С алтайского. Перевод автора
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2003
Лунная соната
Поручик Голицын, налейте вина!..
Рассказ этот родился и ходит меж людей давно. И сейчас ходит, и сейчас жив, хотя тропинка его все зарастает, смотришь, разгорелся он в какой-нибудь курилке и все еще волнует, будоражит, задевает. Интересен рассказ, значим, потому он и жив. Слышал я его давно, не забыл пока, от кого и где слышал, но это не важно, важно то, что рассказ все эти долгие годы жил во мне и нисколько не тускнел, созревал, все просился на бумагу.
Ясно, что рассказ этот впервые вылился из уст чекиста и, конечно, возник в чекистской среде. Видимо, это было в хрущевскую оттепель, чекист тот — участник или свидетель того дела, был на заслуженной пенсии, и жизнь его, отягощенная годами, событиями, недоумениями-противоречиями, да и само то время, потянули на раздумья-сомнения. И вот он о чем — рассказ.
Февраля месяца 11 числа 1923 года на станции Алейск в помещении ларька Барминто чекистам Алтая попалась “большая рыбина”. Обрадовала, конечно, как и следует, их та удача: “большая рыбина” — продвижения по службе, ордена, медали, премии, но утверждать последнее не могу — время-то было голодное, холодное, разруха, да все еще банды кое-где, но то, что обрадовала, это точно — поймать среди многочисленной мелочи, серости, одну такую крупную, яркую.
И что это была за “рыбина”? Называлась она Сыромятников Сергей Алексеевич, контра махровая, враг лютый, классовый. И тут же само собой возникает вопрос: а кто он, этот Сыромятников, — что за тетерев и с чем его едят?
Самое первое — потомственный он столбовой дворянин, кадровый военный, родословием уходящий в толщу карамзинских веков, один из самых богатых людей России, у него дома-дворцы в Петербурге и Москве, поместья, усадьбы, заводы и фабрики, банки. Человек, приближенный к самому самодержцу. Меценат. Попечитель. Друг известных писателей, художников и артистов. Учился в Европе, свободно владеет десятками языков. Полковник Генерального штаба царской армии. Отличился в Первую мировую войну. Награжден, отмечен… Уважаем, известен… Словом, не хватит ни времени, ни бумаги на перечисление всех его регалий, или, как говорят нынче, — мало не покажется.
До последнего защищал Царя и Отечество, до последнего бился, дрался с большевиками. Был в штабах Деникина, Врангеля, перешел в штаб Колчака, ибо деваться больше было некуда. Когда и Колчак был разбит, говорят, слепой не упустит ухваченное — опустился на самое дно России, ушел в горы глухоманные, алтайские, отыскал тут последний оплот единоверцев — людей Кайгородова и стал начальником штаба. И полагают, что именно поэтому Кайгородов воевал так умело, грамотно против “комиссародержавия”, именно поэтому так действенны были его воззвания к народу. И вправду, все это от Кайгородова не отнимешь, перво-наперво: он весь был из народа, а может быть, и для народа.
А сейчас уже вопрос — кто был такой Кайгородов? (Эх, время, время… Стирает из памяти даже имена таких личностей!) Был он уроженцем села Абай Уймонской тогда волости, Усть-Коксинского сейчас района. Учительствовал в селении Соок-Ярык, было такое селение у слияния Аргуна и Катуни. Метис. В нем текла русская и алтайская кровь. Язык алтайский для него был вторым родным. (Русские тогда, жизнь заставляла, знали, как правило, алтайский язык, потому что алтайцы не знали русского.) Был призван в Первую мировую, окончил офицерскую школу в Иркутске. Есаул. Воевал геройски. Полный Георгиевский кавалер. Принимал активное участие в создании “армии” Каракорума. Джигитовкой и золотыми погонами привлек к себе доверчивые сердца сотен туземных юношей. Известно, что со своим “диким дивизионом” охранял ставку самого Колчака в Омске. Соратниками его были братья Чекурашевы — Карман и Товар. Словом, предводитель местный, вождь, орел, молодец-удалец, оказывавший самое сильное и долгое сопротивление “красной гидре”. Был разбит эскадроном ЧОН (части особого назначения) под командованием Ивана Долгих апреля месяца 10-го дня 1922 года, который, совершив героический ледовый переход через Яломанский хребет, нанес сокрушительный удар кайгородовской “банде” в селе Катанда. Иван Долгих собственноручно, правда, уже с трупа, отсек ему голову. В течение трех летних месяцев голову возили в ящичке со льдом по всем селам, стойбищам, организовывали по тому случаю митинги, выкрикивая: “Да здравствуют Ленин, Троцкий, Луначарский!”, пока не показали ее на заседании губисполкома для опознания жене Кайгородова, которую доставили из барнаульской тюрьмы.
