…
— Заранее благодарю.
И я шагнул к лифту.
— Не туда, — сказал Игорь Степанович. — Дверь лифта с другой стороны.
В его голосе слышалось сомнение. Кажется, он был все-таки не против, чтобы я открыл по ошибке четвертую дверь и шагнул в бездну.
5. День седьмой. Пятница, 19 июля
1
Я — гений!
Ладно, пусть не гений, но посещают меня иногда умные мысли. Здравствуй, умная мысль! Спасибо, что зашла на огонек. Присаживайся, устраивайся поудобнее, помоги разобраться с делами. С чего начнем? Ну конечно, с главного вопроса: почему в моем списке шесть человек?
На первый взгляд ответ прост: потому что неведомые помощники Игоря Степановича, узнав о существовании нашей команды, состоявшей из шести человек, выписали по порядку всех шестерых. И всех шестерых (включая себя самого) я более или менее подробно описал в своих воспоминаниях.
Но теперь-то от меня не требуется вспоминать!
Теперь передо мной стоит совсем другая задача: я должен встретиться с каждым из своих старых друзей и каждого спросить, не знает ли он (она) чего-нибудь такого, что могло бы помешать нашему старому другу Андрею Обручеву жениться на вполне прекрасной внешне и столь же совершенной, полагаю, внутренне девице Ирине Аркадьевне. И если знает — не соблаговолит ли он (она) поделиться с Игорем Степановичем своим знанием. Бескорыстно или за приличное вознаграждение.
И кому из шестерых я могу задать этот вопрос?
Нет, подсказала умная мысль, спроси иначе: кому из шестерых ты при всем желании не можешь задать этого вопроса?
Ну, прежде всего, очевидно, самому себе. То есть могу, конечно, и формально даже обязан начать с себя, поскольку вот он я, всегда под рукою, но — бесполезно спрашивать, потому что, проведя без малого трое суток за воспоминаниями, я вполне убедительно дал понять Игорю Степановичу, что ответа на поставленный вопрос не знаю.
Таким образом, вычеркиваем из списка номер первый: Платонов Сергей.
Под вторым номером у нас числится Обручев Андрей. Вот к кому, будь на то моя воля, я бы прежде других обратился! И в самом деле: кто же еще, как не сам Обручев Андрей, наилучшим образом осведомлен о том, что препятствует ему, Обручеву Андрею, жениться на Ирине Аркадьевне? Но… не дано мне такого права, даже просто встретиться и поговорить с Андреем, не то что вопросы ему прямые задавать. А значит, в нашем списке он лишнее место занимает. Не является он для меня фигурантом — или, напротив, является главным фигурантом, но лишь в том смысле, в каком прежде, в пору моей следовательской деятельности, был для меня фигурантом, к примеру, труп. Понятно, что труп убитого — главная фигура в деле об убийстве, но нет никакой возможности побеседовать с ним по душам, спросить его без лишних проволочек: кто же тебя, бедолага, замочил? Скажи, помоги следствию, тебе же лучше будет…
Ладно, не будем о печальном. Просто вычеркнем Андрея из списка. И перейдем к номеру третьему.
Увы, номер третий мне тоже не поможет. Умер номер третий, о. Александр, в миру — Александр Морозов, в бозе, как говорится, почил. Какой-то несчастный случай, пожар, если не ошибаюсь, подробностей не знаю, на похоронах не был, не позвали, и вообще сообщили случайно, через третье лицо, когда все уже было позади.
С грустью вычеркиваю номер третий.
Таким образом, в списке остаются трое: Борис, Нина и Вера. За какие-нибудь пятнадцать минут я сократил список наполовину!
Гениально… То есть было бы гениально, если бы прежде чем взяться за такое несложное дело, я не потратил впустую целых два дня. Два дня — потому сегодня, увы, не среда, когда я встречался с Игорем Степановичем, и даже не четверг — сегодня пятница, 19 июля. А в контракте моем, между прочим, оговорен крайний срок исполнения — понедельник, 29 июля.
Не знаю, с чем это связано. Игорь Степанович отказался посвящать меня в детали, только сказал, что после 29-го мои разыскания почти утрачивают смысл. Почти. То есть если я найду ответ 30 июля или 1 августа, возможно, они успеют использовать его, а меня, соответственно, возьмут на работу в холдинг. А возможно, и нет. Так что желательно укладываться в отведенный срок.
Я между тем до сих пор не сдвинулся ни на шаг.
Куда время ушло?
Убейте — не могу вспомнить. Эйфория, глупая эйфория — вот что осталось в памяти от этих двух дней. Какие-то мечтательные прогулки по магазинам с ощущением, что на десять тысяч долларов я многое могу себе позволить. Примерял даже смокинг — к счастью, маловат оказался, а то бы непременно купил. Почему-то всегда казалось, что в смокинге я буду, как Пирс Броснан в роли агента 007. И вот примерил, посмотрел на себя в зеркало… Да, неплох, совсем неплох, но — не Пирс Броснан. И точно не агент 007. И никакой смокинг не поможет. Хорошо, что маловат оказался, не купил.
Я снова перечитал список:
1) Борис Кукушкин;
2) Вера Акиндинова;
3) Нина Шитикова.
Нет, все-таки, несмотря на смокинг, я молодец. Имея в запасе время до 29 июля, а фактически — до 28-го, потому что 29-го я должен явиться с отчетом к Игорю Степановичу, я заранее это время распределил и на каждого фигуранта выделил по двое суток. С потерей двух дней на бесплодные мечтания я напрочь выбивался из графика. Теперь же у меня на три человека, даже не считая наполовину прожитого четверга, приходится целых десять дней. По три дня на человека — и плюс целое воскресенье, чтобы отдохнуть и приготовиться к визиту на четырнадцатый этаж..
— Жить можно, — сказал я вслух.
И тут же, движимый великодушием и справедливостью, решил расширить список. В конце концов, хотя Наталья Васильевна и не была членом нашей команды, но по духу она была близка нам и, вполне возможно, знает что-то такое, чего больше не знает никто. Во всяком случае, Андрея она явно выделяла среди всех нас и как свидетель может быть полезнее всех остальных.
Если я сумею найти ее, конечно.
Но я сумею.
Если сам не найду, обращусь за помощью к Игорю Степановичу. В конце концов, он гарантировал мне любую помощь в расследовании. И я его помощью воспользуюсь, если припрет.
Впишем Наталью Васильевну Горчакову под номером четвертым.
Теперь у нас снова по два полных дня на человека плюс два дня в запасе, которые могут понадобиться для поисков Натальи Васильевны.
И все было бы замечательно, если бы не одно “но”.
Я совершенно не представляю, каким образом за два дня можно совершить путешествие в Австралию и обратно.
2
Австралия никогда не была для нас землей обетованной.
В те сравнительно недавние, но уже окончательно ставшие прошлым времена, когда ошалевшие от свободы граждане ринулись обивать пороги посольств и консульств, мы с коллегами за рюмкой коньяка любили обсуждать реальные и фантастические возможности эмиграции. Все сходились на том, что Франция, Германия, Англия и США вряд ли распахнут объятия беженцам из бывшей Советской России. По крайней мере теперь у них нет для этого прежних, политических оснований. Те, кому не по нраву пришлась нынешняя демократия, могут найти приют скорее в Северной Корее или на Кубе. Но там приличному человеку делать нечего.
Реально выехать можно было в Израиль, но для этого нужно родиться евреем или как минимум жениться на еврейке. Все знакомые еврейки были тут же, за коньяком, подвергнуты анализу на предмет пригодности к браку и все забракованы: годные давно вышли замуж, а те, что остались… нет, конечно, если бы пришлось выбирать между ГУЛАГом и женитьбой, тогда другое дело, а так… овчинка выделки не стоит!
Стало быть, нам, бедным гоям, оставались две приличные и притом малонаселенные, а потому гостеприимные страны: Канада и Австралия. Из этих двух с большим отрывом в наших неофициальных рейтингах лидировала Канада. И климат там схож с нашим, российским, и даже березки, если верить старым советским песням, точно такие же, как у нас, и родина хоккея к тому же, и США под боком: кто-то не поленился принести из дома атлас по экономической географии и по карте с масштабом
1: 12 000 000 (в 1 см 120 км) мы линейкой вымеряли расстояния.
— От Торонто по прямой до Нью-Йорка всего четыре с половиной санти-
метра! — кричал один. — Это получается… получается 540 км всего! На уикенд можно сгонять в Большое Яблоко, представляете?
Мы представляли.
— А от Монреаля до Бостона и вовсе три с половиной, — поддерживал другой. — Это получается 420 км.
— А сколько это в милях?
— Зачем тебе в милях?
— Что значит — зачем?
— В Канаде считают километрами.
— Ну-у?
— А вместо долларов у них там канадские рубли…
— Да пошел ты!
Рублям, конечно, никто не верил, но то, что расстояния измеряются в километрах, как у нас, согревало, и холодные безлюдные просторы Канады уже не казались такими холодными и безлюдными. Мы были моложе тогда и готовы были служить новой родине на любом поприще. Пусть в адвокаты и даже в полицию нас без знания языка сразу не возьмут, мы ведь и руками работать можем: у каждого за плечами школа студенческих стройотрядов и многочисленных халтур, нас только кликни — живо построим ихний канадский БАМ…
Но — не кликнули. И никто из тогдашних мечтателей никуда не уехал. И теперь вряд ли уже уедет. Какие-то иные начались у нас времена, и уже не так манят голубые заморские дали, скоростные хайвеи, зеленые и красные (канадские) доллары. И выученные впрок языки (английский и французский — в расчете на франкофонную провинцию Квебек) используются изредка в разговоре со случайно занесенными ветром иностранцами или если “повезет” с командировкой по обмену опытом в бывшую французскую колонию Кот-д’Ивуар…
Австралия же не котировалась даже и в те подбитые ветром странствий времена. И далеко, и жарко, и вообще непонятно, что там делать простому советскому человеку: то ли кенгуру пасти, то ли на ядовитых змей и крокодилов охотиться. Именно этим, кстати, и занимается мой школьный друг Боря Кукушкин. Еще при Горбачеве он окончил географический факультет МГУ, уехал сперва куда-то в Южную Африку, оттуда незаметно перебрался в Новую Зеландию, а потом уже прочно обосновался в Австралии. Женился на местной жительнице, хозяйке небольшого зоопарка — и с тех самых пор они на паре огромных джипов разъезжают по всей Австралии и всюду отлавливают змей, ящериц, утконосов, аллигаторов и прочую экзотическую живность. И еще снимают об этом фильмы — не просто балуются видеокамерой, а вполне профессионально снимают, и есть у них собственная программа на телевидении, которая так и называется — “Приключения змеелова”. И даже наши эту программу закупили и показывают каждое воскресенье вместо старого доброго “Клуба кинопутешествий”. Я сам ее стараюсь не пропускать — не столько ради аллигаторов и змей, которых ужасно боюсь, это у меня врожденное, сколько ради возможности полюбоваться пухлой Борькиной физиономией, послушать его до сих пор грамотную, но какую-то уже не совсем нашу, с явным австралийским акцентом, русскую речь.
Он меня приглашал не раз к себе в гости, в Австралию, обещал показать страну так, как ни одному туристу ее не показывают, но я не ехал: в Борьке, как ни в ком другом, силен дух прежнего мальчишества, и если уж он вытащит меня в тамошнюю пустыню, то непременно заставит барахтаться в грязи с аллигаторами и хватать змей за хвост, как это постоянно проделывает перед камерой сам. Держит ядовитую тварь за хвост, время от времени подпрыгивает, когда она пытается цапнуть его за голую голень, и при этом академическим тоном объясняет, чем обычная коричневая змея отличается от черной мамбы… Я так, точно, не смогу, знаю заранее, но и отказаться тоже не смогу, чтобы не выглядеть в Борькиных глазах трусом. Знаю и — боюсь. Ужасно боюсь. Пусть уж лучше он к нам сюда приезжает, мы тут с ним поразвлечемся, отлавливая местных гадюк — их я боюсь гораздо меньше, знаю, что их укус для взрослого здорового человека не смертелен, так что ради старой дружбы можно и рискнуть.
Можно рискнуть и ради работы в холдинге, думал я. Но фактор времени… Нет, даже если с дорогой туда и обратно я и уложусь в пять-шесть дней, то никак, никак не смогу отказаться от настойчивых Борькиных просьб провести с ним неделю в австралийском буше, а значит, все отпущенное мне время вытечет сквозь огромную черную дыру в Южном полушарии, будет выброшено аллигатору под хвост, и туда же, в черную под хвостом аллигатора дыру, выбросит меня беспощадный Игорь Степанович. Стало быть, остается мне одно из двух: или забыть про Борьку до лучших времен, или перенести номер первый в конец списка. Использовать его как последнее средство, если все остальные поиски ни к чему не приведут.
В конце концов, подумал я, мне самому вовсе не обязательно возвращаться в срок, если я что-нибудь полезное у Борьки узнаю: есть телефонная связь, есть электронная почта, есть…
Есть умные люди, есть не очень умные и есть круглые идиоты — вроде меня.
И еще есть компьютеры, оборудованные средствами связи. Чтобы идиоты вроде меня могли шарить ночами по порнографическим сайтам. Поскольку ни на что более умное они не способны.
3
Я запускаю компьютер,
Я выхожу в Интернет,
Я говорю тебе: “Zdorovo!”,
Ты говоришь мне: “Privet!”
Ничего не поделаешь, ребята, придется вам потерпеть. У Боба Куки, он же Борис Кукушкин, есть все: несколько мощных компьютеров с постоянным доступом в Интернет, пара великолепных ноутбуков и сотовый телефон со спутниковой антенной, чтобы он мог выйти в мировую сеть из любой точки австралийского континента, есть даже крохотная видеокамера, прилепленная к монитору, так что он время от времени посылает мне по электронной почте короткие ролики с изображением собственной физиономии. Нет у него только клавиатуры с русскими буквами и русификатора, поэтому, когда я запускаю простенькую программку ICQ, которую компьютерщики фамильярно именуют Аськой, и вызываю Борю на связь, мы переговариваемся с ним по-русски (из жалости к моему убогому английскому), но я при этом пишу русскими буквами, а он использует латинский шрифт.
Вот как примерно это выглядит.
Привет, Путешественник!
[На самом деле это выглядит несколько сложнее. Я пишу свое сообщение в маленьком окошке, потом нажимаю мышкой на кнопку “Send” (отправить), мое окошечко исчезает, и наступает пауза, во время которой я успеваю в очередной раз подумать о том, что компьютеры, несомненно, благословение XXI века — и как же я ненавижу это благословение! Нет, не так. Не совсем верно. Я ненавижу не сами компьютеры — я ненавижу чужие компьютеры, на которых вынужден постоянно работать. Даже у себя в Академии я не чувствую себя у себя как раз потому, что компьютер приходится делить с двумя коллегами — оба они моложе меня и оба воображают себя крутыми хакерами, а меня — убогим чайником. Мне плевать. Я согласен, чтобы меня считали предметом кухонной утвари при условии, что мне дадут нормально работать. Но мне не дают. Каждый раз, приходя на службу…
Стоп. Мигает окошечко с именем Бориса. Открываю его и читаю.]
Hi Tancor!
Не разбудил?
[Снова ожидание ответа. И продолжение мыслей. Каждый раз, приходя на службу, я обнаруживаю что-нибудь новенькое: новый пароль для входа в сеть, новую программу вместо надежной и привычной старой, а то и вовсе новую операционную систему, в которой мне придется разбираться по меньшей мере неделю, прежде чем я смогу просто-напросто набирать текст своей статьи…
Дома — дома у Майи — творится то же самое. Еще до своего ухода бывший хозяин компьютера Горталов установил на него лицензионные WindowsXP — иногда мне кажется, что сделал он это назло мне. Я так и вижу выражение его лица, когда он убивает добрые старые 98-е и ставит нарядную и до бесконечности навязчивую новинку, которая каждый раз, когда я пытаюсь просто написать несколько строк, набрасывается на меня со своими подсказками, предложениями и вопросами типа “А знаете ли Вы?” Знаю! Знаю, подлая тварь! Все знаю! Скройся с глаз моих и не мешай работать. Убил бы ее давно, если бы не Майя — для нее все, сделанное бывшим мужем, свято. И не мне вмешиваться и что-то менять. Но когда-нибудь…]
Zmeelov ne spit Zmeelov dumaet.
И о чем думает великий Змеелов?
[Мы оба сводим к минимуму пунктуацию. К тому же Борис время от времени вставляет простейшие английские словечки. И я тоже вставляю — когда хочу показать, что еще не совсем забыл школьную и институтскую программу.]
O jizni.
И как жизнь?
Fine. A kak u tebya?
Fifty-fifty. Fifty хорошо fifty плохо.
Chto horosho?
[Типично западный оптимизм. Наш человек обязательно спросил бы сперва “Что плохо?”, но Борька уже давно не наш человек. И может быть, даже не совсем человек вовсе. А какой-нибудь новый подвид австралийского аллигатора. Это, кстати, постоянный предмет наших с ним шуток, он на это не обижается.]
Хорошо семья новая и работа старая. Это все.
Eto uje mnogo. A chto ploho?
Плохо то, что потерял дополнительный заработок. Ты знаешь. Диссертация не радует. Нет перспектив. Нет денег. Есть возможность хорошо заработать и перспектива роста. Но есть проблема.
V chem tvoyia problema?
Проблема в Андрее. В нашем прошлом. Воспоминания о школе и все такое.
I know. Memory. Ne pisal.
Тебе тоже предлагали? И ты не писал? Ты отказался? Почему?
Malo money.
[Наученный горьким опытом, не спрашиваю, сколько денег ему предлагали. Интуиция подсказывает, что австралийскому змеелову холдинг должен был предложить гораздо больше, чем нищему русскому юристу. И даже больше, чем Горталову. Но, видимо, предложил недостаточно.]
Я тебя понимаю. Значит, не ты был первым?
V smisle?
Мои воспоминания сравнивали с чьими-то еще. Не говорили, с чьими. Значит, это был не ты.
Yes. Ia rad chto ti ne odin pisal.
Почему?
Potomu chto vdvoem legche. Ne tak shame.
[Не так стыдно, перевожу я про себя. Что ж, он правильно понимает. Мне действительно стало гораздо легче и не так стыдно, когда я узнал, что не был даже первым, поддавшимся на приманку Игоря Степановича. Жаль только, что этим первым оказался не Боря. Было бы приятно осознавать что мы с Борей говорим на одном языке, языке долларов: американских или австралийских — не суть важно. Что мы оба понимаем прямой и недвусмысленный язык денежных знаков. Потому что на языке денег любое предложение означает ровно столько, сколько означает, не больше и не меньше, а всякие абстрактные понятия — любовь, дружба, верность — каждый понимает очень уж по-своему. И то, что называл дружбой и верностью семнадцатилетний мальчик Андрей Обручев, хорошо понимали семнадцатилетние Сергей Платонов и Боря Кукушкин. Но вряд ли так легко сойдутся во мнениях нынешние Андрей Ильич, Сергей Владимирович и Борис Борисович.]
Ты прав. Спасибо.
Chto ti hochesh’?
[Я кратко, но по возможности точно излагаю суть проблемы. И с каждым написанным словом растет во мне уверенность, что усилия мои пропадут впустую. Не скажет Боря ничего о прошлом Андрея, чего не знал бы я сам. И ничем он мне не поможет. Ничем — кроме сочувствия, конечно…]
Net. Ne mogu. Nichem ne mogu pomoch’. Sprosi vdovu.
Кого?????????
[На этот раз я не скуплюсь на знаки препинания.]
Sahka Moroz. Pop. Ego vdova. Mojet znat’…
Понял. Спасибо. С меня причитается. Если дело выгорит, приеду к тебе ловить австралийских крокодилов. Но не змей. И еще: никому, кроме меня и самого Андрея, ни слова. Могут вмешаться посторонние. Опасно. Понял?
Yes. Molchu. Jdu. Poka…
Пока.
На этом наша переписка кончилась. И я с чистой совестью вычеркнул из списка пункт первый. Не обвел кружочком и не поставил галочку, а вычеркнул. На всякий случай. Если те, о ком предупреждал Игорь Степанович, увидят список, пусть думают, что я отказался от мысли связываться с Австралией. Или, связавшись, не узнал от Бориса ровным счетом ничего. К сожалению, они будут недалеки от истины. Хвостик, за который я ухватился, слишком тонок, слишком ненадежен, чтобы привести куда-нибудь. Но другого у меня нет.
Я набрал номер сотового шофера Наташи. Так распорядился Игорь Степанович: в любое время дня и ночи звонить, если мне нужна машина… и не только машина — шофер Наташа передана в полное мое распоряжение. Насколько полное? Этот вопрос я не стал задавать. Если захочу — выясню без посторонней помощи.
— Аллё-о-о… — донесся до меня знакомый, чуть хрипловатый голос.
Никаких посторонних звуков в трубке, никаких голосов. Великое техническое благо XXI века № 2 (после компьютера) — сотовый телефон. И оно же проклятие. Раньше хотя бы в одном можно было быть уверенным: если звонишь по известному тебе номеру и трубку берет знакомый тебе человек, значит, он находится в известном тебе месте. А сейчас звоню и не знаю: может быть, шофер Наташа спокойно расслабляется у себя дома в теплой душистой ванне. А может, лежит под машиной и, не доверяя автосервису, пытается устранить неисправность. Или занимается любовью со своим дружком — и только что сделала ему знак, чтобы не шумел. Или… Сто тысяч возможных “или” — и никакой возможности добраться до истины.
— Мне нужна машина, — поздоровавшись, сказал я. — Завтра, — поспешил я уточнить, почувствовав на расстоянии, как моя собеседница замерла, готовая сорваться по первому требованию. — Утром. Не позднее восьми. У моего подъезда. — Поминутная плата — сестра таланта. Старшая сестра. — Едем в деревню, так что желательно что-нибудь проходимое.
— Есть, шеф!
— И оденься соответственно. Мы едем к попадье.
— Ого!
— Вот именно. Все. До завтра.
— До завтра…
Связь прервалась.
Я сидел перед мерцающим монитором компьютера, держал в руке сотовый телефон, и думал, что никакие чудеса XXI века не помогут мне увидеть и услышать мою Майю. Нет в ее деревне компьютера, недоступна там сотовая связь, и единственный способ связаться со мной — это отправиться на деревенскую почту и заказать переговоры. Точно так же, как заказывала их моя мать тридцать лет тому назад, когда еще не было у нас дома телефона. По праздникам ходили мы с ней на переговорный пункт и заказывали Красноярск, откуда она родом и где жили тогда мои дед и бабушка, и Ленинград, где до сих пор живет ее младшая сестра. Заказывали — и томительно долго, иногда по целому часу, ждали, покуда вечно недовольная телефонистка объявит в микрофон: “Ленинград! Шестая кабина!” или: “В Красноярске номер не отвечает. Отменить заказ или повторить позже?” И мать поспешно, с каким-то вечно виноватым выражением лица, бросалась к шестой кабине или подходила к окошечку, чтобы попросить телефонистку набрать Красноярск снова через тридцать минут.
