Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2003
Окно нашей конторы выходит на базар. Окно большое, почти во всю стену. Стекла в нем не мыты уже четыре года, а может, и все пять. Я не считал. Месяцами мы привычно глядим в окно, чтобы узнать, пошел ли снег и не закончился ли наконец дождь. Базара мы не замечаем. Только весной, в мае, когда утомительный холод зимы готов смениться столь же утомительной духотой городского лета, мы распахиваем одну из широких оконных створок. Тогда вместе с шумом машин, вместе с гарью, вместе с редкими порывами свежего воздуха — все-таки пятый этаж — базар вливается в нашу контору. Стоя у раскрытого, а кажется — наконец вымытого, — окна, я смотрю вниз, вспоминая, что жизнь — это и есть яркая, бестолковая суета. Неожиданно яркая и восхитительно бестолковая. Десять лет, год за годом, с приходом тепла я стою у раскрытого окна, гляжу на базар и думаю ровно одно и то же.
Базар не сильно изменился за эти десять лет. Старых узбеков, торговавших изюмом и арахисом, сменили другие старые узбеки. Плохо выбритых азербайджанцев, приглядывавших за тем, как продаются их укроп и кинза, сменили… Азербайджанцев, может быть, никто и не менял, но они наконец побрились. Думаю, базар начался с них и закончится ими же. То есть базар без них закончится.
Поэт Гайдебуров любит смотреть на базар из нашей конторы. Прежде любил. В последнее время он появляется у меня не часто, а раньше его характерный стук по ручке двери раздавался едва не каждую неделю. В одно из первых появлений здесь он долго стоял у окна, курил, и ветер заносил дым и пепел от его сигареты в комнату. Потом Гайдебуров решительно выбросил окурок и обернулся к нам, чтобы громко и торжественно продекламировать:
Здесь бабы толсты, словно кадки,
Их шаль невиданной красы,
И огурцы, как великаны,
Прилежно плавают в воде.
Гайдебуров хотел показать нам, что не только сам пишет замечательные стихи, но интересуется стихами других хороших поэтов, вот, например, Заболоцкого, и может очень к месту их прочитать, чтобы показать не только масштабы своих знаний, но и наблюдательность, без которой настоящему поэту в литературе делать нечего.
Но Гайдебурова тогда каждый понял по-своему и не совсем так, как он хотел. Лидия Ивановна, наш бухгалтер, разобрала только первую строчку, в которой
бабы — толсты и гадки. Она приняла на свой счет, смертельно обиделась, однако, как человек хорошо воспитанный, виду не подала. С того дня Лидия Ивановна затаила обиду на Гайдебурова, но он так никогда об этом и не узнал.
Митька Хвощинский, мой напарник, компаньон и заместитель, просто вежливо промолчал, поскольку стихами интересовался мало и Гайдебурова видел всего второй, а может, и первый раз в жизни.
Я же был знаком с Гайдебуровым давно и знал, что реакция слушателя, конечно, интересует Гайдебурова, но куда меньше, чем сама возможность говорить, рассказывать, излагать что-то многословно и подолгу, возвращаясь к тому, о чем он уже говорил прежде. Он получал от этого удовольствие. Может быть, многословием Гайдебуров надеялся компенсировать свою нерядовую скупость. Я и сейчас не могу сказать, хорошим ли он был поэтом, возможно, неплохим, но если бы мне поручили оформить герб Гайдебурова, то я сделал бы его девизом и выгравировал по серебряному полю: “Общительность и Скупость”. Огромными золотыми буквами с роскошными завитушками. А вокруг — перья, перья, перья… И больше на его гербе я не стал бы ничего помещать.
Гайдебуров наше молчание понял так, что его эрудицию оценили, и потянулся к столу за Митькиными сигаретами. Был Гайдебуров в те времена беден, а если отбросить вежливость и сказать всю правду, то Гайдебуров загибался в нищете. Он был поэтом, которого когда-то знали в местных литературных кругах, а больше нигде не знали, и стихов его никто не читал, потому что книжек у Гайдебурова не было ни одной. В начале восьмидесятых он несколько лет ездил в Москву и там ходил в учениках у поэта Решетникова. Своим ученикам Решетников помогал издавать книжки. И Гайдебурову он помог. Рукопись уже взяли в издательство и поставили в план. Ее даже набрали, чтобы отпечатать способом высокой печати. Но тут что-то случилось в международной политике, не то наши ПВО, поддавшись на вражескую провокацию, сбили кого-то, кого сбивать не надо было, не то наших дипломатов откуда-то выслали. Короче говоря, в очередной раз что-то подожгли поджигатели, и холодная война полыхнула с новой силой. Советским правительством были приняты ответные адекватные меры, и книжку Гайдебурова вычеркнули из плана, а набор рассыпали.
Гайдебуров расстроился, но не сильно. В Москву он ездить перестал, зато теперь ему было что рассказать тем, кто интересовался его книжкой. У многих поэтов есть книги, у некоторых даже не одна, но не всякий может рассказать о себе такую историю. И Гайдебуров рассказывал. Он рассказывал ее шесть лет. Потом восьмидесятые закончились и истории вроде гайдебуровской уже никого не интересовали. Как и стихи.
Все эти годы он исправно ходил на службу. Числился Гайдебуров в обсерватории, но к астрономии отношение имел косвенное. При обсерватории существовала небольшая типография. В этой типографии и трудился Гайдебуров, удовлетворяя потребности кандидатов наук и астрономических аспирантов в сборниках статей и персональных препринтах.
Заметив наконец, что его московскую историю знакомые слушают уже без прежнего интереса, Гайдебуров отпечатал в родной типографии книгу своих стихов тиражом в две сотни экземпляров. На титульном листе, чуть ниже заглавия, крупным шрифтом сообщалось, что читатель держит в руках второе издание редкой книги, весь тираж первого издания был уничтожен в годы застоя. Гайдебуров рассчитывал, что посвященный в такие подробности читатель немедленно станет покупателем — свои книги Гайдебуров никогда и никому не дарил. Он их продавал. Знакомые, вроде меня, жалея Гайдебурова, покупали его книжку, а незнакомые не покупали. И хотя обошлась она ему недорого — Гайдебуров заплатил только за бумагу, да и то по какой-то очень остаточной стоимости, а всю остальную работу сделал сам, — кажется, он так ничего на своем творчестве и не заработал.
Гайдебуровская обсерватория между тем тихо умирала. Работа со звездами обычно требует больших расходов (уж очень далеки они от народа), а прибыль приносит только в шоу-бизнесе. У обсерватории едва хватало средств на зарплату директору и его заместителям. Может быть, перепадало что-то и начальникам отделов, но Гайдебуров не был начальником отдела, и деньги до него не доходили. В общем, все оборачивалось плохо. Гайдебурову надо было кормить хоть и небольшую, но семью. У него рос сын школьник, и была жена, не то Ира, не то Инна. Она работала на скромной должности в каком-то министерстве. Я не помню ни ее должности, ни названия министерства, да и саму ее видел всего раз, как-то мельком и запомнил плохо. Родом она была, кажется, с Западной Украины.
Решив расстаться с обсерваторией, Гайдебуров появился у меня. Он немного понимал в полиграфии и хотел издавать в Киеве дайджест толстых московских журналов. К тому времени на Украине их уже нельзя было купить. В Москве у него оставалось немало знакомых, один из которых стал главным редактором, а двое
других — замами главных в тех самых журналах, с которыми он собирался работать. Но у Гайдебурова не было денег на поездку в Москву. И на все остальное. За деньгами и за всем остальным он приехал ко мне.
Дела мои в то время шли куда лучше нынешнего, и хотя судьбы русской словесности в Киеве заботили меня мало, оказать серьезного сопротивления Гайдебурову я не смог. Уж очень утомительно было его слушать. Я отправил Гайдебурова в московскую командировку от своей конторы, пообещав, что отдам ему одно из своих бездействующих предприятий, если у него все сладится. Денег я ему не обещал.
Помню, что съездил он удачно: с кем хотел — повстречался, о чем хотел — договорился. Он даже привез проект какого-то договора и взялся считать предстоящие расходы на издание журнала, но тут случилось совершенно незначительное событие, которое к литературе и издательским делам никакого отношения не имело.
Министерство, в котором трудилась жена Гайдебурова, слегка реорганизовали, и часть сотрудников перевели в Фонд госимущества. И жену Гайдебурова, не то Иру, не то Инну, перевели туда на новую, но такую же незначительную должность. Ей поручили принимать у предприятий документы на приватизацию. Она должна была посмотреть по списку, все ли документы есть, правильно ли они оформлены, после чего принять их у представителя предприятия по описи и на сопроводиловке поставить входящий номер.
Приватизация на Украине в то время только начиналась. Закон уже приняли, и президент его подписал. Но как выполнять этот закон, с чего начинать, толком не объяснили. То есть, некоторые люди в Фонде госимущества знали, с чего и как начинать, но делиться своими знаниями с кем попало не спешили. А начинать нужно было правильно, потому что неправильное начало вредно, опасно и стоит денег — тем больших, чем позже обнаружится неправильность. С чего начинать, известно было и жене Гайдебурова. Она точно знала, что начинать нужно с верно оформленных документов. И как их верно оформить, она тоже знала.
При этом Инна, пусть будет Инна, мне так больше нравится, оказалась человеком вполне покладистым и не вредным. Она внимательно просматривала принесенные справки и выписки, находила в них ошибки, отмечала эти ошибки, объясняла, как их исправить, и возвращала документы. Так повторялось по нескольку раз, и за первый месяц работы Инны в Фонде ни одно предприятие не смогло сдать документы на приватизацию. Это было нехорошо и неправильно, и начальник Инны, хоть и понимал, что она не виновата, завидев ее, хмурил брови и недовольно шевелил усами.
Инна нашла решение быстро. Недели две, вечер за вечером, она объясняла Гайдебурову, как должны быть оформлены документы на приватизацию. Она рассказала ему все подробно, ответила на его вопросы, а потом приняла маленький экзамен. Гайдебуров экзамен сдал, и со второй недели второго месяца Инна перестала исправлять ошибки в документах. Пролистав бумаги, на небольшом аккуратном кусочке картона она молча писала номер телефона, следом — фамилию мужа и отправляла посетителя к нему.
Гайдебуров выпросил у меня лазерный принтер, пообещал вернуть его через пару месяцев и начал зарабатывать деньги. С того времени он появлялся в нашей конторе всего несколько раз. Нет, принтер Гайдебуров вернул. Речь не о принтере.
Есть тайна. И мне она не открыта. И я так чувствую, что никогда она мне не будет открыта. Как, каким образом люди становятся богатыми? Я не говорю о тех, кто украл сотню тысяч долларов, зажал кредит или толкнул, к примеру, ворованную нефтюгу, чтобы вскоре потерять эту сотню в бестолковой суете, выяснении непростых отношений с бандитами и службами сыска. Я о других. Они ездили, как и я, на метро или на старенькой “шестерке”, звонили мне, ну, не реже раза в неделю, и все их дела были на виду. Потом они словно исчезали, хотя и оставались где-то поблизости, совсем рядом, на расстоянии все того же телефонного звонка. Казалось, вот человек еще вчера был здесь и завтра он снова появится и будет таким же, каким был прежде… Ничего подобного. Из гусеницы — в бабочку, и только так. Они исчезали, чтобы отлежаться, отвисеться в своем коконе. С ними за это время происходила метаморфоза, превращение, тем более заметное и удивительное, что внешне они выглядели как и прежде, а если менялись, то не больше, чем положено измениться человеку за какое-то время. Нищета меняет сильно, сильно меняет власть. Но те, кого я знал, Шеншин, Потехин, Дуров, да вот и Гайдебуров, остались такими же, какими были всегда. Только в интонации что-то изменилось, во взгляде. Уверенность появилась, какой не было, уверенность очень состоятельных людей. Как к этому приходят, мне не понять…
Ладно, себе-то врать к чему? Все я прекрасно знаю. Работали они. Все время работали. Мы с Митькой тоже последние пять лет не груши околачивали, но тут уж дело везения. Не все в струю попадают, а тем, кто попал, еще удержаться в ней надо. Мы не попали. Вот я и сижу один в пустой конторе, жду звонка от Дружинина и разглядываю базар. Эти три дела, конечно, требуют определенного времени, но в запасе его у меня еще остается много. Поэтому я вспоминаю, каким был базар прежде, вспоминаю, как Гайдебуров у нашего окна некстати прочитал строфу Заболоцкого. Я еще много чего могу вспомнить…
Здесь бабы толсты, словно кадки,
Их шаль невиданной красы…
Какие бабы? Какая шаль?
Гайдебуров давно не пишет стихов. Как-то он признался мне, что уже не может сказать что и когда читал в последний раз.
Гайдебуров теперь регистратор.
— Коллежский? — попытался сострить я. Не получилось.
— Просто регистратор, — коротко ответил Гайдебуров. Он не разучился разъяснять терпеливо и подолгу, но сделал это частью своей новой профессии. Долгие беседы теперь он ведет только за деньги. — Можно — независимый регистратор, — чуть подумав, уточнил он.