Сейчас никто и не скажет, где был Сыромятников Сергей Алексеевич в тот трагический день — апреля месяца 10-го дня 1922 года, как и почему он остался жив и цел.
Все же окончилась Гражданская война. (Все разрушили до основания, не стало сил воевать, и до того она всем надоела, та братоубийственная война.) И Сыромятникову пришлось скрыться в Солтонский район, отрезанный от мира черноземной грязью и сугробами, но больше всего жизненным укладом. Устроился он бухгалтером на маслосырзавод. Но не удалось ему спрятаться надолго: хотя ниже травы нагибался, тише воды затихал и документы, как положено, сменил на имя телеграфиста Морозова Степана Ивановича, судьба его была предрешена. Как же его такого не заметят, там в степи полно красных партизан, которые воевали в горах против него. А может, было проще — заложил его “верный соратник” из-за шкурных интересов.
Вот каким образом так удачно сварился казан у чекистов. И, видимо, как раз в это самое время чекиста, который поведал нам об этом, тогда парнишонку, взяли на работу в “органы”. Тысячами брали-направляли комсомольцев в НКВД, чтобы они стали “щитом и оком партии”.
Пока шло расследование, Сыромятников даже будто бы обучал тех чекистов: как грамотно и правильно вести следствие, как оформлять документы и т.д. Это вполне допустимо: власть молодая, у нее нет еще твердых инструкций, положений, законов, да и сами чекисты — вчерашние безграмотные рабочие, крестьяне. И постановление имеется высокое: использовать опыт старорежимных спецов, а если по-простому, то рачительный хозяин перед тем, как зарезать корову, выдаивает ее досуха.
Первым делом, Сыромятникову было приказано написать: где и как воевал и, главное, что он знает о Кайгородове и, конечно, о его сообщниках. Сейчас та пожелтевшая тетрадь хранится в архиве республиканского ФСБ. (6-ой фонд, номер 118-оф). Судя по ее истрепанности, ею пользовались-интересовались, если не сотни, то не один десяток читателей. Правильно поступили чекисты, что так приказали: что возьмешь с безграмотного белобандита-бедолаги, расстреляешь и все дела, а тут что-то оставляешь для истории. Впрочем, едва ли тогда заботились об истории, скорее всего думали, что все же наследит враг и, может, удастся выведать скрываемое между его строк. Таким образом, мы имеем документ, написанный участником тех далеких, легендарных уже сейчас лет, документ, может быть, не такой уж достоверный.
Как сейчас мы читаем, Сыромятников пишет, что Кайгородов был пьяница, был своенравен, крут и не управляем. И еще он, Сыромятников, оправдывается, что сути многих дел будто бы не понимал, потому что разговор шел на алтайском. Может, все это правда, но ясно, что это не главная правда, ибо правду ее, всамделишную, как ни старайся, не напишешь с петлею на шее. Как бы ни была власть советская сурова и непримирима, как же не теплиться надежде в живой душе, попавшей в силок, — может она, власть, все же чуть смягчится, пожалеет вдруг, ну, хотя бы, оттянет, если так суждено, тот неотвратимый день. “Не будучи ярым противником советской власти, служил из-за куска хлеба”, — правду или неправду пишет Сыромятников.
Сильная личность была — Кайгородов Александр Павлович. Потому и в памяти он до сих пор у народа. Хотя известность его печальная — во имя прославления победителя-героя. Сильная личность, нисколько не слабее своего низвергателя — красного командира Ивана Долгих, будущего большого служаки в системе ГУЛАГ.
Суд над Сыромятниковым состоялся марта месяца 27-го дня. Судил его Ойротский областной суд в городе Улале. Тут нужно обратить внимание на продолжительность следствия: быстро тогда расправлялись с делами — самое большее в два-три
дня — много не думали, “в распыл”, и все. И статья была удобная: “За связь с курукурумцами”, ее можно навесить на любого. Хотя изредка и оправдывали “из-за темной безграмотности и революционной неразвитости”, но и зазря не отпускали: “В два дня доставить три воза сена или три мешка зерна”. А тут, надо же, растянули на год и один месяц! Конечно, не за красивые глаза, ясно, что хотели выведать его сообщников, а может, и целую контрреволюционную сеть. Сейчас тоже никто не скажет, добились ли они этого от Сыромятникова? Возможно, и тут я ошибаюсь — как утверждать, что в архивах наших сейчас доступно все и вся даже о том далеком времени, от которого сейчас уже не осталось ни одной живой души, но последствия которого будут сказываться еще долго, долго, не говоря о нашей с вами теперешней жизни.
