Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2003
Блажен, кто посетил сей мир…
Федор Тютчев. “Цицерон”
Кто бы когда бы ни говорил о поэте Александре Тимофеевском, всегда обязательно говорит о двух вещах, которые соответственно становятся главными и определяют творчество Тимофеевского. Во-первых, Тимофеевский — автор слов песенки Крокодила Гены из соответствующего мультфильма, во-вторых, едва ли не первыми внимательными читателями стихотворения Тимофеевского “На
смерть Фадеева” еще в пятидесятые годы были “компетентные органы”, которые, как юные пионеры, торжественно клялись, что стихи Тимофеевского никогда не будут опубликованы в Советском Союзе. Вот и я тоже сказал об этих не самых существенных для понимания поэтики Тимофеевского вещах. То, что в пространстве русского языка все знают песенку Крокодила Гены, говорит о качестве текста крайне немного, скорее о популярности персонажа. То, что Тимофеевский, безусловно, мужественный человек, не побоявшийся опубликовать свои стихи в “Синтаксисе” Александра Гинзбурга, тоже мало что добавляет к пониманию его поэтики. Честный человек вовсе не является автоматически настоящим поэтом.
Владимир Новиков в послесловии к книге “Опоздавший стрелок” предпринимает попытку разобраться в стихах по существу: “Поэтика Тимофеевского строится на канонизации авангардного опыта русского стиха. Это рационализация иррационального, придание ясного смысла конструкциям и приемам, изначально бессмысленным… Схематизируя, можно сказать, что структурный идеал поэтического мира Тимофеевского — “пушкинизированный Хлебников”. Отсюда сочетание — парадоксальности со смысловой прозрачностью”.
Мне кажется, что “канонизация иррационального” — это не прояснение — потому что прояснение есть сведение к логически безусловным цепочкам причин и следствий, устранение смысловых разрывов, то есть исключение иррационального. Канонизация иррационального — это последовательный отказ от его рационального прояснения, утверждение невозможности такого прояснения. А сведение иррационального к внешне прозрачным каноническим стиховым формам иррационального не только не устраняет, даже заостряет абсурдность высказывания.
Иррационализм Тимофеевского это, с одной стороны, логический парадокс, с другой — иррациональность и непознаваемость (можно добавить неразумность, несправедливость) мира, в который погружен человек. Мира в котором человек обречен жить, ничего или очень немного в нем понимая. Но что такое понимание?
Пора отбросить все идеи —
Их выдумали прохиндеи,
И никакая из идей
Жизнь не улучшила людей.
Но как раз “идей” в стихах Тимофеевского сколько угодно. Например, идея Науки. Я давно не встречал такого трепетного и неравнодушного отношения к научному познанию, как в стихах Тимофеевского. Наука, причем наука второй половины двадцатого столетия, очень близка его поэтике. Не только потому, что рай он представляет как поток фотонов и вообще относится к этим частицам с удивлением и замиранием сердца, не только потому, что описывает цепную реакцию деления ядер урана, и не только потому, что пишет о “сжатии объектов Хойла” — никогда прежде не встреченных мной в стихах. Он доверяет науке и ждет от нее помощи, потому что верит в ее мощь, как это ни странно в начале XXI века.
Я за фотонами, фотонами
Гляжу в гляделку из слюды,
И мне не надо, как ученому,
Их обнаруживать следы.
Я верю в них как в воскресение,
Да так, что оторопь берет…
Отчаянное невезение
Ко мне на выручку идет.
Летят фотоны ранней ранью,
Как кони, мчащиеся вскачь,
А я давно уже за гранью
Всех невезений и удач!
В наше время, когда наука действительно очень много может, ее третирование стало едва ли не обязательной частью интеллектуального мировоззрения. В девятнадцатом веке, когда наука реально не могла почти ничего — в моде были цилиндры, едва ли без намека на цилиндры паровых машин пароходов и паровозов. Сегодня наука — это не модно, не престижно, но, оставшись без внимания общества, будучи предоставлена самой себе, эта самая наука может наделать столько бед, пока люди будут варить всеисцеляющий отвар из крови черного козла и окаменелого дерьма.
Конечно, можно сказать, что книга Тимофеевского представляет собой собрание стихов за пятьдесят лет и отношение к науке в шестидесятые годы было совсем иным несравнимо более романтичным, чем сегодня, когда куда популярнее колдуны и маги, чем физики и лирики. Но склонность к научному рационализму и логическому парадоксу — который сам по себе тоже часть рационального познания — своего рода граница — у Тимофеевского постоянна на протяжении всего времени творческой работы, насколько можно судить по книге.
У Тимофеевского есть короткое стихотворение:
Наивный Гамлет хочет цепь разбить,
Взять два звена из всей цепи сомнений,
Но мир не знает роковых мгновений,
Не существует “быть или не быть” —
Вот в чем разгадка наших преступлений.
Это продолжение, развитие, ветвление другого стихотворного тезиса, посвященного той же теме — загадке природы и возможности ответа на ее вечный вопрос:
Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Тимофеевский, как и Тютчев, замирает на краю иррационального, на краю хаоса и пытается заглянуть за край. Прочитать нечитаемое, понять ненаписанное.
Это существование на границе, это неустойчивое колебание от рацио к неразумному, природному существованию и подчеркнул в своей точной антитезе Владимир Новиков — “пушкинизированный Хлебников”. Хотя для меня ни автор “Медного всадника” не является примером рационального познания, ни автор “Бэбиоби” — примером торжествующего хаоса.