— Что же ты регистрируешь? Или кого?
Гайдебуров покачал головой.
— Я никого не регистрирую. Я веду реестры акционеров, делаю выписки, вношу в реестры новых собственников…
— И за это платят? — честно удивился я.
Гайдебуров опять покачал головой и улыбнулся. Такая спокойная, мягкая и мудрая улыбка…
— До недавнего времени меня считали монополистом. Я даже судился с Антимонопольным комитетом. И выиграл процесс. Но сейчас стало труднее. Приняли закон о депозитарной системе. Появились хранители.
— Названия у вас интересные: хранители, регистраторы… Как в сказках.
* * *
Не так давно на базаре, у входа, стена к стене с дешевым кабаком, построили церквушку. Церковь совсем небольшая, но двухэтажная. Первый этаж размерами с обычный киоск — квадратные метры на базаре дороги. Вчера на нее нахлобучили купол, и нелепая конструкция теперь бросается в глаза всем, кто идет или едет мимо. Она еще и покосилась слегка. А может, мне это кажется. Отец Василий нынче утром порадовал замечанием.
— Чья это светлая голова додумалась поставить здесь сию коммерческую
точку? — восхитился он, глянув вниз, на базар.
Цинизм церковников сродни цинизму медиков. Природа у них общая, что ли?
Отец Василий хочет поработать с нами, но у него нет денег. Вернее, деньги у него есть, но он никак не может распорядиться ими. Ему надо срочно ставить котельную, потому что стены в храме сыреют и художники не берутся их расписывать, но и художникам еще не заплачено за роспись сводов. Расписали замечательно, за работу попросили недорого и даже аванса не требовали. Однако зима прошла, весна заканчивается, а батюшка все не платит, и художники начинают сердиться. Отцу Василию жаль терять художников, но ведь котельная нужна срочно. Стены-то сырые. На пол надо мрамор класть. Армяне предлагают дешевый мрамор. Обидно будет, если грекокатоликам продадут. У тех сейчас средства есть — к приезду Папы выделили. А тут, ко всему, потекла стена. С улицы к стене не подойти — мешает старая пристройка. Ее не снесешь, а с водой срочно надо что-то делать. Вот он к нам и обратился — тут ему только мы помочь можем. Отец Василий покрутился среди строителей, цены узнал и понял это. А я понял, что он не заплатит. Просто не сможет. Потому нам с ним ничего больше не остается, как по часу в день выяснять, кто есть Филарет, киевский патриарх. Раскольник и клятвопреступник или жертва московских интриг? Отец Василий — не клиент. По крайней мере сегодня. Сегодня у нас один клиент — Дружинин. Его звонка я и жду. Очень жду, потому что плохо мне будет без Дружинина. Он обещал позвонить сегодня. Конечно, мне не сложно и самому набрать семь цифр его номера. Но это будет неправильно. Стратегически неверно. Нельзя показывать Дружинину, что его заказ так для меня важен. “Пусть позвонит сам, — думаю я и пристально смотрю на телефон. — Давай. Звони!”
Телефон послушно звонит… потом еще раз, еще.
Это не Дружинин.
Звонки обыкновенные, чуть приглушенные, и Дружинин, и любой другой звонили бы так же. Дело не в звонках. Я знаю, что это не он. Иногда так бывает. Иногда я чувствую событие за минуту, за несколько минут до того, как оно произойдет. Вспомню о человеке, и он появится, скажу о чем-то, и это что-то случится, или рядом пролетит его тень, задевая меня. Я часто чувствую тяжелые звонки с плохими новостями. И не только звонки. Иногда живешь, и все как обычно: идешь куда-то или телевизор смотришь, но вдруг ловишь себя на том, что настроение неожиданно испортилось, стало тошно, противно на душе. Вокруг все как прежде, ничего не изменилось, но точно знаешь, что какая-то гадость готовится или уже случилась. Бывает, я просыпаюсь от этого. А потом, на следующий день или позже, узнаю, что случилось то-то и то-то. Даже себе ничего в таких случаях доказать не удается, но я точно знаю, что значит холодная тяжесть, надавившая на солнечное сплетение.
Она давит меня уже второй день.
Звонки прекратились. Легче мне не стало. Даже наоборот.
Сейчас я бы молчал, слушал звонившего, кто бы он ни был, повторял бы “угу” или все-таки молчал, потом опять что-то говорил, уточнял детали или по-прежнему молчал. Чтоб я ни делал, я бы знал уже о случившемся. Если бы снял трубку. Лучше б я ее снял. Определенность — это знание, а знание — сила. Надо или не догадываться вовсе, или уж знать все и наверняка.
“Если позвонит еще раз — тут же сниму трубку”, — подумал я. Многие, не дозвонившись сразу, звонят второй раз. Для контроля. Я всегда так делаю. АТС у нас старая, часто соединяет с кем попало. Иногда надо набрать номер раза три, а то и четыре, чтобы попасть по адресу. Особенно часто они промахиваются в дожди. И когда начинает таять снег, тоже. Снег давно растаял, и дождя нет, но кто мешает человеку попасть не туда?
И все-таки второй звонок застал меня врасплох.
— Да, — схватил я трубку. — Алло!
— Это… Александр?
Женский голос, тихий и растерянный. Не Дружинин. Не налоговая. Не бандиты. Не банк… а может быть, банк… Нет, не банк — слишком тихий и слишком растерянный.
— Да, я.
— Это Елена, жена Дмитрия.
— Здравствуйте, Лена.
Я люблю сокращать имена. В полных именах — избыток пафоса. Лизу я предпочитаю Елизавете, Дуню — Евдокии. Ко всему, Елена звучит как электронная Лена, как электронная почта или электронная торговля. Не идет ей это “Е”.
Мы с ней почти незнакомы. Митька женился год назад, но свадьбы не устраивал, и нынешнюю его жену я видел мельком раза два или три. Не больше. Жена как жена. Прежняя была не хуже… Ладно, Митьке виднее.
— Скажите, Александр, вы, случайно, не знаете, где сейчас мой муж? — спросила меня Лена, нынешняя Митькина жена.
Я удивился. И растерялся.
— Думаю… в воздухе… — неуверенно протянул я, глянув на часы, — в самолете, наверное. Как раз из Москвы вылетел. Может быть, уже в Барнауле, хотя рановато, конечно… но из Москвы он точно вылетел. Должен был…
На часах пять пополудни.
— Мне сегодня утром из Москвы позвонил человек, с которым собирался ехать Дима… я не помню, как он представился, и слышно было не очень хорошо, но такая заурядная фамилия… Ну, совсем обычная. Нет. Не вспомню.
— Хорошо. И что же он сказал, человек с обычной фамилией?
— Он спросил меня, почему Дима не пришел на вокзал.
— На какой вокзал? Здесь? В Киеве не пришел?
Она наверняка что-то спутала. Женщины всегда что-то путают, что-то не так понимают, не расслышав, не разобрав, и немедленно поднимают панику, начинают всем звонить. Хорошо, что она хоть сюда позвонила, а не в милицию, к примеру.
— Да. Они все собрались, сели в поезд, а он не пришел.
Если отказаться от очевидной и наверняка, верной догадки, что Лена что-то не поняла в словах звонившего, чего-то не расслышала, что-то перепутала, то этого быть просто не может. То есть этого не может быть.
— Лена, — мягко и очень спокойно попросил ее я, — давайте спешить не будем. Опоздай Митя вчера на поезд, вы бы об этом узнали первой. А я — следом. Он позвонил бы немедленно. Да что я вам рассказываю, вы же знаете все не хуже меня. Кстати, он вовремя вышел из дома?
— Вечером… Было еще светло, он не спешил…
— Ну вот. Значит, вовремя. Завтра он позвонит из Барнаула. Думаю, Митя позвонит. Если нет — сами будем звонить… Подождем до завтра, — уговаривал я
Лену. — Хорошо? Давайте подождем. А вы пока постарайтесь вспомнить, кто вам звонил, как он представился. Может, это была шутка? У ваших друзей с чувством юмора, верно, неплохо?..
Лена положила трубку.
То, что я стал работать с Митькой, было чистой случайностью. Есть чистая идея, чистая теория, а тут я имел дело с чистой случайностью.
Но началось все не с Митьки. Совсем не с него. И не с меня. Все началось с Кузьмина.
* * *
Я писал диплом, и часть экспериментальных данных надо было получить в Центре радиационной медицины. Довольно смешно, между прочим. Дальше от теорфизики, которой я занимался в то время, была, наверное, только гастроэнтерология. Но так вышло, что как-то, ожидая своего шефа, я листал у него в кабинете английские медицинские журналы. Шеф получал невообразимое количество научных брошюр и журналов на самые разные темы. В прошлом он был математиком и всякую науку рассматривал как очередной полигон для применения своей математической мощи. Из кабинета в Феофании он бомбил биологию, расстреливал медицину и взрывал кибернетику.
Журналы я просматривал вполглаза — терминология в статьях была чужая и незнакомая, — я мало что смыслил в медицине, но на один график все-таки обратил внимание. Вернее, я его узнал. Это не большое чудо, математика у нас действительно одна на всех, но уж больно похожа была журнальная кривая на другую — из моей недавно законченной курсовой. В статье — я тут же взялся ее читать — информация, поступающая в головной мозг, рассматривалась как цветной шум и анализировалась зависимость скорости реакции от параметра, определяющего цветность шума. Сделана статья была довольно приблизительно, и если бы речь в ней шла не о мозге, а о более понятных мне вещах, скажем, электроне в поле какого-нибудь экзотического потенциала, то мою курсовую можно было бы смело с ней сравнивать, и сравнение было бы не в пользу англичан.
Журнал я подсунул шефу. Он просмотрел статью, поморщился, повздыхал, промычал что-то про себя, потом сказал, что если я сделаю все то же, только не так, как у них, а так, как у нас, и с реальными характеристиками, то может выйти неплохой диплом с видом на диссертацию.
Через неделю я трясся в автобусе на пути в Пущу Водицу. Центр радиационной медицины занимал несколько корпусов, в которых прежде был санаторий ЦК Компартии Украины. После чернобыльской аварии ЦК отказался от санатория и отдал помещения для лечения пострадавших и изучения их болезней. Мой шеф вышел на здешних нейрофизиологов, и они согласились поделиться с нами цифрами. В обмен попросили сущую ерунду — компьютерную программку, позволяющую моделировать реакции мозга на входящий сигнал. Щедрый шеф пообещал им такую программку.
— А кто ее напишет? — поинтересовался я, узнав о заключенной сделке.
— Ты, кто ж еще! — не отрываясь от книги, ответил шеф и перевернул стра-
ницу. — Ты ведь не хочешь остаться без диплома?
Как это обычно бывает, врачи не очень хорошо поняли, о чем их просили, и неясно представляли себе, чего хотят сами. Начальник отделения, профессор и член-корреспондент, лично провел меня по лабораториям. Он показывал мне только что купленное английское и отечественное оборудование, еще не распакованные ящики с персоналками и белый куб VAXа1 .
— Его нам привезли в обход санкций КОКОМа2. — Профессор панибратски похлопал VAX по светло-серому боку. — На весь Союз таких, говорят, всего два.
Я ходил за ним из комнаты в комнату, таращился на экраны томографов и энцефалографов, не без зависти просматривал характеристики персоналок — у нас на факультете стояла пара болгарских, с системными дискетами вместо жестких дисков. Я смотрел на VAX и не мог понять, зачем он мне его показывает. Потом понял.
Профессор не знал, что делать с этой вычислительной мощью. Он надеялся на меня. А взамен готов был дать мне любые цифры, в придачу к ним стол или даже комнату, полставки, а может, и целую, и если надо, ассистента. Все это было интересно и хорошо. Сначала. Но нужных мне данных у них не оказалось. Выяснилось это недели через две, когда все бумажки были оформлены, денежки мне уже начисляли, а за соседним столом хлопало глазками существо в белом халатике. Существо откликалось на имя Маша, и я ему приходился непосредственным начальником.