Сыромятникову “врезали” 1-ю часть 58-й статьи. Суровее этого наказать самому Богу не под силу. Расстрел! И ничего тут удивительного, этого и следовало ожидать. Если такую статью могли присудить только за то, что слетело как-то с твоего языка: “Раньше власть хорошая была, а теперь пришли дураки большевики”. Или: “Пускай бы советская власть уступила бандитам и пускай они правят как хотят, ведь хуже, чем теперь, быть не может”. Да еще могли запросто шлепнуть красного командира, не смотря на то, Третьяк ли он или сам Чапай, за то, что стали заступаться пред власть предержащими за своих бывших красноармейцев, теперь обижаемых трудящихся, бьющих себя в грудь: “За что кровь проливали?”
“Приговор окончательный, — хранится в деле, — но может быть обжалован в Кассационной коллегии Верховного суда РСФСР, на основании статьи 400 УПК в течении 72 часов с момента вручения копии приговора подсудимому.
г. Улала.
П. п. председательствующий Мальцев, народные заседатели: Быстров, Образцов.
1924 года, марта месяца 27 дня, 2 часа 45 мин. ночью”.
Неизвестно, обращался ли Сыромятников в Кассколлегию, об этом не пишется, но я уверен, что обращался, но, как известно сейчас, та Кассколлегия решение периферийного суда оставила в силе. Тут тоже ничего удивительного. Только я обратил внимание на то, могла ли успеть та жалоба-мольба в течении семидесяти двух часов дойти до столь высокой Кассколлегии в далекой Москве. Все же время было послевоенное, разруха, нищета, голод… Подумал — все было у чекистов: и телефон, и телеграф, а могло быть еще проще — та самая Кассколлегия не в Москве, а рядом, в нашей убогой Улале, а возможно… в одной изгороди.
И под конец о страшном: “Сведений о приведении приговора в исполнение в архивно-уголовном деле нет”.
Но об этом мы узнаем из уст чекиста.
…Повели мы того Сыромятникова. Повели, как обычно, на гору Тугая. Стояла безлунная черная ночь, точнее — полночь. (Для черного дела — черная ночь. А еще удобнее — черный подвал: пустишь в затылок девять граммов, а когда повезешь, чтобы закопать в ямину какую, никто не обратит внимания на твой груз).
Высоко не стали подниматься — зачем. Можно и тут: густая черемуха, не увидят, не услышат. Да хотя и услышит кто, не вякнет, мы можем и его самого. Мы все
можем — власть в наших руках. Мы — дети рабочих и крестьян, которые горе мыкали от богатеев, во всем мы правы — исполняем волю трудящихся, расчищаем им путь в светлое будущее.
У Сыромятникова плечи вислые, ноги босые чуть ли не заплетаются. О том, чтобы бежать, у него и в уме нет. Никуда не убежишь, он в этом убедился, — всюду советская власть.
Ты буржуй! Много нашей крови выпил, высосал! Внутри у тебя черная злоба на нас — ты неисправим. Одно от тебя спасение — чтоб тебя не было! Копай! — и вручили ему лопату.
Каким бы ты ни был богатеем, как бы высоко ни летал — гнить тебе и кормить червей в земле. С собой даже сломанную иголочку не возьмешь. Хватит тебе, и с лихвой, всего двух метров. А я… а мы… Я молод и здоров. Я не совершал, как ты, противозаконных дел против народа и советской власти, я предан им. Я не в конце своего пути, а в начале. У меня все только начинается. Впереди много-много лет — целая жизнь. Всего себя отдам на строительство новой жизни, жизнь свою положу ради этого. “Кровя” свои по пожалею. Попробуй, стань на моем пути — отца и мать не пожалею, не посмотрю, что брат ты или сестра!