Вызови меня, Майя! Попроси пожилую деревенскую телефонистку набрать твой домашний номер. Я уже отключился от Интернета, линия свободна. Ей даже не придется повторять набор. Я сижу у телефона и жду. Мне больше ничего не остается, как ждать.
А ты, Майя, — ждешь ли ты, дождешься меня? Или уже перестала ждать?
6. День восьмой. Суббота, 20 июля
1
Не жаворонок я, не соловей.
Это я не о пении — о сне. О предрасположенности к сну. Одни предрасположены ложиться рано и рано вставать — это жаворонки. Другие наоборот: поздно засыпают и поздно, с трудом просыпаются. Это соловьи. Обычно говорят — совы. Соловей прилетел из “Ромео и Джульетты”. Я привык думать, что совы не просто поздно просыпаются, а дрыхнут весь день и вылетают лишь в сумерки. Так что шекспировские соловьи уместнее.
Не жаворонок я, но и не соловей — и нет у меня ни правил, ни привычек в отношении сна. Под настроение могу загулять до трех часов ночи и проспать до полудня. А после хорошего ужина с пивом запросто отправлюсь на боковую в десять и в шесть утра буду свеж как огурчик. Как магазинный огурчик. Дряблый слегка, но все-таки достаточно свежий… Единственная зависимость, которую я точно устано-вил, — от времени года и, соответственно, от продолжительности светового дня. Чем дольше светит солнце, тем меньше я нуждаюсь в сне, тем позже ложусь и раньше встаю на следующее утро. Зимой меня не добудишься, а летом вскакиваю с первыми лучами солнца. Как сегодня, к примеру. Хотя, возможно, тут еще волнение сказывается. Впереди — встреча с прошлым.
Ну, не совсем прошлым. По крайней мере не с моим собственным. Малознакомая вдова — бывшая попадья — бывшая жена покойного Сашки Морозова — если и знает обо мне и моих друзьях, то по большей части с Сашкиных слов. Самое
большее — помнит, кто приезжал к ним в деревню до того, как Сашка умер. В смысле погиб. Сгорел заживо в собственной церкви. Героически спасая церковную утварь и архив. Это все, что я о нем знаю. А о попадье не знаю и вовсе ничего. Мы и виделись с нею всего один раз, когда я побывал в Сашкиной деревне. А до того все больше он ко мне заезжал — по пути в епархию или на обратном пути из. Тогда он приезжал без попадьи.
Уверен, что поездка моя бесполезна. Ничего не расскажет попадья, ничьих не раскроет тайн. Не потому, что скрытная, а потому, что ничего не знает. Вся моя надежда покоится на тайне исповеди. Мог ведь кто-то из наших друзей — сам Андрей или тот, кто связан с ним этой тайной, — исповедаться Сашке. Чтобы разделить с другом тяжесть. И чтобы попросить у священника отпущения грехов. Но тайна исповеди — серьезная тайна. И вряд ли даже верной подруге своей доверил бы Сашка эту тайну. Наверняка бы не доверил. Так что…
Этими соображениями я поделился с шофером Наташей. Не было сказано, что от нее должен я держать свою миссию в тайне. Вот я и не стал держать. Хоть и понимал, что машина принадлежит холдингу и подручные Игоря Степановича вполне могли напичкать ее микрофонами, чтобы слышать, о чем я буду с Наташей говорить. Пусть слушают, мне на это плевать. Я, в конце концов, живой человек, мне общение нужно, поддержка нужна дружеская. Человеческое тепло. И тут оно и было, это тепло, рядом, справа от меня. Много большого человеческого тепла в моей рыжей помощнице. На всех хватит.
А справа было тепло потому, что ехали мы на сей раз не в “Пассате”, а в том самом двухдверном широкобедром, ярко-синем джипе. “Toyota-RAV4” называется мечта Наташина, и руль у мечты — справа.
Как-то непривычно сидеть слева: будто я за рулем, только руля под руками и нету. Так и хочется порой увернуться от встречного автомобиля, а уворачиваться приходится не мне, Наташе. Если она недостаточно быстро увернется, погибну в столкновении я. А она уцелеет.
— В этом смысле машина с правым рулем — находка, — сказал я.
— Находка для кого? — улыбнулась Наташа.
— Для плохих водителей, желающих избавиться от своих тещ.
— Почему — тещ?
— А во многих странах место рядом с шофером так и называют — “тещино”. В Японии, надо полагать, тоже.
— Я выделю это место для свекрови, — засмеялась Наташа. И, подумав, уточнила: — Будущей свекрови.
Она кокетничала со мной. Не так чтобы очень — все же формально я был босс, а она — мой водитель и ординарец, так распорядился всемогущий Игорь Степанович. Но мне вовсе не хотелось строить из себя босса перед молоденькой и хорошенькой девушкой. Нет, не так: молодой и хорошенькой женщиной. В первый день показалось мне, что она младше Ирины Аркадьевны, а все существа женского пола моложе двадцати пяти для меня — девушки. Сегодня же, не накрашенная, в цветастой длинной ситцевой юбке, простенькой кофточке и с платком на голове, из-под которого выбивались рыжие пряди, выглядела Наташа старше, лет на двадцать семь — двадцать восемь. Совсем молодая, конечно, рядом со мной, но — женщина.
Зрелой Наташа больше нравилась мне. Проще и приятнее было воображать, что она — моя добрая приятельница. Из того лучшего разряда женщин, с которыми можно и потанцевать, и приобнять их на ходу, за талию подержать, поцеловать в шейку — но не надо долго ухаживать, дарить цветы, назначать свидания. Они — свои парни. Они пьют с нами наравне и с нами наравне работают. Лучший вид отношений между мужчиной и женщиной. Женщина остается для тебя женщиной, но при этом она тебе еще и друг.
До настоящей дружбы нам с Наташей было еще далеко. Но мы двигались к этому. Мы были на правильном пути. Мы ехали в деревню, за сто пятьдесят верст от города, и каждая верста, пройденная нашим широкобедрым внедорожником, приближала нас не только к попадье, но и друг к другу. Ненамного, но приближала. По крайней мере после нескольких верст и после нескольких неудачных попыток мы окончательно перешли на “ты”.
— Ты так думаешь? — спросила она о попадье. В том смысле, что Сашка вряд ли поделился с нею тайной нашего друга. Особенно если друг доверил ему тайну на исповеди. — Впрочем, тебе видней…
— Это почему же?
— Ну, ты ведь у нас женатый человек… Даже дважды женатый.
— А ты не замужем?
Она снова рассмеялась.
— Какой ты невнимательный! Я ведь нарочно сказала: “Для будущей свекрови”. Чтобы ты понял. А ты мимо ушей пропустил. Значит, смотришь на меня — и не видишь. Слушаешь — и не слышишь. О другой, значит, думаешь…
— Ну, мало ли… Может, ты имеешь в виду пятую будущую свекровь. Или шестую.
— Это уж как-то слишком.
— Я тоже так думаю.
— И вообще у меня еще не было… — Она замялась.
— Желания или необходимости?
— И того и другого.
— А у меня есть. Только я сейчас не про то — я все больше о деле думаю… — Слушайте меня, микрофоны, слушайте. Специально для вас говорю. — Чем дальше, тем сложнее мне это дело кажется. И тем меньше у меня шансов, что удастся что-нибудь узнать. Боря Путешественник уже отпал. Скоро и попадья отпадет, уверен. И останется у меня ровно два шанса: Вера да Нина. Возможно, одна из них знает тайну. Очень возможно. Но ни одна из них так просто ее не выдаст. Не те характеры.
— А тебе так важно выполнить задание?
— Очень важно. Можно сказать: жизненно важно. — Ох, не хотелось мне говорить этого под микрофонами. Не хотелось давать Игорю Степановичу дополнительный козырь против себя. У него и так козырей полная колода. Но я все равно сказал. И много еще чего скажу. Пусть считает, что я о подслушке не подозреваю и доверяю ему и его людям полностью.
— Но почему?
— Ты сама сказала: потому что женат второй раз. И женат на женщине, которую от мужа увел. А муж этот… Не знаю, плох он был или хорошо как муж, но должность занимает высокую, деньги загребает большие и жену и детей обеспечивал очень неплохо. Гораздо лучше, чем я когда-нибудь смогу их обеспечивать. Даже если стану доктором наук и профессором. И десять тысяч, которые мне в вашей конторе дали, меня тоже не спасут, тут он тоже прав…
— Кто?
— Да муж этот, кто же еще… Мне десять тысяч дали, а ему за то, что меня к вам привел, сорок пять. Ощущаешь разницу? И жена моя — его бывшая жена — эту разницу тоже ощутит, когда узнает. И всегда будет ощущать. Если я, конечно, не добьюсь чего-то большего…
— Но не ради денег она ведь за тебя выходила, — рассудительно сказала
Наташа. — Ведь знала же она, что ты меньше получаешь. Зачем же этим попрекать?
— Да в том-то и дело! — взорвался я. — В том-то и дело, — повторил я уже чуть спокойнее. — Никогда она меня деньгами не попрекнет. Не так воспитана. Но я-то про себя буду знать, что я отнял у другого мужчины женщину, что я так сильно хотел ее отнять, что готов был обещать ей все на свете. И обещал. И она мне верила. А теперь, когда дошло до исполнения обещаний, оказывается, что обещаниям моим — грош цена. Кажется, у Шекспира сказано: “Все влюбленные клянутся исполнить больше, чем могут, а не исполняют даже возможного”. Это про меня. Потому что нет ничего невозможного в том, чтобы обеспечить женщине, с которой ты связал свою жизнь, такой достаток, которого она заслуживает. С этим хотя бы ты согласна?
— Согласна.
— И она согласна.
— Кто?
— Майя, конечно. Моя вторая жена.
Мы часто говорили с ней — с Майей, не с попадьей — о том, что такое семья и семейная жизнь. И оба согласились, что нам уже не семнадцать лет, и что семейное счастье — это не только нежные чувства, и что ради семьи каждый из нас должен быть готов на все. “Все в семью!” — такой у нас был лозунг с первой женой и такой у нас лозунг со второй. Что не удивительно, в общем, ведь Майя с Инной — лучшие подруги.
— Все в сймью! — повторила Наташа. Она произнесла эти слова точь-в-точь как Инна — с ударением на первом слоге. — Все в сймью!
— Именно так.
— И ты действительно готов ради семьи на все?
— Не знаю. Думаю, что да… Что я… Нет, не знаю. В самом деле, не знаю. Хотел сказать, что уверен в себе, но на самом деле я ни в чем не уверен. Ни в чем. Даже в том, что мы едем правильной дорогой…
Наташа не ответила. Не сочла нужным отвечать. Как раз в этот момент мы проезжали мимо указателя. Если верить ему, нам нужно свернуть на ближайшем перекрестке вправо и проехать двадцать два километра. Если бы на все свои вопросы я находил ответы с такой легкостью, жизнь была бы намного проще и веселее.
И вот мы уже въехали в нужную нам деревню и тихо покатили по единственной асфальтированной улице, вдоль которой выстроились ветхие одноэтажные домишки, мимо сгоревшей и так и не отстроенной церкви, мимо колодца, мимо пожилой женщины в длинной ситцевой юбке, белой кофточке и белом платочке, которая несла на коромысле ведра с водой. Наташа притормозила, чтобы спросить у женщины дорогу к поповскому дому, я заглянул через ее плечо и увидел, что женщина была не такая пожилая, как мне показалось, видимо, из-за ее старомодного наряда, ей явно не было еще и пятидесяти…
Конечно, не было, я знал это точно, она была старше меня на каких-нибудь семь или восемь лет — моя бывшая учительница, моя давняя партнерша по танцам, моя Наталья Васильевна.
2
— Но как же так получилось? — спросил я. — Ведь мы искали вас всюду, у всех спрашивали, и все говорили, что вы куда-то уехали. А куда — никто не знал. Но все думали, что далеко. В Москву, в Ленинград, в Америку, наконец… Но не в деревню же Калиново в каких-нибудь ста пятидесяти верстах от города…
Мы с Наташей сидели в небольшой, но очень уютной кухоньке в деревенском доме моего друга Сашки Морозова. И нас угощала завтраком моя бывшая учительница, бывшая вторая жена Сашки, бывшая попадья, а ныне — одинокая вдова и сельская учительница. Она, впрочем, не выглядела ни одинокой, ни несчастной, но на сельскую учительницу была похожа: лицо обветренное и загорелое, волосы собраны на затылке в тугой кукиш, руки грубые, рабочие, с мозолями и черными поломанными ногтями.
— Что делать, — улыбнулась Наталья Васильевна, отвечая разом как бы и на мои слова, и на взгляд, обращенный на ее руки. — Так уж сложилась жизнь. Была городская девочка, а стала — деревенская бабушка.
— Ну уж и бабушка!
— Ты не поверишь, Сережа, — бабушка! Я ведь удочерила Оленьку, когда мы с Сашей поженились, так что она мне теперь как родная. Сразу после школы она замуж вышла и тут же родила. Да сразу двоих: внука и внученьку. Так что я — бабушка…
И она достала из альбома фотографию: высокая, хмурая, чем-то неуловимо похожая на Сашку девица стояла, положив руку на спинку стула, ее обнимал такой же долговязый, но улыбчивый парень, а на стуле сидела Наталья Васильевна с двумя годовалыми детишками на коленях.
— Это вот Сашенька, — показала она, — в честь дедушки назвали. А это Витюшка, его в честь свата окрестили.
И я понял, что Сашенька — это Александра, девочка.
— Да вы ешьте, ешьте! — спохватилась Наталья Васильевна. — Ну-ка, Сереженька, налей-ка нам еще по стопочке… А ты что же, деточка? — спросила она у Наташи.
— Я за рулем.
— Да ну тебя! — сказала Наталья Васильевна простецким, “деревенским” голосом, каким никогда не говорила с нами в школе. Но, как ни странно, деревенский говор нисколько не портил ее и не казался в ее устах наигранным. — Тут тебе, деточка, не город. Тут он тебе не начальник, — кивнула она в мою сторону, — а ты ему не шофер и не секретарша. И никуда вы седни от меня не поедете. Чем вам тут плохо? Хоть один день подышите вы свежим воздухом. Леса у нас тут знатные, мы с вами покушаем сейчас и за грибами сходим. И клубники у меня в огороде видимо-невидимо: хотите, ешьте, хотите, в корзину собирайте и домой везите. А вечером я баньку истоплю. Водички натаскаете с колодца да дров наколете — и парьтесь на здоровье! Банька у меня знатная, веники душистые… Заночуете — а поутру и поедете себе спокойно, без спешки. Как ты, Сереженька? Согласен? Вот и прекрасно. За это и выпьем. На таком-то воздухе да при такой-то жизни, Наташенька, тезка ты моя, да чтоб не выпить? Ты меня обижаешь…
Говорилось это так, для красного словца. Никто никого не обижал. Никто, даже Наташа, уже и не собирался отказываться от неуместной в городе, но абсолютно уместной здесь, на природе, рюмки-другой за завтраком. А уж завтрак здесь… То, чем мы привыкли наскоро перекусывать у себя на городской кухне, и в сравнение не идет с настоящим деревенским завтраком, напоминающим приличных размеров городской обед. Тут вам и картошку, с вечера сваренную, обжарят, и яиц крутых вывалят на троих не меньше дюжины, и по две-три огромных котлеты на нос, и сосиски-сардельки уже закипают на электрической плитке, и хлеб режется огромным кусками, и, само собой, к водке имеются и селедка, и капуста квашеная, и собственные огурчики-помидорчики… А как льется эта водка из хорошо охлажденной бутылки, пролежавшей всю ночь в морозилке, и не в рюмки какие, а в граненые стопарики. Как она пьется, как закусывается: господи боже ты мой, какие огурцы-сосиски-селедки — я же чуть про грузди не забыла, вот же они у меня в обливной керамической мисочке, хватайте поскорее, закусывайте на здоровье. И тут же повторим.
— Между первой и второй — промежуток небольшой, — привычно пошутила Наталья Васильевна, склоняя над стопариками седеющую голову. — Ты как, Сережа?
— Я всегда готов…
Нам обоим было понятно: второй тут дело не ограничится, будет и третья, и четвертая, и пятая… Вон сколько добротной деревенской закуски заготовлено. Есть подо что пить. А почему бы нам и не выпить от души? Ведь после обильного завтрака нам не лекции читать и не диссертацию писать: предстоит нам приятный и необременительный деревенский труд, более похожий на отдых: сначала поход за грибами в ближнюю рощу, потом быстро подружившиеся женщины будут полоть грядки, а я займусь мужскими делами: надо забор вокруг участка поправить, напилить и наколоть впрок дров — не только для баньки, но чтобы хватило Наталье Васильевне надолго, надо скосить траву на лугу — участок у нее точь-в-точь как у Майи, те же двадцать соток, и так же половина под огородами, а половина — луг, поросший высокой травой…
Воды наносить для баньки тоже моя работа, да и топить баню я люблю и умею, пусть женщины в это мужское дело не встревают.
И пока суд да дело, глядишь, и сумерки подкрались, и наступил долгий летний вечер, и банька уже истопилась, и Наталья Васильевна уступила первый, самый сильный пар гостям.
— У меня что-то сердце в последние разы стало прихватывать, — сказала она. — Я уж потом, после вас, когда попрохладнее станет.
Ей казалось вполне естественным, что мы, приехавшие к ней вдвоем, вместе и отправимся в баню. Мне было немного неловко перед Наташей, которая все понимала и тихо наслаждалась моей неловкостью, хихикала, прикрывая рот по-деревенски тыльной стороной ладони. И в то же время обидно было отказываться от заслуженного целым днем деревенских трудов удовольствия: кто парился в русской бане, тот понимает, что самому себя хлестать веником — пустое дело. Все равно что секс в одиночку. Или водку пить одному, с зеркалом. Недаром же русская традиция пьющего в одиночестве сразу зачисляет в алкоголики. Но париться одному — это хуже, гораздо хуже, объяснял мысленно я кому-то, кто, кажется, молча наблюдал за моими муками…
— Ну, ты идешь наконец? — спросила она меня, стоя на порожке предбанника. — Или ты париться боишься?
— Париться я не боюсь.
— Значит, ты меня боишься?
Тебя я тоже не боюсь. Приходилось, между прочим, и париться в смешанной компании, и купаться нагишом. Ничего особенного. Мы же не в девятнадцатом и даже не в двадцатом живем — в двадцать первом веке. Стесняться голого тела нынче не принято. Тут тебе и нудистские пляжи, и Интернет, где все так и норовят выставить себя в натуральном виде на всеобщее обозрение. А баня… Баня — это прежде всего чистота, это жар, это сухой пар, обволакивающий все тело, это пара веников, которыми сперва долго обмахивают и обтирают распростертое на полке тело и только потом яростно его хлещут, пока жертва не запросит пощады и не выскочит в мыльню, чтобы окатить себя с ног до головы ледяной водой из деревянной шайки. Вот что такое настоящая деревенская баня.
И еще — это лукавый взгляд Наташи, когда она, обнаженная, сверкая в полутьме белой кожей и рыжим, натурального цвета, треугольником волос, обернулась ко мне, отворяя низкую дверь в парилку, и ее тело, доверчиво распростертое передо мной и как бы потягивающееся, отдающее себя каждому прикосновению распаренных березовых листьев, и ее пронзительный визг, когда я, выскочив следом, окатил ее из шайки, и белая, нежная грудь, которая мерцала и склонялась надо мной, когда пришла моя очередь париться и когда я перевернулся на исхлестанную спину и подставил под ласковые удары веников грудь и живот.
Потом я не выдержал, протянул руки, и ее грудь приблизилась ко мне, коснулась моей груди — и весь мир за тусклым запотевшим окошком деревенской баньки исчез.
3
Потом мы трое, распаренные и расслабленные, пили чай из самовара на веранде, и Наталья Васильевна долго и подробно рассказывала нам о своей жизни. О том, как уехала из нашего города…
— Ты угадал, Сереженька, действительно в Ленинград, я ведь оттуда родом. Там у меня были родители, они очень хотели, чтобы я вернулась и жила у них под крылышком, когда я развелась с мужем, так что в вашей школе я оказалась почти случайно, почти против своей воли. А сама во время уроков смотрела на север и повторяла, прямо как три сестры у Чехова, только не в “В Москву! В Москву!”, а “В Питер! В Питер!”. И вот я вернулась к себе в Питер, забилась в норку, маме под крылышко, и никого не хотела видеть, ни с кем не хотела встречаться и переписываться, поэтому никто из вас и не знал, где я, — кроме одного человека.
— Кроме Андрея? — спросил я.
— Нет, не угадал. — По лицу Натальи Васильевны было видно, что она довольна. Наташа — тоже. У нее вообще после бани был довольный, я бы сказал — сытый
вид… — Я так ведь и знала, что скажет: Андрей. Один свет у них в окошке был этот Андрей, — заговорщицким тоном, как подружка подружке, пояснила она Наташе. — Прямо все были в него влюблены — и я тоже должна была в него влюбиться. А я вот не влюбилась вовсе…
— А как же…
— Что?
— Мне неловко напоминать вам, — тянул я.
— Да что такое? Говори, не стесняйся, здесь все люди взрослые.
Не хотелось мне говорить об этом, но все же я напомнил ей о том давнем новогоднем вечере…
— И что с того? Да, потанцевала с мальчиком. А что мне еще оставалось делать? Не могла же я весь вечер с тобой танцевать! Ты ведь, Сереженька, к тому времени изрядно в меня втюрился, так ведь? И что бы хорошего вышло, если бы я тебя поважала? Стали бы говорить, что взрослая разведенная женщина соблазнила семнадцатилетнего мальчишку, несовершеннолетнего, к тому же собственного ученика… Мне это было надо? А с Андрюшей все было гораздо проще. Ему льстило, что я из всех выбрала его, ему это было нужно для самоуважения, для авторитета, он ведь уже тогда в лидеры рвался — и вы все ему в этом потакали. Все как один. И ты, Сереженька, в том числе. Поэтому ты и поверил легко, что я его выбрала. Хотел поверить. Про кого-нибудь другого из ваших не поверил бы, а про Андрея — легко. А мне он, хочешь, верь, хочешь, не верь, никогда по-настоящему не нравился. И любить он тогда вовсе никого не любил, кроме себя самого, даже и Веру. Хоть они и встречались с нею довольно долго, даже после школы встречались — это мне уже потом Саша рассказывал. Но любить он ее точно не любил. Она — любила, с ума по нему сходила, а он — нет. Это опять же для него был способ самоутверждения. Вот и ты ведь немного был влюблен в Верочку, правда?
— Не знаю…
— Да ладно тебе!
