Маленькая повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2003
За стеклом серванта скучали: пепельница из Каира, черная кратера, датский сервиз тонкого фарфора, серебряная рюмка, башмачок — гжель, старая лупа и остановившиеся женские часики. Там же пылились, понуро опустив головы, яшмовые быки, мал мала меньше, поигрывая тусклыми бликами на массивных боках и на кренделях рогов. Маэстро размахивал руками, бегал до окна и обратно, объясняя третий раз, как важно выдержать паузу, даже ничтожно малую. Метроном флегматично цокал с ним в унисон. Я впала во временное небытие у пульта с враждебными фасолинами и пьяными точками нот, теребила рычажок “до” нижней октавы, наблюдала за холодной компанией быков, чьи каменные глаза и опущенные рога устремлялись в сторону окна, словно желали боднуть источник монотонной речи. Струйка пота текла по спине. Нарушив хрупкое тонкостенное молчание, я пожаловалась на усталость, и, выдержав ровно одну шестнадцатую недоумения, он рявкнул, что отдыхать будем на том свете, предложив сыграть те же семь страниц десятый раз. Время нашего урока давно истекло, но он не думал отпускать меня, а я, несмотря на упрямство не меньшее, чем у пяти каменных быков, идущих косячком мимо фарфорового сервиза, догадывалась, что, пока ненавистная пауза не достигнет устоявшихся в его сознании стандартов, дороги домой мне не видать. Резкие хлопки вновь прервали мою вялую дуду. Спасительный писк телефона предупредил надвигающееся негодование. Маэстро сразу стал обмякшим, домашним, указал пальцем на пожелтевшие страницы сборника пьес и вышел. Я проиграла все семь страниц в одиннадцатый раз, пренебрегая ритмом и пропустив все паузы. Подтянула трость к мундштуку, подошла к окну, выглянула. Пан, который обычно поджидал меня после урока, давно испарился, и двор был пуст. Изучив эту пустую пыльную тарелку с высоты тринадцатого этажа, я подумала, что не стоит обрывать жизнь из-за какой-то там паузы длительностью одна тридцать вторая, упала в кресло, перезаплела косичку, а он все разговаривал, и самые громкие нотки его голоса доносились из кухни. Тогда я подкралась и отворила заветную стеклянную дверцу. Разместив на ладони все стадо из пяти красных быков, разглядывала их резные каменные тельца, холодившие руку. Услышала его приближающиеся шаги довольно поздно, в панике запихнула каменное стадо в карман, захлопнула сервант, схватила затихший кларнет. Когда он входил, я стояла у пульта с таким вдумчивым выражением лица, что он ласково улыбнулся и дал знак сматывать удочки. Я быстрее молнии разъединила коленца и уложила как попало на выцветший синий плюш в маленький черный чемоданчик, а ноты примяла сверху.
Как славно без оглядки бежать через двор, да так быстро, что кажется — из лодыжек растут крылья!
В автобусе я спохватилась: а с быками-то что делать? Они увесисто тянули карман, звякая друг о друга при рывках автобуса.
Следующее занятие отменилось — у него был концерт в небольшом камерном зале на Петровских линиях, потом я приболела и пропустила пару занятий, а после попросту забыла прихватить быков, чтобы украдкой поставить обратно в его сервант.
В пути на очередной урок меня нагнало известие. Звонил педагог по кларнету, Сцилла Аполлонович Питерский, единственный человек, способный выдерживать мои более чем заурядные музыкальные способности. Узнав его голос, я задрожала как осиновый лист, боясь вопроса о каменных быках. Но он сообщил, что уезжает из Москвы в Бостон к старой матери, там собирается жить, преподавать в консерватории и давать концерты, где повезет. Семью он оставлял в Москве. Бросал на произвол судьбы и меня. Невесело плыть по улице под такие напевы. Осознавая всю неожиданность пассажа в судьбе маэстро, не знаю как, я оказалась в универмаге, среди полок, уставленных ароматическими фруктами, мылом в глянцевых бумажных упаковках, около вертушки пестрых косыночек с приморскими пейзажами. Я застыла и тупо разглядывала раскрытые бумажные веера с мускулистыми леопардами, настигающими косуль. Мой взгляд привлекла сумочка, черная, бархатная, украшенная гибкими перышками и кудрявым мягчайшим пухом. Сама по себе дамская театральная вещица, в которую с трудом уместятся носовой платок, флакон духов, проездной и презерватив, вряд ли привлекла бы мое внимание. Но оно, мягонькое, извивающееся в руке, нежнейшее — перышко… Глаз не оторвать: пушистое черное перышко лежит и жжет мою ладонь своей невесомостью. Не сделать ли себе утешительный подарок, улучив момент, когда продавщица зайдет за угол, выдернуть его и быстро, неуловимо, пихнуть в карман пальто?
Собралась толпа. Три продавщицы в голубых передниках поверх синих платьиц хмуро разглядывают меня, охранник — в рацию бурчит. Не грубят, не бьют, руки за спину не выворачивают, наручниками не гремят. Вежливо предлагают спуститься в подвальное помещение торгового комплекса — в лифте серебряном бесшумном. Ведут по коридору узкому, душному, мимо ящиков мусорных из бара, вдоль подземных автостоянок, в комнатку крошечную, где три креслица синей кожи да тумбочка с видео и телевизором. Посадили напротив экрана, черного, как глаз мавра, и нажали кнопку резиновую на пульте японском, не нашем. На посветлевшем экране кто это гладит тонкими пальчиками перышко черное, невесомое, озирается и косит острыми блестящими глазенками на тушу прихрамывающей за угол продавщицы, кто, резко дернув, отрывает его от сумочки дамской бархатной? Быстро в кармашек рука с перышком летит.
Заставляют три продавщицы и охранник перышко на столик выложить, на середину серого — “под камень” — журнального столика щегольского. И администратор влетает, грозно руки растопырив, бьет словами воздух комнатки тесной, душной. И заносят лицо пленницы в “face control”: теперь долго во все центральные магазины нет мне пути.
Вот следствие поспешного отъезда маэстро.
Ночью после такого провала не очень-то спится. Кстати, что это за темные очертания на подоконнике открытого окна, заставляющие меня сжаться в клубок и дрожать? Кралась к ним, дрожала, пальцы ныли от близости острого металла, как в детстве при виде голого, без обертки лезвия. Две стимфалийские птицы, их ни с кем не спутаешь, крепко спали на моем подоконнике. Неизвестно, какая нелегкая, должно быть, прохлада полуночи принесла их. Одна пошевелилась, блеснув светом уличного фонаря, перья вздыбились, лязгнули, вновь легли одно поверх другого. Перья второй птицы, что сопела во сне, упрятав голову под крыло, были тусклы. Пожилая птица-мать была ветхая и рябая от ржавчины. Наутро две смешные, ощипанные квочки суетились, бились в стекло, пока не обнаружили лазейку, и, неказисто протискиваясь, камнем падали вниз, оставив на подоконнике внушительную кучку острых, добротных перьев. Как они хорошо подошли к палочке из слоновой кости, которую я прихватила однажды из налоговой инспекции.
Теперь, когда я очистила время от занятий музыкой и получила немеркнущее количество острых железных перьев, можно было уверенно макать их в фиолетовые чернила и приступить к давно намеченному — переписи безделиц, оказавшихся на угловой этажерке — хранительнице чужого добра.
С этажеркой получилось стихийно. Отправившись навестить Пана в его первый рабочий день в должности администратора на мебельном складе, я, как заботливая подруга, мать, девушка, сестра — в данном случае не важно, на склад, заваленный коробками и ящиками, явилась не с пустыми руками — в каждой было по пакетику с едой. Поэтому, наверное, сторож не заметил, что на обратном пути под мышкой у меня оказалась плоская коробка. Сборная этажерка пришлась очень кстати в моей комнате. Пан вскоре потерял работу, чему был искренне рад — если певцами рождаются, то администраторами складов становятся с момента зачатия, и вообще у разных профессий свой срок созревания и закладки в течение эмбрионального развития.
Мое призвание — очистка чужого бытия от ненужных безделиц — проклюнулось в пятилетнем возрасте. Приятель отца — зоолог гордился чучелом маленькой птички, которую торжественно называл птица-мухомор. Стояло чучело в гостиной на шкафу, того и гляди оторвется, полетит над выпивающими по случаю очередной встречи с друзьями и их семьями. Перед чаем кто ушел на кухню, кто вышел в коридор курить, сын зоолога — с треском и скрежетом закрыл туалетную щеколду, мой отец — звонил в соседней комнате. Я встала на стул, сняла птицу-мухомор, сдула пыль, чихнула пару раз, повертела, спрыгнула с табуретки и направилась показать отцу эту диковину вблизи. На ходу выловила из кармана чьей-то куртки носовой платок, высморкалась и по рассеянности запихнула птицу в карман своего пальтишки вместе с платочком. Птица плохо умещалась в кармане пальто, и пришлось отодрать ее, а подставку — отправить в открытое окошко, в сугробы. Само собой — случайно. Зоолог не сразу обнаружил перелет птицы и был так удручен этим знамением, что бросил экспедиции, жену, пить и занялся садовым дизайном.