Сыромятников сопит в темноте. Копает вяло. Иногда остановится, вздохнет грустно. Нас как будто нет возле него. Будто мы — пустое место. И себя вроде бы ему нисколь не жалко, словно себя он давным-давно закопал. Но как бы ты ни был спокоен внешне, внутри у тебя сейчас все кипит и клокочет, у тебя внутри молнии, грозы, вихрь, ураган. Для тебя все, все — последнее… И больше тебя не будет, никогда не будет… А нам… Нам хорошо сделается без тебя, легче. Одним врагом меньше. Если бы ты нас поймал — пощадил бы?.. Так что: извини нас, все по закону, по справедливости.
А ночь стояла такая хорошая. Теплая такая ночь, с освежающим ласковым ветерком. На гладком небе ярко пульсировали редкие звезды. Над горой Суремейкой мутно серело, там зарождалась поздняя луна. А над логом Еланду, что напротив, нависла черная мгла. Вот как раз эта мохнатая мгла и эта ласковая темная теплота — предвестники долгожданного дождя. Так он нужен сейчас, дождь. Начался бы он так тихо, тихо, капелька по капельке, потом лил и лил бы, все усиливаясь, сутки, двое, промочил бы и землю, и небо. Зазеленело бы тогда все разом, расцвело, закуковало всего за сутки. Хорошо на душе: впереди весна, тепло и сытость, а там — лето, и такое длинное-длинное: кажется, что зимы — “бр-р!” — не будет никогда.
Видимо, из-за того, что ночь была такая дивная, мы не торопили Сыромятникова. Ведь и нам самим тоже нужен отдых. Надышаться сладким воздухом, расслабиться. Налюбоваться на рождение луны, насмотреться на отчетливые гривы гор, набраться от них спокойствия. А то работа-то наша… Волосы встают дыбом, если начнешь думать, мудрствовать. Кровь, грязь, плач… Мразь голимая вокруг, с хорошими мы не общаемся. Тихая она должна быть, наша работа, незаметная, как будто нет ее вовсе.
В той густой темноте так сладко пахло черемухою, пробуждающимися соками весны. И неподалеку в кустах все чирикала, свистела какая-то птичка, видимо, недовольная нами. Внизу, на темном дне долины, светились редкие окна — завтра с рассветом на работу. Только недавно доносилось оттуда: “Не орите, кулаки, мы теперь уж не таки. Знаем мы, в кого пальнуть, кому голову свернуть”. Сейчас там тихо. Да, да, на работу. На работу желанную, свободную, ибо работа на себя, для народа, не на богатея. Всего себя можно отдать той работе. И у меня работа… Нужная работа. Кому-то надо быть и “ассенизатором жизни”, как выразился один из нас.
Вот ямка и готова. Достаточна — взята на глубину лопаты. И так запозднились, как бы нагоняя не получить от начальства: “На одного — столько времени!”.
— Последнее желание!
— Хм… — осекся, замер на миг Сыромятников на краю ямы. — Спеть бы мне немножко…
— Валяй!
Не понял я его желания. Обычно просят покурить напоследок. А некоторые начнут елозить по земле, хвататься за сапоги твои, клянчить. Как они не понимают, что тут их даже сам Бог не спасет — никак не можем мы иначе. Тогда нас самих…
Сыромятников постоял, глядя на краешек луны, вылупившийся из-за гребня горы Суремейки, протянул туда руки и запел. И не скажешь, что запел. Забормотал, затянул что-то непонятное, непривычное, без слов. Сразу видно, что не голосист он, не певун. Но когда втянулся в пение свое, красивая стала у него мелодия. Видно, что он не раз пел ее, дорога она для него, напоминает что-то значимое, глубоко личное.
Сыромятников втянул голову в плечи, так плавно водит руками, будто пред ним настоящий оркестр, и, может быть, на какой-то миг позабыл, где он и что с ним.
Не помню, дали ли мы ему допеть. Кажется, кто-то из нас прикрикнул: “Кончай!” И правильно поступил. Не для нас такая музыка. Не слышали мы такую, не пели. Не пели мы, не бывали в театрах, в дворцах мраморных, залитых светом. В наших песнях плач и горе, тягучие они, от голода они, от обиды, охрипшие, грубые и мозолистые, как мы сами, от земли тяжелой, от станков грохочущих, из бараков выстуженных, изб темных, землянок душных. Словом, наши онучи не так пахучи. Да, правильно поступил! Если каждая контра будет петь вот так, а мы — стой, жди, — это столько же времени нашего драгоценного для народа надо будет истратить. Нам, карающему органу, скопом бы их всех, разом бы к ногтю. Быстрей, скорей! Над
нами — красное знамя, в сердцах — мировая революция! Цель наша — коммунизм!