— Нет, честно, не знаю. Тогда мне казалось, что да. А теперь думаю, что она мне просто нравилась и еще — я завидовал Андрею и поэтому хотел добиться того же, чего добился он.
— Ну все правильно. Так я про вас с ним и думала. Один, понимаешь, авторитет завоевывает, другой ревнует и хочет тоже любви и славы… А бедные девчонки за все расплачиваются. Ладно хоть Ниночка нашла себе хорошего человека, вышла замуж, родила… Потом, правда, разошлись они, что-то у них не так пошло, но от этого никто не застрахован. А Верочка так и осталась одна на всю жизнь. Так всю жизнь ее тянуло в одну сторону — к Андрею. А его тянуло к власти, к большим деньгам, а Верочка была для него далеким прошлым.
— Зачем же они приезжали к вам? — как бы между прочим задал я главный для себя вопрос.
— Кто? — искренне удивилась Наталья Васильевна.
— Андрей с Верой.
— Андрей с Верой? — Она не поняла. — Ах, да… Но это ведь до меня было. Это они не к нам, это они к Саше и Анне Владимировне приезжали, еще до меня. Так что я ничего про то не знаю. Ничего Саша мне про них не говорил. Мне Анна Владимировна только рассказывала, что приезжали старые школьные друзья, а зачем они приезжали, чего уж они от Саши хотели — этого она так и не сказала. И я так толком и не поняла, сама-то она знала об этом или нет. И до сих пор не знаю.
— Может, они окреститься хотели? — спросила Наташа. — Тогда ведь это как раз модно было.
— А может быть! — охотно согласилась Наталья Васильевна. — Очень даже может быть. Конечно, так оно и было, скорее всего! Ну сами подумайте: разве не приятнее было им окреститься здесь, где такая красота, такая тишина вокруг, в такой красивой церкви, какая у нас тогда была, да чтобы не абы кто крестил, а свой, хорошо знакомый человек? Конечно, приятнее. И вполне мог Саша их окрестить. И записи об этом должны были быть в церковных книгах. Только вот книг не осталось, сгорели все книги, все записи во время пожара, когда Саша как раз погиб. И ничего, ничегошеньки спасти не удалось. Все сгорело. И Саша сгорел. Погиб в пучине огненной. Все он иконы хотел спасти да книги, утварь драгоценную, а спасти не спас ничего и сам погиб…
Наталья Васильевна всхлипнула, прижала к лицу полотенце и ушла в дом. Мы с Наташей сидели молча, не глядя друг на друга. Небо на закате постепенно остывало и приобретало серо-стальной цвет. И ласточки носились в вышине и тревожно кричали.
Через несколько минут Наталья Васильевна вернулась. Она уже успокоилась. На лице ее играла чуть печальная, но притом умиротворенная улыбка. Она принесла с собой бутылку водки — одну из тех, что прихватил я с собой на всякий случай, и вот пригодилась — и стопки. Села рядом с нами, налила, и мы выпили за помин души раба божьего Александра.
— Так вот, — продолжала Наталья Васильевна, выпив и закусив соленым грибком, — вовсе не ваш Андрюша знал, куда я от вас уехала, а как раз Саша. Он ведь не такой был, как вы, он был серьезный, совсем взрослый мальчик — и не мальчик даже, а юноша, взрослый мужчина, к тому же искренне верующий. И в семинарию он пошел не потому, что так было модно тогда, а потому, что искренне хотел служить Богу. И когда уезжал он в семинарию учиться, пришел ко мне, дал адрес и попросил хоть изредка ему писать: вы, говорит, Наталья Васильевна, всю душу мне перевернули вашими уроками, вы меня подвигли на служение, с вами хочется мне иногда делиться мыслью и чувством, а больше ни с кем, разве что с отцом-матерью, но это совсем другое, они многого не поймут, что мне порой сказать хочется, а вы поймете и если что посоветуете…
Так мы с ним расстались, и он стал мне писать, и я ему отвечала. Не слишком часто, не на каждое письмо, но регулярно отвечала, несколько раз в год. И потом, когда в Ленинград уехала, только ему одному мой адрес сообщила и попросила никому моего места пребывания не открывать, и он обещал мне и обещание свое сдержал. И позже, когда он уже окончил семинарию и женился и получил приход — такой у них порядок, чтобы жениться на поповской дочке и получать в наследство приход, — и тогда он мне тоже писал обо всем и фотографии присылал: церковь свою сфотографировал, жену, Анну Владимировну то есть, потом дочку…
А у меня в ту пору как раз начались неприятности. Родители мои умерли, и осталась я с младшим братишкой, который, к несчастью, стал наркоманом. И так с ним мне было тяжело, столько я с ним горя пережила, что только одной поддержкой Сашиной тогда и спасалась. Он меня и наставлял, и в горе утешал, и поддержку и приют обещал, если уж мне совсем невмоготу станет. Приезжали они ко мне в Ленинград, кстати, вместе с Анной Владимировной и Оленькой, жили у меня по целой неделе, город осматривали, храмы наши в особенности, ну и про жизнь мою несчастную и про их жизнь много мы переговорили. А потом братца моего убили какие-то злодеи, которые наркотиками торговали и его торговать заставляли, и мне позвонили и сказали, что брат им очень много денег задолжал, так что я должна им все отдать, иначе они меня подкараулят и изнасилуют, а если и тогда не отдам — убьют. А если я в милицию пойду, они родственников моих последних, двоюродного моего брата с женой и детьми, всех прикончат. И ведь точно сказали, где живет мой двоюродный брат, где работает, как жену и детей его зовут. И даже в какой школе у него дочка младшая учится — все они про них знали.
Списалась я тогда с Сашей, попросила у него совета, и он мне тут же телеграмму прислал: бросай все, приезжай, жилье и работу мы тебе тут найдем. Я как Богу ему поверила, ни секунды не сомневалась, сходила, помню, в церковь, свечки поставила за упокой родителей моих и брата убиенного, помолилась, квартиру быстренько продала — старая была квартира, но в хорошем месте, быстро ушла и за неплохие деньги, так что я к Саше с Анной Владимировной не совсем нищей приехала. Купила себе старенький домишко по соседству с ними и даже вместе мы купили подержанный “уазик”, вездеходик такой, чтобы Саше было способнее по деревням соседним ездить, где даже и церкви нет. Стала я детей учить в сельской школе, подружилась с Анной Владимировной, очень она мне по сердцу пришлась, такая была милая женщина, такая спокойная, тихая, добрая, они ведь не по любви женились, а как бы по обязанности, чтобы ей в одиночестве не куковать и чтобы Саше приход получить, но такая уж она была милая и добрая, что жили они душа в душу. И когда умерла она неожиданно от рака груди, очень по ней Саша горевал, очень слезы лил, когда никто не видел, потому что как священнику ему положено было терпеть и молиться и говорить, что Анна теперь в царстве Божием, но когда мы были вдвоем, он очень плакал и говорил, что не знает, как будет без нее жить.
Так мы жили бок о бок два с лишним года, и ничего такого между нами не было, не подумайте, не тот Саша был человек, да и я помыслить не могла, что он на меня посмотрит, хотя и ничуть не старше была покойницы, уж больно долго она, бедная, в девках засиделась. А решили мы вместе жить по здравом размышлении да рассуждении. Я одна без мужа, он без жены, дочь у него подрастает, без матери ей плохо, пусто в доме без женщины, темно и неприглядно, в общем, долго мы думали да недолго рядили и решили вскорости обвенчаться. Так стала я попадьей. Да только ненадолго. Четыре года всего и прожили вместе, а тут случился в церкви пожар. Пока пожарных вызывали из соседнего села, пока с бочками за водой на пруд гоняли, церковь уж, почитай, вся изнутри выгорела, одни кирпичи остались, и Саша мой, отец Александр, вечная ему память, погиб в том огне безвозвратно…
И снова вдова наполняла наши стопки, снова пили мы за упокой души раба божьего Александра и вспоминали о нем и о тех, других, которых не было сейчас с нами за этим столом, и долго молча сидели на веранде, глядя в темнеющее небо, на котором уже высыпали первые редкие звезды.
7. День девятый. Воскресенье, 21 июля
1
Мы ехали восвояси. По роли мне полагалось быть мрачным. И задания я не выполнил, не продвинулся даже в нужном направлении. И Майе изменил. Ладно бы Инне — перед ней бывал я грешен и прежде, привык к этому, но с Майей у меня такое впервые. И я должен был раскаиваться и напрасно искать оправдания в том, что сделано это для пользы дела, для блага семьи.
А я почему-то раскаяния не испытывал и оправдания себе не искал.
Странно, но то, что произошло в деревенской баньке на задворках бывшего Сашкиного дома, почти на глазах у моей бывшей учительницы, казалось мне простым и естественным, никак не затрагивающим наших с Майей чувств. Таким же простым, как припомнившееся недавно купание с Ниной на острове Любви. То, как мы стояли в воде, обнявшись, обнаженные и вовсе не бесчувственные, как могло бы со стороны показаться. Прекрасно чувствовал я все Нинино крепкое, спортивное и притом женственное тело, и она, надо полагать, ощущала мою напрягшуюся плоть. С Наташей у меня было то же самое. В точности. Только оба мы были старше тех купающихся детей. Мы уже давно перешагнули тот порог, который каждому из них еще предстояло перешагнуть. Поэтому мы и не ограничились невинным объятием, а естественно продолжили движение навстречу друг другу. То самое движение, на которое были уже запрограммированы наши тренированные, взрослые тела. То движение, которое когда-то могла сделать Наталья Васильевна. Если бы захотела пойти навстречу желаниям семнадцатилетнего учителя танцев. То, которое она сделала вчера вечером, легко подтолкнув меня в объятия своего второго “Я”, своего продолжения, Наташи-младшей.
И еще я чувствовал, что поступал так для пользы дела. Что я должен был так поступить. Откажись я — и можно было смело бросать дальнейшие попытки, признаваться в своем бессилии, соглашаться с Горталовым, что десять тысяч долларов — красная мне цена.
А я не хочу бросать. Не хочу признаваться. И каяться ни в чем не хочу и не буду. Я лучше отдохну немного, закрою глаза и под ровный гул мотора буду вспоминать. Буду вспоминать пробуждение на рассвете, нет, еще до рассвета, когда солнце еще только готовилось показаться над лесом, а небо было прозрачным и почти белым, и вишни и кусты смородины вокруг веранды купались в росе, и какие-то пичуги возились и пробовали — робко, чтобы не разбудить, голоса в листве, и все это было словно впервые со мной, и уж точно впервые за последние десять лет, и в то же время было ужасно знакомо — вид, звуки, запахи, все это жило во мне с тех давних времен, когда мы странствовали на нашем “речном трамвае” по островам, ночевали под открытым небом у костра, вставали с рассветом, чтобы наудить рыбы к завтраку…
— Ты не спишь? — сонно спросила меня Наташа. — А почему ты не спишь?
— Светает… — прошептал ей на ухо я.
Можно всю жизнь прожить рядом с женщиной и ни разу не прошептать ей на ухо волшебное слово: “Светает…” — и умереть, так и не узнав, что это слово действительно волшебное, оно оказывает на женщин магическое воздействие, ни одна женщина не устоит перед вами, любая бросится в ваши объятия, если только вы шепнете ей на ухо волшебное слово. При соответствующих условиях, конечно. Условия могут быть разными, как разными бывают женщины, но одно обязательно: чтобы волшебное слово подействовало, его нужно произнести за миг до рассвета…
— Мы еще съездим куда-нибудь вместе, — пообещал я, прежде чем мы расстались.
— В деревню?
— Можно и в деревню.
— А сегодня с тобой, стало быть, нельзя?
— Сегодня — нельзя. Сегодня я должен ехать один. Все-таки она женщина.
Она — моя старая подруга.
— Ну, я надеюсь, не очень старая?
— Не очень. Не старше меня. Даже на год младше. Но старше тебя — притом значительно старше. И если она увидит нас вместе, то непременно догадается…
— Ну, это понятно. Я бы на ее месте сразу догадалась.
— И она догадается. Не глупее тебя. И это может мне все испортить.
— Понятно. Задумал трахнуть старушку для пользы дела.
— Знаешь…
— Знаю. Ты босс. Я — твоя помощница. Ты приказываешь — я исполняю. Ты говоришь — я молчу.
— Вот именно.
— Ни пуха ни пера, босс!
— К черту!
— Ты только будь поосторожнее с машиной! Не очень там форси перед своими старыми подругами. Мне, между прочим, обещали, что, если я буду хорошо себя вести и если помогу тебе справиться с заданием, эту машину мне подарят.
— Если я справлюсь с заданием, я сам тебе эту машину подарю!
Что-то непонятное мелькнуло в ее глазах. Сожаление? Недоверие? Раскаяние? Она тихо повернулась и пошла прочь. И только у подъезда обернулась и помахала рукой.
Первый раз в жизни я провел ночь с рыжей женщиной.
Первый раз в жизни вел машину с правым рулем.
Все в жизни когда-нибудь происходит в первый раз.
2
Никогда не думал, что Нина будет преподавать математику.
— Никогда не думал, что ты будешь преподавать математику.
— Интересно, а кем ты меня представлял?
— Не знаю.
В самом деле не знаю. Она могла бы… Могла учить танцам, это очевидно. Очевидности следует отбрасывать в первую очередь.
— Я даже не смотрю никогда…
— Я тоже.
Мы поняли друг друга с полуслова. Смотреть бальные танцы даже по телевизору — для нас мука мученическая. Слишком жива память тела. Слишком велика потеря. Такой страсти у нас не будет в жизни никогда.
Может быть — если о преподавании, — кройка и шитье, музыка (так и вижу ее за пианино рядом с туповатым учеником, похожим на меня в детстве). Химия, биология и география — никогда. Эти предметы она в школе от души презирала, а преподающих считала бездельниками.
— И сейчас презираю. Настоящие учителя — это математики, физики, литераторы и историки.
— И все?
— Все. Список закрывается.
— Странно, но я бы тоже поставил в списке математиков на первое место. Может быть, я все-таки догадывался?
— Вряд ли. Это ты сейчас подстраиваешься под меня. Пытаешься сочинить мне прошлое, которого у меня не было. Все гораздо проще, Сережа. Вспомни, я ведь вышла замуж за математика…
— А-а… Типа Жолио-Кюри и Мария Склодовская…
— Типа того. А потом увлечение компьютерами. И вот теперь я не только математик, но и программист. И веду в школе информатику. У нас, между прочим, шикарный компьютерный класс, новейшая техника, неограниченный доступ к Интернету…
— И кто за это платит? Родители?
— Угадай сам.
Мы сидели в ее кабинете. У Нины была неплохая трехкомнатная квартира в новом кирпичном доме. Уютная спальня, комната дочери — и кабинет. Он же гостиная.
— Гостей у нас бывает мало, так что в основном я здесь работаю.
Это заметно. Стеллажи с книгами, большой стол, уставленный аппаратурой. Компьютер… нет, два компьютера, один из них к тому же с двумя большими мониторами, принтер, сканер. Тот же набор, что у меня — то есть у Горталова, если называть вещи своими именами. Только гораздо современнее и… гораздо дороже. Отсутствие мужа очевидно, об этом мы даже не говорим. В то, что учителям информатики платят такие деньги, я не верю. Знаю я, сколько им платят. И как они с этого живут. Кто же за все это платит?
— Угадай сам, — повторила Нина.
Она смотрела на меня сквозь очки, будто на экран монитора. Прежде она не носила очков. И не смотрела на меня, как на экран монитора. Прежде она смотрела на меня снизу вверх… кроме того вечера, пожалуй. Да, точно, тогда она уже не смотрела на меня снизу вверх. Кажется, именно это стало для меня последней каплей.
С Ниной я на эту тему говорить не буду. Не хватало еще, чтобы она меня презирать начала. За то, что самолюбие мое столько лет успокоиться не может. До сих пор простить не могу родную школу. Обиделся я в тот вечер на нее крепко: почему, видите ли, приятеля моего Андрея посадили в президиум, и Сашку-семинариста посадили, и даже Нину — и ее туда же. А меня, серебряного призера Союза по бальным танцам, не только не посадили — даже не вспомнили ни разу, когда перечисляли чем-то отличившихся выпускников. Как будто стать начальником цеха или защитить кандидатскую такое выдающееся достижение, что я рядом с этими начальниками и кандидатами — никто.
Глупо было так надуваться из-за пустяков. Но я надулся. И на следующую встречу не пошел. И на следующую — тоже. Но уже не из-за обиды. Просто не смог. Уехал на Север. Доблестно помогал тамошней прокуратуре бороться с преступностью. Потом, по возвращении, я слишком был занят — писал кандидатскую, защищался, готовил монографию… И не было желания возвращаться в прошлое, окунаться мордой в детство, как я это называл.
И вообще это был неприятный период в моей жизни, как-то плохо, растрепанно я тогда жил. И вовсе не хотелось в таком растрепанном виде появляться перед старыми друзьями. Отчего-то казалось мне, что их жизнь устроена куда как лучше, благополучнее, правильнее, чем моя. Наверное, я опять-таки судил по Андрею. О нем уже тогда в городе ходили легенды. Как о самом молодом, самом успешном и самом жестком, ни перед кем не отступающем бизнесмене. Самом богатом среди молодых. Самом молодом среди богатых. Что касается Бориса, то о нем тогда никто ничего не знал. Известно было, что уехал из страны. И только. Куда уехал, в какие страны, навсегда уехал или просто отправился путешествовать, как и положено Путешественнику, — этого он нам не сообщил. Но почему-то я не сомневался, что у него все в порядке. Так же, как у Нины…
— Ну, насчет меня, Сережа, ты тогда очень даже заблуждался!
— Разве? Мне так не показалось. Уж такая ты довольная была на том вечере! Так светилась, так гордилась своим ненаглядным Юрием Михайловичем! Фотографии дочери показывала. И еще, помнится, сказала, что заканчиваешь университет. “Филфак небось?” — спросил кто-то из нас, не помню кто. С этаким оттенком презрения. Не котировался среди нас тогда филфак. Факультет невест. А ты так гордо: “Скажешь тоже! Что я тебе на…” — а что “на”, я уже не расслышал, пропало все, что было после “на”, а теперь, наверное, ты и сама не помнишь.
— Не помню. Не хочу вспоминать. У меня тогда такое состояние было — хоть вешайся. А ты какое-то свечение углядел.
— Но ведь углядел же.
— Придумал, а не углядел. У тебя от своих проблем, видимо, в глазах черно было, вот тебе и казалось, что все остальные светятся от счастья. А никакого счастья, между прочим, тогда не было. И сейчас нет. Дочь взрослая есть. Подруги есть по всему свету. Компьютер. А больше никого и ничего. Если бы не Андрей — и этого бы ничего не было!
— Андрей? Почему меня это не удивляет…
— Да! Андрей! — С вызовом. — Странно, но меня это тоже не удивляет. Хотя когда-то мы с тобой танцевали, а не с Андреем. Помнишь? Не забыл еще? Я тоже не забыла. Хотя надо бы забыть. Вычеркнуть тебя из памяти, как всех остальных мужиков вычеркнула…
— Так уж и всех? А как же Андрей? Просто так тебе помогает? Бескорыстно?
Она запнулась. Я прямо-таки ощутил, как из нее рвалось ответное: “Да! Бескорыстно!” — но что-то помешало ей солгать. Наверное, чувство собственного превосходства. Солгать мне означало бы для нее признать себя слабее, хуже меня. Ложь всегда проявление слабости. Сильный человек может себе позволить говорить правду при любых обстоятельствах. А ей очень хотелось быть сильной.
— Может быть, не совсем бескорыстно. В конце концов, мы не при социализме живем. Не боремся за звание ударника коммунистического труда. Но, во всяком случае, я не тем местом за компьютеры расплачивалась, о каком ты подумал. И вообще Андрей никогда ничего не просил. Сам предлагал помощь. Сам компьютеры покупал, привозил, техников присылал из своей фирмы, чтобы сети смонтировать. Да, не совсем бескорыстно. Да, для него это не только благотворительность, но и бизнес. Да, ему принадлежит половина нашего города — и больше половины жителей города считают его отцом и благодетелем. Да, весь город голосовал за него на выборах. И что с того?
— Да я ведь ничего и не говорю.
— Вот именно! Ничего не говоришь — и ничего не делаешь.
— У меня нет таких возможностей.
— У тебя — нет. А у Андрея — есть. Потому что знает, чего хочет. И всегда добивается того, чего хочет. А ты нет. Ты чуть что — в кусты. Не понравилось тебе на вечере встречи — исчез, испарился, всем классом найти не могли. Забился в какую-то дыру и сидел там двадцать лет. Кого ты вспомнил за эти годы? Кому помог?
— А ты?
Не надо было мне этого говорить. Ох, не надо. Знаю ведь, что с женщинами разговор по принципу “сам дурак” не проходит. Они тебя могут сколько угодно упрекать, грязью поливать, с дерьмом смешивать, но стоит только тебе попытаться возразить, сказать в ответ: “А ты сама…” — и все, разговор окончен.
— Пошел бы ты…
Теперь она чуть больше походила на прежнюю Нину.
Это в моих воспоминаниях, написанных для чужих глаз, все между нами было тихо да гладко. Не потому, что врал, а потому, что вспоминалось только хорошее. А танцы — вещь азартная, иногда так заведет — готов за малейшую ошибку партнершу убить. И ругались мы по-страшному, и швырялись друг в друга тяжелыми предметами, и не разговаривали неделями. Все было. И теперь то же самое. Завела себя Нина, закрутила внутри пружину так, что вот-вот лопнет, и одной неосторожной фразы было достаточно, чтобы пружина раскрутилась с треском — да мне по лбу.
— Шел бы ты на фиг отсюда, Сережа! Никто тебя сюда, между прочим, не звал. С чего ради ты вдруг ко мне заявился? Жена из дому выгнала?
— Пока нет.
— Жалко. Но тем лучше для тебя. Есть, стало быть, куда пойти. Не будет меня совесть мучить, что выгнала тебя на улицу. Жена-то богатая небось, а, Сережа?
— С чего ты взяла?
— Так не на свои же кандидатские ты такую машину купил. Или ты уже доктор?
— А про то, что я кандидат, откуда знаешь?
— Сорока на хвосте принесла…
— Передай сороке, что я еще не доктор. Но скоро буду. А машина не моя — казенная.
— Ты, стало быть, с подорожной по казенной надобности?
— Вроде того.
Перерыв. Не то перемирие, не то просто перекур. Каждый закурил свои, прикурил от своей зажигалки. Даже пепельницу мне Нина отдельную поставила. Чтобы не смешивался ее пепел с моим. Смешно.
— Чего ухмыляешься?
— Так, представил…
Две урны с прахом — ее и моя. И чей-то голос за кадром убедительно просит: “Только не перепутайте! Только чужого пепла не насыпьте!” Как будто на том свете не все равно. Может быть, даже веселее будет, если перемешать. Добавить моего пепла к ее праху. Или наоборот.
— Выпьешь?