Когда туман обещаний рассеялся, оказалось, что все цифры, которые мне нужны, получить я могу только сам. Никто другой заниматься этим не станет. Но собирать их я должен не в ущерб основной работе. Основная — это та, за которую мне здесь деньги платят — программирование со взломом черепных коробок пациентов. А то, что пришел я сюда не за этим, так в нашей жизни подобное сплошь и рядом случается: приходишь за одним, уносишь совсем другое, еще благодаришь и кланяешься, что жив остался. В общем, судьба моего диплома никого здесь не интересовала. Начальству же мерещилось вот что: в удобное, обтянутое светло-серой кожей кресло с мягкими подлокотниками и подставкой для ног садится больной. В комнате светло и чисто. Никакой пыли, никакой лишней мебели. Только аппарат, кресло с пациентом и специалист за столом. На голове больного — колпак томографа, к примеру. Томограф (или энцефалограф, они были согласны на все) соединен с большим VAXом, а к VAXу тянутся щупальцы персоналок, за мониторами которых умно щурятся доктора и кандидаты Центра. Доктора и кандидаты сидят в таких же светлых и чистых комнатах без пыли и лишней мебели. На экранах у них зелеными патиссонами дыбятся лобные доли больного, краснеет помидор гипоталамуса, и весь мозг разложен, как разноцветные сочные овощи на базарном прилавке — визуопространственная топографическая карта. А в углу отдельно от изображения — скромная табличка, и в ней сведены главные показатели активности. Четыре знака после запятой… Почему четыре? Помню, какая-то суровая женщина на очередном совещании требовала, чтобы четыре, и не меньше. То, что VAX не читал данных томографа ни до запятой, ни после, это ее не беспокоило, это меня должно было беспокоить. Но четвертый знак после запятой на ее мониторе — вынь да положь. Чудная женщина. Встречая таких, я понимаю, что жизнь вечна. Господь Бог с нами уже ничего поделать не может. Когда Он объявит открытым первое заседание Страшного суда, эта дама прорвется через наряд ангелов и потребует у Него, чтоб в ближайшем супермаркете немедленно появились кошачьи консервы с кроликом и тунцом. Ее Котя не может есть другие консервы, у него от других консервов холодеет и подергивается кончик хвоста, и глазки начинают косить…
Одним словом, мечтали врачи безудержно и смело, а сделать их сказки былью должен был я. И моя помощница Маша.
Сейчас я иронизирую и смеюсь над собой, над тем, что взялся за проблему, решить которую мне было не по силам. Не только мне. Никто бы в одиночку все это не потянул. Человек пятнадцать следовало сажать на тот этаж, где мы вдвоем занимали одну комнату. Потом так и сделали. Потом много чего сделали, но уже без меня.
В последнее время я все чаще вспоминаю первый год в Центре: удивительное сочетание осмысленности существования и полной свободы. Я один знал, что мне надо делать сегодня, и сам решал, чем займусь завтра. Мне не мешали и даже старались помочь. Платили не щедро, но денег хватало на то, чтобы снимать небольшую дачу на соседней линии — дорога в город убивала слишком много времени.
Дом был деревянный, ветхий, с подгнившим крыльцом и заваленной всяким хламом верандой. Кое-как он держался вокруг русской печки, сложенной после войны крепко и на совесть. Крыша в двух или трех местах протекала, но заниматься ремонтом я не собирался и на второй этаж не ходил. Мне достаточно было одной комнаты внизу. Кухня стала дровяным складом. Осенью, после первых заморозков, я начал топить.
В гости ко мне заходили многие. В основном из любопытства: не часто нынче увидишь, как при свете монитора зажигают керосиновую лампу. В этом не было позерства, только необходимость: свет по вечерам отключали часто. Не сидеть же при свечах, если хозяева специально оставили керосиновую лампу. Чаще других у меня появлялась Мария. Она приходила только по делу. Кажется, этому не верили. Ну, правильно делали… Хорошая девочка. Но работы у нас, правда, было много. И без нее я не сделал бы ничего. А по вечерам она аккуратно уезжала в город.
Хотел ли я, чтобы она осталась?.. Сейчас кажется — да. А тогда… Скорее, нет. Не помню. Я многое помню неправильно, не так, как было на самом деле… И короткая жизнь в рассыпающемся доме на окраине заваленного снегом дачного поселка представляется мне теперь тем счастьем, которое невозможно.
Настоящее портят мелочи: гвоздь в башмаке, резь в желудке, мелкая домашняя ссора. И тогда, если вспомнить, этого добра хватало. К примеру, мне пришлось взять академотпуск. И дипломом я почти не занимался.
Мой шеф из Института теорфизики во время наших редких встреч мрачно молчал…
В памяти от той зимы осталось немного: слова “визуальный и количественный анализ биоэлектрической активности”, запах снега и подмерзшей хвои, ощущение мягкого тепла остывающей печки. Несравнимое ни с чем чувство свободы.
Первые результаты получил я только в конце весны. Три колонки цифр на экране персоналки, которую удалось-таки подключить к одному из изделий объединения “Медтехника”.
— Дитя носорога и пеликана, — похлопал меня по спине профессор. Он, конечно, имел в виду не мое происхождение, а то, что получилось. Он был очень доволен. И назначил мне начальника, чтобы работа в правильно выбранном направлении шла еще лучше и быстрее.
Осенью, когда у моего начальника появились два заместителя, стало ясно, что пора уходить. А может быть, я решил уйти еще раньше. Когда именно? Во всяком случае, не прежде того, как встретил Кузьмина.
* * *
— Алло!
Она сняла трубку, едва я закончил набирать номер. Не дожидаясь звонка. Ну, правильно, звонок нужен, когда человек спит, или телевизор смотрит, или сосредоточенно ест горячий борщ. То есть когда он думает о своем. А может, ни о чем не думает. Звонок включает мысль или направляет ее в новое русло. Пока дойдешь до телефона, успеешь прикинуть, и кто звонит, и чего хочет, и что ему ответить.
А если без всяких звонков думаешь только об одном, то зачем они нужны? Достаточно снять трубку и сказать “алло”.
— Здравствуйте, Лена. Это Александр.
Сама она мне не позвонила. Ни в тот день, ни на следующий. Не только она. Мне вообще никто не звонил. Ни Митька, ни Дружинин, ни отец Василий. Даже отец Василий обо мне забыл. Видно, совсем его художники одолели. Вот и Лена не позвонила, хоть и обещала. Или не обещала?
Уж больно быстро она сказала свое “алло”. Наверное, зря я вот это…
— Что? Дима нашелся? — спросила она меня с ходу, не здороваясь.
…точно, зря. Лучше бы я окно в конторе помыл, что ли. Давно ведь пора окно помыть. Через него уже солнечное затмение можно наблюдать. Без вреда для глаз.
— Лена, да я уверен, что он и не терялся. Барнаул, это же представляете, какая глушь? А у него дел полно. Бывает, не то что до телефона не добежать, а даже… Что?
Она молчала, и я отлично слышал, что она молчит. Но надо же было как-то прекращать нести эту околесицу.
— Я к нему поеду.
— А куда именно — к нему? Он оставил адрес?
— Я в милицию позвоню.
Опять “в милицию”. Вот втемяшилось… Люди, которые с милицией дела никогда не имели, почему-то думают, что достаточно звонка и их проблемы пусть не сразу, но разрешатся. Ага! Надо обязательно один раз связаться с милицией, чтобы узнать, что такое настоящие проблемы.
— Правильно, — решительно согласился я с Леной. — Если мы сами на него выйти не сможем, то подключим милицию. Трудность в том, что этот барнаульский проект был только его. Я почти не знаю людей, с которыми Митька договаривался. У меня есть всего два телефона, но сейчас в Барнауле ночь. Давайте позвоним завтра. Вместе. Приходите утром в контору. Часов в десять. Договорились?
Мы договорились.
Странная женщина. С прежней его женой Лерой было куда проще. Вот она бы точно в милицию звонить не стала. И суетиться не стала бы раньше времени. Я знал ее почти столько же, сколько и самого Митьку. С ним-то я еще в школе вместе учился. Два последних года.
Отчетливо и ясно я помню синее сентябрьское утро. Урок физкультуры. Играем в баскетбол. Мой вечный баскетбольный соперник Андрей Дуров только что отдал сильный, но неточный пас куда-то под наше кольцо. И не свободному Потехину — этого я ему не позволил, а в борьбу, в самую толчею, где наших больше, а значит, нелепая атака его команды вот сейчас должна закончиться, так и не развернувшись. Я в этом уверен, потому перестаю прикрывать Дурова; ожидая паса от кого-то из своих, я разворачиваюсь и вижу, как над головами столпившихся под щитом, над их поднятыми руками легко и невозможно высоко взлетает навстречу мячу новенький, всего день как перешедший в наш класс. Плавным и ласковым движением он переправляет мяч в корзину. Мяч медленно, но с силой, не касаясь металлического кольца, втискивается в сетку, словно круглая дыня в тугую авоську, и замирает в ней на долгое мгновение. Потом, как ему и велено Ньютоном, мяч падает на землю, отскакивает куда-то в кусты, его ловят, а мне мерещится, что Митька все еще висит в прыжке над растрескавшимся асфальтом баскетбольной площадки. Вот таким я увидел его в первый раз. Ничего особенного в нем не было, но эта легкость, она и потом проявлялась иногда в движениях, в улыбке… А может быть, мне это казалось.
Лера появилась уже в университете. Она училась в параллельной группе. Это значило общие с нами лекции и общие конспекты этих лекций, общие поездки в колхозы и на первом курсе, и на втором, и на… Нет, после второго нас забрали в армию. Служили мы уже порознь, и каждый по-своему. Лешка Потехин — в Киеве при военной академии на площади Урицкого (тогда она была Брежнева, а сейчас Соломенская). Домой, на дембель, он ехал на трамвайчике, пятом номере. Я служил в Питере.
Митька — где-то на границе с Монголией. Забайкальский военный округ, если я ничего не путаю. Лера, помнится, ездила к нему в этот округ. А может, только собиралась.
Давно все это было. Я уже забываю подробности, но помню точно, что они поженились сразу, как только Митька вернулся домой. Тогда у нас многие
женились — наши девочки, как вдруг оказалось, умели ждать. Другое дело, что и разводы года через полтора пошли аккуратно, один за другим. Но это было потом.
После свадьбы Лера доучилась, ей всего год оставался, а Митька из университета ушел. Он перевелся сперва в Политехнический институт, потом в Инженерно-строительный. Мы не виделись долго. Не мог я тогда даже подумать, что пять лет спустя мне с Кузьминым предстоит вытаскивать Митьку из багажника бандитского “Мерседеса”. Это картинка уже из другой жизни: ночь, задний двор кабака, залитый жидким желтым электрическим светом, мелкий дождь, ранняя осень…
Так что и у Митьки все началось с Кузьмина. Но у меня — раньше.
В палате Центра радиационной медицины лежали двое: один молодой и весело небритый, другой — седой старик с профилем, годным хоть на медаль, хоть на монету, хоть в президиум юбилейного заседания райкома партии. Когда я открыл дверь, они спорили — не могли договориться, кто из них командовал авиацией в Чернобыле. “Отличные психи, — подумал я тогда. — Первоклассные”.
— Здравствуйте, доктор, — сказал мне молодой и небритый. — Чем порадуете?
Старый на меня не посмотрел.
Я объяснил им, что мне нужны кролики для опытов. И рассказал про томографы, энцефалографы и слабую совместимость отечественной медтехники со счетными устройствами компании “International Business Machines”. Молодой пойти в кролики согласился. Было видно, что от скуки больничной жизни он и в мыши готов был записаться. Старый молча уткнулся в подушку и разговаривать со мной не захотел. На вешалке возле его кровати висел защитного цвета пиджак с двумя генеральскими звездами. Молодой чуть позже представился сам: генерал Кузьмин. И хотя выше младшего сержанта в официальной армейской иерархии Кузьмин никогда не поднимался, он не соврал. Некоторые люди его действительно так называли.
Уже тогда он был серьезно болен, но внешне его болезнь еще не проявлялась. Да и я не был врачом, хоть и носил белый халат. Далеко не все люди в белых халатах настоящие врачи. Мне требовалась картинка мозга для тестирования оборудования, и только. Так получилось, что Женя Кузьмин согласился мне помочь. Я же говорю, ему и самому это было интересно. Даже с колпаком на голове во время тестирования он норовил посмотреть на экран монитора (что было невозможно) и что-то мне посоветовать. Когда-то он окончил медучилище.
Во все дела Кузьмин лез со своим мнением. В Чернобыле его не очень-то ждали, но он поехал туда и сам нашел себе работу. Оттеснив между делом очень секретный подмосковный институт. Потом, как водится, ему это вспомнили…
Он был из тех, кто в шестнадцать командует полком, а в двадцать пять либо становится диктатором, либо гибнет в дворцовом перевороте. Его шестнадцать пришлись не на самое подходящее время. Не было под рукой полка. Ничего у него не было, кроме книг. Школьная учительница с афористичной простотой написала в его характеристике: “Часто фантазирует так, что даже брешет”.
В учебном атласе мира рядом с красным типографским пунктиром, наброшенным на карту обоих полушарий и надписью “Магеллан”, петляла сплошная линия, проведенная химическим карандашом и подписанная “Женя”. В отличие от португальца Кузьмин стартовал из Одессы и, стараясь не пропускать крупных портов, пошел вокруг Африки к Индии, оттуда мимо Китая направился к Сахалину и Камчатке, свернул к Аляске, спустился вдоль западного побережья обеих Америк и, пройдя Магеллановым проливом, поднялся вдоль их восточного побережья. Заканчивалось все в Ленинграде. Замечательное путешествие, мечта мальчишки. Экономически, правда, совершенно бессмысленное.
Вот так у него до поры все и складывалось — ярко, но бестолково. После школы он смог закончить только медучилище. Два курса мединститута, потом год на биологическом факультете университета, потом еще год на химическом. Он был инженером второй категории, работал в Институте органической химии. Его двадцать пять остались в семидесятых. Уже маячили тридцать пять, но ни Тулона, ни Аустерлица, даже Жмеринки или Вапнярки все не было и вроде бы не предвиделось. Кузьмин по-прежнему пытался получить диплом. Ради пропитания семьи шил шапки из подопытных нутрий и кроликов. Шапки продавал на базаре. Получалось плохо.