Тем поэтом, к которому обращается опыт Тимофеевского, с кем он вступает в постоянный диалог, является, на мой взгляд, именно Тютчев, постоянно возвращающийся к “древнему, родимому хаосу”, одним из воплощений которого была для поэта Россия — ее нельзя измерить в силу принципиальной неизмеримости ее границ — единица измерения — общий аршин просто не существует, это хаос в силу полной непроясненности и парадоксальности ее состояний.
Тимофеевский наследует Тютчеву и обостренное чувство Родины, и не менее острое отношение к хаосу бытия.
Что говорит о своем Гамлете Тимофеевский? Гамлет ошибается, пытаясь отчетливо определить и отделить два состояния бытия — мертвое и живое. Это не так. Никогда нельзя сказать заранее, с мертвым или живым вам пришлось иметь дело. Роковых мгновений — мгновений перехода живого в мертвое тоже не существует. Есть непрерывные процессы, в которых не два звена, а бесконечно много звеньев, и сколько бы мы этих звеньев из цепи ни вырвали, по большому счету, с цепью ничего не случится — она не может распасться. А мы, пытаясь строить наши отношения с живыми, как с мертвыми, или наоборот, совершаем преступления против природы бытия. Но у нас нет средств для разрешения этой загадки. Потому что она не нам была загадана и мы не только не в силах дать ответ, мы даже не в состоянии понять, а есть ли вообще загадка (Тютчев).
Тимофеевский очень человечен. Он хотел жить просто-просто, рыбу ловить, например:
Вчера на Волгу ездил в Конаково,
Чтобы встречать со спиннингом рассвет,
И карася поймал там вот такого —
Карась в России больше, чем поэт.
Да не тут-то было. И хаос во всех видах обжигает душу и не дает покоя. Увы, поэт — не вообще в России, а конкретно Александр Тимофеевский оказывается больше, чем карась. А покой не существует вообще-то. Не случайно любимые фотоны не имеют массы покоя — они существуют, пока летят и исчезают — буквально переходят в другие формы энергии, — когда останавливаются.
Лирика Тимофеевского, несмотря на ее внешне довольно простую форму, — это лирика философская. Это та же, что и у Тютчева, трудная и нескончаемая тяжба с хаосом и попытка рационального проникновения за его границу. Тимофеевский с неменьшей смелостью строит свои тезисы и произносит свои максимы (“Конечно, наш Господь безбожник”), но он, конечно, несравнимо более подробен и внимателен к конкретному живому носителю рациональности, чем Тютчев. Для Тимофеевского совсем не безразлично, как именно и о чем именно ропщет вот эта мыслящая тростинка.
Граница хаоса и рациональности, оказывается, проходит по отдельно взятому сердцу, не вообще где-то по пространству познания. И здесь очень помогает поэту его ирония. Ирония вообще имеет цену и смысл, если она рождается из горечи, если она оплачена сочувствием, иначе она становится холодным и разрушительным цинизмом, который всегда прав, как безусловный инстинкт. Ирония Тимофеевского — настоящая.
“В понедельник, пишет пресса, пал в Санкт-Петербурге скот. Возле Сокола зарезан славный рыцарь Ланселот. Мы дракона бургомистром заменить сумели. Но… жить в ладу со здравым смыслом россиянам не дано. К четвергу разверзлись хляби и раздался трубный глас. Бесы, что подобны жабе, не таясь, глядят на нас… Сверху смотрят эти твари. В центре наши короли — Пушкин и “Макдоналдс” в паре (оба на Тверском бульваре). Справа церковь на Нерли, слева виден Ваш Орли, где лепечут по-французски…
Ну их всех, в конце концов! Не прислать ли Вам капустки и соленых огурцов?”
Апрель 1992 (письмо четвертое. Письма в Париж о сущности любви).
В этом московском хаосе Тимофеевский живет сам, но в стихотворении взят игровой ракурс — поэт как бы смотрит на происходящее из Парижа. Смотрит — ужасается, смеется, — его ирония позволяет не впасть в отчаяние и не потерять контроль хотя бы над собой в безнадежной, отчаянной ситуации. 1992 год — дата под стихами очень о многом говорит. Это время, наступившее сразу после нашей нежной августовской революции 1991 года. Это время полного распада. Когда хаос стал не метафорой, а повседневностью. И Тимофеевский был готов к тому, чтобы достаточно холодно и отстраненно посмотреть на происходящее и описать его с иронией, без которой нельзя — иначе неизбежно падение в того или другого рода патетику. “Письма в Париж” — это не только игра, не только памятник времени, это схватка человека разумного (рационального) с первобытным нечеловеческим хаосом, носителем которого являются люди, которые людьми быть вдруг перестают.
Поэт Александр Тимофеевский эту схватку выиграл — он остался человеком и поэтом. Он увидел хаос содержания, игру необходимости и остался тем не менее свободен. И не только в 1992 году.
Книга называется горько: “Опоздавший стрелок”. Не думаю, что на тот пир, куда пришел Александр Тимофеевский можно опоздать. На этом пиру продолжается вечный разговор о хаосе и свободе, и поэт готов его поддержать и продолжить вместе с Цицероном и Тютчевым. А у нас есть шанс послушать и, может быть, понять его слова, снова и снова перелистывая эту глубокую и горькую книгу.
Александр Тимофеевский. Опоздавший стрелок. М.: НЛО, 2003.