— Не стоит. Я за рулем. Машина чужая, лучше не рисковать.
— Ну и правильно. Я бы тебе предложила остаться — по старой дружбе. Но не могу. Свидание у меня сегодня. Дочка уехала к отцу своему погостить. Так что никто не будет меня презирать. Никто не будет мораль читать. Грех не воспользоваться моментом, ты уж прости.
— Я понимаю.
— Ни черта ты, Платонов, не понимаешь. Ты даже и не пытаешься понять. Ты слушаешь меня и не слышишь. Все вы, мужики, такие…
— А-а…
— Что “а-а”?
— Теперь понимаю.
Я действительно начал понимать. Отдельные мелочи, детали обстановки, мелькнувшие в разговоре слова и фразы, что-то такое в самой атмосфере квартиры, фотографии на столе, заставка на экране монитора — компьютер тут, видимо, не выключается никогда, — список собеседников, а точнее — собеседниц в постоянно присутствующем на экране меню ICQ…
— Нет, — махнула рукой она. — Я так все-таки не могу. Черт с ним, со свиданием, в конце концов! Положу тебя в Машкиной комнате. А сейчас я хочу кофе с коньяком. И хочу, чтобы ты со мной выпил.
— Я выпью. Выпью. И совсем не обязательно портить из-за меня свидание. Твоей подруге будет неловко при мне. Да и мне, честно говоря, тоже. Когда вы встречаетесь?
— В шесть.
— А сейчас только половина первого. У меня в запасе целых пять часов. Две рюмки коньяка за пять часов выветрятся без следа. Или ты хочешь заставить меня выпить целую бутылку?
— Нет. Двух рюмок будет вполне достаточно. Мне тоже много нельзя. Она… — Нина улыбнулась. Нина улыбнулась мне благодарно. Ей стало легче со мной, не надо больше притворяться. — Она не любит, когда я много пью.
— А ты много пьешь?
— Сейчас уже нет. А раньше у меня были проблемы. Пришлось лечиться.
— Я тоже был на грани. Но обошлось.
Это неправда. Ложь во спасение. К опасной грани я даже близко не подходил. Хотя прокурорские пьют ничуть не меньше милицейских. Некоторые даже больше. И в академии юридической все навечно пропахло коньяком. Но все же я не дошел до той стадии, когда без выпивки не прожить и дня.
Когда Нина вышла на кухню, я быстро расстегнул на груди рубашку и перемотал пленку крохотного диктофона, спрятанного у меня на животе. Вряд ли все сказанное нами до сих пор представляет какой-то интерес для Игоря Степановича. Будет обидно, если пленка кончится как раз тогда, когда мы наконец заговорим о деле. Я успел перемотать пленку и даже проверить при помощи крохотного наушника, спрятанного в воротничке рубашки (ну чем я не шпион!), качество записи, прежде чем в коридоре раздались шаги.
Нина принесла кофе — настоящий, черный, с густой коричневой пенкой, расставила на столе между нами рюмки, маленькие, из полупрозрачного фарфора, кофейные чашечки, блюдце с нарезанным и посыпанным сахарной пудрой лимоном и бутылку грузинского коньяка. Нина разлила кофе, я наполнил рюмки.
— Ну… За что выпьем?
— За нас, — предложила она.
— За нас!
Мы выпили. Закусили лимоном. Прихлебнули кофе. И как по команде — закурили. Кофе, коньяк и сигарета — три обязательные составляющие. Одно без другого теряет половину своей прелести.
— А помнишь, — улыбнулась сквозь сигаретный дым Нина, — как Наталья угощала нас французским коньяком?
— Еще бы!
— Почему-то коньяк был в графинчике. И она долго объясняла, что бутылку у нее кто-то выпросил как сувенир… Что-то в это роде. Вы все пили и нахваливали. Еще бы! Французский коньяк! Тогда он у нас был еще редкостью. А я про себя думала, что никакой он не французский, а самый обыкновенный армянский. Просто Наталья хотела вам, мальчишкам, пустить пыль в глаза. Вас ведь так легко обманывать. Что мальчишек, что мужчин. Вы сами всегда готовы обмануться.
— Ну, положим, не всегда. Насчет коньяка у меня тоже такая мысль была. И у Андрея тоже. Он мне потом по секрету сказал.
— А мне Боря Путешественник. Я с ним часто общаюсь через “аську”.
— Я тоже. Вот кому повезло в жизни, правда? По крайней мере он единственный, кто может с чистой совестью сказать, что живет не как все.
— А как же Андрей?
— А что — Андрей? — Во мне проснулся дух противоречия, разбуженный Натальей Васильевной. — В наше время быть богатым — не исключение, а правило. По крайней мере все хотели бы жить так, как он, только не получается. А вот подражать Боре немногие бы захотели.
— Это точно.
— А ты?
— Что я? Я бы ни за что! Я змей ужасно боюсь.
— Я не про то. Твой образ жизни тоже вряд ли назовешь традиционным.
— Вот ты про что… — Она небрежно закинула ногу на ногу, сощурила глаза, улыбнулась.
Кожа на ногах, я заметил, у нее гладкая и загорелая, как в молодости, ногти покрыты нежно-розовым лаком, пятки розовые и гладкие, как у младенца. Возраст выдают, пожалуй, только руки и, в меньшей степени, лицо и шея. Может пока себе позволить принимать меня по-домашнему, без малейших следов макияжа, в простеньком халатике и тапочках на босу ногу, и при этом производить впечатление ухоженной и красивой женщины. Впечатление, которое она не стремится производить. По крайней мере — на меня. И на других мужчин тоже. Мы — вне игры. Наше мнение больше ничего не значит для Нины и ее новых подруг. Нас даже не особенно стесняются — как мы не стесняемся своих домашних питомцев.
— Можешь не говорить об этом, если не хочешь.
— Да нет, я этого не стыжусь. И даже дочка привыкла и перестала меня стыдиться. Хотя и не собирается следовать моему примеру, — уточнила Нина. — Папаше своему ничего не говорит, и на том спасибо… Но ты ведь не для того ко мне приехал, чтобы выслушивать бредни старой лесбиянки!
Нина не покраснела и не побледнела, произнося страшное слово. Рука с сигаретой не дрогнула. И глаз от меня она не отвела, напротив, пристальнее вглядывалась, словно хотела понять, какое произвела на меня впечатление. Но я тоже не промах. Я слишком долго работал следователем прокуратуры и научился владеть собой. К тому же я здесь действительно не затем, чтобы выслушивать проповеди о преимуществах лесбийской любви. Другое дело, что я пока что не знаю, поможет необычная ориентация Нины моему делу или помешает. Понятно, что шантажировать ее этим бесполезно. Она уже приспособилась к своему нынешнему состоянию и не делает из него тайны. А где нет тайны, нет повода для шантажа. Чувство вины? Вряд ли она чувствует себя виноватой перед кем-то. И уж в последнюю очередь — передо мной. Остается одно: ее несомненная благодарность к Андрею. В этом обмануться трудно. Он благодетель не только для половины города. Он что-то такое сделал для Нины — думается, не только компьютер, это мелочь, приятное дополнение к главному, — в чем-то он ей по-настоящему помог. И ради него она готова на многое.
Вот только удастся ли мне убедить ее, что я действую столько же в собственных интересах, сколько и в интересах Андрея? Может быть, для этого мне следовало бы самому быть в этом уверенным чуточку больше.
Но я должен выведать у нее тайну — или хотя бы узнать, владеет она тайной или нет.
И я отбросил сомнения и без всяких оговорок и предисловий рассказал Нине все: как меня пригласили к Ирине Аркадьевне, как проводили на четырнадцатый этаж, во владения Игоря Степановича, как постепенно, шаг за шагом, вовлекли в это странное дело. Рассказал о нашем разговоре через “аську” с Путешественником и, опустив интимные детали, о поездке к попадье, оказавшейся Натальей Васильевной…
Нина слушала молча и только на этом месте перебила:
— Я знаю про нее. Была у нее прошлым летом. — И хитро улыбнулась. — С подругой.
— И как она?
— Наталья? По-моему, она ни черта не заподозрила. Мы очень мило попарились в баньке, а потом она уложила нас на веранде. Еще извинялась, что у нее только одно спальное место. Мы так смеялись потом… Кстати, — оживилась вдруг она, — а тебя с твоим шофером Наташей — куда уложили? Спорим, что на веранду?
— Не буду спорить. Все равно догадаешься. И будешь считать меня лгуном.
— Вот в этом ты прав, Сереженька. Женщину в таких делах не проведешь, бесполезно. Я сразу поняла, что эта твоя рыжая не просто так возникла, неспроста. И сюда ты один приехал, без шофера, чтобы я ни о чем не догадалась.
— Точно так.
— Ладно. Считай, что тест ты прошел.
Тест? Помешались они, что ли, на тестах? Надо будет обязательно спросить у Наташи: ее тест я прошел или нет? И пусть только попробует сказать, что не прошел…
— Чего ты ухмыляешься?
— Так… вспомнил кое-что…
— Понятно. Можешь не рассказывать. Ваши мужские похождения меня больше не занимают.
— А как насчет семьи и брака?
— Это ты про меня? Или про себя?
— Ни то ни другое. Про Андрея, милочка, только про нашего друга Андрея. От нас с тобой, может быть, зависит сейчас его семейное счастье. И не только оно. Как мне дали понять, приданое за дочкой папаша дает царское.
— Хм… Надо подумать.
От этих слов в груди разлилось приятное тепло. Я взял бутылку, наполнил Нинину рюмку, налил полрюмки себе. Если Нина раскроет мне тайну, налью еще одну. А может, и не одну. Ради такого случая можно и в машине поспать, покуда коньячный дух не выветрится. А можно позвонить по телефону и приказать Наташе приехать за мной. Ради такого случая — можно. Уверен, что Игорь Степанович не станет возражать. Я бы на его месте вертолет за мной прислал. Да с группой охраны. Чтобы не просочился, не дай бог, с таким трудом добытый секрет где-то по дороге между этим городом и областным центром. Или того хуже — не пропал бы вовсе в результате заурядной аварии…
Мы чокнулись и выпили — молча, без тоста, каждый за свое. Вот только мое “свое” мне виделось сейчас довольно ясно. А Нине, оказывается, нет.
— Ладно, — сказала она, осторожно поставив рюмку. — Допустим, Андрею я помогу обрести семейное счастье. Тебе — получить приличное место в их холдинге. А что с этого буду иметь я?
Такой поворот меня не удивил. Я удивился бы гораздо больше, если бы Нина не подумала о собственной выгоде. Но ей я этого, разумеется, не сказал.
— Ну, знаешь, — пожал плечами я, — от тебя я такого не ожидал! Ладно бы речь шла только обо мне. У тебя есть все основания для того, чтобы не желать мне добра, это я признаю. Но Андрей… Не ты ли, милочка, только что распиналась в своей преданности святому Андрею? Не ты ли недвусмысленно дала мне понять, какое я ничтожество в сравнении с ним — что я мизинца его не стою, что я…
В таком духе я продолжал еще довольно долго. Мне часто приходилось выступать в суде, и я вполне овладел всеми приемами демагогии. Могу кого угодно заставить поверить в то, что черное — это белое и наоборот. И могу понять, когда мое красноречие пропадает втуне, когда человека или целое сообщество людей переубедить невозможно. Увы, именно с таким случаем я на сей раз столкнулся. Но я ведь и не пытался Нину переубедить. Я лишь пытался создать видимость того, что убежден в ее бескорыстии. Чтобы как можно меньше пришлось за это бескорыстие платить.
А заплатить… что ж! Почему бы и не заплатить? Ведь не моими деньгами придется платить. Платить будет Игорь Степанович. Он готов платить. Единственная проблема в том, что ни он, ни я не могли заранее знать, сколько придется платить и стоит ли тайна, которую мы хотим раскрыть, этих денег. Поэтому мне на всякий случай поставлен лимит. Каждому, кто поможет найти носителя тайны, я могу обещать столько же, сколько уже получил сам, — десять тысяч долларов. Могу не просто обещать, а заплатить сразу — из собственных средств. Разумеется, Игорь Степанович пообещал в случае чего компенсировать утрату этих денег. А тому, кто тайну непосредственно раскроет, я готов обещать аж пятьдесят тысяч. Если же потребуют больше, не решать самому, а обратиться к Игорю Степановичу. На этот счет у меня в памяти моего сотового особый телефонный номер заложен, по которому Игорь Степанович мне всегда, в любое время и из любого места ответит, лишь бы я сам находился в пределах действия сотовой связи.
В общем, когда мы с Ниной прекратили играть в неподкупность и бескорыстие и согласились, что оба действуем в собственных интересах, когда наконец было названо заветное число $ 100 000, мне даже притворяться не пришлось, что число меня не поразило: я был уверен, что именно оно и прозвучит. Красивое число. Круглое. Шестизначное. Лучше его, красивее его может быть только миллион. Вот такой:
$ 1 000 000. Но миллион Нина запросить никогда бы не решилась. Не доросли мы, русские, в большинстве своем до миллиона долларов. До миллиона рублей — это запросто. До ста тысяч баксов — да, пожалуйста. А до миллиона нам еще расти и расти.
— Сто тысяч, — деловито сказала Нина.
— В долларах или евро? — только и уточнил я.
3
Увы, это был не конец.
Не только не конец истории — даже не конец переговоров.
Я начал жалеть, что был откровенен с Ниной. Не стоило посвящать ее во все подробности моих переговоров с Игорем Степановичем. Теперь она использовала мою откровенность против меня. И даже не скрывала этого.
— Я хочу, — решительно заявила она, — чтобы мне заплатили десять тысяч долларов сейчас, немедленно. Только за то, что я скажу, каким образом я хочу получить эти сто тысяч. Пока мне не заплатят десяти тысяч долларов, никаких условий, никаких переговоров не будет вообще.
Я ждал продолжения. Ждал еще каких-то слов или жестов с ее стороны, но она молчала. Молчала, курила и смотрела на меня так, словно видела насквозь. Видела диктофон, удерживаемый специальным поясом у меня на животе. И видела потайной карман в этом поясе, битком набитый долларами. Это не очень большой карман. Он вмещает всего десять тысяч долларов. Но это мои десять тысяч. Я успел привыкнуть к ним, успел полюбить их. Никогда не думал, что можно так привыкнуть и так полюбить эти зеленые бумажки. Почему-то мне казалось, что если я сейчас отдам ей эти деньги, то те, другие, которые даст мне Игорь Степанович взамен, не станут для меня такими родными никогда.
Через какое-то время я понял, что ничего больше не дождусь. Я вздохнул. Я попросил Нину отвернуться. Я не стеснялся вида своего голого живота, но я не хотел, чтобы Нина видела диктофон. Она отвернулась. Я расстегнул рубашку и достал из потайного кармана десять тысяч долларов. К счастью, я до сих пор не истратил из них ни цента. Я тратил свою дармовую тысячу. Теперь от нее осталось долларов двести. И мелочь. И еще надежда на то, что Игорь Степанович сдержит свое обещание.
— Считай, — предложил я Нине, протянув аккуратно упакованную пачку. — От сердца своего отрываю.
— Это хорошо, что от сердца. Тем приятнее мне будет их тратить.
Змея. Все женщины — змеи. Но Нина — одна из самых ядовитых. Наверное, держать за хвост австралийскую гадюку или даже черную мамбу куда безопаснее. Тем более что не я ее, а она меня держит за хвост. И вертит этим хвостом, как ей заблагорассудится.
— Теперь мы можем поговорить?
— О чем?
— О тайне. Ты действительно знаешь тайну?
— Конечно. Из первоисточника.
— И кто — первоисточник?
— Этого я тебе пока не скажу. Тем более что ты все равно не сможешь им воспользоваться. Даже если попытаешься меня обойти, миленок, ничего у тебя не выйдет!
Странно, но я ей поверил. Я знал, что Нина соврет — недорого возьмет. Но что-то мне подсказывало, что в данном случае ей незачем врать. Что источник ее сведений и в самом деле сейчас недоступен. И единственный подход к нему — через нее, через Нину. То есть через сто тысяч, которые должны быть ей выплачены.
Но как?
Это серьезный вопрос. Деньги вообще вещь серьезная, а большие деньги — очень серьезная вещь. Для меня и для Нины сто тысяч — большие деньги. И, будь я на месте Нины, я бы постарался придумать способ, как получить деньги, почти не рискуя. Совсем без риска в таких случаях не обойтись. Однако можно свести риск к минимуму.
— Так вот, — сказала Нина. — Раз уж мы пошли проторенным тобой путем, будем и далее по нему двигаться. Ты получил тысячу долларов за то, что выслушал предложение своего Игоря Степановича, — я получила десять тысяч за то, что согласилась с тобой разговаривать. Дальше ты получил десять тысяч, а я хочу получить…
— Но…
— Не перебивай меня. Я знаю, что ты хочешь сказать. За десять тысяч долларов ты продал им свои воспоминания. Я тоже готова продать свои воспоминания — за сто тысяч долларов. Не знаю, что уж ты там такого ценного навспоминал, но я обещаю писать только по делу. Только то, что касается Андрея и его страшной тайны, за которую вы готовы мне платить. Это будут совсем короткие воспоминания. Ты их прочтешь за какие-нибудь десять минут. Но — не сегодня, миленок, не сегодня.
— А когда? Завтра?
На этот раз мне не удалось совладать с собой. В моем голосе прозвучало неподдельное волнение. Я сам его услышал. И Нина услышала тоже.
— Завтра никак. Ты уж прости, миленок, но мы с подружкой две недели не виделись толком. Ей от мужа приходилось таиться, мне от дочки. Так что одним свиданием нам не обойтись. К тому же мы теперь можем себе позволить от души погулять. На всю катушку.
Она ласково гладила, расправляла на столе бумажки с портретом Бенджамина Франклина. Франклин грустно смотрел на меня из-под ее руки, словно стыдился того, что его портретами будет оплачен лесбиянский загул. Хотел бы я тебя утешить, Беня, да нечем.
— Сегодня у нас какой день?
Поистине, счастливые часов не наблюдают. И даже дней. Счастливая Нина. А вот я не счастливый, я очень озабоченный и занятой человек. Я времени учет веду строгий.
— Сегодня у нас воскресенье, 21 июля.
— Воскресенье, — задумчиво повторила она. — Сегодня, стало быть, буду я гулять со своей задушевной подругой. И завтра тоже буду гулять с нею. А вот послезавтра… Не знаю, как ты, миленок, — подмигнула мне Нина, — а я так странно устроена, что никак не могу пить и гулять больше двух дней кряду. Два дня пью, потом похмеляюсь. Потом отдыхаю, совсем не пью, прихожу в себя — и снова два дня пью. А иначе у меня не получается. Устройство организма у меня такое, и ничего с этим не поделаешь.
Такое устройство вселяет в меня некоторую надежду.
— Значит, послезавтра? — уточнил я.
— Послезавтра? — Она задумалась. — Нет, ты как-то странно считаешь, милый! Послезавтра я буду в себя приходить после загула. Отдыхать буду, расслабляться. А вот в среду — пожалуйста. К вашим услугам. Во второй половине дня. Мне ведь совсем немного требуется написать. Страничку или две, не более. Так что часикам к двум пополудни — милости прошу. Только приезжай на этот раз не один, прихвати с собой свою рыжую. А то ты расстроишься, пожалуй, от прочитанного, разнервничаешься, не довезешь, чего доброго, мое послание до своего шефа. И денежки тоже прихвати, не забудь. Сто тысяч. Как придешь, покажешь их мне — и получишь за это конверт. Откроешь и будешь читать — один читать, так, чтобы твоя рыжая ничего не видела. Каждую прочитанную страницу будешь отдавать мне. Когда прочитаешь — скажешь, все ли в порядке, все ли тебя устраивает. Если в порядке — отдашь деньги и получишь бумаги. А если сочтешь, что обманула я тебя, ничего важного не сообщила… что ж, на этом мы и распрощаемся. Останусь я при своих десяти тысячах, а ты — при пиковом интересе.
С этим не поспоришь. Чутье подсказывает, что, если ее воспоминания окажутся пустышкой, Игорь Степанович забудет компенсировать мне затраты. Но я готов рискнуть.
— Ну, что — до среды? В среду, 24 числа, после двух. Так?
— Да ты никак торопишься? Не спеши, Сереженька, не беги от меня. Времени у нас с тобой до шести еще много. Успеешь еще. Мы с тобой сейчас еще по рюмочке выпьем — за успех нашего предприятия. Обмоем, так сказать, наш договор. Нечасто, согласись, приходится заключать такие сделки: на сто тысяч долларов.
— Мне до сих пор не приходилось.
— И мне тоже. Странное какое-то чувство, между нами говоря. Как будто душу дьяволу продаю. Ты ведь не дьявол, Сереженька, нет? Есть в тебе что-то такое. Хоть и глаз у тебя не зеленый, и копыт не видать… Ладно, не обижайся, это я так, по-дружески. Давай выпьем, потом я тебя обедом накормлю — у меня сегодня солянка на обед, отбивные и торт с клубникой. Сама испекла. Думала подружку побаловать, но раз уж я теперь при деньгах, мы с подружкой в ресторанчик пойдем. Скажу тебе по секрету, Сереженька, открылся у нас тут недавно чудесный ресторанчик. Так, в общем, ничего особенного, ресторанчик как ресторанчик, но только пускают туда не всех. Туда только по особым приглашениям пускают. Ты догадываешься, наверное, кому такие приглашения дают… Догадываешься? Умница! Купил ресторанчик, само собой, наш общий друг, но не на свое имя. Сам-то он нормальный, не подумай чего, но и к таким, как я, относится снисходительно. Не брезгует нами. Лишь бы ели-пили побольше да платили за все. Цены в том ресторанчике несколько повыше, чем в обычном заведении. Но что поделаешь: за удобства надо платить. Зато уж делай там все что хочешь, стесняться нечего, все свои. А это дорогого стоит.
Ты вот небось думаешь, что я жадная, Сереженька, что такие деньги запросила? Думаешь ведь, признайся, я ведь все равно знаю, что думаешь. А я, Сереженька, вовсе и не жадная. Я просто бедная, Сереженька. То есть по нашим понятиям не такая уж бедная, даже довольно неплохо обеспеченная. Но мне плохо жить по нашим понятиям. Не хочу я жить по нашим понятиям. Я хочу так жить, как мои подруги по переписке живут. Хочу в гости к ним летать, когда захочется. У наших ведь, у тех, что за рубежом, свое особое сообщество есть. И даже есть особенный остров, на котором каждый год летом собираются со всего света наши подруги. И такой там карнавал устраивают, так душевно отрываются… Я тоже туда хочу, Сереженька. Очень хочу! Все бы отдала, чтобы хоть две недельки там пожить. Такая вот у меня заветная мечта. У тебя своя мечта, Сереженька, у меня — своя. Так давай же выпьем, чтоб наши мечты исполнились. И чтоб обоим нам было жить хорошо и весело. За мечты!