Каждый раз меня заставляет улыбнуться и эта мятая, измазанная в чернилах бумажка. Аида, моя школьная подруга, вечно взволнованная, развязная хорошистка, тараторила — представляешь, вчера познакомилась с таким парнем, прямо в очереди в универмаге у метро, вихрастый, синеглазый, музыкант. На последней перемене, пока Аида выгибалась перед дружком из параллельного, моя ручка потекла, и первое попавшееся на глаза — кусочек тетради в клеточку впитал черную жижу. Аида была в бешенстве — ты не видела, никто не подходил к нашей парте, листочек с его телефоном пропал. С чьим телефоном? Певца из универмага. Из какого универмага? Отстань ты от меня, пожалуйста. Ушла. Дома, развернув листик, измазанный чернилами, я все же разобрала телефон. Алло, привет, вчера в универмаге познакомились, я наврала, меня не Аида зовут, а еще я в парике была, мои настоящие волосы — светло-русые, я — альбинос. Ты не обиделся? Наоборот даже. Что-то позабыла, зовут-то тебя как? Орфей.
Перед встречей с ним я проверила, все ли на месте: прическа, талия, талисман на шее — трехкопеечная монетка выпуска 1953 года. Лет в шесть, когда родители перестали отдавать мне накопившуюся за день в карманах медь, справедливости ища, я улучила удобный момент и украдкой произвела обыск в раздевалке. Пока родители курили на балконе, я нащупала в маминой курточке вшитую в пояс монету — чтобы протертая молния с острыми железными зубьями лучше застегивалась. Вырезать монетку — пара пустяков, особенно маникюрными ножницами. А вот скрыть разрез, тем более что время родительского перекура подошло к концу… Градом затрещин предки меня наградили, долго позорили, пищи лишали, бойкот объявили. Грубо и больно шутили над смелым проступком моим. Монету отдали в итоге, чтоб помнила и от стыда загибалась. Я же, дырку в монете злосчастной пробив, служить талисманом ей повелела, пусть, грудь холодя, восклицает: “Будь осмотрительней впредь”.
С вставшими дыбом от апрельских заморозков рыжими волосами, Орфей ожидал меня у метро “Проспект мира” вместе с целой компанией развязных личностей в клетчатом. Они действительно все были в клетчатых штанах, юбках и рубашках, а у щуплого паренька с видом итальянского беспризорного были клетчатый шарф и замусоленный саквояж. Представив их как своих друзей, Орфей сжал мою руку в своей, костлявой, длиннопалой длани, на ощупь похожей на размораживаемую рыбу, и потащил за собой, заставляя приноравливаться к его семимильным шажищам в черных, начищенных до блеска штиблетах. По пути он тихим баюкающим голосом напевал о том, куда мы идем. Те его слова, которые не сдул настоящий февральский ураган, неизвестно как проникший в апрельский день, вещали: идем на конкурс, где будут коктейли, а окружающие люди в клетчатых одеждах — не то дегустаторы, не то журналисты. Какое шикарное здание возвышается горным массивом, площадь укутав тенью своей. Ты раньше здесь не была? С интонацией песни “Strangers in the night” напел Орфей. Нет, даже мимо не проходила. Это гостиница “Олимпик”, здесь хороший бильярд и неплохой кинозал. Мы с тобой сейчас прикинемся как будто мы тоже журналисты, как и они, — он указал на клетчатую компанию, что состояла также из двух девочек в клетчатых юбках, позади которых скользила парочка, настолько тесно сжатая, что трудно было разглядеть, где кончается один и начинается вторая. А откуда ты их знаешь? Вон тот, он указал на итальянского сироту, дрожащего на ветру у стеклянных дверей в холл, мой бывший одноклассник. Иногда пишет о моих выступлениях.
Не гостиница, а настоящий аэропорт. Сердце, стуча, вопрошало: куда это я уезжаю? Трое мужчин в черных смокингах преградили нам дорогу. Я сдвинула брови и посмотрела на них исподлобья — так, наверно, я настоящая журналистка, не отличишь. Орфей проплыл мимо них, нежно напевая арию о работе в “Вечерней газете”, а вся остальная клетчатая компания суетилась в поиске пропусков. Итальянский сирота выудил самое настоящее, красное удостоверение “Пресса” из заднего кармана брюк. Девочки в клетчатых юбках рылись в сумках — седлах. Удостоверение той, что забыла приклеить фото, к концу вечера шуршало и мялось в переднем кармане моих джинсов — когда идешь в туалет, сумочку надо брать с собой, а не оставлять этот объемный бесформенный предмет на попечение бог знает кого. У парочки была одна на двоих глянцевая пластина с развязными синими буквами “PRESS”.
Минуты две мы шли по широкому коридору вдоль грозно-чистых стен, созерцая на ходу объемные вазы, извитые лестницы с ослепительно серебристыми поручнями и фонтаны, под наблюдением фигур во фраках и фигурок в вечерних платьях. Наконец, шею свернув ручке резной, дверь отворили, в зале огромной мрак увидав. Много людей в темноте, в духоте в этом мраке роилось, в свете, как парки, скупом, что лился, как золото, чистый. Вдоль темных стен, затянутых бархатом синим, стояли небольшие бары, и около каждого толпа шевелилась. На освещенной сцене несколько юношей в белых рубашках жонглировали стаканами и содержимое многих пузатых бутылок сливали туда. Играла музыка, дивная. Девицы в коротких туниках расхаживали с подносами, в основном пустыми, ведь кубки слишком быстро исчезали. Мы с Орфеем потеряли остальную компанию и, пробившись к одному из баров, получили первую порцию бесплатных коктейлей. Настоящий нектар встретили губы, и горло горело. “Путешествую, значит, в первый мой день знакомства с вином и аперитивом”, — заключила я и выпивала за двоих. Пил с удовольствием и со вкусом за пятерых Орфей. Мы выстояли еще две очереди и попробовали по большому стакану мартини с апельсиновым соком и бакарди с колой. В дерматиновом кресле, поглядывая на раскисающего Орфея, я предложила ему украсить интерьеры наших квартир стаканчиками с этого мероприятия. Он не услышал и напевал о предстоящих гастролях по стране — Киев, Липецк, Одесса, а я, с максимально невинными глазами, медленно и смело отправляла опустевший стаканчик “Martiny” прямо в сумку свою. Кто-то грозно положил руку мне на плечо. Рука вдавливала в жесткое кресло, мои ноги все отчетливей различали пружины, я боялась взглянуть на того, кто застукал меня, каменела, дрожала, веселье совсем испарилось. По темной зале грозно двигались массивные фигуры в черном и пятна серебристых платьев…
Рука, оказывается, принадлежала всего лишь порядком клюкнувшему итальянскому сироте, он весело упрекал — взяла бы на всех. Вскоре компании надоело выпивать, отправились дальше. Куда, я не имела ни малейшего представления. Орфей тащил меня по пыльной площади, что была затянута прохладной ватой неба, по улочкам, в скверик недалеко от Сухаревской, там памятник, скорченный в три погибели, отчего очень напоминает оголодавшего Эрисихтона, страдающего от рези в желудке. Здесь, под надзором памятника, стали тарелки метать, одна из которых прямо под глаз мне влетела. Не унывая, я размахнулась и с достоинством дискобола метнула ее обратно итальянскому сироте, а мне в объятия летела уже вторая, от Орфея. Кидать две летающие тарелки сразу — не слишком ли много? Когда все, разинув рты, наблюдали, как цокает по асфальту белая в яблоках лошадка, подгоняемая плеточкой возничего настоящей колесницы, я украдкой утопила лишнюю летающую тарелку в своей сумке. Пропажу никто не обнаружил. Стали расходиться — сначала уплыла парочка слепленных андрогин (они и тарелки ловили, не расцепляя объятий). Потом исчезли две девушки. Кстати, та, у которой я умыкнула корочки, вскоре уехала в Америку, бросила выдавать себя за светило журналистики и поступила на философский факультет. Ушли и мы с Орфеем — я домой, а он — провожать меня до подъезда. Этим же вечером я незаметно украла у Орфея два поцелуя — легкое касание его губами воздуха над моей щекой и влажное, пахнущее нектаром погружение его губ в мои.