3 мая 1986 года, когда праздники закончились, директор института собрал подчиненных в актовом зале и объявил, что неделю назад на Чернобыльской станции произошла авария. В выступлении он привычно помянул решения последнего пленума и порассуждал о необходимости “мобилизовать интеллектуальный потенциал института для уменьшения масштабов катастрофы”.
— А в чем именно состоит задача? — полюбопытствовали из зала. — Поконкретнее можно?
Поконкретнее было нельзя. Никто в институте не знал толком, что происходит на станции. Вот и искали решение не поставленной задачи. Предлагали вещи замечательные: развесить вокруг станции свеженакрахмаленные простыни, чтобы связать пары радиоактивного йода; установить мощные рентгеновские излучатели, которые, работая в противофазе, гасили бы излучение разрушенного блока.
На дворе уже вовсю полыхал май, а впереди было лето. Сухое и жаркое — обещали метеорологи. Между Киевом и Чернобылем километров сто с небольшим. И никакого Кавказа, никаких Карпат. Так что ветер за считанные недели мог бы сравнять радиационный фон сухих сосновых лесов, окружавших станцию, и центральных улиц Киева. Даже если бы понес он радиоактивную пыль не на юго-восток, а на северо-запад, к полякам и немцам, то и из этого хорошего вышло бы мало. Пыль была опаснее разрушенного реактора. Это стало окончательно ясно годы спустя. А тогда пыль просто мешала. Но мешала сильно. Пятно с воспаленными красными краями и мертвой синей сердцевиной постоянно расширялось на картах радиационного контроля. Характеристики загрязнения менялись каждый день.
Кузьмин ничего не смыслил в реакторах, но ему приходилось участвовать в работах по связыванию пыли. Пожалуй, он еще не имел в виду ничего конкретного, когда писал записку, которую потом отнес в директорскую приемную. Лишь самые общие соображения: пыль опасна; с ней необходимо бороться; нужен дешевый и безвредный состав для подавления и связывания пыли. На следующий день записка вернулась к нему в виде распоряжения: сделать и доложить. Срок — неделя.
Через неделю в Президиум Академии наук ушло письмо (копия — начальнику Управления химвойск Министерства обороны), в котором институт предлагал состав для пылеподавления и методику работы с ним. На всякий случай решили сделать полтонны состава. Эти полтонны Кузьмин смешал сам. Бочки поставили во дворе.
Прошло еще какое-то время. Май заканчивался, бочки млели на солнцепеке, в Академии и Министерстве обороны молчали. Дел в опустевшем Киеве у Кузьмина не было, он собрался в отпуск.
О том, как он оказался в Чернобыле, Кузьмин рассказывал мне дважды. Кузьмин любил повторяться и некоторые эпизоды своей биографии пересказывал по многу раз. Попадались среди них яркие и эффектные. Он вообще был человеком ярким. Но рассказ о его первой поездке в зону я запомнил крепко. Может быть, потому, что легко и без усилий мог представить себя на его месте именно в той ситуации. В других — нет, а в той мог.
Появление в институте полковника химвойск, предложение съездить в Чернобыль на день, на два для испытания состава на местности, сама поездка, не задавшаяся с первых часов, — все в его рассказе до какого-то момента было привычно и узнаваемо. Наш родной бардак, бессмысленный и беспощадный.
Кузьмин отправился на “Ракете”. Они тогда еще ходили. В Чернобыле команда теплохода задерживаться не хотела. Разговоры о радиации привели матросов в паническое состояние. Они верили, что от рентгенов их может спасти только водка, пили всю дорогу и спешили назад в Киев. Поэтому при выгрузке две бочки с пылеподавляющим составом — всего Кузьмин вез три — оказались на дне Припяти.
Потом “Ракета” ушла, и Кузьмин остался на пристани один. Он и бочка.
Его не встретили — не то забыли, не то перепутали день. Наконец, уже вечером, выяснилось, что испытания химсоставов отложены на две недели. Всех предупредили вовремя, и Москву, и Киев. А то, что Кузьмин этого не знал, — его вина. Ему велели на следующий день проваливать из зоны и не путаться под ногами. Пообещали место в машине.
Я бы уехал немедленно. С легкой душой, чистой совестью и оскорбленным достоинством. И потом всю жизнь пересказывал бы тот случай как анекдот, как пример нашего всего. Рассказывал бы, как я мог и то и се, как все могло сложиться иначе, но из-за этой вечной путаницы, из-за бестолковости военных не сложилось. Не дали…
Кузьмин остался. Без разрешения, без пропусков, без талонов на питание и с закрытой командировкой. На следующий день он не стал искать машину, уходящую в Киев, в которой ему обещали место. Вместо этого он залил карбамидной смолой из последней бочки площадку перед коттеджем, в котором жили члены правительственной комиссии. Он рассудил, что терять ему нечего. Раз уж две бочки пропали, то какой смысл беречь третью?
Площадку поливали водой каждые полтора часа. С пылью боролись. После того, как смола застыла, ее продолжали поливать — приказа никто не отменял. Чистая и гладкая белая поверхность сверкала на июньском солнце. На расстоянии казалось, что небольшой квадрат аккуратно выложен кусками сала. Или засыпан сахаром. Вблизи засохшая корка, скрывшая под собой песок, напоминала глазурь. Голодный Кузьмин весь день слонялся неподалеку. Он знал, чего ждет, и больше всего боялся пропустить нужный момент.
Поздно вечером из зоны вернулись председатель комиссии и его замы. Они осторожно подошли к светлому пятну перед входом в коттедж и остановились у его кромки. Кузьмин бесшумно возник перед ними в поздних сумерках, чтобы достойно ответить на их сердитые вопросы.
Состав понравился. Прочный, дешевый, с малым временем полимеризации. Его можно было распылять с воздуха и выливать из пожарных машин. Следующим утром Кузьмин облетел на вертолете территорию станции и особой зоны…
Совершенно ненужный полет. Верных два-три рентгена в тот день он отхватил. Чтобы оценить, сколько состава пойдет на пылеподавление ЧАЭС, достаточно было карты. Столько-то гектаров пылящих грунтов, столько-то забетонировано, столько-то залито асфальтом, плюс крыши, плюс вертикальные поверхности. Умножил площадь на расход и выдал наверх ответ. Двумя цистернами больше, двумя меньше. Разница терялась в погрешности… Кузьмин делал много вещей, которые казались необязательными, ненужными, странными. Вот это странное и отличало его от всех нас.
Зачем он провисел потом все лето над трубой четвертого блока, разглядывая, как подчиненные ему вертолеты заливают землю, крыши строений и развал разрушенного блока вязкой дрянью? Тридцать процентов карбамидной смолы, тридцать процентов поливиниловой дисперсии, шесть процентов аэросила, остальное — вода. За этим не надо было наблюдать. Это была рутинная работа для грамотных военных летчиков… А вертолет, который упал, задев винтом трос, упал без него. Кузьмина в тот день не было в Чернобыле.
Виновных в аварии вертолета искали основательно. Хотя искать уже было поздно. И Кузьмина, среди прочих, хотели приплести. Вот когда ему все вспомнили. И то, что состав начал применять до официальных испытаний, и то, что студент-недоучка, и то, что “генерал”, и главное: кого оттер своей авантюрой от жирной чернобыльской кормушки. Вдруг оказалось, что Кузьмин успел нажить себе много серьезных врагов за два коротких летних месяца. И друзей, которые отбивали его у ретивых комитетчиков. А отбивать было чем.
Я видел только одну не секретную цифру, результат его работы. Она проскочила в представлении к чернобыльской медали: уменьшение аэрозольной активности на территории станции в тысячу раз. При этом и Кузьмин, и те, кто эту цифру утверждал, знали, что она ровно на порядок меньше истинной. “Жень, — сказали ему, — для медальки тебе и этого хватит. А если мы напишем как есть, можно ведь будет подсчитать, что тут на самом деле творилось”…
У сказки о Кузьмине, у первой ее части, конец оказался хорошим. Его оставили в покое.
Потом пришла осень, дожди, и с ними закончилась его командировка. Кузьмин вернулся в институт на штатную должность. Инженер второй категории. Частые перекуры, долгие чаепития, утомительное ожидание конца рабочего дня.
Он больше так не мог. Он уже знал, что значит большая работа, какой она бывает. Он уже распробовал вкус власти. Не мелкой, но настоящей, когда по письму, по звонку, по устному приказу за тысячи километров отправляются составы, поднимаются в воздух борты, перебрасываются сотни людей; когда делаешь дело и видишь его результат. После этого очень нелегко пить целыми днями чай в подсобке. Сидя на приставном стульчике.
Кузьмин месяцами отлеживался в санаториях, ездил в Чернобыль, старался пореже бывать в институте. Прежде он искал и не находил своего места в системе. Теперь знал, что этого места нет.
Чернобыльские деньги понемногу заканчивались. Как жить дальше — было непонятно.
Потом началась перестройка. У Кузьмина появилась возможность не искать для себя место. Он мог сделать его сам.
Первый договор Кузьмин заключил, когда у его фирмы еще не было печати. Замечательный документ. Иногда, рассказывая о Кузьмине, я ловлю себя на мысли, что не нужно никаких слов, достоверных деталей, воспоминаний, в том числе и этих. Ничего не нужно. Чтобы понять, как он работал, достаточно увидеть два документа. Первый: письмо Позднышева1 Щербине2 , а в нем длинный перечень выполненных Кузьминым решений Правительственной комиссии, и второй: его первый договор с Чернобыльской АЭС имени Ленина на триста тысяч рублей. На подписи директора станции, как и положено, стоит круглая фиолетовая печать, а подпись Кузьмина, у которого еще не было печати, заверена ученым секретарем института. Как будто это справка для ЖЭКа. Или заявление в кассу взаимопомощи.
Аванс, без малого сто тысяч, ему дали под честное слово.
* * *
Лена почти не опоздала. Для женщины полчаса не опоздание. А опоздав, не извинилась. В половине одиннадцатого она появилась у меня в конторе. Наконец-то я мог ее разглядеть. Митька вскоре после свадьбы знакомил нас, но как-то наспех, между делом: “Вот, познакомься… моя жена Елена… Мы соберемся, буквально на следующей неделе…”
Мы так и не собрались. Ни на следующей неделе, ни в следующем месяце.
Она во всем отличалась от Леры. Лера была воплощенным действием, мотором, запущенным раз и на всю жизнь. Острый профиль, жесткие черные волосы, неудержимое “Я хочу”. Не знаю, что там у них с Митькой не заладилось. Он не рассказывал, я не спрашивал. Видно, устал он от Леры. Я так думаю. Нельзя всю жизнь ехать вперед на танке, не сворачивая, не останавливаясь. Вот у него и появилась Лена. Тихая заводь. Да, тот самый омут, в котором черти. Полно чертей.
А меня она невзлюбила. Уж не знаю, почему и откуда это пошло, но видно, давно невзлюбила. Понял я это сразу, едва она вошла в контору. Мог бы догадаться и раньше, но телефоны… По телефону никогда не разберешь, что на самом деле хочет сказать человек. Собеседника надо видеть. Надо быть с ним рядом, ловить флюид, чувствовать взгляд. Вот увидел я Лену, и стало ясно, что меня она едва терпит и не поверит мне, что бы я сейчас ни сказал. Зачем, спрашивается, было приходить?
Я усадил ее в кресло для посетителей. Раз уж намечается война, пусть все начнется с привычной диспозиции. В этом кресле всегда сидит враг. У него свои интересы, у меня — свои. Он может стать союзником. Но только после моей победы над ним. Бизнес. Расслабляться нельзя.
И все-таки это было непривычно. И неприятно. Жена моего школьного друга, единственного партнера, Митькина жена сидела в кресле для врагов. Это было не только неприятно, но и неправильно. Но кем мне считать человека, который по каким-то причинам меня не любит и мне не верит?
Мы могли бы с ней работать. Это я понял через два часа, когда свежих мыслей уже не было, а прежние ничего не дали. Лучше с умным потерять… Пожалуй, самая точная поговорка из встречавшихся мне. Но иногда кажется, я только тем и занимаюсь, что теряю с умными. Пора бы и найти что-то. Пусть с дураком. Где он, этот дурак? Я готов взять его в аренду, я согласен снять его как квартиру в спальном районе. Не подумайте чего дурного. Я устал терять с умными. Мне надоело.
В Барнауле Митьку не видели. Ни киевляне, с которыми он должен был уехать, но не уехал, ни тамошние начальники, к которым он должен был приехать, но не приехал. Скорее всего, в Барнауле он и не появлялся. Значит, Митька уехал в какое-то другое место. Или остался в Киеве. И то и другое казалось странным. Быть не могло ни того, ни другого! Лена думала еще кое о чем. Но говорить об этом пока не хотела. А только укреплялась в желании пойти в милицию. Я это понимал, но ничего не мог ей сказать. Что она воображает? Что она навыдумывала, если такая дичь лезет ей в голову? Неужели Митька ничего ей не рассказывал. Ни о том, как мы когда-то учились в одном классе (за одной партой не сидели, врать не стану), ни о том, как вместе начинали работать?