А там будем мы все свободны, счастливы, сильны, здоровы, сыты и одеты! Нет среди нас убогих, хныкающих, все мы одинаково равны, шаг наш — един, цель — одна!
Сейчас не помню последние слова Сыромятникова. Хорошо помню, что он сам лег ничком в свою яму. И мы поступили по инструкции: раз — в затылок, и другой, для верности — контрольный… Забросали, заровняли еще дергающегося — запозднились. Вздохнули, будто груз сбросили, пошагали вниз.
А вокруг — будто ничего не случилось. Ночь стояла такая же хорошая, птичка все свистела, дождь все намеревался. Только ущербная луна, вылупившаяся из недр горы Суремейки, очистилась от медной красноватости и, чистая, легкая, навострилась на свой маршрут.
Много времени утекло с тех пор. Чего с нами не бывало, что с нами не случалось, разве только мертвые не оживали, а остальное — все было. Многие, даже близкие, исчезли из памяти, будто не было их. А этот Сыромятников снился, и не раз. Весь он помнится: и лицо, и голос, и походка. Не забывается — значит, сильная была личность. Значит, Господь отпустил ему многие лета, а мы его… А может вспоминается, потому что пел? Был, не как все?.. А мелодию ту я все же услышал спустя годы. Оказалась “Лунною сонатою” великого Бетховена…
Вот на этом кончается рассказ старого чекиста. Видать, и чекист — сильная личность, Господь Бог и ему отпустил многие лета. Жизнь чекиста, говорят, тоже была недолга. Не длиннее жизни ими гонимых. Причина в том, что они свидетели. Свидетели секретных дел, чем секретнее, тем чернее. Высокому начальству в первую очередь из соображений самозащиты, и, конечно, сохранения незыблемых устоев, чистоты высоких идей, не нужны такие свидетели. Вот поэтому они — чекисты, и уничтожаются. Уничтожаются и те, которые их уничтожали. И так — бесконечно, будто утерся и бросил…
Счастливый был человек, тот чекист. Если он счастливо миновал все опасности-западни. Хитер был, наверное, смышлен, имел острый нюх, просчитывал каждый свой шаг. Словом, прошел и огонь, и воду… И из Великой Отечественной живой вышел! Хотя они в ту войну, может, и ошибаюсь, больше служили в частях так называемых заградительных, как-никак чуть подальше от пекла. Я не знаток — ни о назначении и ни о необходимости тех частей не читал ни строчки, — пока никто не пишет о них, только слышал от фронтовиков, мол, впереди смерть — там враг и позади смерть — там сидят те, что с пулеметами.
А сейчас обратимся к документам, которые хранятся в архиве. Фотокарточки не имеется, так что мы не знаем, какой он был с виду. (В делах тех лет — ни одной фотокарточки, хотя их изредка можно встретить в делах дореволюционных.) И вот читаем анкету. Читаю я и не верю глазам своим: “Сыромятников Сергей Алексеевич, русский, родился в 1892 году в селе Лука Юрьевского уезда Костромской губернии. Окончил Лукскую 2-х классную школу и Омскую школу прапорщиков”.
В 1915 году был призван в армию, на Первую мировую. Пока учился в Омске в школе прапорщиков, как я полагаю, грянул 1917 год, и он почему-то попадает в Бийск и работает конторщиком. (“Приказчик, мануфактурист, знаком со счетоводством” — пишется в анкете). Выходит, что он не успел на фронт! В Бийске в 1918 году встречается с Тобоковым Даниилом Михайловичем, известным тогда богатеем торговцем, одним из активных организаторов Горной Думы, отделивших Горный Алтай от Бийского уезда. И он, Тобоков, приглашает Сыромятникова конторщиком в Народный банк, в село Онгудай. (Как пишет Сыромятников, банк тот так и не открылся.) Вот почему, оказывается, Сыромятников попадает в Горный Алтай. Здесь, видимо, устраивается на работу рядовым чиновником в Каракорумскую управу и участвует в создании его “армии”, численностью едва за сотню. Так он становится адъютантом Кайгородова.
Вот тебе и Юрьев день! А где дворянство родовое?! Один из самых богатых людей России?! Вот тебе — Санкт-Петербург, Москва! Дворцы и банки! Учеба в Европе! Языки! Меценатство! Вот тебе!.. Все это обман! Выдумки! Но документы не обманывают. И подпись самого Сыромятникова, что все это верно. Вот как обернулось. Поворот на сто восемьдесят градусов!