Я не понимаю значения слова “любовь”, зато я понимаю значение слова “роза”. Розу, сорванную с газона перед мэрией, я, немного волнуясь, дарила Орфею. Он стоял на сцене Зала Чайковского, лучезарный, довольный удачно исполненной программой, и, должно быть, не обратил внимания на эту бордовую, с напылением бронзового, розу. А любовью спекулируют не меньше, чем цветами. В результате лепестки моей розы разлетелись задолго до Орфея по сумрачным переулкам вдаль, растерялись в недорогих кафе и в подъездах нескольких сутулых домов. Разлетелись лепестки один за одним, украденные и раздаренные. Потеряв очередной лепесток, я вместе с тишиной и тоской шла по улице, соображая, как найти среди аллеи лип автобусную остановку или полуночную станцию метро — тонущий корабль с красной “М” вместо белого флага. Маленькая и замерзшая, семенила, не давая ветру украсть меня, гадая, кто он, этот ветер, Эол или Борей. Заглядывала погреться в еще не спящий, сверкающий витриной бутик. Поглощала тепло гусиной кожей под пиджаком, свет поглощала бегающими глазами с черными тенями вокруг, краски и роскошь нарядов вдыхала обедневшей душой, душой, потерявшей лепесток. И становилось празднично от легкого запаха духов, от нежного ощущения в пальцах, скользивших по красному вязаному платью или по летнему сарафанчику, из него и выпал тот квадратный бордовый лоскутик, запасной. И я покидала бутик, чувствуя в кармане теплый, щекотный шелк Plein Sud — взамен первого потерянного лепестка. В апреле, в день чернобыльской фурии, я магазин покидала так быстро, как вроде крылья росли из высоких сапожек моих со стертыми набойками на каблуках.
Один за одним, то небрежно, то бабочкой кружась, то вальсируя, покидали меня лепестки. Взамен второго лепестка в роскошном светлом салоне вблизи Октябрьской я присвоила перламутровую пуговицу юбки Sonia Rykel. За старания, слезы и боль — терять лепестки дело нешуточное. Чуть позже, после неумелой потери лепестка в колосящемся чистом поле под открытым небом, я утешилась блестящим синтетическим ромбиком от водолазки Rocco Barocco.
Пальцы исколов, незамеченная рассеянной сейл-гёл, я опускала в карман шершавые кусочки ткани от костюма Galliano, а спустя неделю восполняла потерю очередного лепестка креповым квадратом от юбки с воланами и цветами мадемуазель Chanel.
Мягкая красно-бордовая роза из квадратиков разных форм и оттенков наливалась бутоном. Очередной лепесток увядал на пыльных ступеньках лестницы одной из сталинских сестер-высоток, а я уже разглядывала лиловое вечернее платье от Yves Saint Laurent с обворожительно открытыми плечами и большим бантом на груди. Нежный, полупрозрачный шифон сам летел в мой карман вместе с кусочком шелковистой подкладки. И я покидала холод каменной пещеры бутика на Неглинной, стоит ли прибавлять — так молниеносно и легко, словно крылышки росли из моих туфелек на низеньком каблучке. Потом неожиданно потеряла лепесток в одном из последних рядов Кодак-киномира. И кое-кто жестоко оторвал половинку в переулке недалеко от Китай-города. В результате будущая счастливая обладательница брюк от Ungaro лишилась запасного прямоугольника блестящего кружева. А другая дама — вишневого стрейчевого кармашка мини-юбки — из того самого универмага, в котором Аида познакомилась с Орфеем.
После знакомства с Орфеем лепестки я терять перестала. Что-то случилось со мной — я затерялась сама. Поздновато я приметила платье от Balmain — из нежно-розового атласа, такой хочется съесть и чувствуешь сладкое томление, платье ведь с тонким ремешком на талии, с атласной шляпой на манер мужских и с пышнейшим болеро из перьев, как корзина пионов. Нас разделяло стекло витрины. Внутрь меня не пустили — уж три дня как царило проклятие фейс-контроля. И, даже если готова была лепесток потерять я, в модные бутики мне путь преграждали. Не ждали и в центральных магазинах — в кожгалантереях, ювелирных, универмагах, супермаркетах, Ирландском и прочих домах. А в маленьких забегаловках у метро вещички висят как бог пошлет, как скинутые с высоких небес ангелы, там восполнять лепестки не особенно интересно. В большой корзине, взятой у отлучившейся по нужде продавщицы, теперь лежали кусочки ткани разной фактуры и формы. Целое войско оттенков красного — от вишневого до малинового. А вот этот — цвета ягодного мороженого — незабываемый кусочек возместил лепесток, потерянный от платонического увлечения соседом в метро, а бледно-лиловый, кружевной скомпенсировал лепесток, необдуманно выпущенный с подоконника двадцать пятого этажа, из офиса крупного банка.
Оставим их временно в корзине, а сами перейдем к следующему — моей пустоте и гусиной коже. Знакомство с Орфеем вдохновило меня на подвиг стать интересной ему. Я быстро украла прическу, похожую на беспорядочные Фебовы кудряшки, у одной из ведущих теленовостей. Украла один из своих разнообразных взглядов у самой старушки Горгоны. У другой — Вивьен Вествуд — одолжила манеру откалывать всякие неожиданности, например, взять-да-не-надеть исподнего. У Афродиты Милосской — зыбкий наклон головы, белые линии плеч и улыбку невинности пылкой. У самого президента украла манеру держаться не нагло, но и не гостем, умение в гости ходить, быть простачком, но при этом не лыком скрепляться. И осталась довольна.
Борясь же с пустотой, я как-то раз неожиданно свернула с пути в небольшой оптовый магазинчик книг. И оказалась в подвале, заваленом пыльными страницами в глянцевых обложках. Овидий в нежно-васильковом подарочном переплете, с золотистым тисненым Амурчиком, с объятием обнаженных фигур, с лирой на обложке прилип к руке, и никак рука не могла пузатый матовый томик уложить обратно, на стопку таких же. И отойти не могла к вертушке книжек в мягких обложках, те дешевле, купить, что ли, Кафку, изречения Будды, Бунина? В небольшой комнатке книги рассыпаны так же беспорядочно, как сено в стойле. Подремывает продавец, старый хипан в старенькой бандане. Покупательница в длинной юбке, ниспадающей большими мятыми волнами до грубых нечищеных бот, как взъерошенная очкастая амазонка, суетливо протискивается между залежами трудов по истории религии и внедряет удлиненный нос в раскрытый увесистый труд, запаянный в зеленую суперобложку. Рука моя, что ты задумала, удивилась я, наблюдая скольжение руки с Овидием за пазуху. И там беспомощная рука взволнованной птичкой трепещется, ищет римскому классику приют. И вот Овидий под моим свитером, греется у напряженного всеми жилками живота со вспотевшим пупком. А я спокойна, как конюхи Авгия, мне все до фени, с холодком, с ветерком я подхожу к продавцу и спрашиваю, в каком углу книжного сарая искать Пруста. И двигаюсь я так легко и беспечно, словно крылья растут из моих стареньких кедов.
Оказалось, что я не одна. Ловцы книг чувствовали друг друга на расстоянии — по едва уловимому румянцу на щеках, по непроницаемости щита Ахилла в глазах, по небрежной манере пробираться между залежами и полками в оптовом магазинчике “Графоман”, в тесном подвале с низкими потолками “Гилея”. Распознавали друг друга по недорогим, но изысканным одеждам, по римским носам, по смутному аромату внутренней пустоты, по выражению лица путешественника, плывущего по вихрам седой матери-моря в своей одноместной ладье. Никогда не заговаривали друг с другом. Обходили стороной, вежливо уступая дорогу меж стеллажами до потолка, пахнущими свежей типографской краской и клеем. Протяни руку, прикоснись к зовущему тебя корешку, как он играет бликами на глянце дорогого переплета. Подумай, я не буду тебе мешать. Я тихой, задрапированной с ног до головы фигурой буду молча хрустеть страницами толстяка Джойса в углу. Сегодня, по нашему молчаливому соглашению, твоя очередь выбирать первым. На улице ветер кружит белый лист рекламки и опускает отдохнуть на середину маленького моря — городской лужи. Здесь, в книжном подвале, теплее, и я вылавливаю немного Джойса из холодной воды. И не буду коситься на уверенные движения твоих рук, на невинный полудетский-полуслепой взгляд твоих глаз. Ты степенно купишь недорогой томик стихов, унеся с собой Гераклову храбрость и бесплатно — полное собрание сочинений в трех томах, растыканных под твоим просторным свитером, нырнувших в твой потрепанный самодельный рюкзак. А я уж сыта Джойсом, теперь и моя очередь с проворностью кошки, неукротимостью вепря подбираться с невинным лицом окаменевшей химеры к “Степному волку”. И, погладив дикого зверя, метнуть быстрый взгляд на двух продавцов у кассы, что так увлечены разговором. В духоте, на шесте балансируя, невинно повернувшись вполоборота, подавляя стук сердца, стук в висках, ругаясь на дрожащие напряженные руки, за шкирку схватить “Степного волка” и — шасть во внутренний карман джинсовой куртки. Так можно присвоить что угодно — сабинянку, трезубец Посейдона, метафору, скальп, тунику. Так я присвоила пуп земли — небольшую каменную статуэтку — серый бутон сирени — в тесном магазинчике “Сувениры” недалеко от Дельф. А в магазине оптовой торговли моим стал путеводитель по Праге, прилип к руке и метнулся в сумочку без спроса. Каждая такая вещь носила на себе незримый отпечаток пота и крови моей, дрожи и боли. Особенно книга сразу обрастала ореолом тайны, легкой сырости, дара небес. Безнаказанности.