— За наши мечты!
Мы выпили. Потом Нина ушла на кухню, чтобы разогреть обед. А я расстегнул рубашку и выключил диктофон. Все равно пленка кончилась. А если бы и не кончилась, я бы не стал записывать дальше. На сегодня я работу закончил. Теперь мы с Ниной будем обедать и вспоминать нашу прошлую счастливую жизнь. И поскольку поделиться своей тайной она пообещала не ранее чем послезавтра, все, о чем мы с нею будем сегодня говорить, никого, кроме нас с нею, не касается.
4
В половине шестого, как и было намечено, я тронулся в обратный путь. Испытывал ли я соблазн отъехать на пару сотен метров от дома Нины, вернуться пешком и подсмотреть из укрытия, что за подруга к ней явится? Не знаю. Поскольку такая мысль все же пришла мне в голову, то, возможно, испытывал, но соблазн был намного слабее, чем желание вернуться домой и отдохнуть от всего этого.
Главным образом — от женщин.
Вот ведь как они разом на меня навалились! Словно какая-то особенная, женская полоса пошла в жизни. Только-только целая женская компания: Майя, ее свекровь и Оля с Юлей — отправилась в деревню, тут же меня женщины и атаковали. Наташа, Ирина Аркадьевна, Инна, угрюмая женщина в машине, Наталья Васильевна, Нина… Особенно Нина. Не просто женщина, а полномочный представитель женского пола, чрезвычайный посол, парламентер с ультиматумом. Общаясь с Ниной, я невольно ощущал давление всей массы самодостаточных, не нуждающихся в мужчинах женщин и чувствовал себя ходячим атавизмом, каким-то недоделанным, испорченным экземпляром, который при некоторой доле везения мог быть вполне достойной представительницей женского пола…
С невольным сожалением вспоминал я Альберта — моего сбежавшего приятеля-работодателя. Вот уж кто не был поклонником женского пола, никогда не страдал от отсутствия рядом жены или любовницы — хотя и ту и другую имел, поскольку положено порядочному бизнесмену по статусу иметь и то и другое. Работали в его крохотной компании только мужчины: будь то пенсионеры или юнцы, только-только осваивающие ремесло, но — мужского пола. Единственный раз, помнится, Альберт сжалился, сдался на просьбы старого друга семьи, принял на временную работу девчонку — и какая же для всех нас это была мука! Сколько пустой, нелепой болтовни приходилось всем нам выслушивать по любому поводу! Сколько было недоразумений и обид из-за сущего пустяка! А как изводил нас стойкий запах отвратительных дешевых духов!.. С каким облегчением вздохнули мы, когда мучительница наша исчезла — то ли поступила в институт, то ли забеременела, не знаю, не хочу знать, но это был настоящий праздник. С каким удовольствием мы по этому поводу наварили пельменей, хлопнули по паре стопочек ледяной водки и за кофе и коньяком, дымя щедро розданными нашим работодателем сигарами, уселись, дабы на покое расписать пульку!
Никогда, никогда еще преферанс не казался нам такой умной, занимательной, а главное — абсолютно мужской игрой…
Прощай, друг!.. Прощай, Альбертик! Кто заменит мне тебя теперь? Ведь не Игорь же Степанович с его бронебойной загорелой лысиной, с его крепчайшими французскими сигаретами, с его привычкой втягиваться внутрь себя наподобие подзорной трубы и потом стремительно вытягиваться, словно заглядывая тебе в самые внутренности своими острыми, всевидящими глазами. Нет, с Игорем Степановичем не сяду я играть не то что в преферанс — даже и в простые “дурачки” по копеечке. Он не только внутренности — все карты наверняка видит насквозь, как Рентген из последней версии “Марьяжа”. И дружбы у нас с ним не получится. Это пока я не хожу в его прямом подчинении, мне дозволяется задавать вопросы и раздумывать над тем, принимать его предложение или нет. Когда же я впишусь в штатное расписание холдинга и в его тарифную сетку, предложения обернутся приказами, обязательными для исполнения, а вопросы… “Вопросы здесь задаю я!” — до боли знакомая фраза, не правда ли?
И вообще: как только я стану штатным сотрудником, у меня больше не будет выбора, с кем дружить, с кем не дружить. Если уж в личную жизнь будущего зятя своего босса вторгается Игорь Степанович с таким хладнокровным нахальством, то мне до пенсии быть у него под колпаком. И друзей придется выбирать среди проверенных и надежных, делом доказавших свою лояльность холдингу.
Типа Горталова, например. Так и вижу, как Игорь Степанович, довольный результатами моего расследования, вызывает к себе в кабинет Горталова и призывает нас забыть старые распри и скрепить нашу дружбу крепким мужским рукопожатием.
Вот, значит, какова цена, которую придется заплатить. Мудрое руководство Игоря Степановича, крепкая мужская дружба Горталова, снисходительное похлопывание по плечу Андрея Ильича (“Можешь наедине называть меня просто по имени…”) и тяжелый вопросительный взгляд верховного божества, босса, всемогущего Андрюшиного тестя, который при каждой встрече со мной будет пытаться припомнить, кто же этот пронырливый молодой человек, за какие такие заслуги попал он в верхние эшелоны власти? И Игорь Степанович шепотом, на ушко будет напоминать: “Да… помог… был полезен… оказал кое-какие, не очень значительные услуги при заключении брачного договора вашей дочери”. Понятно, что лицом, оказавшим значительные услуги, окажется сам Игорь Степанович. А его правой рукой в этом деле будет считаться господин Горталов…
Эти непрошеные, неуместные мысли мешали мне наслаждаться предвкушением близкой победы, раздражали меня, и я невольно прибавлял и прибавлял ходу — словно только в дороге дозволено им меня мучить, словно там, за холмами, в шумной сутолоке улиц областного центра они оставят меня наконец в покое. Джип легко набирал скорость, и я летел по левой полосе, то и дело сгоняя миганием фар тех, кто не любит рисковать. Однако за очередным холмом меня подстерегала засада — и вот уже любители езды по правилам торжествующе проносились мимо меня, а я послушно стоял у обочины и ждал, когда грузный, неторопливый сержант ГИБДД приблизится и козырнет у моей левой… нет, ошибка — у правой дверцы.
— Водительское удостоверение и документы на машину, пожалуйста! — услышал я знакомую фразу. Я ждал ее и заранее приготовил права и регистрационное удостоверение, а кроме того — специальную карточку, которой снабдил меня для таких случаев Игорь Степанович.
Сержант увидел карточку — и не смотрел уже ни на меня, ни в мои документы. Он улыбнулся широко и сказал:
— Проезжайте, пожалуйста. И будьте осторожны в пути, пожалуйста…
— Я постараюсь, — так же широко улыбнулся ему я.
Я действительно постараюсь. Я буду предельно осторожен, сержант. Не буду праздновать труса, но и гнать сломя голову тоже не буду. Я знаю, что, если превысить скорость совсем немного, километров на десять от дозволенного, никто тебя не остановит. Вот в таких рамках я и буду держаться. Я не лихач. И не дешевый позер. Мне достаточно одного раза, чтобы убедиться, какую могущественную организацию я теперь представляю. Мне хочется принадлежать к такой могущественной организации. И я постараюсь сделать все, чтобы оказаться в рядах.
Когда я стану полноправным членом организации, я буду ездить не на игрушечном джипе, мечте шофера Наташи, а на солидном “Мерседесе” или “БМВ” седьмой серии. И тогда я буду ездить с такой скоростью, с какой захочу. И никакой сержант, увидев мою машину, не станет свистеть мне вслед и требовать остановиться. Он вытянется в струнку и приложит лапу к козырьку, надеясь, что важный пассажир за тонированными стеклами оценит его старательность и при случае поощрит. Так будет. Так обязательно будет. А пока что я буду стараться вести себя достойно и скромно. Не выделяться из общего ряда. Не привлекать к себе ненужного внимания. Тот, кто хочет обладать настоящей властью, не должен строить из себя важную птицу перед сержантом на дороге.
Приближается город. Мой город. Город, значительная часть которого принадлежит могущественному холдингу, а значит, немного и мне тоже. Я смотрю на сотовый телефон, который светится приятным зеленым светом. Мы в зоне уверенного приема. Можно сбавить ход и набрать номер Игоря Степановича. Мне есть о чем ему доложить. Я гляжу в зеркало, подаю сигнал и перестраиваюсь в правый ряд. Сбавляю скорость до шестидесяти…
И прежде чем я протягиваю руку, мой телефон начинает звонить.
8. День двенадцатый. Среда, 24 июля
1
Последний день. Надеюсь, что последний. Я изо всех сил стараюсь не подавать вида, но все же я сильно устал. Вот уже двенадцатый день я занимаюсь только этим делом. И даже когда ничего не делаю, никуда не еду, не звоню, не пишу, не разговариваю ни с кем — даже и тогда я занят только им.
Как в поезде, думаю я. Не важно, сидишь ты у окна, лежишь на верхней полке или идешь в вагон-ресторан, все равно ты при этом движешься вместе с поездом от пункта А в пункт Б. Мой пункт А остался так далеко сзади, что я почти не помню, каким он был, с чего все началось. Мой пункт Б ждет меня впереди. И я могу думать только о нем. Но не могу приблизить его, как пассажир не может заставить поезд мчаться скорее, и остается заниматься любимым пассажирским делом: валяться на полке (в моем случае — на диване) и пить вино в надежде забыться, пока не истекут предусмотренные расписанием движения дни и часы.
Обычно я предпочитаю крепкие напитки. Водку, коньяк, джин… Но не в эти три ночи и два дня. Конечно, если хочешь весело скоротать вечер, водка или коньяк лучше всего. Но для долгого и беспрерывного пьянства годится только вино. Вино поддерживает тебя в состоянии постоянного тихого отупения, не дает думать, считать минуты, торопить неповоротливое время. Опьянение от вина гораздо легче регулировать. Чувствуешь, что трезвеешь, — подлей в стакан вина, выпей. И время вновь потечет незаметно, как кровь в жилах. А мысли станут медленными и тягучими, словно вытекающий из бутылки сладкий ликер. И так до следующего стакана.
Плохо то, что после вина мне все ночи напролет снятся сны. Такие реалистичные и такие разные. Приятные сны и неприятные сны. Но и те и другие — одинаково утомительные. Может быть, следовало все же предпочесть водку. После нее спишь как убитый.
Один сон был страшный, но притом довольно забавный: будто я был правой рукой самого Сталина. Только Сталин почему-то жил в наше время и был очень крупным, в масштабе страны, уголовником. А я его правой рукой. Я должен был покупать для него оружие, но потратил деньги на девок и вино, а когда Сталин и его подручные пришли ко мне домой, притворился, что ничего не помню: похитили, мол, сделали укол (показал след укола на руке), держали где-то в бессознательном состоянии, а потом подбросили обратно. Сталин не рассердился на меня, а обнял и потрепал по-дружески за ухо. И мы ходили с ним долго в обнимку, как лучшие друзья. Он был такой веселый, добрый, только зубы у него были стальные, и я во сне про себя знал, что, если он узнает правду, мне не жить…
Но особенно тягостен и неприятен был сон, приснившийся мне в последнее утро.
Снилось мне, что из левого рукава моего пиджака вылетела оса. Пчелы меня никогда не кусали, а оса укусила однажды, два года назад, когда мы были с Майей в деревне. Это было довольно больно, я помню эту боль до сих пор. Поэтому, когда оса из моего сна вылетела из левого рукава, я тут же стащил с себя пиджак. Вдруг там целое гнездо ос? Однако больше из пиджака никто не вылетел. Напротив: та единственная, уже вылетевшая оса вернулась, словно мой пиджак чем-то особенно привлекал ее, и влетела — на этот раз в правый рукав. Я как следует встряхнул пиджак, и оса снова вылетела из него и стала летать по комнате. При этом она увеличилась в размерах, у нее появилось какое-то подобие клюва, сделанного, как мне показалось, из серой пластмассы, и в полете она кроме жужжания издавала какие-то жалобные квакающие звуки. В конце концов оса мне надоела, и я решил ее раздавить. Я бросил в нее тапком с правой ноги — и она упала прямо в угол комнаты, ушибленная, но еще живая. И тогда я вытянул левую ногу (в тапке) и наступил на осу. Но в тот момент, когда я стал давить осу ногой, я вдруг увидел, что это вовсе не оса, а белая голубка. Довольно противная с виду, грязноватая, тощая, но — голубка, а вовсе не оса. Я, однако, продолжал давить ее, и раздавил, и она умерла, глядя на меня так жалобно, так безнадежно, и из клюва ее вытекло несколько капель отвратительной, красновато-коричневой крови…
Наверное, все-таки лучше было бы не пить.
Но для питья у меня было по крайней мере две причины. Во-первых, я бы просто не выдержал двух суток ожидания и сошел с ума. А во-вторых, только вино могло смыть отвратительный привкус, который остался у меня после двенадцати часов, проведенных в кабинете. Это был форменный допрос. Раз за разом Игорь Степанович прокручивал пленку с записью. И раз за разом я должен был комментировать то, о чем мы с Ниной говорили. Объяснять каждую паузу, каждый вздох, каждый смешок. И пересказывать то, о чем мы болтали после того, как пленка в диктофоне кончилась. На всякий случай я пересказывал близко к тексту. Кто знает, не позаботился ли предусмотрительный Игорь Степанович заранее нашпиговать квартиру Нины микрофонами. Он вполне способен на такое.
Все эти двенадцать часов оба мы беспрерывно курили и пили крепкий черный кофе, однако Игорю Степановичу и в голову не пришло покормить меня. А я был слишком горд, чтобы попросить у него. Никогда ничего не проси. Даже если не придут и сами ничего не дадут. Все равно не проси. Очень хочется кушать, но… все равно не проси. Так я и просидел все эти двенадцать часов — на одной только гордости да на сигаретах с кофе. Когда я выходил из кабинета, меня мутило и пошатывало, а Игорю Степановичу было хоть бы что. Я же говорю — робот. Дома я выпил бутылку “Мукузани”, прежде чем смог проглотить хоть что-то…
Хорошо еще то, что последствия такого пьянства не столь гибельны. Взять хотя бы меня. Глаза у меня ясные, походка твердая, речь связная и рука не дрожит. Может быть, реакция чуть замедленная. Но это только поначалу. Часа через два-три пройдет и это.
А быстрая реакция может сегодня пригодиться. Сто тысяч долларов — не слишком большие деньги для могущественного холдинга. Думаю, что и лично для Игоря Степановича — тоже. Но для какого-нибудь одинокого налетчика или для небольшой банды — добыча завидная. И если, не дай бог, кто-то узнает, что я везу с собой такие деньги, не сносить мне головы. Из холдинга информация вряд ли просочится. А вот с другой стороны… Кто знает: не поделилась ли Нина нечаянной радостью с задушевной подругой? И не захочет ли задушевная подруга воспользоваться удобным случаем? Не предпочтет ли она наличные обманчивым обещаниям лесбийской любви?
Мне нечего было возразить предусмотрительному Игорю Степановичу. Если он окажется прав, он, в худшем случае, потеряет сто тысяч. Если я ошибусь, меня просто пристрелят, чтобы не оставлять свидетеля. Поэтому я только приветствовал меры предосторожности. Десять пачек, по десять тысяч долларов каждая, были уложены в кармашки специального пояса. Пояс я надел на голое тело. Сверху натянул белую футболку, заправил ее в джинсы. Поверх футболки — широкую, на два размера больше, клетчатую рубашку навыпуск. Под рубашкой на брючном ремне — пистолет Макарова в кобуре. В случае чего я не буду расстегивать пуговицы — я рвану полу рубахи левой рукой, а правой выхвачу пистолет. Пуговицы на рубашке пришиты едва-едва, только чтобы на один раз хватило. Даже легкого рывка будет достаточно. Я знаю точно, потому что потренировался немного. И каждый раз пуговицы отлетали с треском. И специальный человек снова пришивал их под надзором господина Горталова. За безопасность операции Горталов нес личную ответственность.
Джип на этот раз вела мой шофер Наташа. Ее повысили в должности: она не только шофер, но и телохранитель. В дороге нас будет сопровождать еще один
джип — с охранниками, но в квартиру к Нине со мной пойдет только Наташа. Поэтому на ней тоже рубашка навыпуск и пистолет на поясе в специальной кобуре.
— Вы хоть стрелять умеете? — спросил я, когда мы выехали на загородное шоссе. Сегодня мы были снова на “вы”. Горталов не счел нужным скрывать, что в машине установлен микрофон. Для нашей же безопасности, разумеется.
— Я кончила курсы телохранителей! — гордо сказала она.
— Наверняка с отличием.
— А то!
Странно, но теперь, когда мы мчались, хорошо вооруженные и под надежной охраной, приготовления уже не казались мне необходимыми. Что-то сдвинулось в моем мозгу. Черная тень Игоря Степановича не застила больше глаза. И день хоть и пасмурен был и хмур по-прежнему, но не таил в себе больше угрозы. Обычный летний день. Наверное, я все-таки переживу его. И, может быть, даже достигну заветной цели. И стану чем-то большим, чем был до сих пор. Не ради себя самого — мне хватило бы и того, что у меня уже есть, — но ради тебя, Майя. Не верь рекламе: это не они, это ты достойна самого лучшего.
— Не спешите, — велел я Наташе. — Лучше немного опоздать, чем приехать раньше времени. Пусть она беспокоится, приедем мы или нет. А нам беспокоиться не о чем.
— Вы психолог, босс.
— Я просто старый. И мудрый. И знаю наперед, что ждет каждого из нас.
Наташа промолчала. Она не смотрела на меня. Она вела машину. А то, что она улыбалась при этом, — так улыбаться никому не запрещено. Надеюсь, видеокамеру в машине Горталов не догадался установить.
2
Исповедь лесбиянки
Да, так я это решила назвать. Ты уже не вздыхай, не морщись, Сереженька — я заранее представляю, как ты поморщишься, когда увидишь это слово на бумаге, — ты уже научился не морщиться и не краснеть, выговаривая вслух эти неприятные слова: гомосексуалист, лесбиянка, педофилия, онанизм, — но видеть их изображенными на бумаге тебе до сих пор неприятно, правда? Будто тебя самого может кто-то заподозрить в онанизме или гомосексуализме. Я, между прочим, сама некоторых таких слов не люблю и сейчас, когда писала, два раза подряд сделала одну и ту же ошибку: вместо “гомосексуализм” написала “гомосекусализм” — и даже когда об этом стала тебе рассказывать, то и тогда снова ошиблась. Не хотят мои руки правильно нажимать на клавиши, никак не хотят. Хотя вообще-то у меня очень точные, очень умелые руки. И очень нежные. Даже в полной темноте мои умелые руки с первой попытки находят клитор незнакомой женщины и сами, без моей подсказки, делают все как нужно.
Тебе не нравится слово “клитор”, миленок? Но почему? Ведь это принадлежность женского тела, а ты у нас такой прямой, такой усердный гетеросексуал.
Вот и опять мои руки шалят и делают ошибки. И компьютер мой тоже ошибается: подчеркивает слово “гетеросексуал” красным. Лесбиянский компьютер, одно слово! Это я его сделала таким: раньше он и слово “лесбиянский” подчеркивал, но я его отучила.
Прости, что трачу твое время на чтение всякой лесбиянской ерунды. Сейчас уже шесть минут четвертого ночи, я сижу за компьютером с полным стаканом кампари (это в честь тебя, милый, ты мне рассказал, спасибо, мне нравится), курю и стучу по клавишам. Из спальни доносится храп моей подруги. Она очень милая и очень хрупкая девушка, совсем как Вера в юности, но, когда выпьет, храпит, как пьяный матрос. Знаешь, меня это почему-то не раздражает. Мой муж — бывший муж, к великому моему счастью, — тоже храпел по ночам. Сделает свое маленькое дельце, отвернется и храпит. А я лежу без сна, слушаю его храп и думаю о тебе…
Ага, попался! Ждешь от меня признаний в любви. Таешь от предвкушения. И напрасно, между прочим. Хотя я действительно иногда думала о тебе: о том, как я тебя ненавижу за то, что ты меня бросил. Я ведь всегда знала, что ты как танцор талантливее и перспективнее меня. Это все знали. И некоторые так прямо мне в глаза и говорили. Одна жердь, например, помнишь, может быть, Милочка Крюкина, крашеная блондинка с лошадиными глазами. Она на голову переросла своего партнера, и ее хотели поставить в пару с тобой. Ты был ее выше. И все говорили, что из вас выйдет прекрасная пара, куда интереснее, чем мы с тобой, но тренер был против. Не знаю почему. Он ведь не верил в меня, не считал меня самой подходящей для тебя партнершей. Может быть, он понимал, что я ни с кем не смогу танцевать так, как с тобой, и мне придется уйти, а без танцев я просто умру? Наверное, он понимал это, он был хороший тренер и умный мужик. Только я не верю, что он из-за этого не согласился. Девчонки говорили, что он трахается с Милочкой, а та положила глаз на тебя. И если вы будете в одной паре, она будет трахаться с тобой. А тренер так сильно на нее запал, что уже не о танцах думал, а только о своем члене. Так девчонки говорили, которые сами трахались с тренером, так что я до сих пор не знаю, правда это или они говорили со злости. Хотя какое мне теперь до этого дело…
Я хочу, чтобы ты понял только одно: никогда я не была влюблена в тебя и никогда не страдала как женщина от того, что ты влюблялся в других женщин и все такое, но я была безумно влюблена в танцы и точно знала, что во мне больше нет никаких талантов, кроме этого, что я, может быть, не очень хорошо танцую, недостаточно хорошо для тебя, но все равно лучше, чем делаю что-либо другое. И только за счет танцев — и за счет тебя, милый, — я смогу когда-нибудь выбиться в люди. И когда мы купались с тобой голышом на острове Любви, я очень, очень хотела, чтобы ты воспользовался моментом, чтобы решился наконец, переспал со мной, но ты так и не перешел к активным действиям, словно догадывался, что тут тебя ждет ловушка. А это и была ловушка! Я хотела тебя поймать. Хотела, чтобы ты наконец засунул свой член мне между ног и чтобы тебе это понравилось, и чтобы ты хотел засовывать мне снова и снова, и тогда, может быть, ты не захочешь бросать меня и будешь продолжать танцевать со мной еще много лет, и мы с тобой, может быть, даже поженимся: ведь многие танцевальные пары женятся не от страстной любви вовсе, а просто для удобства — ну и, конечно, чтобы привязать к себе партнера или партнершу покрепче. Всегда в паре один партнер талантливее другого, и всегда менее талантливый хочет удержать более талантливого. И нам, женщинам, это удается гораздо чаще, чем вам, мужчинам. Потому что для вас секс значит очень много и, если женщина устраивает вас в постели, вы ей многое можете простить, даже отсутствие таланта, а талантливая женщина скорее будет жить с импотентом, лишь бы он был талантлив, чем останется с крепким по части секса, но бездарным мужичком.