Мы обзвонили всех друзей, телефоны которых удалось найти или вспомнить. Тут я понял, для чего был ей нужен. Одно дело, приятель, скажем, или партнер ищет загулявшего друга. Другое дело — жена… Лена не хотела быть женой, которая обрывает телефоны знакомых мужа. Не хотела ставить в ложное положение его, не хотела выглядеть дурой сама. Я послушно набирал номера, которые она мне диктовала, и чувствовал, как со звучавшим в ответ очередным “Мы давно уже не виделись. Месяц, не меньше. А что случилось?” леденел ее и без того неласковый взгляд. А желание пойти в милицию становилось прочней и крепче. Я не боялся этого. Не боялся. Но очень не хотел.
— Послушайте, Лена, ведь мы с вами не самые глупые люди в этом городе. Мы сможем найти его. Пусть не его, хотя бы след для начала. Но сможем.
Я напирал на это “мы”, чтобы она отвлеклась от своей дурацкой идеи.
— Как же его еще искать?
— Мы поедем к тем, кому не смогли позвонить. У меня нет новых телефонов Слепцова и Садовникова, Скибы, Шеншина, Дурова. Но сидят они там же, где и прежде. Потехину, свинье, я с некоторых пор очень не люблю звонить. Но это не тот случай, чтобы по мелочам считаться. И завтра мы к нему поедем. Он, кстати, недавно сменил офис. Вы ведь со мной?
Она неуверенно кивнула.
Простившись с Леной, я набрал номер Дружинина. Дольше ждать смысла не было. Его молчание меня уже беспокоило. А тут еще Митька пропал. Но номер Дружинина молчал. А мобильный был отключен.
* * *
К Потехину на следующий день мы не поехали. Его секретарь голосом простуженного манекена сказала мне по телефону, что Алексей Антипович вернется из командировки в конце недели. Не раньше.
Узнав, что он уехал, я даже обрадовался. Казалось бы, это Потехину должно быть неловко видеть меня. Уж мне-то стыдиться нечего. Так нет же, я был рад и счастлив, что встреча с ним отложилась на три дня.
Вместо Потехина я предложил ей съездить к Слепцову и Садовникову.
— Митька, конечно, рассказывал вам о них? — спросил я Лену, чтобы не молчать. Я очень не люблю тяжелого молчания, которое повисает, когда едешь в машине с малознакомым человеком.
— Да, наверное, — неуверенно согласилась она. — Но я не помню.
— Быть не может, — не поверил я. — Тогда не откажу себе в этом удовольствии. Мы ведь все на одном курсе учились и помним, и знаем друг о друге вещи, которые давно уже пора забыть. Но забывать жалко.
— А у вас остались друзья? — неожиданно спросила меня Лена. Я растерянно посмотрел на нее. — У Димы, мне кажется, уже и нет никого, — продолжала она, не замечая моей растерянности. — Приятели — да. А друзей не припомню.
— Не знаю. Тех, что когда-то были моими друзьями, и Митькиными, кстати, тоже, вы скоро увидите. Сегодня увидите и завтра. И в понедельник.
Вот Слепцов и Садовников, к которым мы едем. Василий Слепцов и Дмитрий Садовников. С каждым из них по отдельности я познакомился раньше, чем они между собой. У одного папа в ЦК партии писателями заведовал, у другого в ЦК профсоюзов работал. Не знаю, чем тогда занимались в ЦК профсоюзов. Даже приблизительно не представляю себе. У обоих были приличные дачи, шмотки из распределителей. Оба отдыхали в Болгарии. Золотая молодежь. Провинциального разлива.
Они всегда твердо знали, чего хотели, но, главное, знали, как этого добиться. Ни тот, ни другой не лезли в комсомольские работники. Эту нишу занимали ребята из глубинки, товарищи с мест, так сказать. Первые два курса они не были отличниками, хоть и могли — не имело смысла: по кафедрам нас распределяли на третьем курсе. После второго почти всех забрали в армию. Они вполне могли обойтись без этого удовольствия, но строка в биографии “с такого-то по такой-то служил в рядах СА” уничтожала пятно происхождения “из служащих” лучше любого пятновыводителя.
Помню, как повеселило меня письмо от Васи Слепцова, в котором он рассказывал, что готовит своего комбата к экзамену по высшей математике. Его комбат поступал в Академию. Это письмо я прочитал в перерыве между двумя абзацами реферата по марксизму-ленинизму, который писал за своего ротного.
Слепцов прослужил год в танковой части недалеко от города Остера. Но в то майское утро, когда его батальон, получив приказ выйти в район села Янова, чуть к западу от Чернобыльской станции, с грохотом и вонью проносился по улицам уже опустевшей Припяти, Вася Слепцов лег в санчасть. У него обнаружилась очень редкая, малоизученная болезнь в тяжелой форме. Через неделю его отправили в госпиталь киевского военного округа и в июне комиссовали. В зоне он служить не договаривался. Нужная строчка в биографии не стоила чернобыльских рентгенов.
Садовников же отслужил свои два года где-то на Новой Земле и никогда о них не вспоминал. Когда он вернулся, Слепцов был на четвертом курсе. Он довольно похлопал приятеля по спине: младшекурсник. Выше спины Слепцов не доставал.
Они одновременно и походили друг на друга и были здорово непохожи. Объединял их веселый цинизм, с которым относились они к окружающей действительности. Из долгой череды пьяных историй, которые сочинялись обычно Слепцовым, а воплощались Садовниковым, запомнилась мне только одна. Вася уговорил Диму помочь товарищу, ушедшему в армию, а именно, переспать с его девицей. Девица солдату осточертела, но благовидного предлога отделаться от нее не находилось. Дима помог, а потом и подтвердил факт помощи на очной ставке.
Кстати, о девицах. Женились они почти в одно время, но совсем по-разному. У Васи несколько лет была очень милая и тонкая подружка, но женой он взял дочку украинского чиновника в ООН. Дима же вдруг влюбился в подслеповато-тощую особу, ничем, по нашему общему мнению, не замечательную. Отличал ее разве что необычно высокий процент стервозности в крови. Но Дима знать ничего не желал, и его папа разразился свадьбой. Свадьба нам понравилась, и все тихонько выпили за то, чтобы следующая свадьба Димы Садовникова состоялась поскорее и была еще лучше этой.
Они плевали на все, кроме будущей карьеры. Но не всякая карьера их устраивала. Первым показал уровень притязаний Слепцов, взяв директора Института квантовой физики в научные руководители своего диплома. Такое мало кому удавалось. Садовников ответил ему через год, получив медаль какого-то американского университета. После распределения они попали в один и тот же институт. Кандидатская степень была в двух шагах.
Весной девяносто второго года Диме Садовникову предложили стажировку в Канаде. Через пять лет трудами и деньгами Сороса такая стажировка воспринималась бы как дело хоть и неплохое, даже совсем неплохое, но обычное. В девяносто втором году это была редкость. В девяносто втором году многие хотели уехать на стажировку и еще больше было желающих не возвращаться.
Не знаю, долго ли размышлял Вася Слепцов над морально-этической стороной вопроса или она его вовсе не интересовала. Но, узнав от Димы о предстоящей поездке в Канаду, он поговорил со своим шефом, который был директором их института, и уехал сам. А Диму оставил за кормой своего белого парохода. С деньгами у Димы к тому времени складывалось нехорошо. То, что платили аспиранту, деньгами назвать нельзя было, потому что на деньги можно что-то купить, а на аспирантскую стипендию купить в то время ничего не получалось.
Прочие наши однокурсники, расставшись без сожаления с наукой, уже активно зарабатывали деньги. Некоторым это удавалось совсем неплохо. Они расширялись и звали Диму к себе. Дима тянул с решением. Безденежье тяготило, но работа в институте ему нравилась, она имела смысл, и, кроме того, что-то брезжило вдали. Он вовсе не хотел ломать все ради денег. Но тут от него ушла жена, и вопрос решился сам собой. Дима оставил все, чем занимался, запил, а когда через полгода протрезвел, то обнаружил себя директором трастовой компании. Компания входила в холдинг, хозяином которого был Димин приятель.
С тех пор я видел его целых два раза. Первый — всего несколько минут. Белая “БМВ” затормозила, едва не задев меня, у перехода. Дима помахал свободной правой рукой, в левой он держал телефон. В промежутке между двумя звонками он успел сообщить, что окончательно бросает пить и что купил жене машину. Так я узнал, что она к нему вернулась.
Второй раз от первого отделяло три года.
Вася Слепцов добрался до Монреаля. Устроившись на новом месте, Вася первым делом разобрался в иерархии. Он определил человека, от которого все зависело, и применил секретное оружие. Вася привез с собой в Канаду две весьма изящные статьи. Он мог опубликовать их вместе со старым шефом, а мог не спешить и пригласить в соавторы кого-то другого. Кто-то другой выслушал Васю с бесконечно благодушной улыбкой на сытом от рождения лице и отказался. Он сказал, что это предложение его не интересует. Васю в тот момент сразило понимание: его собеседника действительно не интересовало то, что ему было предложено. Васю окружали эти сытые равнодушные улыбки со дня его приезда в Канаду. Он приехал завоевателем, восточным варваром, но вся его воинственная решимость впитывалась в вату канадской лени и равнодушия. Ему позволили читать лекции, он писал программы для небольших частных фирм и кое-что этим зарабатывал. Это была не очень легкая работа и совсем не то, на что рассчитывал Вася.
Между тем из-за океана доходили сперва невнятные слухи о том, как быстро, причем на совершенной ерунде, люди делают приличные деньги. Потом появились и эти люди. Вася смотрел на них и понимал, что занимается не тем делом и не в том месте. Срок стажировки заканчивался. Вася мог остаться в Канаде. Он впился бы клещом, и никто бы не сумел его выковырять. Разве что вырезать. Вместе с Монреалем. Вася и не такое мог. Но он вернулся.
Дима Садовников встретил старого друга как положено. Рыбалкой. На рыбалку ехали даже без удочек. Дима покупал все на месте: рыбу, удочки, егерей охотхозяйства, уху, костер, самогонку от бабы Мани, потому что виски осточертело и хотелось вспомнить молодость…
Вскоре трасты были объявлены главными врагами здоровой экономики. На Диму завели дело и после двух допросов арестовали.
Жена тут же ушла от него еще раз и, подтверждая окончательность своего ухода, родила. Слепцов, помыкавшись какое-то время, неожиданно стал совместно с немцами издавать вполне приличный компьютерный журнал. А Садовникова вытаскивал папа через подопечных писателей, которые к тому времени стали депутатами. Длилось это два года. Все это время Дима Садовников сидел в СИЗО. Потом был суд. Ему дали те два года, что он отсидел под следствием, и выпустили.
Но на свободу вышел совсем другой Садовников. В СИЗО Дима уверовал в Бога и начал проповедовать. Сперва отцу и Слепцову. Через год он читал проповеди перед тысячными толпами, но эта первая его аудитория была самой сложной. Они ведь знали его как никто. Не верящий ни во что отец, старший брат писателей — авторов правдивых сказок о человеке труда, и Вася Слепцов, у которого все вопросы с Богом были “порешаны” давно, надежно и навсегда.
Диму Садовникова второй и последний раз я видел на дне рождения у Потехина. В подарок новорожденному он принес Библию, а Вася Слепцов подарил толкование к ней. С Димой была его новая жена, крупная женщина, беременная вторым ребенком. Такая же новая жена и тоже беременная сидела рядом с Васей. С Димой поговорить мне не удалось, хоть я был и не против. Зато Вася отвел меня в сторону и долго рассказывал, как велик Дима. Я не спорил. Вася был серьезен и трезв. Он предложил встретиться на следующий день, но я от встречи уклонился.
От того разговора с Васей в памяти у меня осталась только одна фраза. Глядя на танцы наших раздобревших и крепко пьяных однокурсников, он оставил рассуждения о вине человека перед Господом и сказал вдруг уверенно и четко, словно эта мысль неожиданно поразила его: Дьявол искушает нас нашим прошлым…
— А вас? — поинтересовалась Лена. Кажется, ей не было скучно меня слу-
шать. — Чем вас искушает дьявол?
— Я вам потом расскажу, — пробормотал я. — Ну что, идем знакомиться с пастырями?
— Идем, — согласилась Лена. — Куда это, кстати, мы приехали? Где их церковь?
— Не церковь. Здесь офис журнала, в котором работает Слепцов.
Вася встретил нас в своей любимой манере.
— Очень, — сказал он, глядя на Лену. — Очень, — повторил он еще раз, целуя ей руку. — Митя много говорил.
Понимать следовало так, что Митька много ему рассказывал о Лене. Нам уже несли кофе, Вася устраивался в кресле, и я видел, что он готовится к долгому монологу.
— Когда говорил? — Мне надо было немедленно перехватывать инициативу.