Вскоре во всех этих маленьких магазинчиках-сараях незаметно появились таблички на входе “За помощь в обнаружении ворующих книги — вознаграждение: книга стоимостью 100 руб.”. Беспомощные властелины бумажных сокровищ призывали на помощь. Но я, хоть и знаю о твоем намерении, хоть и читаю сквозь щит Ахилла в твоих глазах потребность взять так долго томивший тебя учебник философии, ни за что, ни за какие обещания не выдам тебя, мы же заодно. Мы одна немая, безгласная рать. Я лучше утешу себя прозой Мандельштама, пусть колет углами переплета мой бок и щекочет ребра под футболкой. И покину душный грот, книжный улей так быстро и легко, словно крылышки растут из моих старый жеваных мартинсов.
Маленькая мягкотелая игольница — черепаха, расшитая нитями, из золотого руна или с неизвестной фабрики, так или иначе, вышивка придавала этой медленно ходящей зверюшке для изысканных супов и пепельниц непередаваемый барочный шик, и лежала черепаха, небрежно оставленная на крышке старого пианино “Лирика”. Черепашка, утыканная иголками, как дикобраз, с кривой золотистой улыбочкой и разноцветными бисеринами глаз — спасительная точка, чтобы остановить блуждающий смущенный взгляд, чокаясь с Орфеем, окутанным облачком мягкого света. Орфеем с золотыми кудрями, что раскинул широкие плечи в рубашке белее самой белой туники с запонкой-лирой. Орфеем, напевающим легким баритоном крещендо соль-мажор менуэт о своем пребывании в Сорренто и о маленьком камерном концерте, в котором он солировал во главе женского хора. И они рядом, шурша перьями, сидят, завороженные его голосом, его тонкими длинными пальцами. Сидят вокруг стола — хор сирен с сияющими женскими гривами и мягкими упругими грудями. Во главе — его маменька, заслуженная сирена России, бывшая оперная певица, ныне — художественный руководитель и главный дирижер, холмогрудая рубенсовская сирена с жесткими перьями и пушистым, сбитым хвостом с черной бархоткой. Сирены боготворят ее, они неотрывно успевают следить за ее дирижированием званого вечера по поводу успешного завершения концертной программы. И раз и два и три и. Тост за творческие успехи — чиз, чок-чок. Лица сирен белы, их
щечки — румяны, как спелые южные яблочки, их глаза увлажнены глазурью трепета, их хребты выгнуты по направлению к Орфею, их девственные соски-землянички налиты соками, их души полны желания, их голоса ласковы и нежны. И Орфей, улыбаясь, начинает дремать — останавливает свой корабль у яркого острова, щебечущего альтами и контральто. Маменька-сирена зорко следит за юными воспитанницами внимательным, глубоко проникающим взглядом. Кто-то из них станет избранницей Орфея. Уже сегодня вечером она, маменька, настоятельно посоветует невзначай пригласить этих пухлых синеглазых близняшек-сирен в Кодак и угостить мороженым. Скомандует не подавать надежды ни одной, когда они вместе, и подавать каждой близняшке по отдельности, наедине. Убаюканный шампанским и нежными взорами, Орфей чувствует себя в компании сирен как рыба в воде. Не то что я, случайно втесавшаяся перелетная душа. Сижу и парализую сирен взглядом, украденным во время бархатного сезона в Ялте. Правнучка Медузы Горгоны хранила реликвию прабабки на дне плоского тяжелого аквариума из фиолетового хрусталя, заполненного мутной вонючей водой с питательными веществами для разводимых там белых
лилий — надежно нейтрализующих чары взгляда-паразита. Дожидаться не приш-
лось — взгляд и сам был рад сбежать от своей деспотичной хозяйки, мягким лучиком укрылся в моих глазах, оставив белые лилии испражниться в стоялую воду фиолетового бассейна. Теперь я раздаривала направо и налево брызги мутного, высокомерного паразита, а сирены шепотом своих голосов-заменителей морфина перемывали между собой мне кости.
Да, петь я не умею. Ну и что теперь? Зато год по совету Орфея брала уроки игры на кларнете у одного из предполагаемых отцов Орфея — Сциллы Аполлоновича Питерского. С ним, как и с его братом-близнецом, Харибдой Аполлоновичем, ныне музыкальным критиком, в стародавние времена встречалась молодая сирена Гнесинского училища, подарившая в итоге миру Орфея. Очевидно, ей приятно было проводить жаркие летние полудни на белых простынях между двумя подающими большие надежды молодыми талантами, но еще большее удовольствие доставляет ей должность матери будущего тенора с большущей буквы. Говорить о собственных музыкальных успехах мне не особенно хочется — намного интересней было бы обсудить компанию фетишей, перекочевавшую ко мне из дома второго кларнета Московской консерватории. Эта достойная коллекция включает в себя пепельницу-листик клена из шершавой перуанской керамики, тонкий поясок крокодиловой кожи, служащий ныне поводком для форточки — чтоб не била своим крылом на сквозняке, русско-греческий разговорник издания 1895 года. Не считая пяти яшмовых быков из серванта.
Кушали оливки, салат “оливье”, запивали прохладным вином, опустошили блюдо с кусочками осетрины и лосося, блюдо с помидорами, зеленью и редисом. Пока сирены увлеченно макали ломти хлеба в соус из сои и фиг, я вызвалась помочь Орфею убрать со стола пустые сосуды от вина и жирные, с крошками блюда. Приподняв гору посуды на уровень плеча, сияющий Орфей шествовал по коридору к кухне, что-то напевая. Не слушая его пения, я рассматривала плетеную хлебницу, сожалела об отсутствии сумки, искала замену — что бы прихватить с собой в подарок за трудный, полный истощающего, утомительного напряжения день. То есть утешение себе старалась найти, как могла. Неожиданно оказавшись запертой с Орфеем tкte-б-tкte в ванной комнате, украла его легкое невесомое объятие и неумелый, боязливый поцелуй. Присвоила дрожь его острых коленок, украла у девочек близнецов его трепет, розовый дымок на его щеках, блеск необъезженной лошади в его глазах, шепот его пухлых, поросших золотистым мягким пушком губ. И этого мне оказалось мало. Я украла невинный запах его юношеских подмышек, галоп его пульса, блеск его рыжей гривы, вжик молнии его черных с легким блеском брюк. Я сжала в кулаке, словно и не собираясь присвоить, а лишь почувствовать на ощупь, тепло и упругость. Я и сама была испугана, когда из его груди вырвался бурлящий дымящийся стон и его голос тонкой золотой косынкой обнял мою шею.
Показывая ему спину, я поправляла прическу, наблюдая в овальное запачканное зубной пастой зеркало, как бледный, испуганный Орфей стоит, запрокинув голову, прислоненный к стене, а усталость, сомнения, грусть медленно выплывают на поверхность его лица. Рыжекудрые волосы теряют лучистый блеск, вот он, ссутулясь, не может застегнуть молнию брюк, зажевавшую рубашку, на ней остается затяжка. Он суетлив, дрожит, и жалки его движения. Тает на моих глазах привычное милое лицо, и сквозь эти нежные мягкие черты проглядывает кто-то другой — неуверенный и от этого грубый. Его уши оттопыриваются, а нос становится грузным и сальным. И черные волосы пробиваются через тонкую бархатистую кожу щек, груди, рук.
Пан, настоящий Пан, проносится у меня в голове, когда уже в комнате, разливая сиренам чай, слушаю его осипший голос и наблюдаю украдкой за удивленными лицами певиц, заметивших перемену. Не слушаю его неказистых, прерывистых объяснений, что, должно быть, просквозило в самолете. Машинально прячу в карман черепаху, мягкую, расшитую золотом игольницу. На ходу извиняясь, исчезаю, да так быстро, словно мои босоножки крылаты. И не могут меня удержать ни беспомощные жесты осипшего Пана, ни уговоры его маменьки испить чай с вином и айвой, ни мяуканья сирен, ни даже невыносимые уколы игольницы, утонувшей в темноте кармана моих брюк. Черепаха-пряха, что творишь в кругу? Из шафрана милетского шарф я тку. Я бегу быстро, как ветер, и голос Орфея золотистой косынкой развевается у меня на шее.