Такова жизнь, мой милый, такова настоящая жизнь, а не ее изображение в кино или в литературе, и ты знаешь это не хуже меня. Но когда ты перешел в десятый класс, а я в девятый, ты знал это гораздо хуже. Ты был уверен, что я влюблена в тебя чуть ли не с детского сада и готова отдаться тебе, как только ты этого захочешь. И именно поэтому ты так и не захотел. Все вы, мужики, в этом деле одинаковы. Все. Даже Андрей… даже и он, хоть он и на голову выше вас всех, но и он такой же. Всем вам нужна женщина, которая вас ни в грош не ставит, которая презирает вас, которая предпочитает вам другого. Вот ее вы готовы добиваться всю жизнь…
Ладно, милый, не будем растравлять себе и другим душу. Выпьем немного кампари — спасибо тебе за рецепт, я не забыла ни про лед, ни про апельсиновый
сок — и продолжим.
Так на чем я остановилась? На сексе, кажется. Вернее, на отсутствии секса. То есть между нами отсутствии. И все-таки, милый, почему же ты тогда устоял? Ведь ты был готов, очень готов, этого невозможно было не заметить, но — устоял. Какой-то ты у меня уж слишком устойчивый. В смысле: морально устойчивый. Это ни к чему. То есть вообще-то я ценю в мужчине моральные устои, но не до такой же степени. Вот и Наталья Васильевна была на тебя в обиде…
Да, милый, да, крепче держись на стуле. Сейчас я тебя очень сильно огорчу.
Не стоило бы, наверное, этого делать, но раз уж я все равно дошла до жизни такой, раз уж продаюсь за сто тысяч баксов — какая проститутка со мной сравнится, где им до меня! — то плевать. Скажу все. То есть напишу, конечно. Говорить вслух нельзя — вдруг у тебя микрофон на пузе, как в дешевом американском боевике. Не то чтобы я опасалась чего, но все же противно становится, как только подумаю, что твой Игорь Степанович будет все это слушать. Лучше уж я напишу, а ты прочитаешь. И все поймешь. И сам решишь, давать это читать кому-то другому или нет.
Так вот, пришло время тебя сильно огорчить. То есть, конечно, не очень сильно. Это раньше я бы тебя сильно огорчила, если бы написала об этом, но тогда у меня повода не было, как сейчас, а теперь, конечно, несколько поздно. Ты уже не так сильно огорчишься, как мне хотелось бы. Но сколько-то все равно огорчишься, потому что есть у вас, мужиков, эта нелепая черта: огорчаться из-за того, что было в прошлом или, наоборот, чего не было, но могло быть и о чем вы тогда, в прошлом, не знали. Ну, например, если женщина вам изменяла когда-то, а вы об этом не догадывались. Ну, не догадывались и не догадывались себе, кому от этого хуже, и так бы и жили счастливо в своей недогадливости, но кто-то взял со зла и вам все рассказал. Тут-то и начинаете беситься. Это я точно знаю, тоже наблюдала не один раз — а один раз даже на собственном опыте.
Дело это было между мной и моим мужем, тем самым Юрием Михайловичем, математиком, за которого я, если ты еще не забыл, ухитрилась выскочить замуж еще школьницей. Физически Юрий Михайлович никогда… ну, скажем осторожнее: почти никогда не был мне противен. По крайней мере до тех пор, пока я не осознала своих истинных наклонностей. Осознала же я их не сразу, а года через два после того, как вышла за него замуж. Помогла мне в этом одна подруга. Не стану называть тебе ее имени, тем более что ты ее знаешь по школе, — она хоть и остается по-прежнему “нашей”, однако очень удачно, очень выгодно вышла замуж и мужа своего страшно боится потерять. Поэтому я не буду рисковать называть здесь ее настоящее имя. Вдруг ты сболтнешь по нечаянности или встретишь ее где-нибудь и дашь понять… Не хотелось бы мне этого.
В общем, муж мой, Юрий Михайлович, влюбился в эту мою подругу. Он был старше меня, как ты помнишь, опытнее, мудрее — это он так полагал, а я ему в этом не препятствовала, вот тебе еще одна женская хитрость, милый, запомни, вдруг пригодится: умная женщина позволяет мужчине воображать о себе все, что он хочет, а сама тем временем вертит им как угодно. Так-то вот! В общем, мой взрослый и мудрый муж воображал, что его влюбленность никак не проявляется и я ни о чем не догадываюсь. И даже набрался наглости и предложил пригласить подругу… нет, назовем ее, например, Элеонора — это имя ничего общего не имеет с настоящим, так что ты не догадаешься, кто она, а мне будет проще. Итак, муж предложил пригласить Элеонору к нам на дачу на все лето. Мы жили тогда еще в областном центре, у нас была дача недалеко от города, на озере, я все лето должна была жить там с ребенком, а муж собирался работать — он тогда уже ушел из школы, работал в каком-то НИИ, и отпуск у него был, кажется, в ноябре… Впрочем, какая теперь разница! Главное, что он каждый день ездил на работу на своей машине, а мы с Элеонорой и годовалой Машкой оставались втроем. Машка была тогда на редкость спокойная девочка: поест, поиграет и спит себе на берегу в коляске. А мы с Элеонорой купаемся, загораем без лифчиков, в одних трусиках, а то и вовсе голышом — благо народу рядом никого, дачная зона для большого начальства вроде папаши моего мужа, а если кто и подсматривал из-за кустов, то нам было глубоко наплевать. И постепенно, постепенно, незаметно для меня Элеонора начала меня соблазнять…
Подробности я опускаю, чтобы пощадить твою нравственность, скажу лишь, что по вечерам и в те дни, когда муж оставался с нами, Элеонора вовсю кокетничала с ним, умело доводила его до такого состояния, что он при мне готов был на нее наброситься, и так же умело спускала пар, не давала ему окончательно выйти из себя. Так что, когда лето кончилось и Элеонора уехала, муж мой был почти счастлив: сильные страсти изрядно утомили его, он был не прочь перевести дух, отдышаться немного, прийти в себя — к тому же он понял уже, что ничего от Элеоноры не добьется, и ему гораздо приятнее было вспоминать ее, грезить о ней, как о несбыточной мечте, чем впустую домогаться ее снова и снова. И когда прошел первый запал, когда он несколько успокоился, он вспоминал уже не саму Элеонору — порядочную стерву, между нами говоря, — а ее идеализированный образ. И этот образ помогал ему переносить скуку и однообразие семейной жизни — и помогал бы до сих пор, если бы я после развода не рассказала ему, что его несравненная Элеонора в то святое для него лето была страстно влюблена вовсе не в него, как он порой себе воображал, а в меня и что все лето мы с ней прекрасно проводили время в его отсутствие, а его нелепая влюбленность была для нас прекрасным развлечением и постоянным поводом для шуток.
— Этого я тебе никогда не прощу! — сказал мне муж трагическим тоном.
И не простит, пожалуй. Ну и пусть. Почему-то это меня совершенно не волнует. Но и не радует: я теперь вовсе не желаю ему зла, как, бывало, прежде. Я просто абсолютно равнодушна к факту его существования — как равнодушна к мужчинам вообще…
Да, еще, пока не забыла! (Видишь, я не вру про равнодушие: разве я забыла бы об этом упомянуть, если бы не была действительно к вам равнодушна.) Я ведь не только этим его огорчила. Я еще про мою первую измену ему поведала — с мужчиной. Да и с каким мужчиной… Догадайся с трех раз. Правильно! Ты мною пренебрег, а вот Андрей оказался внимательнее. Это случилось незадолго до моей свадьбы. По правде говоря, как раз накануне. За день до. Мне как-то не по себе вдруг стало: что я, дура, делаю? Зачем мне это надо? Ведь я даже не уверена, что люблю его… Ну, такой обычный бабский вздор. Истерика перед бракосочетанием. Все через это проходят. И я прошла. И как раз Андрей мне в этом помог. Мы с ним случайно тогда столкнулись возле моего дома, я пригласила его зайти, разговорились, выпили немного, ну, а когда я начала плакаться, он обнял меня, чтобы успокоить, — и все получилось как-то само собой. Оба мы, кстати, никакого значения этому эпизоду не придавали и сейчас не придаем, разве что пошутим при встрече: не хочешь, мол, повторить? И все. Но мужа моего эта история страсть как огорчила. “Перед самой свадьбой! Перед самой свадьбой! Если бы я только знал…” Единственное, что его утешало, так это то, что хоть девственности он меня лишил заблаговременно, не стал дожидаться первой брачной ночи, а то бы я и тут, пожалуй, могла преподнести ему сюрприз.
Ну все! Кажется, я слегка протрезвела и готова тебя огорчить. Ты только на самом деле не слишком огорчайся, ладно? Сделанного, как говорится, не воротишь, а о том, чего не было, — не стоит и жалеть. В торговле это называется упущенная выгода, но ты ведь не в торговле работаешь. Ты должен быть выше этого. Я в тебя верю. (Ха-ха…)
Речь пойдет о твоей ненаглядной Наталье Васильевне. Сразу скажу, что я лично ничего против нее не имею. Знаю прекрасно — и тогда, в школе, знала, — что ты на нее запал, как и все остальные парни в вашем классе, но ни тогда меня это не трогало, ни теперь тем более не колышет. Скажу только, еще раз возвращаясь к разговору о нашей несостоявшейся карьере и столь же несостоявшемся браке, что именно пример с Н.В. меня убедил, насколько карьера мне важнее семейного счастья. Я понимала, что ты влюбился в Н.В. и поэтому хочешь на вечере танцевать с нею, и я тебе в этом не препятствовала, даже поддерживала тебя изо всех сил — и еще я понимала, что так же точно смогу в будущем вести себя с тобой и твоими будущими пассиями. Влюбляйся сколько хочешь, трахайся с кем хочешь, только возвращайся ко мне и танцуй со мной — вот что я тогда думала, вот на что я была ради своего будущего готова. И можешь мне поверить, милый, что это я не сейчас выдумала, когда все позади, а именно тогда, в том-то моем нежном еще возрасте, твердо для себя решила. О чем ты, конечно, не догадывался — подозревать во мне такой решимости ты тогда не мог.
А вот Н.В. твоя вовсе не была такой целеустремленной, как ты по молодости лет и в силу неопытности своей воображал. И хотя поначалу ты действительно был для нее не целью, а средством, учителем танцев и завидным партнером, где-то накануне Нового года она основательно в тебя влюбилась… Да-да, влюбилась, она сама мне в этом призналась позже, когда я гостила у нее в деревне. Однако в твоих чувствах к ней она тогда сомневалась — и правильно делала, потому что я уверена, и ты со мной согласишься, если хорошенько покопаешься у себя в душе, что с твоей стороны никакая это была не любовь, а самая обыкновенная… нет, “похоть”, наверное, все же неподходящее, слишком грубое слово, оно больше годится для какого-нибудь старого сластолюбца, истекающего спермой при виде молоденькой невинной девочки, ты же был просто одержим желанием, весь пропитан чувственностью, от которой, как говорила мне Н.В., у нее буквально волосы дыбом вставали, как от статического электричества, и ей ужасно, ужасно, ужасно, ужасно (это не я, это она четыре раза повторила) хотелось довести тебя до того, чтобы ты наконец набросился на нее и овладел ею, но то ли она была слишком молода и неопытна (это ведь для нас тогдашних она была взрослой опытной женщиной, а с точки зрения нас нынешних — кто она? да просто девчонка!), то ли ты при всей твоей чувственности внутренне был все же недостаточно горяч, только ничего из этого не вышло…
Ты не обижайся, милый, но я всегда замечала в тебе некоторую эмоциональную недостаточность, некоторую холодность и рассудочность: даже и в Верочку ты был влюблен не столько сердцем, сколько умом. Тебе Верочка казалась идеально красивой, я знаю, ты сам как-то мне проболтался, хотя и не помнишь, наверное, и ты обожал ее идеальную красоту. А когда по-настоящему любишь, о красоте как-то и не думаешь вовсе, даже и не знаешь толком, есть она, красота, или только чудится тебе, влюбленному…
Ну вот мы и добрались наконец до главного предмета нашего. Вздохни поглубже, милый, и успокойся: не буду больше тебя ничем огорчать. А ты ведь огорчился, правда? Плюнь! Я, конечно, не могу за тебя ручаться, но думаю, что, если бы ты тогда Н.В. поимел, никаких особо ярких воспоминаний у тебя бы не осталось. А так в тебе до сих пор живет неутоленное желание. И пусть живет. Это помогает переносить однообразие жизни, можешь мне поверить…
Все. Проехали. Теперь — о Верочке. Тут тебе ничего даже и объяснять не надо. Все происходило у тебя на глазах. Есть Верочка — и есть Андрей. Школьная любовь в ее наиболее ярко выраженной форме. Детская болезнь, которая могла и должна была пройти бесследно, излечиться без лекарств и докторов, если бы не одно осложнение. Осложнением этим стало появление в нашей школе уже упомянутой Н.В. Увы, не ты один — Андрей тоже не остался равнодушен к ее чарам. Тоже довольно отдал ей дани. И тоже, кстати, ничего от нее не добился. За что, как оказалось, должен благодарить тебя, хотя тогда он вряд ли был бы тебе благодарен. Я имею в виду: если бы знал, что Н.В. влюблена вовсе не в него, а в тебя.
Ты только не обижайся, милый, но в школе ты вел себя по отношению к Андрею очень глупо. Если бы я не знала тебя лучше, я бы вообразила, что ты просто влюблен в него, так ты перед ним унижался и пресмыкался. Нет — опять не совсем подходящие слова. Просто голова тупо соображает, да и на часах уже без одной минуты шесть, это ведь на словах я бы тебе все это растолковала за пятнадцать минут, а когда сидишь, пишешь, вычеркиваешь, снова пишешь, время как-то незаметно будто в трубу вылетает! Черт с ней, с терминологией! Ты понял, что я хотела сказать. Ты смотрел на Андрея снизу вверх, ты признавал его высшим существом — и был счастлив, что высшее существо жалует тебя своей дружбой. И вот тут ты был глубоко не прав!
Я очень, очень хорошо относилась и отношусь к Андрею. Я признаю все его достоинства и благодарна ему за все, что он сделал для меня и моих друзей. Но! Я еще готова нехотя согласиться с тем, что нынешний Андрей в чем-то — пусть даже во многом — превосходит тебя нынешнего, но никогда, никогда не соглашусь, что он и тогда тебя превосходил. И не я одна. Н.В., кстати, полностью со мною согласна. Андрей, если хочешь знать, в те годы был просто очень милой и очень органичной посредственностью. Да, посредственностью. Золотой серединой. Да, золотой, не позолоченной, но — серединой! Вы все, как идиотики, восхищались тем, как здорово у него все получается. Чем бы он ни занялся — все может. Хоккей, футбол, волейбол, теннис, прыжки в высоту, бег, плавание — ну назови мне хоть что-нибудь, что он не умел делать хорошо, очень хорошо, просто отлично. Вот именно: отлично. На пятерку. Вечный отличник с обаятельной улыбкой на губах. Всегда ровный, вежливый, приветливый со взрослыми — и при этом заводила среди ровесников, что, в общем-то, редко кому удается сочетать. А вот ему удавалось. Загвоздка только в том, что не было у него чего-то своего, особенного, того, что он делал заведомо лучше всех остальных. Того, ради чего он мог бы забросить все остальные дела. Так? Конечно, так. И ты прекрасно это знаешь.
Ты же с детских лет был одержим танцем. Ты танцевал вдохновенно! Божественно! Легко! То есть я-то знала, насколько тебе нелегко все дается, но со стороны казалось, что ты просто слушаешь музыку и сам, без чьей-то помощи и подсказки, легко и свободно начинаешь двигаться — и не важно, как этот танец танцевали до тебя, после тебя все будут подражать тебе, танцевать, как ты. Так, между прочим, Верочка о тебе говорила, гордись…
Ну ладно, проехали мы и это. Теперь уже точно: о Верочке и об Андрее. Только о Верочке и об Андрее. Ведь именно в них загадка и разгадка. Думаю, что ты знаешь это не хуже меня. Только зачем-то притворяешься, будто не знаешь, и ищешь кого-то, кто открыл бы эту тайну вместо тебя. Хотя, может, я ошибаюсь, может, ты не веришь в детские клятвы и обещания и ищешь разгадку в чем-то другом? Тем хуже для тебя. Ну, ладно, ближе к делу.
Их школьная любовь — Андрея и Веры, само собой, — кончилась бы, иссякла, не оставив после себя никаких осложнений, никаких загадок, если бы не возникла, как уже говорилось, в школе Н.В. Увлечение Андрея было замечено Верочкой — и оказалось, что ревность на нее действует сильнее, чем на кого бы то ни было из тех, кого я встречала за всю свою жизнь. У нее была своего рода аллергия на ревность — как у меня, например, аллергия на пчел. (Ты не знал? Впрочем, это не важно…) Благодаря ревности в крови у нее словно развивались какие-то зловредные антитела, она делалась от ревности больной — и ее любовь становилась болезнью. Этой болезненной любовью она одновременно измучила Андрея и крепко к себе привязала. Он ведь только внешне всегда казался таким равнодушным и снисходительным, а на самом деле перед настоящей любовью оказался совершенно беззащитен. Используя опять же медицинское сравнение, я бы сказала, что если у Верочки была аллергия на ревность, то Андрей был напрочь лишен иммунитета против любви. Но только, повторяю, настоящей, беззаветной любви — ко всяким бабским штучкам, интрижкам, романчикам он абсолютно устойчив.
К тому же Н.В, если ты помнишь, очень долго и успешно морочила нам тогда голову на темы “быть не такими, как все” и “жизнь ни о чем”. И мы, дурачки, изо всех сил старались друг друга перещеголять. Кто на десять суток попал, кто в семинарию подался, кто забеременел и замуж выскочил в девятом классе… Тебе, между прочим, мы так и не засчитали тогда в качестве “не такого, как все” твоего приключения с этой стервой (не хочу даже имени ее поминать!), твоего успеха на первенстве Союза — а зря не засчитали, потому что для тебя даже второе место было, по совести говоря, огромной победой. Признаю это, хоть и с запозданием, и отдаю тебе пальму первенства. Владей на здоровье, милый!
Так вот, эти дурачки — Андрей и Верочка — вообразили, что они всех нас переплюнут, что они в наш прагматичный и лишенный романтики век покажут нам всем пример подлинной неугасимой любви и верности. И при этом не позволят себе разменять чувства на скуку и пошлость семейных буден. Каюсь, глупостям этим и я во многом поспособствовала. Я как раз тогда затеяла развод со своим Юрием Михайловичем, Верочка и Андрей меня поддерживали и чем могли помогали, ну и много было, конечно, долгих задушевных разговоров — ночи напролет на кухне, много было выпито сухого вина, спето под гитару песен, много сказано несправедливых и ненужных слов. Да и сама идея в ее конечном виде принадлежит опять-таки мне. Так что я не обманула тебя, милый, когда сказала, что именно во мне ты найдешь первоисточник занимающей тебя тайны — и лучшего тебе искать нет нужды.
В общем, в одну такую безумную ночь, когда уже догорали свечи и мы допивали вторую бутылку рижского бальзама, привезенного Андреем мне в подарок, я и сказала им:
— Не берите, братцы, пример с меня. Не ходите вы ни в какой загс. Все это пошло и банально, а главное — скучно. И сколько бы вы ни говорили прекрасных слов о своей неземной, не такой, как у всех, любви, кончится все равно тем же, что у большинства граждан: двухкомнатной квартирой, дачей, машиной и ребенком. Или трехкомнатной квартирой и двумя детьми. Ты, Андрей, рано или поздно заведешь себе любовницу, а ты, Верочка, загубишь молодость ради детей, которые вырастут, выйдут замуж или женятся и забудут тебя — если только не понадобится им бабушка для ухода за их детьми. И что бы вы сейчас по этому поводу ни думали, что бы себе и мне ни доказывали, все равно чаша сия вас не минует. Ибо таков закон природы — а законы природы нарушать не дано никому. Есть только один способ сохранить свои чувства и при этом избежать гнета обыденности.
— Какой? — спросили они хором.
— Прежде всего: никакого брака и никаких детей. Ваше чувство должно принадлежать только вам и… — Тут я сделала многозначительную паузу. — … и Богу!
Бог тогда был в моде, если помнишь. То есть не так, как сейчас, когда религия стала почти обязательной, как некогда марксизм-ленинизм, но в моде среди интеллигенции, среди той ее части, которая не успела или не захотела в свое время диссидентствовать, однако торопилась выказать инакомыслие. Многие мои приятели тогда гордо заявляли: “Сегодня я иду в Храм!” И Храм был всегда с большой буквы.
— Офелия, о нимфа, пора двигать в монастырь, — пошутил тогда Андрей, который не столь спешил следовать моде, но старался и не очень от нее отставать.
— Ни в какой монастырь вам идти не надо, — сказала я. И должна честно тебе признаться, что именно тогда на меня сошло озарение. То есть до той самой минуты я еще сама не знала толком, что я хочу им сказать, а тут вдруг заговорила так уверенно, будто вынашивала эту идею годами. — Вы просто должны дать друг другу обет. То есть поклясться перед Богом, что будете принадлежать друг другу всю жизнь. И что об этом не будет знать ни одна живая душа… кроме меня, конечно, и кроме священника, который вас повенчает.
— Повенчает?!
— Ну конечно же! Вы не пойдете ни в какой загс. Вы просто обвенчаетесь в церкви, обменяетесь кольцами, поцелуетесь — и будете жить дальше, как жили до сих пор. И никто не будет знать, что перед Богом вы — муж и жена. Только священник и Бог. И вы будете тайно нести свою любовь и свою верность сквозь всю жизнь. И только если один из вас встретит когда-нибудь на пути другую настоящую любовь, тогда по его просьбе другой должен освободить его от клятвы.
— А без этого нельзя? — спросила Верочка. — Без разрешения?
Вот тогда я испугалась. Только недостаточно сильно испугалась, дура! Если бы я сильно испугалась, я сумела бы обратить все в шутку и выбить эту идею из их голов… А может быть, и не сумела бы. То есть Андрея мне наверняка удалось бы отговорить, но вот Веру — вряд ли. Она уже тогда была совершенно безумна, и, как у всех безумных, любая овладевшая ею идея становилась для нее idйе fixe. Все, что я
могла, — это попытаться хотя бы оставить для Андрея запасной выход…
— Нельзя, — строго сказала я. — Вы не должны превращать свою любовь в темницу. Вы должны быть свободны во всем и только друг перед другом нести эту тайную ответственность.
Тут Андрей очень вовремя вспомнил, что у нас есть свой, собственный священник — наш Сашка Морозов, наш дорогой и любимый о. Александр, — и предложил, не откладывая дела в долгий ящик, тут же к нему и отправиться. Однако что-то в тот раз не вышло, то ли Верочка заболела, то ли о. Александр был в отъезде, только поездку решили отложить.