Всего двухклассная городская школа, всего только конторщик. И конторщик банка, который так и не открылся! Читаем дальше: “Жена — Евдокия Ивановна, 26 лет, учительница в Солтонском районе, сын — Григорий, 6 лет, дочь — Ариадна, 3 года
6 месяцев”. Вот почему он оказался в Солтонском районе. Куда же ему деваться, как не в свою семью.
И никакой он не начальник штаба Кайгородова, всего только его адъютант, то есть прислужник. “Когда Кайгородову нанесли урон возле села Усть-Кан, убежал от него и скрывался в Тюгурукских горах”, — пишет Сыромятников. Вот почему, оказывается, миновал его карающий меч Ивана Долгих апреля месяца 10-го дня 1922 года в селе Катанда.
Словом, такой же бедняк, как мы! Как я или ты! Тут уже наши онучи так же пахучи. Да об этом и его фамилия говорит — Сыромятников. Когда это он, кожедел или там скорняк, был богатеем, тем более дворянином!
Представляет некоторый интерес опись того, что у него было “изыменно при аресте”: “сатиновая рубашка 1, носовой платок белый 1, каракулевая шапка, кушак зеленый сатиновый 1, полотенце 1, носовой платок серый 1, нательная рубашка 1, газеты “Гудок”, подушка 1, одеяло изношенное 1. Теплые вещи: полушубок, тулуп”.
И та истрепанная тетрадь, которую из-за этого в архиве выдают только в крайнем случае. Судя по грамоте, да и по почерку, не видно, что учился “в Европах”. Вот ошибка грамматическая, а вот запятая не там. И тут же я понял свою ошибку: это я мерю его с высоты современного всеобщего образования. Если взять то время, он был редкий грамотей, человек, истинной, большой грамотности.
Когда его расстреливали, ему было всего тридцать два года. Самый расцвет… Сколько пользы принес бы, сколько работы сделал. Может род его сейчас умножился бы в целую деревню. (Кстати, о судьбе его семьи ничего не известно). В войну Отечественную защищал бы Родину. А, может, вступил бы в банду и столько горя принес… Все могло быть.
Старый чекист рассказал, наверное, правду, рассказал как было. А другой добавил: “Самый богатый… самый близкий…”. А может, у чекиста голова стала “не того”. А я?.. Пока не видел документов, думал, представлял, что “дворянин… меценат…”. Так, конечно, красиво, романтично! Но по небу долго не попорхаешь, жизнь, все одно притянет тебя к земле, в грязь неприглядную. Но я верю, верю! Сыромятников для меня “человек, приближенный к самому царю, полковник, штабист”!..
Он — сильная личность.
И сегодня вылупляется луна из недр горы Суремейки, такая же чистая, легкая, каковой ей пребывать вечно, и так же навостряется она на свой извечный маршрут. И сейчас трогает наши сердца музыка луны — “Лунная соната”, которую услышал и поведал нам великий глухой…
Любовь коммуниста Ивана Гомзина
Село Катанда, 25 апреля 1920 года.
Дорогая Поля, еще раз прошу тебя и молю, приезжай домой, пожалей детей. Митька прямо высох, тоскует по тебе. Раньше какой был веселый, а теперь ни к кому нейдет. “Мама, мама!” — ночами соскакивает. Неужели у тебя настоль каменное сердце, что не жаль детей своих. Ведь Митьке не перенести, он помрет. Если уже окончательно отказываешься, то Костю отдам Рыбакову Александру, а Митьку Черепанову Федулу. Марина их ни сколь не пожалеет. Поля, неужели ты не мать им, пожалей, дорогая, не делай их сиротами, чтобы они тебя вечно укоряли.
Приезжай, работа тебе найдется здесь. Будешь заведовать клубом, библиотекой. Союз молодежи восстановили снова. Все тебя примут, вспомни, как тобой дорожили. Неужели тебе охота на черную доску?
Я, как тебе обещал, так и сделаю. Живите с отцом твоим и с ребятишками в избе, а я буду жить на квартире.