Прибалдевший, в суете, в панике, зигзагами и пунктиром носился Пан по городу. Изыскивал средство вернуть голос. Маменька-сирена со съехавшими на нос очками и раскрытой записной книжкой обзванивала именитых лор-врачей, а руководитель курса и преподаватель по вокалу после очередного хриплого заявления, что болезнь прошла, но остаточные явления продолжают беспокоить, только молча качали головой.
Казалось, кто-то повязал Пану темную плотную косынку на глаза — всю его былую уверенность и грацию как рукой сняло. Рассеянно он брел на очередной осмотр глотки, натыкаясь на встречных-поперечных, спотыкаясь, неказисто, баском препирался с кондукторами, с рядком старушек наседок у подъезда, с дотошными сокурсницами, что тонко напевно справлялись о результатах лечения. Я поначалу приняла самое активное участие в его несчастье. Два раза проводила его к врачу, свистнув из кабинета маленькую голую куколку с взъерошенными фиолетовыми волосами, а также присосавшуюся к магниту одинокую острую стрелку чьих-то наручных часов. На визиты к врачам надо было зарабатывать деньги, и Пан устроился сторожить склад мебели, где, впрочем, продержался недолго, подарив мне этажерку. Он стал молчаливым, хмурым, с какой-то стервозной упорностью ходил на осмотр верхних дыхательных путей, на флюорографию, в физиотерапевтический кабинет, где подвергался унизительной процедуре — фосфоресцирующую пластмассовую насадку засовывали ему аж до трахеи.
Голос же его чувствовал себя как дома на моей шее, не думая возвращаться к законному владельцу. Как я ни упрашивала, молча висел и поблескивал тонкими золотистыми паутинками, незаметный постороннему глазу, бесхозный и, в общем, бесполезный для меня — никакого применения ему найти не удалось. Даже
удавиться — и то такая косынка не выдержит.
Что греха таить, я устала от хмурой и небритой физиономии Пана со сдвинутыми в одну стрелу бровями. Я переутомилась от вида его сгорбленной стариковской спины, от тягостного молчания, от взгляда влажных воспаленных глаз: прорубь — нырнуть и утопиться. Я была истощена его хриплыми назидательными интонациями и обидой на весь окружающий косм. Я сочла, что ему будет намного комфортней в одиночестве переживать свою потерю. Незаметно откачнулась и занялась своими делами.
Откачнулась, впрочем, не с пустыми руками — прихватила с собой листочек записной книжки с адресом почтового ящика orpheys @ hotmail.com, с незамысловатым шифром — orpheys. Собрала рассыпанные по дому квадратики и ромбики красной, розовой, малиновой ткани — компенсации за потерю лепестков, недолго, с кружкой чая, взобравшись на Пегаса, летала по комнате, фантазируя, что бы из них смастерить, — в итоге отправилась в Сокольники, там, на пятом этаже ветхого дома под снос есть одно маленькой ателье. Несколько бледных, измученных швей-парок снимали мерки с моей груди, талии и бедер. В примерочной тряпки при ближайшем рассмотрении превращались то в кофточку, то в изумительный брючный комбинезон с открытыми плечами, то в плащ с кожаными вставками. Я объясняла Александру, невысокому модельеру с крысиной косичкой, что хочу из кусочков получить платье на бретелях. Пусть подол будет зубцами, с несимметричной кривизной. Прорези пусть разметает между фрагментов не сшитых. При хаосе этом пусть платье сидит как влитое, словно и есть та рубашка, в какой родилась я. Передавало чтоб все “вау” фигурки моей, а недостатки скрывало. Было чтоб зверски подвижное, чтобы подол при походке сам норовил приоткрыть хранимые тщательно тайны. Вырез же парусом легким чтобы дразнил мореходов, певцов и прохожих. Чтобы когда в этом платье я в ветер пересекала дорогу, вмиг отвлеклись бы водители от строгости правил движенья. И, потеряв управленье, их шиноколесные кони столкнулись. Но и не сильно. С легкой царапиной выйдя из обольщенья такого. Так я объясняла, и мне внимал модельер, вертя в руке спичечный коробок. Несколько минут спустя, расписавшись на квитанции и на листке с мерками, я покидала ателье, сжимая коробок модельера. Дома, вспомнив о трофее, к неожиданности, вместо спичек я обнаружила там траву, похожую на укроп. Пораскинув мозгами, что бы это могло быть, я склонилась к мысли, что это либо курительный табак, либо и того хуже. Смутившись, закрыла коробок и, нетронутый, поставила на этажерку.
Пока платье шили, я следила по Интернету, что происходит с Орфеем-Паном. На его адрес пришел перечень услуг довольно дорогого косметического салона. Дня три спустя — письмо на английском. После немалых трудов переведя его, обнаружила, что это приглашение Орфею и женскому хору сирен под управлением маменьки года три работать по контракту в небольшом камерном театре вблизи Афин, при условии оставить администрации право вносить коррективы в концертную программу. Греческая сторона брала на себя расходы на операцию гортани Орфея, что окончательно заставит его и хор какое-то время в безвозмездном рабстве распевать перед греческой аудиторией. Как ни в чем не бывало я позвонила Пану, и он хмуро изрек, что находится в безвыходном положении, ибо маменька в поисках средства вернуть голос отыскала неслыханный контракт. Теперь он проводит большую часть времени у окна, обучается на флейте и борется с меланхолией. И все же мне удалось украсть у него несколько ласковых, трогательных интонаций и нежных слов о его смутной грусти по мне. Через три дня в ящике Пана обнаружилось его письмо косметическому салону с предложением услуг по чистке лица, курса масок и массажа кожи, фрагментарной эпиляции и стимуляции луковиц истощенных волос на голове.
Между делом прошла первая примерка лоскутного платья. Две швеи-парки — бледные, пышнотелые, в бесцветных халатах, беззвучные, со строгими лицами женщины бархатного сезона, суетились вокруг, закалывая быстрыми жилистыми руками ткань по фигуре, сцепляя кусочки белыми шелковыми нитками. В комнатке было душно, на подоконнике валялись скомканные отрезы шифона, булавки кололи мою кожу, бретельки оказались коротковаты, Александр мрачно поглядывал на меня, я, невинно улыбаясь, рассматривала ряды платьев, обмякших на вешалках, как музы, превращенные в ткань. Прямо из-под носа парок стянула всего ничего — бесхозный брелок с изображением Акрополя на толстой грубой коже — утешение в печали.
Ожидая дня встречи с готовым, пригнанным, прибранным платьем, я выслеживала Пана по интернет-переписке его маменьки с одним из отцов бедолаги, моим бывшим преподавателем по кларнету, ныне бостонским безработным Сциллой Аполлоновичем Питерским. Из его первого письма, датированного месяцем спустя после стихийного бегства маэстро на землю кентавров-индейцев, стало понятно, что жить он собирается на пособие и крохи, скупо оброненные двумя учениками — детьми русских иммигрантов. Правда, история Пана и особенно неминуемая операция всколыхнули в маэстро волны тоски по родине.
