С ирландского. Перевод и вступительная заметка Григория Кружкова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2003
От переводчика
Великое дело — календарная веха, круглые нули в окошке лет. Как циркулем, очерчен круг, и многое стало очевидным. Например, что крупнейшим англоязычным поэтом XX века был все-таки ирландец Уильям Йейтс. Вместе с Джойсом получился тандем, выводящий маленькую страну в число ведущих литературных держав мира. Это определяет наше особое отношение к современной ирландской поэзии: уважительное и одновременно придирчивое — есть с чем сравнивать. Шеймас Хини, второй после Йейтса ирландский лауреат Нобелевской премии, во многих отношениях является как бы антиподом Йейтса. С точки зрения циклической теории, может быть, и знаменательно, что Хини, родившийся в год смерти Йейтса, продолжил его путь по противоположной стороне круга (или спирали). Никакой эксцентрики, никакой мистики; Таинственной Розой здесь даже не пахнет. Политика, родина, родня; вместо роковой любви, лирического безумия — благоразумие и даже осторожность… Справедливо сказал критик (Майкл Лонгли): этот поэт весь сложен не из вулканических, а из осадочных пород. И все же — есть многое, что меня мирит с «антиромантиком» Хини, вызывает интерес и желание его переводить. Прежде всего это преданность гуманитарной традиции, ощущение культурных слоев — той поэтической почвы, которая в конце концов важнее почвы географической. Я часто вспоминаю нашу первую встречу с Шеймасом пятнадцать лет назад, тот многочасовой разговор об английской и ирландской поэзии, безостановочный волейбол имен и строк, которыми мы увлеченно перебрасывались; это воспоминание до сих пор остается фоном, на котором я воспринимаю его стихи. И пытаюсь разбирать поэтические коды и ссылки, которыми они наполнены.
Есть еще одна близкая мне (по очевидной причине) сторона творчества Хини — его переводческая работа. Он переложил англосаксонский эпос о герое Беовульфе, древнюю ирландскую повесть о безумном короле Суини, «Ад» Данте. Все это непросто воссоздано — актуализировано, истолковано как притча, как вечный «урок на сегодня». Признаюсь, мне льстит и тот интерес, который Хини издавна проявляет к русской классической поэзии. Еще в 1970-х годах он писал, «что полюс величия» мировой поэзии в двадцатом веке сдвинулся в страны Восточной Европы, где поэты, пишущие «из-под глыб», сумели сохранить высокую роль и достоинство своего ремесла в большой степени, чем в других, более уютных уголках мира. Он сумел вполне оценить Мандельштама — и не только стихи, но и гениальную прозу поэта. Он всегда восхищался Бродским, сравнивая его — не ради красного словца — с древними бардами и пророками: «Он горел не тем твердым драгоценным пламенем, которое Уолтер Патер считал идеалом, а иным — полыхающим, ревущим, изменчивым, непредсказуемым — и пышным, и страшным» (эссе «Песнеслагатель», пер. Л.Лосева). Стихи Шеймаса Хини на смерть Бродского написаны той же строфой, которой когда-то Оден проводил в гроб Йейтса, а четверть века спустя сам Бродский оплакал смерть Элиота. Четырехстопный хорей, по обычному раскладу, считается размером детских стишков. Теперь же, после этих трех поэтических реквиемов (даже четырех, если вспомнить, что Оден заимствовал его из йейтсовского же стихотворения-завещания «В тени Бен-Балбена») он будет ассоциироваться и с похоронным маршем.