Что было потом — ты знаешь лучше меня. Меня не было в городе, и вы отправились вчетвером: ты, Боря Путешественник, Верочка и Андрей. Отец Александр принял нашу — теперь уже нашу общую — идею без особого восторга, но и отвергать не стал. Он только потребовал, чтобы, прежде чем он станет венчать их, все вы, в том числе и ты, окрестились у него же, поскольку вершить таинство брака над безбожниками было бы ни с чем не сообразным грехом. И вы окрестились. Простенький серебряный крестик, надетый на тебя о. Александром, ты носишь до сих пор, я заметила. И Верочка тоже. И Андрей. А насчет Бори не знаю. Спроси у него, если хочешь, когда свяжешься с ним. Впрочем, это не так уж и важно. Главное, что не осталось после этого тайного венчания никаких материальных следов, так как церковь та сгорела вместе с нашим бедным Сашкой, сгорели и иконы, и книги, и все церковные записи. Однако и после этого бедные Верочка и Андрей продолжали хранить друг другу верность — и хотя я не думаю, что они и физически были абсолютно верны, да и не беспокоились они никогда об этом, но в брак ни он, ни она не вступили и внебрачных детей у них, насколько мне известно, нет.
Возможно, нам не следовало открывать чужую тайну. Даже наверняка не следовало. По крайней мере ты сам сделать это не захотел. Решил меня использовать, а сам умыл руки. Но мне все равно. Это ведь и моя тайна тоже. Я к ней причастна. Я, можно сказать, первая виновата в том, что произошло. И почему-то мне кажется, что в глазах Господа нашего тот давний мой грех перевешивает грех нынешний, ибо тогда мною двигала только гордыня, желание во что бы то ни стало быть не такой, как все. Теперь же действую не только ради денег — хотя и совсем бескорыстной прикидываться не хочу, — но и ради Андрюшиного возможного счастья. Я знаю лучше, чем кто либо, что Верочка ни с Андреем, ни без него быть счастлива в нашем обычном житейском смысле слова уже не сможет и тот самый монастырь, о котором шутил тогда Андрей, был бы для нее сейчас наилучшим выходом, хотя и этот выход недоступен для нее. И поскольку говорилось тогда между нами и о том, что тайный этот брак до тех пор только имеет силу свою и значение, покуда сохраняется в тайне, то вот я и хочу сейчас раскрыть эту тайну и тем самым вместо несчастной подруги своей освободить Андрея от данного им когда-то перед алтарем слова…
3
Исповедь Нины занимала тринадцать страниц, напечатанных на лазерном принтере. Шрифт Times New Roman, кегль 14. Страницы пронумерованы, так что не нужно было их считать. Дочитав страницу, я возвращал ее Нине, и она передавала мне следующую. Я читал внимательно, не спеша, не пропуская ни слова, хотя сразу понял, что разгадка спрятана в самом конце, а все, что предшествует разгадке, написано не для Игоря Степановича, а для меня. И только для меня представляет интерес.
Но я читал внимательно, вдумчиво. Я не просто читал: я анализировал текст. Искал следы обмана, подтасовки, предвзятого толкования тех или иных фактов.
Искал — и не находил. Все написанное Ниной соответствовало действительности. И ее мысли, ее чувства, ее представления — все было не придумано ею, а написано в порыве все сметающей откровенности. И тот заключительный пассаж, где раскрывалась тайна Андрея и Веры, был написан точно так же, с той же неподдельной экспрессией — и это убедило бы меня в его достоверности даже в том случае, если бы я сам не знал правды.
Другое дело (тут Нина права), что я не мог бы поручиться, что раскрытая Ниной (и известная мне) тайна — именно та, которая препятствовала Андрею жениться на Ирине Аркадьевне. Могли же у него быть и другие причины, о которых мы с Ниной не знали. Но то, что существовал тайный брак Андрея и Веры, то, что они были обвенчаны тайно покойным о. Александром, а мы с Борей были шаферами и держали венцы, — это я знал в точности. А в то, что оба они способны назло всему свету хранить друг другу верность перед лицом Бога (мы, живые свидетели, не в счет), — в это я свято верил.
— Дочитал? — спросила Нина.
— Да.
— Давай сюда страницу.
Я молча отдал ей последнюю страницу, которую, задумавшись, продолжал держать в руке.
— Ты узнал то, что хотел?
— Да.
— Все правильно написано?
— Да. За исключением мелочи. — Я расстегнул рубашку, оттянул ворот фут-болки. — Крестик я, к сожалению, потерял. А на цепочке, как видишь, ношу пулю, которой меня чуть не убили.
— Ну не убили ведь. Так что плати.
На этот раз я не просил Нину отвернуться. Не было на мне портативного диктофона, и на животе моей телохранительницы его тоже не было. Вместо диктофона у нее под одеждой спрятан был небольшой, но достаточно мощный передатчик, так что охранники господина Горталова прослушивали нас в режиме реального времени. И записывали на пленку, чтобы в случае прокола начальство могло разобраться, кто виноват. Хотя в любом случае виноватым буду я. Но пока что не было у меня такого ощущения, что меня в чем-то можно обвинить. И расстегивая рубашку, и задирая футболку, чтобы достать из пояса деньги, я не ждал, что из соседней комнаты на нас сейчас набросятся сообщницы Нины, вооруженные револьверами и обрезами лесбиянки. Прежде чем мы уселись за стол переговоров, моя телохранительница попросила у Нины разрешения осмотреть квартиру и произвела осмотр на редкость тщательно.
Итак, я расстегнул рубашку, задрал футболку и начал расстегивать один за другим клапаны кармашков специального пояса и доставать из каждого кармашка одинаковые пачки: сто купюр по сто долларов в каждой пачке, десять кармашков — десять пачек, итого, как и было договорено, сто тысяч долларов. Вместе с той, что Нина уже получила от меня, — сто десять. Некоторое время в комнате слышен был только треск “липучек” клапанов. И еще дыхание трех человек, внимательно наблюдавших за процессом. Выданный мне на всякий случай пистолет закреплен был на этом же поясе в специальной кобуре. Нина не могла его не увидеть, но промолчала.
— Спасибо, — сказала она, когда я выложил перед ней последнюю пачку.
— И тебе тоже спасибо большое!
— За что?
— За то, что не запросила двести или триста тысяч. И за то, что не потребовала плату в рублях. Представляю, каково бы мне было с тремя миллионами на пузе…
Наверное, опытный аналитик, прослушивая запись, установит, что тон, каким я произнес свою шутку, был слишком уж беззаботным, а наш общий смех — слишком жизнерадостным и продолжительным для такого непритязательного юмора, но нам троим некогда было анализировать эмоции друг друга. Мы просто смеялись, мы радовались тому, что все благополучно кончилось и можно наконец посмеяться, пожать друг другу на прощание руки и разойтись…
Но тут вдруг двоим из нас стало не до веселья.
Получив деньги и проверив наугад две-три пачки, Нина одним загребающим движением руки сбросила их в заранее открытый ящик стола, взяла левой рукой только что прочитанные мною листки, а правой — зажигалку, вспыхнул небольшой голубоватый огонек, пожелтела и обуглилась бумага — и вот уже исповедь лесбиянки догорает в специально приготовленной, как я теперь понял, большой хрустальной вазе.
Я раскрыл рот, тщетно пытаясь что-то сказать, краем глаза при этом заметил движение Наташи — рука ее потянулась к поясу, где спрятан пистолет, а Нина, как ни в чем не бывало, поднесла к губам указательный палец, призывая нас хранить молчание.
— Вот, — достала она из того же ящика сколотые степлером два листка
бумаги. — Здесь есть все, что тебе нужно.
Еще не придя в себя после пережитого только что потрясения, я дрожащей рукой взял драгоценные (по $ 55 000 каждый) листки. Просмотрел. Облегченно вздохнул. Можно сказать: дважды облегченно. Потому что на этих листках было написано практически слово в слово то, что касается Натальи Васильевны и ее призыва к нам быть не такими, как все, и ставшего следствием этого призыва тайного венчания Андрея и Веры, но ни слова не было о нашем с Борей участии в венчании. Зато была некоторая дополнительная информация, которой не было в первом варианте и которая могла мне пригодиться.
— Ты доволен? — улыбнулась Нина.
— Вполне, — улыбнулся ответно я.
И вот теперь мы действительно попрощались с Ниной, пожали друг другу руки, пожелали удачи — и ушли из ее квартиры и из ее жизни. Что-то мне подсказывало, что ушли навсегда.
— Домой? — спросила Наташа, поворачивая ключ в замке зажигания.
— Не совсем.
— Я имела в виду — в контору…
— Я понял. Конечно, мы поедем в контору, это само собой. Но сначала заедем еще в одно место. Это по дороге.
— И что же это за место такое?
— Сумасшедший дом.
4
Вообще-то так в просторечии только говорится: “Сумасшедший дом”. А на самом деле это заведение называется “психиатрическая лечебница”. Остановка транспорта — “Психлечебница”. Уютное местечко, зеленый тенистый парк, где прогуливаются в пижамах и больничных халатах скорбные умом, вдали за деревьями просвечивает старинной постройки здание красного кирпича.
Приятное место, вызывающее тем не менее у меня довольно неприятные ассоциации. Когда-то давно мой друг Андрей Обручев лечился здесь от алкоголизма (еще одна тайна, о которой даже Нина не знает), а я был столь небрежен и суетен, что не удосужился его навестить. Рациональное оправдание этому у меня было: Андрей, повторяю, лечился от алкоголизма, был лишен спиртного добрыми врачами, а мне, если бы я надумал к нему явиться, пришлось бы прихватить с собой бутылку. Явиться без бутылки — смертельно обидеть друга. Явиться с бутылкой — заведомо ему навредить. До сих пор я время от времени пытаюсь заново решить эту дилемму, но решения не нахожу. Андрей же благополучно вылечился от пьянства, взялся за ум и добился того, чего добился. И, надо отдать ему должное, никогда меня впоследствии этим несостоявшимся визитом не попрекал…
Но к делу.
Я вошел один, без телохранительницы, под старинные кирпичные своды, и молодая женщина, чем-то неуловимо смахивающая на монахиню, хотя и в мирском, вопросительно улыбнулась мне. Может быть, она при этом пыталась поставить мне диагноз? Может быть. Им бы не помешало иметь при входе штуку наподобие металлоискателя, думал я. Чтобы сразу определять, к какой категории относится посетитель. Деловой ли он визитер или потенциальный клиент.
— Я хотел бы навестить больную Акиндинову, — поспешил ответить я на немой вопрос “монашки”.
— Веру Михайловну? — расплылась “монашка” в счастливой улыбке.
Об этом в записке Нины не было сказано. Она писала там, что болезнь, которая в свое время лишила нас любимой учительницы, оказалась, к несчастью, наследственной и, что еще хуже, неизлечимой. Что шансов у нашей Веры вернуться к нормальной жизни нет никаких. И что находится она в нашей областной психиатрической лечебнице на стационарном лечении и в какой-либо помощи не нуждается. И все. О том, что персонал лечебницы расплывается в счастливой улыбке при одном лишь упоминании имени ее, я не был заранее предупрежден.
— К ней можно? — спросил я.
— Минуточку, — погасила улыбку “монашка”. Она шелестела какими-то бумагами, смотрела на меня уже не столь лучезарно, но все-таки еще улыбаясь. Потом спросила: — Как ваши фамилия, имя, отчество?
— Платонов Сергей Владимирович.
— Сергей Владимирович? — еще лучезарнее, чем прежде, улыбнулась “монашка”. — Ну, вам-то, конечно, вам вход разрешен в любое время безо всяких ограничений! Обождите минуточку, я вызову дежурную медсестру, чтобы меня подменила, и провожу вас.
Это было тоже непонятно мне, но не могу сказать, что неприятно. Кем-то — возможно, родственниками Веры — я был внесен в список personaе grataе, мое посещение не только не возбранялось, но даже приветствовалось и ожидалось всякий час. И это было приятно и в то же время — обязывало. И внушало надежду. А вдруг вопреки врачебным прогнозам болезнь Верочки не так уж и безнадежна? Вдруг мое посещение окажется для нее целительным? Вдруг я тот самый сказочный принц, чей поцелуй расколдует Спящую Красавицу?
Может быть, я и принц, но не король. Вакансия короля тут явно занята. И скажите вы мне: почему меня не удивляет, что Ф.И.О. этого короля мне давным-давно известны? Я мог бы и сразу догадаться. И насчет списка, кстати, тоже: наверняка не мифический родственник, а именно он, король дурдома, мой старый друг Андрей Обручев внес меня в заветный список. Я даже могу, не глядя, сказать, под каким номером: под номером два, как обычно. Всегда и всюду в списке, где номером первым числится Андрей Обручев, Сергей Платонов будет выступать номером вторым.
“Монашка” между тем, оказавшаяся Анной Андреевной, щебетала по поводу номера первого, не переставая. И капитальный ремонт здания, и великолепное отопление (“Знаете, как мы тут замерзали еще два года назад? Вы представить себе не можете! Натуральные сосульки были в палатах!”), и фильтры для питьевой воды, и цветные телевизоры во всех холлах, и две санитарные машины, и новая униформа для персонала, и сигнализация, и связь, и медикаменты (“О! Медикаменты! Это так дорого нынче! О, зато какое качество! Какой ассортимент!”), и подарки продовольственные персоналу и больным ко всем праздникам и каждому (!) к дню его рождения…
Словом, ангельские крылья были простерты над этим приютом, и если бы я только позволил не то что слово, но ухмылку ироническую по адресу сего ангела, меня тут же спалили бы живьем, как исчадие ада.
— А это — палата Веры Михайловны, — счастливо улыбаясь, объяснила Анна Андреевна. И тут же ввела меня в стерильно чистый и тем не менее какой-то домашний, уютный покой — именно это слово само просилось при виде этого помещения. Не комната, не палата, но покой — место, где покоится и лелеется больная человечья душа.
— А где же сама Вера Михайловна? — поинтересовался я.
— Она в это время всегда в холле, — пояснила Анна Андреевна. — Выступает перед больными.
— Выступает?!
— Да. Читает свои произведения. Сейчас сами увидите.
И она закрыла дверь в Верин покой, и мы двинулись неспешно по коридору, где пол был устлан ковровой дорожкой, а на стенах висели не то отличные репродукции, не то и вовсе оригиналы картин неизвестных мне, но явно недурных художников. И не пахло здесь щами из кислой капусты, вот что главное, как пахнет в коридоре любой городской больницы, а чем-то приятным пахло и словно бы знакомым, вроде… Прежде чем я вспомнил, что напоминает мне здешний аромат (по-моему, пахло там ладаном, как в церкви), уже открылись передо мной стеклянные двустворчатые двери, и я увидел Веру.
Боже мой!
Неужели же это она?
Чем-то до боли похожая на нашу любимую учительницу, свою мать, но тоньше и выше ростом, в красивом, длинном, до полу, шерстяном платье, в огромной широкополой шляпе — вот какой предстала передо мной Вера. Волосы у нее были коротко подстрижены и выкрашены под блондинку. А края шляпы чем-то украшены. Я не сразу смог понять — чем. И только потом до меня дошло, что это подвешенные на нитках игрушки — крохотные медвежата, утята, слонята и прочая живность. Именно такие игрушки было модно дарить девочкам на 8 Марта в нашем, и не только нашем, классе когда-то. Помнится, всю школу охватило тогда это модное поветрие.
В этом роскошном, но все же, скорее, теплом и домашнем, чем бальном, платье и в этой шляпе сказочной волшебницы неузнаваемая почти Вера стояла перед сидящими на стульях и в креслах на колесиках душевнобольными и вслух по бумажке читала что-то — как пояснила мне на ухо Анна Андреевна, собственного сочинения сказку.
В сказке, как мне показалось, не было никакого смысла. Какая-то маленькая треска плыла там из одного моря в другое и вместо моря попадала в глотку здоровенному тюленю… Что-то в этом роде. Вряд ли больные понимали в сказке больше, чем я. Но они — слушали. По крайней мере — делали вид, что слушают. Меня бы не очень удивило, признаюсь, если бы я узнал, что врачи и медсестры, облагодетельствованные опекуном Веры, нашим общим другом Андреем, устраивали эти сборища специально для Веры и обеспечивали ей публику любыми доступными способами — в том числе и угрозами, и уколами, и какими-нибудь дополнительными благами для особо послушных. Только один человек явно слушал Веру по доброй воле, и слушал очень внимательно. Больной в инвалидной коляске, на чьем лице каждое произнесенное Верой слово находило немедленный живой и радостный отклик. И когда Вера закончила сказку про маленькую треску и сделала маленькую запланированную паузу, именно этот больной разразился оглушительными, исступленными аплодисментами, а остальные больные подхватили за ним, как ученики за учителем.
Мы с Анной Андреевной аплодировали тоже.
На нас никто не обращал никакого внимания. В том числе и Вера. Царственно поклонившись всем, она снова гордо выпрямилась, перебрала листочки и начала читать… ту же самую сказку о маленькой треске. Больные обреченно слушали. Все, кроме того особенного, в коляске. Он слушал так внимательно, с таким неподдельным наслаждением, что было понятно: каждый раз, сколько бы Вера ни читала, он слышит ее сказку словно впервые. И каждый раз испытывает все то же неподдельное наслаждение.
— Она каждый день выступает? — осторожно спросил я, когда мы осторожно отступили за дверь и начали спускаться по лестнице на первый этаж.
— Почти каждый. Когда хорошо себя чувствует.
— И всегда читает эту сказку? — спросил я еще осторожнее. Не хотелось бы мне, чтобы в моем голосе можно было расслышать что-то, кроме сочувствия.
— Ну что вы! Она каждый день пишет по одной сказке. Обычно совсем коротенькие, на страничку. А иногда бывают и подлиннее. Иногда даже и по две пишет. Но читает за раз всегда только одну. Больным нравится.
— А вам?
— Вы знаете — очень! Андрей Ильич очень просит нас внимательно следить, чтобы ни один листочек не пропал. Собирается издать ее сказки отдельной книгой.
— Это хорошо. Это очень хорошо! — вполне искренне сказал я.
И Анна Андреевна согласилась со мной. И по ее простодушному лицу я видел, что она вовсе не притворяется передо мной, не старается угодить и понравиться другу своего могущественного благодетеля, но и впрямь любит Веру и восхищается Андреем и рада, что творчество ее больной станет достоянием широкой публики.
На этой прекрасной ноте взаимопонимания мы с ней и расстались. Хочется верить — навсегда.
5
Нападение произошло так быстро и до того было похоже на то, как я его себе воображал, что не успел я разобраться, происходит оно на самом деле или в очередной раз мерещится мне, как все уже было кончено. И вот я уже стоял в той самой излюбленной позе: ноги на ширине плеч, руки завернуты назад и вверх, мордой в стол… то есть в капот машины в данном случае. Двое мордоворотов в масках выкручивали мне руки, третий пинал по лодыжкам и прикрикивал: “Шире ноги, падла!.. Шире! Кому сказал!” — а четвертый тем временем вытащил у меня из-за пояса пистолет и тоже начал орать: “А где у тебя разрешение на ствол, а?! Я у тебя спрашиваю!”
Я молчал. Не потому, что я такой смелый, просто я не знал, что ему сказать. Разрешение на оружие у меня было, Игорь Степанович с Горталовым об этом позаботились. И как раз в то время, когда этот неуемный орал на меня, главарь нападавших, такой же, как все — в камуфляже, в маске, в черных перчатках с обрезанными пальцами, — развернул мое разрешение и отбросил в сторону. Разрешение его не интересовало. Его интересовал другой документ. Обнаружив два сколотых листка с печатным текстом, он бегло просмотрел их, удовлетворенно кивнул и коротко приказал подручным: “Хватит!”
Одно слово — и меня отпустили, и все отошли в сторону. Мы остались вдвоем у капота чьей-то чужой машины. Я осторожно, стараясь не вертеть головой, осмотрелся и увидел, что нашего джипа поблизости нет. Не было рядом и шофера Наташи.
— Вот… — выложил между тем главарь на капот машины зеленую бумажку с портретом Бенджамина Франклина. — Это тебе за причиненный моральный ущерб. А это… — Он аккуратно сложил и спрятал в карман Нинины листочки. — Я сам передам кому следует. Ты в этом больше не участвуешь. Вопросы есть?
Я по-прежнему молчал. Не было у меня вопросов. И желания говорить что-нибудь тоже не было. В тот самый момент, когда я вообразил себя победителем, меня предали. В очередной раз предала женщина. Не в первый раз и, надо полагать, не в последний. Если, конечно, меня не собираются прикончить прямо сейчас. Думаю, однако, что не собираются. Зачем же сто баксов предлагать, если судьба моя решена? Сто баксов человеку предлагают, когда хотят унизить человека, а не убить.
Главарь нападавших — это был, конечно, господин Горталов — и не думал этого скрывать.
— Сам понимаешь, — добавил он, — что ехать к Игорю Степановичу за вознаграждением теперь бесполезно. Он получит то, что искал. И ты ему для этого совсем не нужен. Извини, что машина тебя не дождалась. Ничего, доберешься на общественном транспорте… Поехали!
Это уже не мне. Это — своим громилам.
Из-за кустов вырвались две машины, громилы расселись и умчались прочь. Еще одна славная победа над организованной преступностью только что была одержана ими.
И тут из ворот психлечебницы вышел хозяин машины. Ему явно не понравилось, что какой-то подозрительный тип стоит, опираясь рукой на капот его драгоценной “девятки”.
— Не понял… — начал было он на повышенных тонах, но я не дал ему договорить.
— До города не довезешь? — спросил я и поднял брошенную Горталовым сотенную.
Не поеду я домой на общественном транспорте.
Эпилог
Идет время, приближается август — и ничего не происходит в моей жизни. Мой поезд не движется. И никуда уже не придет, надо полагать.
Конечная остановка.
Все, что мне остается, — это вспоминать и рассуждать. Вспоминать, как легко и изящно меня кинули, и рассуждать о том, могло ли быть иначе. То есть сделал ли я все, зависящее от меня, чтобы этого не произошло. Я не максималист — и даже от себя самого не требую больше, чем в состоянии сделать. Мог ли я предвидеть, что люди, которые должны меня обеспечивать и охранять, сами же на меня нападут и отнимут купленную у Нины информацию? Наверное, по большому счету, мог. В том смысле, в каком человек может и должен предвидеть возможность несчастного случая, выходя на улицу. Но может ли даже самый предусмотрительный и осторожный человек этот несчастный случай предотвратить? Конечно, нет. Разве что вовсе перестанет выходить на улицу, чтобы на семьдесят восьмом году жизни загнуться от рака…
И я не мог предотвратить нападение Горталова, потому что без Горталова Игорь Степанович не отпустил бы меня с такими деньгами и вообще… Вообще единственный способ не подвергнуться нападению — ничего не делать. А этого я себе позволить не мог, так что эту возможность я сейчас даже не рассматривал.