Дата: Wed, 23 May, 2001 14: 01:34
Получатель: Scilla Pitersky < schwilla @ mtu-net.ru>
Отправитель: Serena Jurievna <orpheys @ hotmail.com>
Тема: Orpheus
издергалась. Он невероятно противился операции, пришлось настоять. я применяла все средства — и угрожала собственным здоровьем, умоляла. поплакала. Сегодня вечером будут оперировать. Как врач объяснил — лучше в Москве нет, если он не поможет, то не поможет никто — в гортань будет имплантирована серебряная пластина на винтах, господи помоги нам, прямо к хрящам, а слизистую глотки прошьют тонкими нитями, после чего обещают голос восстановить. Пока он будет проходить послеоперационную физиотерапию — им займутся косметологи — уже на мои деньги — все, что ты и Харибдик дарили мне за время нашего романа и после — все пойдет на эти чистки, эпиляции. Я не прошу тебя помощи, выслушай хотя бы и пожалей меня, хоть это тебе и не свойственно — ты всю жизнь занят только собственной персоной. Нет времени — пора бежать в больницу, скажи мне ни пуха — ни пера. к черту. ночью напишу. пора
Дата: Wed, 23 May, 2001 14: 41: 02
Получатель: Serena Jurievna <orpheys @ hotmail.com>
Отправитель: Scilla Pitersky < schwilla @ mtu-net.ru>
Тема: Orpheus
уже не раз и не два писал тебе, что очень тяжело переживаю вашу с Орфеем, нашу общую беду, но опять же повторюсь — в данном своем положении на птичьих правах в Бостоне ничем, кроме переживаний и бессонных ночей, помочь не могу. не жалей денег, как только появится возможность — вышлю. мужайся. Да поможет нам небо. Займи у брата, скажи я отдам за вас. информируй меня, я с вами всеми помыслами
Дата: Thi, 24 May, 2001 12: 23: 30
Получатель: Scilla Pitersky < schwilla @ mtu-net.ru>
Отправитель: Serena Jurievna <orpheys @ hotmail.com>
Тема: Orpheus
я никак не могла найти себе место — а все потому, что пришла намного раньше окончания операции. Крутилась как волан в коридоре — ать и два и три и туда, обратно и по новой. Обезумела. Представляешь — каждую минуту быть готовой, что дверь откроют и скажут, возможно, и нечто ужасное. Три часа. И время, Сциллочка, как медленно тянулось время — оно всегда подводит в такие минуты. Вышел ассистент — я обомлела, словно, помнишь, та сгоревшая скрипка, заключенная в стеклянный саркофаг. Но нет, вышел сообщить, что все самое ужасное позади, наш Орфей приходит в себя. Его вывезли, а я вся дрожу, понимаешь и челюсть дрожит и руки и ноги отнялись. А ведь по дороге сколько валерианы пила, сколько аутотренинг применяла. Отнялись, значит, ноги и руки и замечаю — кровь на бинте, что вокруг его шеи намотан. Дальше ничего не помню. Очнулась в его палате, вокруг меня санитарки крутятся и Орфей, взволнованно так глазами блестит — слезы навернулись, испугался, что с мамой случилось. Но бог со мной, главное, Сциллочка, все позади, из наркоза вышел он хорошо, под капельницей. Хотела остаться с ним, доктор сказал, говорит, ни к чему мамаша, идите домой. Так и сказал “мамаша”, представляешь, меня уже вся больница знает, мамашей зовут. Никто так не печется о сыне как я
Ожидать новых и новых вестей о здоровье Орфея было мучительно. Я была в полной уверенности, что вскоре Орфей пойдет на поправку. Волновалась, запоет ли. Голос — косынка из золотой паутинки, невзирая на мои уговоры, просьбы и угрозы, вял у меня на шее. От мер, достойных афинской демократии времен Сократа, перешла к более жестким — правлению Александра Великого — стирала голос сначала в водопроводной воде, потом с порошком “Лоск”. Туго наматывала на руку, того и гляди, капроновый, порвется или протрет мне кожу до крови. Вешала на него всевозможные феньки, в том числе и медвежий зуб — улов после посещения квартирки одного осевшего в Москве шамана. Именно он, этот шаман, прозванный за излишнюю грозность циклопом, и сыграл в истории с Орфеевым голосом решающую роль.
А было вот как. Орфей постепенно шел на поправку — питался через капельницу, потом через трубочку, которую нежные врачи просунули в дыру, вырезанную в шее, на что Сирена Юрьевна слезно сетовала в письмах к маэстро. Проходил курс косметических преобразований из Пана обратно в Орфея. Швы сняли, после чего он спал целый день, и Сцилла Аполлонович в своем письме размышлял о процентной вероятности возвращения Пану голоса и о шагах в случае неудачи: флейта, преподавание, министерская должность. Я навестила Пана один раз, с букетом пионов, украденных под окнами собственного дома, и пакетиком сока, апельсинового, какой и велела купить его маменька по телефону. Свидание было бессловесное, от этого вдвойне сконфуженное, — рыже-сизая шевелюра пламенем и пеплом красовалась на белой прустыни, влажные глаза смотрели испуганным зверем, губы белели словно вымазанные морской солью, рука была горячей, слабой и очень сухой — как от сна под солнцем на широкой полосе прибрежного песка. Белый флаг пододеяльника уголком почти касался заплатанного линолеума на полу. Через вену правой руки на уровне локтя — из бутыли Леты ручейком мрачных вод Ахеронта возвращали Пана к жизни, отчаявшись овладеть им, Харон со своей лодкой, Кербер, Тифон, Сизиф, Тантал и прочие питательные вещества, необходимые для восстановления оперированного организма. Иголка вампиршей Ламией отдавала украденную у младенцев кровь измученному морфином Морфеем, изрезанному мечами скальпелей, исколотому, израненному и, кажется, немного влюбленному в меня Пану. Побыть наедине нам не дали — чем-то это напоминало встречу с заключенным. Я официально пожелала скорого выздоровления и смахнула с истощенного, скуластого и бетонного лица упавшую на глаза прядку. Быстрее ветра пересекая больничный двор, я обнаружила легкое недомогание, головокружение и шторм. Я присела на ветхую больничную скамейку, спугнув двух женщин в махровых халатах и тапочках. Сидела и слушала, что происходит со мной. Немного придя в себя, огляделась. Как все оказалось просто — потеряла свой последний лепесток. Больше не смогу. Осознавая налетевшую на меня бурю, пересиливая запах больницы, пропитавший мое тело и душу, я зашла в магазин обуви, хороший, дорогой бутик — на окраине камер нет, и фейс-контроль отдыхает. Белые своды укрыли от мятного неба дыханья. Мне продавщица бесплатно послала на входе улыбку. Грузный охранник меня оглядел бессловесно. Мягкие струи нежнейшего света в мой глаз проникали, смягчали душу и тела усталого вид. Переключиться на пики каблуков, портики босоножек, сандалии, щиты подошв мне удалось не сразу. Все кружил, кружил вепрь тоски. Цены в магазинчике были ой-ой-ой. Зато какими аккуратными рядами расставлены наискосок вдоль стены туфли и босоножки — армия Александра, а к ним мрачными тупыми мысами — штиблеты и ботинки — персы персами. Как трогательно продумано освещение — крошечные лампочки, встроенные в потолок, небрежно разбросаны мягкие кожаные пуфики для примерки и зеркала вдоль стен. Все для людей, которым $100 не способны изменить судьбу. Для этих легендарных личностей, особ, приближенных к Зевсу Промыслителю, и стоят и стоять будут музеи обуви, одежды, украшений. Для этой гвардии жрецов Плутоса на бронированных шиноколесных конях, для их нежных жен со стодолларовым макияжем на ланитах, для их мягких детей — поедателей продуктов из молока коз, подкрашенного розовым. А мне — поднять настроение, переключиться на яркие цвета лаковых ремешков. И ни одного лепестка про запас. Все исчерпано, все замкну-
лось — я в ожидании приговора швей-парок нюхаю запахи замши и клея. И, воспользовавшись спиной охранника и продавщицей, нырнувшей в дверь позади прилавка, уверенно и молниеносно отправляю пару алых копьекаблуких босоножек из мягкой теплой кожи в сумку, без шума и пыли исчезая за тяжелой неподатливой дверью. Варвар с крыльями на лодыжках, больше я никто.