Север
Я вернулся туда, где в подкову залива, бьет Атлантики вал — мерно и терпеливо. Я глядел в эту даль, где скрывался исландский скучный берег… И вдруг из глубин океанских те свирепые воины, что под дюнами Дублина спят в ладьях погребальных — иль, врагами изрублены, упокоились, рядом с обломком меча, — ярым взором сверкая в талой влаге ручья, эти викинги мертвые, в запоздалой печали из тумана воззвали ко мне и вещали: «Молот грозного Тора — о стыд, о бесчестье! — откачнулся к торговле, блудодейству и мести, к лицемерью в совете, заросшему жиром, к передышкам резни, величаемой миром… Так заройся, певец, в свою норку, свернись там, мозговитым клубком, горностаем пушистым. Сочиняй в темноте, где живут только тени. От полярных сияний не жди озарений. Зренье не оскверни светом ярким и желтым, доверяйся тому, что на ощупь нашел ты.Геракл и Антей
Неборождённый, царственный воин, змеедушитель, навозовздыматель, упитанный яблоками золотыми, увенчанный своей будущей славой, Геракл могучий превозмогает сопротивление исполина и колдовские чары округи; Антей, земли потливой любимец, лишь возраставший силой в паденье, от лона материнского отнят и поднят, лишенный опоры, в воздух; его противника ум и хитрость — как две скрещенные шпоры света или как вилы двузубые, его исторгли из соприродной ему стихии, ввергая в смутный сон об утрате, в воспоминанье о темных недрах былого, о том младенческом мраке пещер, корней и жил сокровенных, откуда сила его возникла, — о тех излогах тьмы первобытной, которые он завещал оплакать поэтам. Бэлор должен погибнуть, и все обреченное племя фоморов. Напрасно из потревоженной глуби доносятся туманные стоны — Геракл воздевает стальные руки в могучем и яростном жесте победы, вздымая над собою, как штангу или как брус рифлённый, коньковый, недвижно застывшего великана — наследие тех, кто лишен наследства.Размером Одена
Памяти Иосифа Бродского Джозеф, помнишь этот ритм? Оден, твой любимый бритт, Брел под гул таких же стоп, Провожая Йейтса в гроб. Ать-и-два! Под этот счет В этот распроклятый год, В день твой, дважды роковой, Января двадцать восьмой, Я шагаю вам вослед, Зажимая боль в куплет, Меря им — твои слова — Скорбь и разум — ать-и-два! Ни фантазий, ни химер — Скорби скованный размер; Шаг за шагом учит он: Повторение — закон. Повторится без конца — Стужа, вьюга, смерть певца. Как корабль, во льдах затерт Дублинский аэропорт. Этот жесткий, твердый лед Не отпустит, не пройдет: Лед кладбищенских шагов, Лед архангельских снегов. В нем не сделаешь пролом Ни пером, ни топором; Адской бездны глубина Проморожена до дна. Заморожен, как ледник, Сердца твоего родник. Уж его не прошибет Ни бокал, ни анекдот. Помнишь, как ты мне в бокал Водку с перцем наливал В массачусетской глуши — Для согрева, для души? Как любил ты шутки звон — Брысь, политкорректный тон! Гладил ты не по шерсти С вечным кэмелом в горсти. Помнишь финский наш вояж, Треп совместный, смех и блажь, Схлест насмешек и сатир — Перекрещенных рапир? В Тампере лежал наш путь: Ты не мог не помянуть: Дескать, мы с тобой идем Верным, ленинским путем. Не вернуть ни смех, ни пыл — Как стихи ты важно выл! Как с авианосца ввысь Шутки с грохотом неслись! Не вернуть твоих чудных Каламбуров заводных, Рвущийся стихов поток Сквозь анжембеманы строк! Как ты бешено пылил На английском! Как любил Гнать на нем аж миль под сто, Как на угнанном авто! Лишь язык боготворя, Верил в слово ты. А зря. Копы времени, озлясь, Лихача вдавили в грязь. Так смирись, как Гильгамеш, И лепешки праха ешь, Помня Одена завет: Только этим сыт поэт.В электрическом свете
Застывший жир свечи в потеках сажи От фитиля… И заскорузлый ноготь Большого искалеченного пальца, Как раковина древнего моллюска… Впервые электрическую лампу Я видел в доме бабушки. В тот день Она сидела, как обычно, в кресле В своих ушастых войлочных обувках, Твердя в испуге: «Боже, что с тобой?» Но я был безутешен. Позже, в спальне, Укрывшись простыней от желтой лампы, Всю ночь включенной, я лежал и плакал… «Что тебя мучит, дитятко мое?» Беспомощный, далекий, слабый шепот, Как плеск воды в пещерной темноте. * И снова — шорох волн, и прорицанья Сирен английских. И пустой причал, Куда я неминуемо пришел, Когда пришла пора. Паром, скребущий Гладь серого Белфастского залива, Утренний поезд, как припев из песни: «Прощай и не забудь!» Тылы домов, Похожие на спины старых женщин, Цистерны, заводские корпуса, И пугало воронье на задворках, Забор, пустырь, футбольная площадка — И вспаханная даль, как пах пространства. Я вышел в Саутворке из метро — Из тьмы на свет. И вдруг «на чуждом бреге» Повеяло родным Майольским ветром… * Подставив стул, я дотянуться мог До выключателя. Мне разрешалось Свершать — одним касаньем — волшебство. Мне также разрешалось, щелкнув ручкой, Включать приемник. Сквозь иллюминатор Шкалы сочился свет — и мир звучал! Потом я помню: шторы, затемненье… Приемник отключили. Бой Биг-Бена, Последние известья — все умолкло; Лишь в тишине пощелкивали спицы Да ветер выл в трубе. Она сидела В своих обувках войлочных, и лампа Горела лихорадочно над нами; Я помню до сих пор тот страшный ноготь — Такой потрескавшийся, слюдяной И твердый, словно плектр: когда-нибудь Его найдут в земле меж позвонков И бусин каменных — и подивятся.