— Что? — Он на секунду растерялся, приоткрылся, и я увидел тень так хорошо знакомого мне Слепцова. — Тебе что, протокол беседы на стол положить? Нотариально заверенный? С указанием места и времени?..
Тут он спохватился. Заносчивость есть проявление гордыни, а гордыня — грех. Христианская терпимость — норма жизни…
Я улыбнулся. Вася улыбнулся. Инцидент был исчерпан. Лена растерянно перевела взгляд с него на меня.
— Так, когда вы с Митькой виделись в последний раз? — повторил я вопрос.
— Месяц прошел, не меньше. Погоди, у меня записано. — Он полистал ежедневник. — Гляди-ка, без малого — два. Время как летит… А в чем дело?
— И о чем вы говорили?
— Вспомнить надо. — Вася скосил глаза в угол комнаты. Он опять хитрил — все у него было записано в ежедневнике. — Так что все-таки случилось?
— Дима пропал, — коротко сказала Лена.
У нее получилось убедительно. Трагично. “Пропал…” Я бы сказал что-то вроде: “Да, вот, представь, Митька куда-то делся”. А она — Дима пропал… Прямо — конец всему. Как будто мы о разных событиях говорим.
— Где пропал? И когда?
— Вышел из дому неделю назад. Должен был уехать на вокзал. Но на вокзале не появлялся, — так же коротко сформулировала Лена.
— Он собирался куда-то… в Таганрог? — нахмурил лоб Слепцов.
— В Барнаул.
— Да, да. В Барнаул. В милицию заявили?
— Нет, — ответил я.
— Да, — ответила Лена.
Я посмотрел в ее сторону.
— Да, — повторила она. — Вчера.
Слепцов перевел взгляд с нее на меня, потом — с меня на нее. Я пожал плечами и повторил свой вопрос:
— Так о чем вы говорили?
— Он денег спрашивал.
— Денег? — удивилась Лена.
— Это могло быть, — согласился я. — У него не было денег на дорогу. И что, дал ты ему денег?
— Не получилось, — ответил Слепцов, и я понял, что все-таки он изменился. Он и прежде не дал бы и потом долго объяснял, почему так вышло. А теперь просто и понятно: не получилось.
— Да, он у многих спрашивал, но все как-то…
— Но ведь он нашел, раз уехал… Вернее… Билеты ведь были куплены?
— Я ему нашел. Одолжил у друзей…
— Одолжил у друзей? — в изумлении повторила Лена, глядя на меня.
— Да. У Гайдебурова. Есть у меня такой приятель. Удивительно, лет шесть-семь назад найти тысячу в долг мне было легко и просто, а сейчас… Честное слово, я уже думал — никто не даст. Как-то все так изменилось.
Последняя фраза получилась у меня беспомощной и слабой.
— И вы пришли ко мне искать Митю Хвощинского?
— Может, ты знаешь что-то или слышал…
— Ну, подумай сам, — широко и ласково улыбнулся мне Слепцов, — откуда, от кого? Моя жизнь сегодня, как у честной немецкой бюргерши, начинается на три буквы…
— Вот как! — порадовался я.
— …три буквы “к”: кирха, киндер и кухня. Только моя кухня — здесь. Журнал пеку. О компьютерах знаю все. О Хвощинском — увы. Только старые, прокисшие слухи. Кому они нужны?
— Ну, да. — Я покивал, соглашаясь, что старые слухи никому не нужны. — Как Садовников?
— В Америке. Его пригласили проповеди читать. Учит янки родину любить. То есть Господа.
— Отлично. Проповеди на экспорт. А я был уверен, что у них в этом бизнесе перепроизводство. Все уже знают, что Бог их любит. Всем уже сообщили. Или кому-то забыли об этом сказать?
— А с чего ты взял, что Он всех любит?
— Что?
— За что любить обосранного алакаша, уснувшего на мусорнике? Вот ты его любишь? Он украл у жены единственное выходное платье — подарок матери, продал его, а деньги пропил. И теперь валяется комком бесчувственной плоти на куче мусора, весь в собственном дерьме и блевотине. Ты его любишь? Ты подойдешь к нему? Обнимешь его? Назовешь своим братом?
— Речь не обо мне. Между мной и Богом есть разница.
— Есть. Но почему считают, что Ему нужны те, кому Он не нужен? Он не навязывает Себя никому. Встань с мусорной кучи, на которой ты валяешься, умойся и приди к нему. Сам приди. И вымоли у Него прощение за то, каким ты был и как ты жил. Может быть, Он простит.
— А может не простить? С Новым Заветом…
— Новый Завет не для всех!
— Вот так?!
— Новый Завет для тех, кто уже прозрел, кто приблизился к Господу. А основы веры заложены в Ветхом.
— Я был уверен, что все ровно наоборот. Подожди, мы вообще о христианстве говорим?
Слепцов сложил губы в сардонической гримасе.
Прощался с нами он так же, как и встречал.
— Весьма, — он поцеловал Лене руку. — Был рад.
А мне предложил звонить и появляться. Если что-то будет нужно.
Мы вышли из его кабинета и успели отойти довольно далеко по коридору, когда он вдруг позвал меня:
— Саша! На секунду. Совсем забыл.
Пришлось вернуться.
— Не хотел при Елене говорить. Его жена… Митьки Хвощинского бывшая
жена — ты ведь ее помнишь?
— Леру? Разумеется, помню.
— Я ее тоже видел.
— Когда? Сегодня?
— Нет. Почему сегодня? Мы случайно встретились с ней дня за три до того, как ко мне зашел Митька.
— Случайно встретились? Где?
— Да в двух шагах отсюда. На улице. Я шел, а она — мне навстречу. Пригласил зайти. Посидели. Поболтали ни о чем. Ну, знаешь, как это бывает.
— Знаю, бывает. А, прости, о чем поболтали?
— О Европе. Она там сейчас живет больше, чем тут.
— Действительно ни о чем. И все?
— И все. А через несколько дней пришел Хвощинский.
— Интересно… Ты ведь до этого давно с ней не виделся.
— Очень давно. Но я ее сразу узнал.
Календарь еще отсчитывал последние майские дни, а жара в городе стояла летняя, почти июльская. Такая же тяжелая и густая. Возвращаться в контору мне не хотелось.
— Не выпить ли нам кофе? — предложил я Лене.
— Опять кофе? Сколько можно!
— Ну, не кофе. Мне надо задать вам еще пару вопросов, но солнце сегодня что-то особенно старается. Можем доехать до ближайшего парка и просто погулять в тени.
— Хорошо, — согласилась она. — Тогда я тоже кое о чем вас спрошу. Куда поедем?
Мы выбрали парк Шевченко. И не пожалели. Каштаны и липы отбрасывали на землю легкую сетку тени. В траве, нежно-зеленой и свежей, были спрятаны хитрые устройства, разбрызгивавшие воду. Одни изливали воду тугими спиралями, другие — распыляли вокруг туманными полусферами, третьи вращались… В парке было свежо и прохладно.
— А помните, — спросил я Лену, — ведь прежде был только один вид этих водометов: вертикальная металлическая труба с маленькой водяной пушкой и механическим прерывателем на конце. Пушка вращалась, прерыватель прерывал, и струя воды летела плотным пунктиром.
— Он резал ее, как толстую веревку, — вдруг сказала Лена.
— Точно. Эти водометы стояли повсюду — длинные и тощие, как железные дровосеки.
— Эти треножники часто опрокидывались и валялись, задрав к небу одну ногу. И часто ломались. Прерыватель заклинивало, вода била в заслонку и разлеталась во все стороны.
— Поэтому, самым надежным…
— …был дворник. Со шлангом.
Мы рассмеялись.
— Вон, кстати, и дворник, — увидел я одинокую фигуру у дальней аллеи.
Вдоль аллеи темно-зелеными пучками топорщились едва заметные кусты рассады. Вода, которую распыляли автоматы, до них не доставала, и дворник из шланга вдумчиво и неторопливо поливал грядку.
— Не дворник он, — сказала Лена. — У него комбинезон форменный и на спине написано “Киевзеленстрой”.
— Не дворник, — согласился я. — Но не потому, что на нем штаны “Зеленстроя”, а потому, что здесь не двор, а сквер. Скверник он.
— Вот так взять и обидеть человека, — огорчилась Лена. — Скверник.
— Да чем же я его обидел? Вон про Шевченко, — ткнул я пальцем в памятник, — уже полвека студенческая шутка ходит, и ничего, не обижается.
Шевченко стоял на гранитном пьедестале, хмуро набычив голову. Шинель он держал за спиной.
— Какая шутка?
— Ну, как же. Щорс, который на Коминтерна, спрашивает: “Кто мою шинель взял?” Богдан Хмельниций кричит: “Он спер!” — и показывает на Шевченко. А Шевченко прячет ее за спиной и говорит “Не я, не я. Я не брал”.
— Может, это его пальто, а вовсе не шинель Щорса. Зря только человека обидели. Ну, ладно. Так что вы хотели у меня спросить?
— Давайте сядем. Вот и скамейка свободная. Лет десять не сидел вот так в парке, на скамейке, с малознакомой девушкой…
— С чужой женой, — поправила меня Лена.
— Да, — уныло согласился я. Праздник заканчивался. — Вы ведь тоже хотели меня о чем-то спросить. Начнем лучше с ваших вопросов.
— Да, пожалуйста. О каких деньгах вы говорили Слепцову? Будто вы их для Димы у кого-то там одолжили…
— А, ну да. Ему надо было сотни две на билеты и еще пару сотен вам оставить. На первое время. Я у Гайдебурова взял.
— Что, под проценты? — насмешливо и как-то даже зло уточнила Лена.
— Пока нет. Если вас интересуют детали — пожалуйста: до первого июня без процентов, а потом — по ставке Нацбанка.
— Что, серьезно?
— Абсолютно. Гайдебуров очень жадный, хоть и относится ко мне настолько хорошо, насколько вообще может хорошо относиться к другому человеку.
— И документ есть?
— Договор. Сейчас вспомню, секундочку… Называется — договор о возвратной финансовой помощи.
— И там, в этом договоре сказано, что это деньги для Димы?
— Нет, конечно. Митьке я их так дал.
— А почему… — Она жестко улыбнулась и мотнула головой. — А почему он сам не стал одалживать деньги? Почему он мне не говорил ни слова о том, что ему нужны деньги, тем более что никаких трудностей с деньгами у нас дома не было. Я же знаю. Вы можете хоть чем-то подтвердить все, что мне наговорили?
— Лена, послушайте, у нас ведь с Митькой не те отношения были, чтоб бумажки друг с друга брать. Мы много лет работаем вместе. А работая вместе, надо либо доверять партнеру полностью, либо разбегаться в разные стороны, и поскорее. Я так думаю. А деньги у Гайдебурова для Митьки я одалживал по двум причинам: во-первых, Гайдебуров мой приятель и с Митькой он просто не стал бы говорить об этом, а во-вторых… что же во-вторых? — Я потер нос, делая вид, что старательно вспоминаю. — Забыл… Потом вспомню.
Ничего я не забыл. Митька был должен всем и каждому. Кому две сотни долларов, кому — три. По отдельности — не много, но в сумме набегало изрядно. Ему не у кого было взять денег на дорогу. Никто бы не дал, вот что во-вторых. Но не получилось у меня сказать это Лене. И то, что мне самому Митька еще не вернул четыре сотни, тоже сказать не получалось. Он у меня их взял год назад, когда на Лене женился.
— Ну, понятно… — Лена еще раз улыбнулась. Так же жестко и холодно. Она мне не верила. — Что вы там хотели спросить?
— У Слепцова вы сказали, что заявили в милицию.
— О том, что Дима пропал? Конечно, заявила. А как иначе?
— Ну, не знаю, найдут ли они Митьку, но соков из нашей фирмы теперь высосут порядком.
— А вам есть чего бояться?
— Бояться — не то слово. Неправильное слово. Вот со мной раз смешной случай был. Лет восемь назад или около того. Американские деньги у нас тогда уже вовсю ходили, а обмен официально разрешен еще не был. Ни одного обменного киоска не существовало в городе. Под магазинами и на базарах ходили менялы с картонками “$, DM, рубли”. Время от времени милиция устраивала рейды и забирала всех без разбору: менял, клиентов… Всех подряд.
Как-то мне надо было обменять русские рубли на наши тогда еще карбованцы. Пошел я на базар, сторговался. Только достал деньги, как подошли к нам трое.
Двое — в форме, один — без. И всех забрали: и менял, и меня. Отвели в отделение, поставили к стене. Руки — за голову, ноги — шире плеч. Обыскали. Потом еще раза два обыскивали. У меня в нагрудном кармане рубашки пятьдесят марок моих денег было. Я их и менять-то не собирался. Держал на всякий случай. Карманные, что называется, деньги. А в куртке я в то время газовый пистолет носил. Зря носил, но тогда я так не думал. Так вот, марки у меня сразу нашли, при первом же обшаривании, а пистолет так и не заметили. Три раза обыскивали! И ни разу не нашли. С тех пор, правда, я его с собой не таскаю.