О том, что беды имеют обыкновение приходить компанией, говорили еще голостопые мудрецы, проживавшие без прописки в не всегда подходящих для этого апартаментах. Апартаменты стали стеклянные, многоэтажные, с лифтами, газопроводом, с эпикурейским набором в помощь ленивцу, а мудрецы остаются голостопы, и беды продолжают приходить всей братией. Я вышла из магазина, немного отлегло от сердца. Пара кварталов быстрым шагом по узким улицам с поколотым, залатанным и дырявым, как коллективная смирительная рубашка, асфальтом. Вдруг кто-то сзади издал вопль, похожий на рык немейского льва. Подпрыгнул, чавкнув подошвами по асфальту, схватил сзади за голос Орфея, висевший тончайшей косынкой-ниткой с когтем на шее, и начал душить. Я закашлялась, пульверизируя во все стороны слюной, хрипло-сипло ругалась, а что таиться, сейчас загребут за кражу, кблз месб ваша тетя. Обернулась и обомлела не менее, чем если бы там извивалась лернейская гидра собственной персоной. Душил меня, изрыгая проклятия, мужчина с красным от гнева лицом, с распушенными длинными вороными патлами, с узкими яростными глазами и большой родинкой на лбу, за что я и прозвала его однажды Циклопом. Я была у него как-то в гостях, отнесла за 5 долларов посылку его жене. Девушка, передавшая посылку, и сама год жила в наших краях, да не решалась заглянуть к подруге. Стеснялась ее мужа. Жена Циклопа оказалась низкорослой чувашской Мерлин
Монро — с плотными бедрами, затянутыми в узкие черные лосины, с мощным бюстом под розовой клетчатой рубахой. Вблизи я заметила, что до китаянки с картин не дотягивает: жеванная, немного отечная кожа и острый взгляд черных глаз с выражением варвара, решающего, в какой момент лучше остановить выстрелом вон ту задремавшую на камне лисицу. Не укрылся от моего беглого взгляда и еще один прислоненный к креслу предмет — серо-фиолетовый, он ждал своего часа, своей доли, строчки с пометой — бубен на вторую четверть. Раскосая Монро готовила баранину. Циклоп курил, развалившись в кресле. Я бродила по их миниатюрной двухкомнатной квартирке, рассматривая колокольчики с кусками оленьего меха, привязанные к жестянке абажура и затихшие. Погладила жесткий мех ветхих, не раз латанных унт с грубой корявой вышивкой. Потрогала ветровку из китовых кишок Посмотрела в бинокль времен финской кампании, затем в подзорную трубу, растерявшую стекла, скорей всего, при падении на лысый панцирь горы. Тяжелый дым, выпускаемый Циклопом в воздух, присоединялся к жирным ароматам бульона с кухни. Циклоп тихо задавал мне неожиданные вопросы, и басистые приглушенные обрывки слов, как эхо в пещере, оставались висеть под потолком. Где достать душицу, где продают керосиновые лампы. Он отложил трубку, плавно взлетел бубен на его колени, и, устремив взгляд в никуда, Циклоп принялся выстукивать заводящий, нарастающий ритм, изредка внимательно поглядывая на меня и продолжая шокировать вопросами — есть ли у меня хороший знакомый-эндокринолог, сколько стоит химическая завивка, где находится посольство Кипра. Устав, я углубилась в их спальню, где внимание мое привлекли не столько пиратские ножи с ручками из рога, сколько медвежий коготь на кожаном ремешке. Такой старый, что более достоин отдыхать за стеклом музея. Должно быть, чукча Монро угрожающей статуэткой дробителя оленьих хребтов выросла в дверях и наблюдала за происходящим. Я сняла зуб с гвоздя и попыталась примерить, усыпляемая скачкой сильных ладоней Циклопа по плоской ягодице бубна. Я натянула кожаную нитку, и она порвалась. К появлению чукчи Монро я уже сидела у бутылки, поглотившей маленькую заспиртованную осьминожку. Коготь нырнул в карман моих вельветок и тыкал меня в бок. Поинтересовавшись, который час, я засуетилась и, оставив Циклопа недоумевать над неудачно проведенным сеансом ворожбы, уже бежала вниз по лестнице, да так быстро, словно из моих ботинок росли крылья. Вскоре я узнала, что Циклоп сначала заподозрил меня, “курьера — себе на уме”. Потом выместил свою злобу на жене, подолбил слегка, как в самый тихий, фоновый барабан, но не тут-то было, обиженная убежала куда-то, и Циклоп, щелкая зубами, задумал найти меня и исполнить продолжительное соло на моих ляжках, ягодицах и боках.
Теперь он душил меня голосом Орфея, и я дрожала от страха. Я предложила наскоро голосу два варианта — или Циклоп попросту оборвет его, отняв у меня жизнь, в таком случае голос умрет тоже, или я развяжу узелок, отдам коготь, вытерплю соло на моих боках и щеках, и голос останется жив, но при условии, что вернется к Орфею. Уже погружаясь в туман, я услышала вопли голоса о помощи и согласие на любые условия. Дернула что есть силы за бантик, развязала, стараясь удержаться на ногах, медленно пластинкой крутилась улица вокруг меня, сжимала голос похолодевшей рукой, а кто это упал рядом — а, это шаман грохнулся оземь со всей дури. Как эффектно выглядят его крутобокие ягодицы кентавра в черных кожаных брюках и широкие плечи титана. Его волосы разметались черным ореолом, в помутившихся глазах боль, а сморщенное лицо онемело от удара затылком об асфальт. Пока он не опомнился, я бросила коготь к его ногам и пустилась бежать быстрей керинейской лани по дороге, не обращая внимания на несущиеся машины, быстрее и быстрее, по улице, ходившей ходуном, как корабль в бурю. И голос, покашливая, приходил в себя у меня в кулаке.
Босоножки из бутика оказались на полразмера меньше. На шее кожа протерлась до крови, поэтому, когда я отправилась навестить Пана, пришлось надеть свитер с горлом. Посредине больничного двора, утыканного букашками “скорой помощи”, пересекаемого взволнованными людьми в белом, я остановилась под окнами корпуса, где на пятом этаже в отдельной палате лежал Пан. Вытащила голос из сумки и довольно жестко скомандовала — обещал. Голос легкой золотистой дымкой повис в воздухе, преодолевая последние сомнения, медленно и неохотно поплыл вверх, в раскрытое окно пятого этажа. Спустя некоторое время из этого окна, нежный бархатистый баритон нарушил тишину больничного двора и белых корпусов песней Марии Каллас. И я стояла бледной мраморной фигурой, с задранной вверх головой под окнами. Голос закружил, оторвал от земли, и я проследовала по невидимой лестнице, бесконечной, достигающей неба, в окно пятого этажа, хотя могла бы подняться и дальше, в голубые эфирные просторы и никогда не вернуться. Орфей, очарованный собственным выздоровлением, уже готовый к выписке, сидел в легкой летней рубашке и серых брюках на кровати, заправленной верблюжьим одеялом. Увлеченный игрой с вновь обретенным голосом, он не заметил меня, с подоконника прыгающую на заштопанный линолеум палаты. Не заметил, как я присела на теплую шерсть
одеяла — гладить его шелковистые рыжие вихры. В сущности, меня и не было рядом с ним — я быстрее ветра покидала больничные владения, огороженные неприступной стеной Илиона.
Вот платье и готово. Я, в жмущих, трущих босоножках, кусающих и палящих мои пятки не менее, чем гибельный для Геракла плащ, я, в новом платье, что окутывает, как объятия нимфы, стою посреди комнаты, ищу свои темные очки, упущенные той же Аидой во время выпускного. Аиде темные очки вскоре стали не нужны — одноклас-сник, перед которым она извивалась как чемпион олимпийских игр по аэробике, увез ее на Байкал, в облачные пейзажи с таким неярким освещением, словно Гелиос здесь вечно скорбит по погибшему сыну. Зато Аида катается как сыр в масле, строит домик недалеко от озера, приглашает наведаться в гости. Хорошо-то хорошо. Только вот очков я никак не могу найти. И не знаю, как правильно поступить. Сегодня маменька Орфея вместе с хором юных дарований отправилась в Афины. В этот момент она спит, и несущий ее серебряный конь пускает своими блестящими крыльями солнечных зайчиков на серую штукатурку дождевых туч. На долю Орфея билетов не хватило, и он, пропустив дам вперед, улетает ночью, неудобным маршрутом — с пересадкой во Львове на самолет Львовских авиалиний. Явиться в аэропорт несомненно надо, тем более в новом платье и красных копьекаблуких босоножках. Только вот без темных очков никак не могу — вдруг в самый последний момент я расчувствуюсь и не решусь подойти к тому, кого странные стечения обстоятельств крадут у меня. Вдаваться в сантименты не намерена. Теперь я голый стебель розы, с шипами маникюра, с желтыми клоками голых тычинок, облаченный в бордово-красное платье на тоненьких ниточках-лямках, в платье из треугольных и квадратных кусочков, с беспорядочными зубцами выше колен. Очки затаились и не находятся, а время идет.
Прихрамывая, глотая слезы, я обхожу комнаты в третий раз, а очков все нет. И никто мне не может помочь. Я же всегда готова, по зову и без, помочь кому угодно. И помогаю, дарю благо, избавляю от мелочных заблуждений. На подоконник, на бежевую поверхность тумбочки смотрю и не вижу, словно кто-то повязал на глаза мне повязку, темную плотную косынку на глаза мне натянул. В суете, в панике брожу вдоль стен, ощупывая предметы, роюсь за книгами, рискуя обломать ноготь, натерла ноги до кровавых мозолей, нежные ноги до крови, до боли тесными туфлями сбила.
Тихо, что это? Царапают, скребутся во входную дверь. Тут, на лестничной клетке, уже года два живет бродячая безымянная собака, настолько смышленая, что сама догадалась царапать в дверь — “дай поесть”. Захватив в коридоре пакетик с куриными костями, открываю дверь и оказываюсь лицом к лицу с Орфеем. Вот это зрелище — я, зареванная, в перекошенном коротком платье со съехавшей с одного плеча лямкой, я с пакетом, доверху наполненным потрохами, костями с остатками мяса курочек-гриль, переминаюсь с ноги на ногу, ищу положение, в котором босоножки доставят наименьшее страданье. Наверняка в это мгновение своим видом я украла все аплодисменты, которые Орфей когда-либо слышал в свой адрес на многочисленных камерных концертах.