Приезжай, Поля, молю тебя богом. Посмотри, без тебя даже хор распался. Спокойно будешь здесь жить. Я посеял хлеба две десятины, избу скоро переправлять будем. Если уже окончательно не приедешь, откажешься, то я посылаю народному судье наш с тобой договор, по которому виновная сторона должна отвечать за нарушение брака. Тогда постарайся все кончить. Но ребятишек не надейся получить. Они останутся, а сам приеду в Алтайск, к тебе, и буду там жить. Помни, Поля, что я умру у твоих ног. Это вырешено, так и будет. Ты знаешь меня, я ни сколь собой не дорожу, но пропаду вблизи тебя и через тебя. Это не забывай, ты помни ворожбу, что наша судьба с тобой тесно связана.
Так, дорогая Поля, и приезжай. Ведь я не верю тебе, что у тебя не болит сердце о детях, они твои и тебя к себе тянут, как еще притянут, но только, Поля, не опоздай.
Еще раз молю богом и заклинаю детьми, приезжай, Поля, и верь, что приедешь, не покаешься. Никто не упрекнет тебя ничем.
Приезжай, мой ангел, приезжай, дорогой. Если едешь, я шлю удостоверение, что ты зачислена переписчиком.
Твой муж и дети: Костя, Митя.
Товар весь я берегу для тебя. Только ребятишкам сшили по рубашке.
Предбюро ГКП
кандидата РКП
Палагеи Гомзиной
Заявление
Прошу принять меры, чтобы оградить меня от преследований моего мужа Ивана Гомзина, секретаря Катандинского вол парткома, которые выражаются с требованием с меня денег и одежды, которые я якобы украла. Деньги я выслала в количестве 9000 рублей. Одежду при всем желании отдать не могу, т.к. тогда у меня ничего не останется, кроме белья. Да и странно требовать, если у гр. Гомзина есть мои вещи, которыми можно заменить. Помимо этого он меня привлекает через милицию за нежелание содержать детей, которых сам же не отдает. И угрожал убить, грозит занести на черную доску и т.д.
Милиция горячо принялась за это дело и для начала пригрозила высылкой под конвоем к мужу, что в Советской республике недопустимо, и заставила расписаться над бумагою, которую я не читала.
Алтайск, 18 мая 1920 года.
В Горно-Алтайский уезд, бюро РКП
Катандинский вол партком просит оказать содействие тов. Гомзиной для выезда из Алтайска в с. Катанда для поступления на должность переписчика в вол партком.
Село Катанда. Вол партком. Гомзин Иван.
5 мая 1920 года.
Горно-Алтайское уездное бюро РКП
секретаря Катандинского вол парткома Гомзина
Заявление
С уходом от меня жены у меня на руках осталось двое детей. Хозяйство без присмотра окончательно падает. Товарищи бросают упрек, что отпустил жену на курсы, которая не вернулась, захватив у меня некоторые вещи. И не у кого-либо другого.
Вол партком назначил ее переписчиком и просил выслать на место работы, но это оказалось невозможным, что порождает сомнение, где же дисциплина, когда ее можно безнадежно нарушать.
Здоровье мое без того слабое, это оказывается слишком тяжело. Я один, без помощи, не в силах справиться с работой, т.к. везде саботаж и нежелание работать. Не имею возможности часто посещать комячейки, через это дисциплина в последних падает, появилось обратное желание выйти из партии. Нужно принять экстренные меры в укреплении партии. Я один этого сделать не могу, не имея ни от кого поддержки.
Сознавая всю ответственность за комячейки волости, по указанным причинам, я выполнить не в силах. Не принося никакой пользы, служить я считаю недостойным коммуниста. Я, пока имел силы, работал, принес в жертву свое здоровье, в настоящее время оказался кругом виновен.
Ввиду этого убедительно прошу уволить от должности секретаря вол парткома и назначить более достойного и энергичного. Здесь на месте заменить некем. В крайнем случае, прошу более требовательнее содействовать выезду в вол партком переписчика Гомзину Полину Филаретовну.
Секретарь вол парткома Гомзин
6 мая 1921 года
Выясните все на месте и дайте заключение.
Секретарь Убюро РКП (Подпись не разборчива)
17 05 21 г.
Дорогая доченька Полина, вертайся домой. Мы все по тебе соскучились. Мама твоя болеет через тебя, слегла. Брата твоего Терентия через тебя могут выслать, грозятся. Я скатал тебе валенки, они ждут тебя, я не даю никому, чтобы ты носила на здоровье.
Твой отец Филарет. Богом молю.
Мая месяца 6 дня 1921 года.