— Понятно, — сказала Лена. — Тонкий намек. Иносказание.
— Почему, “ино”? Случай из жизни. Чистая правда.
— Пусть лучше Диму хоть кто-то ищет, чем никто! Ясно вам?
— Пусть, — согласился я. — Вот только, что они будут искать?..
Лена отвернулась и замолчала, не желая продолжать разговор. Она была уверена, что все сделала правильно. Никакими словами не удалось бы мне ее переубедить.
Мы долго сидели молча. Мимо нас шумно пронеслись какие-то дети, следом прошли их бабушки, и снова стало тихо. Потом большая серая ворона принесла добытую где-то на мусорнике куриную лапу и положила ее в лужу. Сама ворона села рядом с лужей и взялась охранять находку, пока та размокнет и ее можно будет склевать. Видно, ворона уже знала, что так удобнее и проще есть сухари и старые корки хлеба. Время от времени несильными ударами клюва она проверяла готовность продукта. Лапа оставалась твердой, ворона нетерпеливо прохаживалась по краю лужи, косилась в нашу сторону и снова била по лапе клювом.
— Вот и птичка — жертва шаблонных решений, — кивнул я в сторону вороны.
Лена посмотрела на ворону. Потом на меня.
— Всего хорошего, — сухо бросила она мне, вставая со скамейки. И ушла.
За ворону обиделась.
* * *
— Хреново все, хреново все, хреново… — твердил я, тупо уставившись в окно. Над базаром висела грязно-серая туча и грозила базару дождем. Базар суетился и, не желая мокнуть, прятался под зонтами и разноцветными навесами.
Я люблю дождь. Дождь — это хорошо. А все остальное — хреново.
Часы аккуратно отмерили первую половину дня. Рабочий полдень. Самое время для ударного капиталистического труда. Время выписывать счета, оплачивать сырье, уходить от налогов и требовать возврата НДС. Этим занимаются наши соседи в комнатах справа и в комнатах слева, те, что под нами, и те, что этажом выше. И мы этим занимались несколько лет. Но уже не первый день я сижу в конторе один. Бухгалтер Лидия Ивановна остается дома. Работы у нее нет, и зарплата ей не плачена месяца три. Да и за аренду мы задолжали. И еще за телефоны… Нет, это я вру. С телефонами у нас все в порядке — вперед заплатили. Если отключат телефоны, то наступит хеппи-энд. Полный и окончательный. Но это еще не скоро случится. И вообще, если подумать, ничего ужасного пока не произошло. Были времена и похуже. Ого! Были совсем поганые ситуации, но ведь как-то я из них выпутывался, выходил, может, слегка пощипанным, но живым. Неужели на этот раз все хуже? Нет, конечно! Все лучше! И долгов у меня нет. Зарплата и аренда — не в счет. И партнеры мне не трезвонят: где деньги за товар? Бандиты за мной не бегают по улицам и в контору ко мне не приходят. Все замечательно. Просто отлично!
Что ж тогда меня так давит?..
Митька куда-то делся… Первый раз, что ли? Он и прежде пропадал. И на две недели, и на месяц. Встретит новую барышню, втрескается по самые помидоры и уйдет за горизонт. Потом выкатывается понемногу. Мятый, виноватый… Но довольный. Оттого, думаю, и Лера с ним не ужилась. Не с ее характером. А для Лены этот раз, видно, первый. Не готова оказалась. И тут же — в милицию звонить, в милицию… Ей, дуре, ужасные догадки в голову приходят, и она спешит поделиться этими догадками с операми. А мне потом — доказывай, доказывай и доказывай. Что я к его исчезновению отношения не имею. Придется теперь доказывать. А что делать?
Я собирался Лену к Шеншину повезти, но она у меня не объявилась. А без нее зачем ехать? Мне-то и так известно, что с Митькой все в порядке.
И все равно меня что-то давит. Как давно уже не давило. Хреново все, хреново… Так было в девяносто третьем, после смерти Кузьмина. И в девяносто втором, когда все в первый раз рухнуло. Я тогда еще не знал, что не так это страшно. Просто, тогда был первый раз. Может, и теперь все наладится.
Вторая осень в Центре радиационной медицины мало походила на первую. У моего начальника, которого год назад еще не было, появились два свежих розовощеких заместителя. А мне стало ясно, что пора уходить. Может быть, я понял это раньше. Может быть, позже. Но если бы не Кузьмин, я, конечно, никуда бы не ушел. Некуда мне было уходить.
Я по-прежнему снимал полусгнившую дачку на восьмой линии Пущи Водицы. По вечерам заглядывал ко мне Кузьмин, и иногда забегала Маша, хотя нужды во внеурочных вечерних трудах давно уже не было. Я больше не приходился ей начальником и никому не приходился начальником, зато росла и укреплялась пирамида командиров надо мной. Свободы в моей работе становилось все меньше, а пустых забот — все больше. Следовало бросить все, но работа вязала по рукам обещаниями, обязательствами… Да и легко сказать — бросить.
За зиму Кузьмин меня подточил. Разговорами, рассказами, дикими фантазиями и масштабами. В основном — масштабами. “Утром мне, прямо в палату, звонили с Белоярской станции, просили срочно помочь. Слезно молили — их Атомнадзор останавливает. А что я сейчас могу? Я теперь инвалид — у меня есть инвалидность, хочешь, бумажку покажу? — и лежу в больнице. Так что остановят без нас Белоярку. Селяви”. Он пообещал мне небольшую компьютерную лабораторию и подробно рассказал, где устроит ее и какой она будет.
— Вот здесь. — Кузьмин ткнул пальцем в карту, куда-то чуть повыше северных границ Киевской области, в темно-зеленую глушь черниговских лесов.
— Что это? Что там?
— Это то самое цезиевое пятно, на котором построили город Славутич. В Славутиче у нас будет завод. Его уже проектируют. А при нем мы сделаем тебе лабораторию. Вот посмотришь: хоздоговоров наберем на десять миллионов в год. Не меньше.
— Не собираюсь жить на цезиевом пятне. — Я отодвинул его карту в сторону. — Нас и тут неплохо кормят.
— Там пятна давно нет. Его срыли.
— Что сделали?
— Убрали. Вместе с верхним слоем почвы.
— Сказки все, — сопротивлялся я. — Не верю.
— Чему не веришь?
— Ничему не верю. Вообще ничему. Не знаю, срыли там пятно или нет, а вот нас, то есть вас, предпринимателей, бизнесменов, так сказать, сроют наверняка… Как радиоактивный слой почвы. И вывезут на свалку.
— Я и сам с трудом верю, — согласился вдруг Кузьмин. — Такое чувство, что у меня всю жизнь были связаны руки. А тут их вдруг развязали. Свобода. Дух захватывает. Похоже на прогулку по карнизу. Нельзя смотреть вниз и нельзя бояться…
Его бизнес держался всего на одной строке в бюджетах промышленных предприятий. Плановая экономика следила за развитием техники и разработкой новых технологий. Государство нежно и трепетно заботилось о своем промышленном будущем. Заводам и объединениям выделялись на это деньги, и — о, баснословные времена — они должны были эти деньги, эти сладостные средства ОСВАИВАТЬ. А потом отчитываться. “Доложите, как ОСВОЕНЫ бюджетные средства! Вы почему не полностью ОСВОИЛИ выделенные вам средства?” — “Мы… на восемьдесят семь целых… и пять десятых процента…” — “А остальные двенадцать целых и целых пять десятых? А!? Почему? Народ напрягает силы в борьбе с мировым империализмом, выделяет вам средства, а вы не способны их освоить?! Вас не спрашивают почему, вас спрашивают: ПОЧЕМУ??? Вот мы вас лишим премий и прогрессивок за неполное ОСВОЕНИЕ…” Это были кошмар и мрак, и вечная головная боль директоров, а также главных инженеров производственных объединений. Они сражались за план, дисциплину труда и местами — за качество. До прочего руки уже не доходили. Вот тут спасителем и благодетелем на бежевой “Волге”, в темно-синей тройке от Воронина появлялся в их приемных Кузьмин. Он заключал долгосрочные договора на разработку и внедрение, брал на подряд племянников директора и кузенов главного инженера, исправно им платил, вовремя сдавал отчеты и подписывал процентовки. Этого уже было достаточно, чтоб его любили. Большего от него никто не требовал.
Однако самое интересное и самое вкусное тут только начиналось. Была еще чистая прибыль, которую получал Кузьмин от этих работ. И выражалась она не в деньгах. Он не только на бумаге выполнял заключенные договора. За полученные деньги он действительно разрабатывал составы, способные превратить рассыпающийся старый бетон в прочный монолит. Он на самом деле предлагал новые клеи для трубопроводов перегретого пара, для изъеденных коррозией подводных коммуникаций, для тоннелей и труб… Его разработки не нужны были директорам и главным инженерам. Они спокойно отдавали эти крохи Кузьмину. Только один, вскоре повышенный, после снятый, но через годы возвращенный с новым повышением и, наконец, снятый окончательно, низвергнутый с позором, с гроздьями уголовных дел, только один из директоров поинтересовался, кто же станет владельцем прав и патента на новую продукцию. Остальных этот вопрос не занимал… Они нашли друг друга: Кузьмин и социализм последних лет.
В феврале он в очередной раз выписался из лечебницы и забрал меня с собой.
— Поехали отсюда. Этот клоповник скоро умрет, и мы купим их оборудование по цене ржавого железа. Через год купим. Вот посмотришь.
Ничего он не купил через год. Через год все посыпалось: страна, промышленность, рубль. По старым договорам Кузьмину платить перестали, новых никто не заключал. Какие могут быть защитные материалы, какие ремонтные технологии, когда на зарплату нет денег! За сырье нечем рассчитываться! Корпус его завода в Славутиче успел подняться над вечно сырыми черниговскими дерново-подзолистыми почвами на два неполных этажа и так замер. Деньги, перечисленные когда-то в отделение местного Промстройбанка, пришлось вернуть в Киев. Но теперь их не хватило даже на месячную зарплату коллективу. Тут же посыпался и коллектив. А потом и сам Кузьмин лег в Пущу. Он едва ходил, его шатало. Когда он шел по больничному коридору, казалось, что специально для него заказан и длится, не прекращаясь, незаметный для окружающих, его личный девятибалльный шторм.
Говорил он путано, медленно и невнятно.
Не знаю, чем он болел. Думаю, никто этого не знал — ни он сам, ни врачи. Казалось, что болел он всем и сразу. Собственно, чему удивляться? Еще работая в Пуще, я посмотрел историю болезни Кузьмина и знал, сколько рентген он получил в восемьдесят шестом году. Много. Только официально зарегистрированных, доказанных и подтвержденных — пятьдесят шесть. А доказать ему удалось не больше четверти полученного.
Тех, с кем он работал в Чернобыле, уже почти не оставалось. Они жили быстро и незаметно, а болели медленно и тяжело. И умирали от разных, но вполне мирных болезней. Большинство — от инфаркта.
В Пуще Кузьмин пролежал всю весну и полтора летних месяца. Ходить он стал чуть ровнее, говорить — чуть внятнее. Врачи притушили его шторм.
* * *
Когда он снова появился в конторе, нас оставалось в ней пятеро. Остальные ушли.
… В памяти всплывают вещи, казалось, давно и надежно забытые. О них незачем вспоминать. Они могут быть интересны только мне, но и мне они не интересны. Время — месяцы, годы — нечем вспомнить. Оно было заполнено работой, которая потом не дала результата. Все ушло в песок. Ладно, не все… Кое-что я помню неплохо. Хотя сам не знаю, зачем.
Сейчас мне не помешал бы собеседник. Молчаливый старый знакомый. Но таких не осталось. Вот только телефон… А что? Нашему телефону десять лет. В чем-то он даже лучше иных-прочих…
Заказов не было и не предвиделось. Мы взяли деньги у банка — несколько кредитов. Покупали и продавали. Раскручивали колесо инфляции. Чем быстрее мы покупали, тем быстрее крутилось колесо и тем быстрее и дороже приходилось продавать купленное. Телевизоры, телефоны, компьютеры — партия за партией проходили через нашу контору. Это напоминало бег на месте. Прибыль уходила на выплату процентов. Мы мерили время от сделки до сделки, от покупки до продажи. Потом открыли небольшой магазин. В первый же день в него зашел невысокий восточный человек, сочащийся нежным жиром, и тихо сказал продавцу, что хочет купить все. То есть все, что есть в магазине.
Восточного человека звали Махмуд, а фамилия у него была — Туркменский Газ. Украина получала из Туркмении газ и уговорилась расплачиваться за него товарами — денег-то у страны не было. Вот Махмуд, заместитель директора объединения “Туркменэлектронторг”, и гулял по Киеву. Выбирал. Наш магазинчик случайно оказался у него на пути. Выйдя из Кабинета министров, где мягкими восточными словами он завязывал разнообразные торговые узлы и развязывал проблемы, Махмуд пошел по улице Садовой и на углу Институтской увидел нашу вывеску. Махмуд не любил много ходить пешком, а магазин наш был не хуже прочих. Окнами он выходил на одну улицу с Национальным банком, а дверью почти соседствовал с Кабмином. Соседство было случайным, но для Махмуда оно много значило. Поэтому он зашел внутрь, осмотрел стеллажи с телевизорами, музыкальными центрами, прочим электронторгом и даже поговорил с продавцом. Он хотел купить все.