Вот и стою, увешанная аплодисментами. В его волосах блестит солнце, дотянувшееся через окно лестницы. В его руке — большой кожаный саквояж, в его глазах волнение, тревога, а на его теле — безупречный черный костюм с серой рубашкой и галстуком. Без ответа, без привета пропускаю его, напевающего, что вместо тягостного ожидания в аэропорту, заехал проститься. Времени всего — пара часов. На две четверти: и раз и два из-за его спины появляется пышный букет нарциссов. Главное — скорее прийти в себя. Умываюсь, пока он снимает свои ботинки с пастями замшевыми в мелкую дырочку.
А я не дремала. И прочь прогоняла всякий Гипноз и свое изумление. Окорок лучший в своем холодильнике выбрав, быстро в духовку его уложила. Оправила платье. Волосы дружно расческой назад зачесала. И, усадив так нежданно прибывшего гостя в мягкое кресло, вначале первому слово дала. А сама между тем постигала, как бы подольше его задержать. И чарами плотно укутать.
Он, изумленно оглядев уютную обстановку квартирки, вытянул усталые от новых ботинок ноги, пел удачно взятую еще на входе ноту о том, что все время после больницы был занят репетициями и восстановлением упущенного, и это вовсе не означает, что не скучал и не хотел увидеть меня. Я сидела напротив, скромно опустив голову, рассматривала его новые бежевые носки, улыбалась, косилась на часы, словно приглашая Кроноса на ринг — кто кого. Он пел на периферийные темы, не касаясь главного — ради того, чтоб меня увидеть, он несся через весь город со своим саквояжем, который весит не меньше, чем щит Ахилла. С окорока капал сок, и жемчужные зубы Орфея впивались в ароматное мясо, окропленное “Хванчкарой”. Окорок сдался не так быстро — я то и дело строго поглядывала на его аппетитную поджаристую корочку и шипела: “Тяни время”, а на “что-что” Орфея с улыбкой протягивала ему очередную салфетку — белый парус — оставить отпечатки губ. Разделавшись с окороком, он хотел было сверить часы, косясь на будильник. Этот будильник был взят мною в кабинете завуча в дни, когда у всей школы проверяли технику чтения. Но Орфей не успел понять, сколько осталось, я увлекла его полюбоваться увесистым кляссером в переплете из крокодиловых слез. Сначала он переворачивал страницы без видимого интереса. Потом, со все ярче разгорающимися глазами, словно крадя у богов огонь, с мандарином румянца на щеках, с раскрытыми влажными губами, он долго задерживался на каждой странице, всматриваясь в аккуратные ряды взглядов, уложенных от загрязнения в клемпташи. Взглядов, которые я украла у самых разных мужчин с их молчаливого согласия и без. Смутясь и притихнув, он слушал историю того или другого. Страстный взгляд с золоченым орнаментом волн и летящий вослед зырк разъяренной жены — с шелкографией исхудавшей Зависти, которая живет в своем доме на краю мира и ест мясо гадюк. Вот скольжение глаз юноши по кончикам моих пальцев с блестящим бирюзовым лаком. Тут раскудрявые взоры пожилого обрусевшего джигита на мою шею и щеку и скольжение его руки по моей спине в трамвае. А это ласковый блеск по моим голым под паутиной чулок икрам солидного мужчины с лицом предпринимателя из-за плеча собственной подружки, стоящей ко мне спиной. Обрати внимание на шершавый, треугольной формы, с множеством беспорядочных граффити, хорошо различимых через лупу, скачок глаз с треском-трансом-дансом шустрого мальчика в необъятных штанах с множеством карманов на коленках и молниеносный бросок узеньких серых глаз на мою грудь под цветастой шелковой блузкой. Следующий, ревниво сдвинутые брови моего бойфренда вослед предыдущему бойфренду, минуту назад рассыпавшему зрачками блики по моим обнаженным до плеч рукам. Но все же и они подходят к концу. И вот Орфей, закрывая последнюю страницу, словно хмельной, вычерпывает себя из океана, омывающего мое прошлое, добавляет в коллекцию свой, испуганный прыжок в глубину моих глаз и быстрый — прочь, в сторону. Но я уже приглашала его в комнату полюбоваться моей коллекцией присвоенных вещей. Он робко двигается в темноте коридора. Как Одиссей по ночным склонам владений Калипсо. Сначала он натужно смеется пяти красным быкам. Потом, отбросив смущение, присаживается на пол и улыбается, рассматривая собственную записочку Аиде. И тут только до меня доходит, да ведь я спасла ее, Аиду от тяжких страданий: еще секунда, еще минута — оттягивать разлуку.
И я метала перед ним мои богатства — свет моей жизни. Особенно его порадовали черепаха-игольница, чучело птицы, а меня — темные очки, вот они, на средней полке этажерки, за томиком Овидия. А моя любимая элегия в этом сборнике значится под страницей 227. И он затянул в соль-миноре:
Если “живи без любви!” мне бог какой-нибудь скажет,
О, я взмолюсь: до чего женщина — сладкое зло.
Только пресыщусь, едва прекратится дыхание страсти,
Вихрь куда-то опять бедную душу стремит.
Пока он пел, прошел крайний срок, когда Орфей мог покинуть мои чертоги, чтобы явиться в аэропорт как подобает — минут за двадцать до окончания регистрации. Особенно занятным экспонатом ему показалась связка наподобие пушистых бус из цветов — украденные у кого ни попадя поцелуи. Явно выделяется группка из пятнадцати насыщенного фиалкового цвета — поцелуи необыкновенной женщины, с которой однажды я потеряла лепесток. От нее у меня появились сережки в форме солнц с глазами-аквамаринами и две серые перчатки, почти новые. Остальные поцелуи напоминали боты, какие выставляют за порог, чтобы бедный неимущий мальчик или бомж присвоили их — сами подставляли, желая избавиться от излишков. Между тем Орфею стало уже проблематично явиться в аэропорт заранее, до окончания регистрации, если только он не решит воспользоваться услугами такси. Одурманенный самокруткой из содержимого спичечного коробка, размякший, получив в подарок брелок с изображением Акрополя, он шептал, что счастлив как никогда. Да еще я оказалась у него на коленях, рассказывала о созвездии собственных родинок, сгустков тепла, украденных у солнца и рассыпанных по коже моих рук от локтя и выше и на ногах — сначала на икрах, а потом уже и на бедрах. Под квадратиком муслина от блузки Gucci взамен лепестка, потерянного с несравненной женщиной, земной и теплой как богиня плодородия Деметра, я показала повозку созвездия Большой Медведицы, отлученной от моря на моей лопатке. К этому времени все известные средства транспорта были бессильны доставить Орфея вовремя в аэропорт. Иногда, чтоб украсть безделицу, приносишь большее в жертву. За Елену десять лет бились, лучших теряя ахейцев. И я плачу цену большую, чем нежелание выпускать из моих рук его холодные руки. Платье летит на пол — отслужили одежды. Впервые предлагаю украсть себя. Кто же откажется. Ровно в 20:16 оторвался железный крылатый конь от земли, вызывая зависть у Гефеста совершенной техникой пайки, нервируя сон богов своим ревом. Около 20:16 я и Орфей, позволив Эроту украсть остатки нашей невинности, засыпаем друг у друга в объятиях.
В восемь утра включился радио-будильник, украденный в одной туристической компании. Потихоньку, на цыпочках я отправилась в душ, оставив Орфея сладко спать, дыша через рот, раскинувшись по равнине кровати, как полноводная река. Проникнув в кухню — включить чайник, я услышала растекающийся по квартире мягкий голос дикторши, быстро твердящей новости ночи и утра. Украинская авиакомпания “Львовские авиалинии” приносит соболезнования родственникам погибших в авиакатастрофе пассажиров. Погибшие находились на борту самолета “Як-42”, упавшего минувшей ночью в горах при попытке совершить посадку в Салониках.
Я превратилась в белую мраморную статую голой женщины, возможно — Афродиты, возможно, просто окаменевшей от удивления смертной жительницы Микен. Так и стояла бы до скончания времен, если бы не уловила, что радио замолкло. И шлепают по паркету шаги босых ног. Сорвалась с места. В дверном проеме — Орфей, завернутый в простыню, и гиматий ниспадает белыми складками до пола. Синие, преданно-воловьи глаза, огненная грива и золотые рога Минотавра. Мы онемели. Да еще ноги мои сводило от судорог. И озноб пробирался по всему телу. Я накинула красное платье. И через минуту, когда синеглазый бык с огненной гривой нес меня по небу на своей спине, поэт, проснувшийся пораньше, дабы встретить рассвет, задрожал у окна и подумал: “Рано рожденная встала из тьмы розоперстая Эос”.