И еще: ввязавшись в эту авантюру, я ждал удара с другой стороны. Я боялся, что Игорь Степанович каким-то образом узнает, что я вожу его за нос, что тайна Андрея Обручева мне известна лучше, чем кому-либо другому, и что мои аргументы: якобы я не принимал известную мне тайну всерьез и полагал, что может существовать другая тайна, — эти аргументы покажутся ему неубедительными. По крайней мере мне самому они убедительными не кажутся.
К счастью, этого не произошло. То, как хищно Горталов ухватился за Нинины листочки, доказывает, что Нина была их (Игоря Степановича и Горталова) последней надеждой, что сами они на нее выйти не догадались или не смогли и меня просто использовали и выбросили за ненадобностью, в полном соответствии с моим же сценарием.
Что же касается шофера Наташи, то с ней все понятно. Я должен был догадаться еще тогда, когда возвращался от Нины в первый раз. Когда мой сотовый зазвонил, едва я вошел в зону уверенного приема, со мной заговорила Наташа. Я с самого начала подозревал, что джип начинен жучками и маячками, которые помогают следить за машиной, указывают место ее нахождения. Я только не подозревал, что вместе с Горталовым и Игорем Степановичем за мной следит и Наташа. И что звонит она мне не просто так, а по приказу Игоря Степановича. Это стало понятно, когда она исчезла в последний день, оставив меня один на один с Горталовым. Больше ей незачем было притворяться.
Все это время я заново перебираю в памяти подробности того тайного венчания, заново осмысляю все, что произошло после, и постепенно в голове у меня выкристаллизовывается вполне внятная, но чертовски неприятная идея. Идея, которая разом объясняет все. И пожар в деревенской церкви. И внезапное обострение болезни Веры, которая, возможно, и показалась мне слегка взвинченной, когда мы виделись в последний раз, но ведь не безумной же! И вмешательство господина Горталова тоже прекрасно монтируется с моей идеей.
Думается мне, что за всем этим с самого начала стоял сам Андрей Обручев. Андрей Обручев, которому ничто человеческое не было чуждо, во-первых, и которому стремление быть не таким, как все, было свойственно больше, чем кому-либо из нас.
Именно поэтому Андрей Обручев без колебаний согласился на безумный план Нины — и именно он, а не Вера, довел его до практического осуществления. Вера могла бы двадцать лет говорить о тайном браке как о несбыточной мечте, Андрей же просто начал действовать — и несбыточная мечта осуществилась.
Однако позже, когда Андрей стал сперва успешным, а потом и очень успешным бизнесменом, когда невидимые миру узы брака стали весьма ощутимо ему мешать, он начал предпринимать вполне конкретные шаги к избавлению от этих уз — или хотя бы к их нейтрализации. И тогда он сам или руками своих подручных (это не суть важно) спалил деревенскую церковь, где хранились компрометирующие его документы, и хотя в сознательном убийстве о. Александра я бы его обвинять не стал, но в том, что эта нечаянная гибель самого опасного свидетеля была для него даром свыше, не сомневаюсь ничуть.
После этого Андрей убрал подальше с глаз Борю Путешественника: в Австралию Боря уехал на деньги Андрея, это общеизвестный факт, и наверняка пообещал ему в благодарность молчать как рыба.
Потом настала моя очередь: так уж вышло, что к моей командировке на Север тоже был причастен Андрей, именно он дал мне наводку, благодаря которой я вышел на северных дельцов, и он же фактически, хотя, уверен, не сознательно подставил меня под пулю.
Не сомневаюсь, что Нина крепко сидит на крючке у Андрея в силу своих наклонностей, наверняка есть у него на нее компромат. И столь же очевидно, что тайну Андрея раскрыла она с его согласия, а то, что уплачено за эту тайну деньгами Игоря Степановича, должно казаться Андрею особенно забавным.
Ну и, наконец, Вера. Упрятать страдающую каким-то серьезным нервным расстройством, но все же не безумную Веру в дурдом, где из нее сделали сумасшедшую, и выглядеть при этом ее благодетелем, почти спасителем — это было очень даже в духе Андрея Обручева и наверняка не составило ему большого труда.
Добавим к этому Горталова и шофера Наташу, которые работали на два фронта: официально — на холдинг в лице Игоря Степановича и неофициально — на Андрея, и становится ясно, что никаких шансов ни у меня, ни у Игоря Степановича не было изначально…
Немного успокоившись и прогнав вон эти черные мысли, я вновь с головой погружаюсь в заброшенную было диссертацию: к счастью, уничтожена только бумажная копия, а файл с поправками редактора — вот он, передо мной. Похоже, что Марина Федоровна зря за меня волновалась: несмотря на все передряги, я успеваю к сроку.
Как-то неожиданно для меня вдруг наступает август — и телефонный звонок возвращает меня на поверхность бытия. Мне и горько и приятно слышать знакомый голос.
— Добрый день, — говорит Ирина Аркадьевна.
— Добрый день, — соглашаюсь я. Не стану же я спорить с женщиной. Мне, правда, доводилось встречать дни и более приятным образом.
Кстати, и календарь, подаренный мне толковательницей снов, ничего хорошего тоже не обещает. Сегодня двадцать третий день лунного календаря — день предпочтения и скорби.
— Вы не могли бы подъехать к нам? — ласково щебечет Ирина Аркадьевна.
Неужели этот голос когда-то казался мне подкупающим? Или я просто хотел, чтобы он был таким?
— К вам? — на всякий случай уточняю я. — Или на четырнадцатый этаж?
— На четырнадцатый, — соглашается она. — Вас там уже ждут.
Охотно верю. Ждут. Даже странно, что так долго ждали. Пришло время расплаты. Хотя в чем, собственно, могут меня упрекнуть? Все, что от меня требовали, я сделал. Тайну раскрыл. Причем, по сути, бесплатно. Даже десять тысяч, честно заработанные, и те отдал ради дела. А то, что Горталов у меня бумагу отнял, так ведь я Игоря Степановича предупреждал. И он мне сам сказал, что господин Горталов действует исключительно в их интересах.
Ладно. Будь что будет. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Еду.
И я еду.
Мне уже не надо заходить в полуподвальное помещение фирмы “Дар”, где такие милые женщины и такой прекрасный макет на столе. Карточка Игоря Степановича — мой пропуск везде и всюду (хоть на тот свет, посмеиваюсь я про себя), с ней меня ласково встречают и провожают прямо к лифту. Но не везут на четырнадцатый этаж под надзором, как в прошлый раз, а предлагают двигаться самому.
— А как же палец? — спрашиваю я.
На стенке кабины установлен специальный сканер для считывания отпечатков пальцев. Пока не приложишь палец, не сдвинется металлическая пластина, не откроет панель с кнопками.
— Палец в порядке, — дружески улыбается мне страж.
Не подаю виду, но внутренне все же вздрагиваю, прикладывая к поверхности сканера большой палец правой руки, и — о, чудо! — пластина сдвигается, и вспыхивает гостеприимно зеленая лампочка. Ехать подано.
А вот и четырнадцатый этаж. Здесь меня никто не встречает, но в этом и нет нужды: дорогу я знаю. Как старому знакомому киваю стражу за пуленепробиваемым стеклом — и он так же, как знакомому, но с оттенком почтительности кивает мне: проходите, мол, милости просим.
Тяжелая бронированная дверь сдвигается — и я вхожу в кабинет Игоря Степановича. Здесь все по-прежнему. Так же светло, просторно, тот же замечательный вид из огромного панорамного окна. Только часть вида заслоняет человек, стоящий у окна. Свет бьет мне в глаза, и я не сразу понимаю, что изменилось в его облике. И только когда глаза привыкают к свету, понимаю: волосы. У этого человека вместо сияющей загорелой лысины Игоря Степановича прекрасные густые черные волосы. Неужто Игорь Степанович обзавелся париком?
Человек оборачивается.
— Привет, — говорит он с улыбкой.
— Привет, — осторожно отвечаю я.
В последнее время меня уже не убеждают ничьи улыбки. Особенно улыбки в стенах этого учреждения. Все они тут мне улыбались и все обманывали.
— Садись, Сережа, — предлагает мне он.
— Я уж как-нибудь постою, Андрюша…
— Нет, ты садись, садись, я настаиваю!
И он отодвигает кресло. Но не кресло для посетителей, а кресло хозяина кабинета — то, за которым прежде прочно, как будто навсегда, восседал Игорь Степанович. Я усаживаюсь — и когда одна из частей моего тела соприкасается с дорогой кожей сиденья, в другой части, расположенной выше, что-то как будто щелкает и проясняется. Я вопросительно смотрю на Андрея.
— Значит, ты теперь здесь? Вместо Игоря Степановича?
Андрей улыбается еще шире и разводит руками.
— Нет больше Игоря Степановича. Можешь про него забыть…
— Вот как? Не знал… А ты как?
— Я? У меня все замечательно. Вашими молитвами, как говорится.
Андрей изменился. В очередной раз изменился.
Когда я впервые его увидел после долгого перерыва, он был вылитый Курт Рассел в фильме “Бегство из Нью-Йорка”. Спутанные длинные волосы, джинсы и даже черная повязка на глазу. Он тогда только что вернулся из Афганистана, успел еще повоевать, вышел в числе последних и на весь мир смотрел сквозь призму войны.
Потом, когда мы ездили в деревню, повязки на глазу и длинных спутанных волос уже не было, он походил на себя прежнего, только улыбался куда реже и почти не снимал черных очков.
Теперь он похож на доктора наук больше, чем я. Отличный серый костюм из тонкой ткани, белая рубашка, галстук. Очки в тонкой платиновой оправе.
— Приходится носить, — словно прочитав мои мысли, объясняет он. — В правом глазу осталось только пятьдесят процентов. А линзы с поврежденной роговицей противопоказаны.
— Я понимаю.
На самом деле я не понимаю ничего. И чувствую себя неловко, потому что не знаю, как себя вести. Я готовился к разговору с Игорем Степановичем, но то, что я мог и хотел сказать Игорю Степановичу, не годится для разговора с Андреем. И еще я не знаю, насколько информирован Андрей о моем поведении и как он к этому относится. И по лицу узнать не могу, потому что теперь по его лицу прочитать что-нибудь совершенно невозможно.
— Ты действительно очень сильно изменился, — говорю я, чтобы что-нибудь сказать.
— Ты тоже, Сережа! — Андрей улыбается и усаживается в кресло напротив
меня — точь-в-точь как я недавно сидел перед Игорем Степановичем. — Причем в лучшую сторону, как мне кажется. То, что юрист ты неплохой, мне многие говорили. А теперь ты и в деле показал себя достойно.
— Ну уж…
— Да-да, достойно! И не смотри ты на меня так! Ты вел себя именно так, как я ожидал. Я даже поспорил на тебя с Наташей — и выиграл. Она доказывала мне, что ты обязательно уничтожишь Нинины листочки, когда окажешься один в дурдоме. А я поспорил, что не уничтожишь, принесешь на блюдечке Игорю Степановичу. Так что зря она у Нины на всякий случай копию взяла, пока ты в туалет ходил…
Я только молча хлопаю глазами, и Андрей, сжалившись, объясняет все по порядку.
Вся эта затея — в этой части я правильно угадал — с самого начала принадлежала ему. У него давно уже были свои люди в службе безопасности холдинга, в том числе и Наташа, и он знал, что кто-то с самого верха работает на конкурентов. Чтобы доказать это, он решил подбросить Игорю Степановичу приманку: идею о том, что предстоящий брак Андрея и Ирины Аркадьевны может не состояться из-за какого-то непреодолимого препятствия в прошлом Андрея. Для достоверности они с Ириной даже разыграли ссору на Кипре, потом состоялся тяжелый разговор с Аркадием Максимовичем — тем более тяжелый, что инсценировка тут бы не прошла, пришлось играть всерьез. В результате Игорь Степанович получил задание разобраться и доложить.
— Ну, а дальше было совсем просто, — весело повествует Андрей. — Через Наташу я вывел Горталова на Борю Путешественника. Я посоветовал Боре, чтобы он предложил Игорю Степановичу обратиться к тебе. Ну, а ты, как и следовало ожидать, привел их к Наталье Васильевне, Нине…
— И к Вере.
— И к Вере, конечно. Ну, а дальше было просто: записали их переговоры с конкурентами, взяли их с поличным во время получения денег… остальное, надеюсь, понятно.
— Не совсем. Неужели такой прожженный тип, как Игорь Степанович, поверил в эту детскую историю с тайным браком? Неужто не усомнился?
— Может быть, усомнился бы, если бы не знал, насколько религиозен Аркадий Максимович. А тот действительно религиозен, а не прикидывается напоказ, как многие другие. И, естественно, брак любимой дочери без венчания для него просто немыслим. Если бы ты принес Нинины листочки не Игорю Степановичу, а прямо Аркадию Максимовичу, для меня все было бы кончено.
— Но зачем было натравливать на меня Горталова? Зачем отбирать то, что я и так принес бы Игорю Степановичу?
— А ты бы принес?
— Да.
Я выдерживаю его взгляд. Это нелегко, но я выдерживаю.
— Спасибо, что сказал правду. Значит, я не ошибся, что сделал ставку на тебя, Сережа. Я ведь внимательно изучаю все, что связано с друзьями моего детства. Знаю я и о твоих подвигах на Севере. Как ты раз взял деньги, два раза взял деньги, а когда понял, чем это для тебя кончится, сдал всю честную компанию и героически пристрелил главаря.
— Ну уж героизмом там точно не пахло, — уточняю я. — Было ужасно глупо, прямо как в дешевой комедии. Два интеллигента размахивали пистолетами, изображая из себя бог знает каких крутых, потом один из них случайно нажал на спуск, промахнулся, а второй так же случайно влепил ему пулю в лоб. Вот как это было, и нечего делать из меня героя!
— Ладно, оставим героизм в стороне. Я ведь и кроме этого кое-что о тебе знал. И статьи твои читал очень внимательно. В том числе и ту, где ты рассуждаешь об обязанности адвоката хранить в тайне все, что доверил ему клиент, и о том, имеет ли он право утаивать от правосудия факты, порочащие клиента, если он узнал их не от самого клиента, а от третьих лиц. В общем, я пришел к выводу, что, если Игорь Степанович предложит тебе раскрыть мою тайну, ты ни за что не расскажешь ему о тайном венчании сам. Но если кто-то другой выдаст — или продаст — тебе эту тайну, ты согласишься стать передаточным звеном между носителем тайны и Игорем Степановичем. Я правильно все объясняю?
— Совершенно верно. Ты только забыл отметить, что самому рассказывать все Игорю Степановичу мне было невыгодно. Если бы я ему признался, что все знаю, он заплатил бы мне десять тысяч — и привет! А вот если я на него поработаю, если добуду для него эту тайну, тогда…
— Тогда тебя очень даже свободно могли убрать, — ухмыльнулся Андрей. — Не сразу, конечно, чтобы никто, не дай бог, не связал одно с другим. И не стали бы набрасываться на тебя целой бандой убоповцев. А тихо и незаметно устроили бы тебе несчастный случай. Горталова же натравили на тебя для того, чтобы ты считал свою миссию проваленной и не явился к Игорю Степановичу, а то и к самому Аркадию Максимовичу, боже упаси, за обещанной наградой. Потому что насчет работы на Игоря Степановича ты напрасно рассчитывал. Игорь Степанович действовал на собственный страх и риск и ничего, кроме тех десяти тысяч, предложить тебе не мог. Это единственный момент, в котором ты действительно прокололся. Но ничего, Игорь Степанович уже расплатился за свое предательство…
— А что с Игорем Степановичем?
— Вышел из доверия. Окончательно и бесповоротно. Я не могу пока раскрывать тебе всех наших тайн. Скажу лишь, что это он работал на конкурентов. На тех, кому слияние холдинга и принадлежащих мне фирм было бы крайне невыгодно. А твой друг Горталов честно служил Игорю Степановичу. И теперь, наверное, служит… на том свете.
— Ты хочешь сказать, что их обоих…
— Я ничего не хочу тебе сказать, Сережа. Ничего. Я сам не знаю. И никто не знает. Что с Игорем Степановичем и Горталовым? Где Игорь Степанович и Горталов? Не знает этого никто и никогда, видимо, не узнает…
— Господи, — только и смог выговорить я. — Бедная Майя!
Бедная Майя! И бедный, бедный Сергей Платонов! Если нет трупа, значит, официально Горталов не умер, а исчез, пропал без вести, значит, все эти годы — а поскольку пропал он не во время военных действий, пройдет целый год, прежде чем его признают безвестно отсутствующим, и еще четыре — пока он не будет официально признан умершим, — и все эти пять долгих лет Майя упорно будет считать Горталова живым. И все эти пять лет она не согласится признавать себя не то что вдовой, но даже и разведенной. Я слишком хорошо знаю Майю, чтобы усомниться в этом.
И все эти пять лет мне придется сочувствовать Майе и поддерживать ее веру в то, что Горталов жив, и, как юристу, помогать ей составлять всякого рода запросы и заявления, заранее зная, что толку от этих запросов и заявлений не будет никакого, но не смея выказать своего знания. Сумею ли я выдержать эти пять лет — вот в чем вопрос…
— Прости, Сережа, — говорит Андрей. — Тут я ничем не могу тебе помочь. Сделать это как-нибудь по-другому было нельзя. Мы тут не в детские игры играем. Слишком большие деньги.
— Я понимаю.
— Нет, ты не понимаешь. Надо хоть раз самому столкнуться с этим, чтобы верно оценить масштаб… Знаешь, все эти твои приключения, поиски, разговоры с друзьями детства — это все было так безобидно, так мило… И так забавно было наблюдать со стороны, как ты стараешься… Да не обижайся ты! У тебя неплохо получилось, ты показал, что умеешь добиваться своего, что тебе можно поручить дело и посерьезнее.
— Я не обижаюсь, Андрюша. Я все понимаю. Твоя блестяще продуманная операция блестяще удалась. Ты победил. Ты женился на дочери босса. И, надо полагать, получил достаточно высокое место в здешней иерархии. Не удивлюсь, если тебе отдали место покойного Игоря Степановича…
— Ну, не совсем так, — скромно улыбается Андрей.
Оказывается, я опрометчиво заявил, что все понимаю. Я привык мерить своим масштабом и в результате слишком низко оценил старого приятеля. По моим меркам, занять кресло на четырнадцатом этаже для Андрея — предел мечтаний. Он же, как выясняется, метит гораздо выше.
— Теперь я вхожу в Совет директоров холдинга, — снисходительно объясняет мне Андрей. — И временно исполняю обязанности первого заместителя генерального директора. Уверен, что следующее собрание акционеров утвердит меня в этой должности. Таким образом, мой тесть будет президентом, я — премьер-министром, а ты, — он улыбается еще шире, — ты, Сережа, будешь…
— …твоим министром внутренних дел.
— Не совсем так. Чуточку скромнее. Скажем, начальником моего отдела внутренней безопасности. А с моим министром внутренних дел ты уже знаком.
Он протягивает руку и нажимает кнопку на стоящем передо мной пульте. Дверь открывается, и входит… шофер Наташа.
— Ну, знакомить вас, полагаю, не надо…
— Если только Наташа — не подпольная кличка, — бормочу я.
— Ну что вы, Сергей Владимирович, это мое настоящее имя, — невинно улыбается она.
Сегодня на ней белая длинная юбка с разрезом по бедру и белый пиджак, под которым угадывается на крепком обнаженном теле белая перевязь с белой кобурой и непременно белым (наградным? именным? изготовленным на заказ?) пистолетом. В больших очках со стеклами-хамелеонами и с туго стянутыми на затылке волосами Наташа выглядит старше, солиднее и, пожалуй, еще соблазнительнее.
— Разве мы снова на “вы”?
— Да… на людях. На “вы” и Наталья Борисовна, пожалуйста. А с глазу на глаз — посмотрим… Кстати, не могу вас не поздравить.
— С чем?
— Вы блестяще водили меня за нос. Я до последней минуты не догадывалась, что вы с самого начала знали все. Это было в высшей степени профессионально.
Ее похвала мне льстит.
— Да! — вмешивается в разговор Андрей. — Если мы с тобой договорились насчет работы, имей в виду, что холдинг не только не возражает, чтобы его сотрудники носили ученые степени, но и приветствует это. Так что не забрасывай свою диссертацию и не слишком тяни с защитой.
— Я учту ваши пожелания, Андрей Ильич.
— Рад слышать, Сергей Владимирович.
Мы встаем и пожимаем друг другу руки, словно скрепляем рукопожатием некий неписаный договор. Не знаю, какие там еще статьи в этом договоре, но в одном уверен точно: отныне на людях мы — руководитель и подчиненный и обращаемся друг к другу по имени-отчеству и на “вы”, а наедине — по-прежнему старые приятели и поддерживаем друг друга во всем. Время покажет, правильно ли я понял эти условия.
— Да, чуть не забыл, — оборачивается уже от порога Андрей. — Прежде чем приступить к исполнению своих обязанностей, рекомендую взять отпуск на пару недель. Это не просьба, Сергей Владимирович, это приказ. Мне надо, чтобы вы были в форме. Скажете секретарю, она оформит билеты и визы. Можете отдохнуть на вилле, принадлежащей холдингу. Думаю, Кипр вам понравится…
— Я подумаю. Подожди!.. Подождите минуту, Андрей Ильич! Андрей!
— Да?
— Скажи честно: ты обвенчался с Ириной Аркадьевной?
— Да, конечно. В православном соборе на Кипре. А что?
— А тебе не было как-то не по себе? Как-то неловко… не перед людьми, конечно… Перед Ним?
— Знаешь, Сережа, мне, пожалуй, поздно об этом беспокоиться. Я уже столько всего натворил, что там, наверху, вряд ли сумею заслужить прощение. Так что мне пора зарабатывать очки перед тем, кто распоряжается там, внизу…
Андрей нажимает кнопку, таинственная четвертая дверь открывается, и они с Натальей Борисовной входят в точно такой же лифт, в каком я поднимался на четырнадцатый этаж. Только этот лифт, я понимаю и без объяснений, соединяет бывший кабинет Игоря Степановича — мой кабинет — с самым верхним этажом. Так что теперь у меня, по-видимому, прямой допуск в верхние эшелоны власти.
Андрей Ильич и Наталья Борисовна входят в этот лифт и поднимаются в неведомые мне выси. А я встаю из-за стола и подхожу к окну. Вид города на закате с четырнадцатого этажа прекрасен. Я знаю, что еще не одну неделю буду любоваться им, прежде чем привыкну и перестану его замечать.
И еще я знаю, куда поеду в отпуск. Не на Кипр, разумеется. Это слишком просто и поэтому неинтересно. Я поеду в Австралию, к старому другу Боре Путешественнику. Мне кажется, что я вполне дозрел до того, чтобы барахтаться в грязи с крокодилами и держать черную мамбу за хвост.
Я даже думаю, что теперь мне это понравится.