В Убюро РКП тов. Правда
номер 2560 и 2612
О физическом и душевнобольном состоянии секретаря
Катандинского вол кома РК Гомзина Ивана.
Я уже ранее Вам сообщал и сейчас добавляю, что тов. Гомзин уже говорил о выходе из партии и тем самым давал бы очень нежелательный пример столь темным и несознательным членам всей волостной организации, а потому разрешили ему 2-х месячный отпуск с 1 июня по 1 августа с.г. По его словам, он желает сперва перевести детей в Алтайское, а затем ехать лечиться в Бухтарму на Рахманинские ключи.
По моим очень частичным переговорам с ним по поводу жены его, мне стало ясно, что он через силу влюблен в нее, а потому не считается ни с чем. Если ранее, в прежние года, были с его стороны против ее убега приняты разные карательные меры, то именно потому, чтобы угрожать ей от дальнейших убегов, но любить-то он ее любил. Религиозности и суеверия у него нисколько нету, это он только выражает на страх жены, к возвращению каковой он примет всевозможные меры. Он в полном сознании и всесторонне соответствует коммунисту. Только же инстинкт любви к жене сильнее его.
Остается только принять его двух детей в приют в Алтайское и дать ему возможность лечиться, после чего он будет хорошим работником, всю эту волокиту забудет. Или усилить содействие переезду переписчицы Гомзиной в вол партком в Катанду.
Усть-Кокса. 30 мая 1921 года,
инструктор С. Тарковских
* * *
Первым делом, прошу прощения у душ усопших — если они есть на самом
деле, — успокоившихся давным-давно и позабывших наши земные проблемы-мучения, что, может быть, нарушил-потревожил их покой, оживил их боль. Говорят, что земная жизнь — это только миг, а т а м жизнь настоящая, вечная. И потому надеюсь, это напоминание не принесет им страданий. А нам, пока живущим, авось помогут они понять что-то в этой жизни, хотя бы послужат поводом для размышлений.
На эти письма я наткнулся в республиканском архиве, переписал их. Они долго лежали у меня в столе. Среди многотомных канцелярских инструкций, циркуляров, протоколов, докладных, деловых переписок, трагических жалоб, заявлений, среди бесчисленных чиновничьих “ввиду этого, на основании чего, в силу вышеуказанных, настоящим напоминаю, требую выводов и заключений и прочее”, в которых все же заключалась и решалась наша судьба, эти несколько пожелтевшие, с ладонь, листы резко выделялись и показались мне живыми. И почему они попали туда же, — видимо, тоже “приобщали к делу”.
В селе Катанда Усть-Коксинского района, справлялся я, Гомзины сейчас не живут. Какова была их судьба — никто не знает. Может, продолжили свой род дети Гомзиных, если их приняли в приют в селе Алтайском, а может, и нет их — как раз первый призывной возраст на Великую Отечественную. А может, они успели жениться, народить детей и сейчас их род разросся в бескрайних хлебных полях Кулунды.
А судьба самого Гомзина-старшего могла решиться проще — предполагал я, — всего через год Кайгородов избавил бы его “от сладких мучений любви”. “В Катанде стояла рота под командованием командира 3-го батальона 186-го полка Туманова, который только пьянствовал, — пишет Л.П. Мамет в своей книге “Ойротия”. — Этим воспользовался Кайгородов и в ночь на 5 февраля 1922 года без боя занял Катанду и захватил большие трофеи” (с. 119). Как же Кайгородов смог бы оставить в живых вожака коммунистов? Но там же читаю, Мамет ссылается на воспоминания Гомзина и даже упоминает, что он, Гомзин, один из авторов рукописей: “Возникновение первых революционных органов в Катандинской волости” и “Усть-Коксинская конституция” (эти рукописи я так и не нашел). Значит, он все же счастливо пережил Гражданскую.
А почему бы не допустить и такое: одумалась, вернулась Полина — крепки семейные узы у староверов-кержаков — не хватило у нее силы их порушить, хотя и была, наверное, красивая, сильная, всем привлекательная, хотела воспользоваться освобождением, равноправием и свободой новой жизни, но не смогла, не получилось у нее, и они с Гомзиным переехали туда, где никто их не знает, и зажили “счастливой жизнью рабочих и колхозников”, пока не заарканил Гомзина 37-й год. Так нам можно фантазировать бесконечно.
Да, неисповедимы повороты судеб человеческих. И у нас с вами тоже…
г. Горно-Алтайск
Декабрь 2002