Через месяц был подписан договор. С одной стороны Госкомремурсов Украины и наша контора, с другой — Госснаб Туркмении и контора Махмуда. Это был нелегкий месяц, полный разговоров и уговоров, пробиваний и посулов. За ним последовал еще один нелегкий месяц, отданный вытягиванию, выпрашиванию и выкупанию наших денег. И, наконец, прошел еще месяц, посвященный борьбе с таможней и оформлению всяческих разрешений. Только после этого пассажирский “Ту-154”, багажные отделения которого были забиты нашим барахлом, улетел в Ашхабад. Сопровождали груз — сто пятьдесят три места — Вадик Шеншин и я.
Я столько раз вспоминал эту поездку, что уже не смогу выковырять ее из памяти. Таких у меня прежде не было и, я очень надеюсь, не будет больше никогда. Незабываемый эпизод моей скромной трудовой биографии.
Кроме электронного барахла, сваленного в брюхе самолета, мы с Вадиком должны были привезти в Ашхабад деньги. Дело в том, что в цену контракта Махмуд включил комиссионные для себя и своего директора. Десять процентов в зеленых американских деньгах. С первой поставки им полагалось четырнадцать тысяч. Время было дикое, нравы — грубые: ни платежных карточек, ни дорожных чеков. Только наличные, да еще не в самых крупных купюрах. Задекларировать эти деньги почему-то не получилось. Не помню уже, почему. Пришлось везти так.
Было лето, и в Киеве стояла жара — тридцать в тени. В Ашхабаде, по слухам, — за сорок. Летели мы на день, ну на два: передать товар, отдать деньги и назад. Поэтому у меня в огромной дорожной сумке лежали только зубная щетка и майка. Сумку я специально выбрал побольше — для туркменских дынь. Вадик не стал брать с собой и этого.
Приехали мы в Борисполь заранее. В машине разделили деньги на две равные части. Одну должен был везти Вадик, другую — я.
— Куда же их засунуть? — размышлял Вадик, глядя на довольно внушительную пачку долларов. — Их и вдвое-то не сложить.
— Рассуем по карманам. Равномерно. И в носки положим, — предложил я. — Обыскивать же нас не станут? Не в Америку летим и не в Европу. Даже не в Эмираты. Так, посмотрят…
— Знать бы, где они ищут… — Вадик хлопал глазами. Потом я понял, что именно в тот момент он выдумал мелкую хитрость. — А-а, положу все в один карман, — подчеркнуто бесшабашно махнул он рукой и кое-как затолкал деньги в штаны.
Я аккуратно разложил мелкие пачки по карманам. Мы зарегистрировались и подошли к стойке досмотра.
— Слушай! — Вадик вдруг схватил меня за локоть. Он был здорово возбужден. — Я придумал. Так и быть, я пойду первым. А ты смотри внимательно: где они будут шмонать. И все спрячешь, куда они не заглядывают. Понял? Держи.
Он вложил мне в руку свою пачку денег, а сам направился к таможенникам. Я ему слова не успел сказать.
Вадик шел на них, как человек, которому уже нечего терять в этой жизни, как медведь на дрессировщика, как террорист-смертник на блокпост. Таможенники почувствовали неладное и напряглись.
Они заставили Вадика вывернуть перед ними все карманы, показать пустое портмоне, снять с ног башмаки и, кажется, даже станцевать. Потом они долго не могли понять, почему он летит без вещей и что значат те сто пятьдесят три места, которые указаны в его билете.
Наконец все разъяснилось, и Вадика нехотя пропустили. Я остался стоять со своей частью денег, с его частью и с уверенностью, что такого досмотра мне ни за что не пройти. Пришлось вернуться в машину. Денег было много. Очень много. И я не знал, куда их прятать. “Не надо никуда прятать, — вдруг пришло решение. — Вадик, раз он такой хитрый и уже прошел досмотр, повезет товар один. Махмуд за своими деньгами сам приедет, никуда не денется. А я возвращаюсь в контору”.
Объявили, что регистрация на рейс до Ашхабада заканчивается. Замотав деньги в чистую футболку, я бросил их на дно сумки и опять поплелся к стойке досмотра. Вадик метался за спинами пограничников. Увидев меня, он призывно замахал руками. Вместо того чтобы крикнуть ему, что он летит один, а я остаюсь и буду ждать его звонка из Ашхабада, я бросил сумку на ленту транспортера. Лента медленно повлекла ее на просветку, а сам я направился к магнитной подкове.
С собой у меня ничего не было, и досмотр прошел быстро. Но лента едва ползла, останавливаясь то и дело, а вместе с ней, вздрагивая и замирая, медленно двигалась моя сумка. Наконец, она скрылась в просмотровом ящике. Движение ленты надолго остановилось. Потом сумка медленно выплыла с другой стороны ящика и опять остановилась. Из-за телевизора поднялся таможенник и направился к ней. Он шел к моей сумке, а я, глядя на него, пробирался к выходу. Когда он подошел к ней, я уже стоял возле двери. “Контрабанда в особо крупных, — возникло у меня в голове. — Ну вас всех, к черту!”
— Чей чемодан? — громко спросил таможенник, с трудом снимая с ленты огромный дипломат. — Кто хозяин? Открывайте!
Медленно-медленно, боком-боком подошел я к таможеннику, вежливо отодвинул старую туркменку, хозяйку неподъемного дипломата, взял свою пустую сумку и забился в самый дальний и самый темный угол.
В Ашхабаде мы приземлились поздним вечером. Аэродром был погружен в жару и тьму.
— Ну, я займусь разгрузкой, а ты ищи Махмуда, — бодро предложил мне Вадик и исчез. Это значило, что разбираться с туркменской таможней и деньгами опять предстояло мне одному. Мы улетели далеко от Киева, и назад дороги у меня не было. Я побрел за толпой пассажиров, мне больше ничего не оставалось, и через несколько минут оказался на площади среди встречающих. Там меня уже ждал Махмуд. Никакого досмотра, никакой таможни в Ашхабадском аэропорту в то время не было. С тех пор, по слухам, там многое изменилось.
Поговорив с Махмудом, я мог вернуться и помочь Вадику воевать с местными транспортными службами. Но не стал этого делать. С Вадиком неплохо было пить водку — веселый парень, общительный и веселый. Но работать с ним мне не понравилось.
Когда товар был перегружен в машины, Махмуд отвез нас в гостиницу. И пообещал утром забрать.
— Мы привезли деньги, — напомнил я Махмуду.
— Ай, ладно, — отмахнулся он. И скорчил такую физиономию, словно я допустил бестактность. — С этим завтра разберемся. Накладные дай!
Вадик отдал ему накладные, и Махмуд уехал.
Мы прождали его все утро следующего дня. Появился он только к обеду.
— Ну как там, все нормально? — спросил я Махмуда.
— Ай, не знаю, — пожал он плечами и ласково улыбнулся. — Другие дела решал. Сейчас поедем, покушаем. А потом будем работать.
Он вывез нас за город, к мутному потоку, должно быть, горной речке. Я никогда прежде не видел горных рек, но приблизительно так их себе и представлял: по камням с шумом и необыкновенной скоростью неслась вода. Это была очень холодная и на вид довольно грязная вода. Махмуд выгрузил из машины обед: арбузы, лепешки, мясо, зелень. И предложил искупаться.
По сути, это была неплохая мысль. Испепеляющий зной пустыни, на южной границе которой зачем-то построили город, только так и можно было переносить. Но уж больно странный способ купания практиковали в здешних местах. На мой, разумеется, взгляд. Я, к примеру, люблю плавать. Обычно я плаваю на спине. В детстве мне больше нравилось нырять, а сейчас я люблю плавать на спине. Не спеша. И когда я плыву на спине, я вижу себя большим старым пароходом. Где-то на Миссисипи. Я шлепаю руками, как пароход колесами, по воде. И медленно плыву, рассекая тихую неподвижную воду.
Махмуд, видно, тоже любил плавать на спине. Раздевшись, он вышел на середину потока и, прокричав что-то отчаянно громкое, рухнул в воду. Он лежал, раскинув руки, упираясь ногами в камни, и время от времени пронзительно кричал. Ледяная вода мутными волнами стремительно накатывала на его огромный живот.
Я вошел в реку и нашел место поглубже. Вода доставала до колен.
— Тоже хочешь попробовать? — с берега спросил меня Вадик.
— Не с моими жировыми прослойками, — ответил ему я, умылся и вернулся на берег. — Лучше бы у них в гостинице была вода.
Потом мы поели и поехали к Махмуду на базу. По дороге он много смеялся, рассказывал местные анекдоты, то и дело хвалил Туркменбаши и снова смеялся. Он вел себя не так, как в Киеве, — дома он был свободнее и проще. Чистая, дружелюбная улыбка приятно смягчала жесткость татаромонгольских скул.
Наконец через невысокие, давно не крашенные ворота мы въехали на территорию базы. По обе стороны узкого проезда потянулись длинные ангары, старые здания складов с обрушенными крышами и завалившимися стенами, кучи ржавого и нового металла, штабеля бревен и досок, свалки мусора. Мы долго петляли между этими препятствиями природного и искусственного происхождения, пока не остановились у небольшого одноэтажного строения. Больше всего оно напоминало сторожку железнодорожного смотрителя. Это и был центральный офис “Туркменэлектронторга”.
Махмуд провел нас в свой кабинет, усадил в кресла, велел принести чаю и сел напротив.
— Ну, что вы мне привезли? Теперь давайте посмотрим.
Он вынул из ящика стола накладные, которые Вадик отдал ему накануне вечером, и стал их внимательно разглядывать. Чем дольше Махмуд разглядывал накладные, тем быстрее исчезала искренняя и дружелюбная улыбка с его широкого лица, тем ниже опускались уголки его губ, тем резче становился взгляд. Всего за минуту с небольшим веселый и добродушный восточный человек превратился в воина Чингисхана, безжалостного и беспощадного. Гримаса гнева и ярости кривила его губы.
— Что вы мне привезли?! — тихо спросил он нас еще раз и отшвырнул накладную. — Почему такие цены? Я не возьму ваши телефоны-шмулефоны по этим ценам.
— Мы привязали цены к доллару. Мы же говорили… Инфляция… — начал объяснять ему я, хоть он и без того все отлично знал.
— Ай, ладно, — отмахнулся Махмуд. — Инфляция-шмуфляция. Мы договорились о цене. Вот, у меня все есть. — Он помахал нашим прайс-листом трехмесячной давности. — Тут одно, а в накладных другое. Я не знаю, что сказать шефу. Сейчас сами пойдете с ним говорить. Готовьтесь везти товар назад. Ясно? Деньги где?
Я передал ему деньги.
— Сколько тут?
— Четырнадцать.
— А-а, — скривившись, протянул он и небрежно бросил деньги в сейф. — Пойду к шефу. Ждите здесь.
Он вышел, оглушительно хлопнув дверью.
— Слушай, мы же говорили ему, что цену в карбованцах пришлось поднять. А теперь он будто первый раз слышит.
— Кто ему это говорил? — спросил Вадик.
— Да лично я. И в Киеве, и по телефону.
— Вот лично ты и разбирайся. Напоминай ему, объясняй. Обещай еще денег. Назад мы ничего не повезем.
— Понятно, что не повезем.
Мы много раз встречались с Махмудом в Киеве за те месяцы, что готовилась эта поставка. Я видел его в разных настроениях и состояниях души. Он представал и льстивым просителем, и надменным хозяином, добродушным, простоватым восточным человеком и хитрым торгашом. Но здесь ничего подобного я не ожидал увидеть.
Через несколько минут он вернулся. И вновь излучал безграничное добродушие и сердечную приязнь.
— Я все уладил. Шеф ждет вас. Будем говорить о новой поставке. Пошли.
Вадик вышел первым. Меня Махмуд чуть задержал в кабинете.
— Если спросит, — тихо сказал он мне, — скажешь, что привез десять. Понял?
Я понял.
Потом был пустой разговор с директором “Туркменэлектронторга”, шефом Махмуда. Нас просто знакомили. Махмуд расхваливал наши деловые качества, рассказывал, как быстро прошла первая поставка, что вторая партия уже почти готова и пройдет еще быстрее. Директор лениво слушал, насмешливо кривил губу и смотрел в окно. Для него мы были людьми Махмуда. Он нас не знал и говорить с нами не собирался. Он только слушал и смотрел в окно.
Аудиенцию прервали телефонный звонок и разговор по-туркменски.
— Замминистра едет, — положив трубку, объяснил нам директор. — Будет инспектировать базу. Покажете ему.
Я хоть и не понял, что мы можем показать на незнакомой базе, но на всякий случай кивнул.
Замминистра появился минут через двадцать. Белый “Вольво” резко затормозил у входа, и двор тут же заволокло желтоватой пылью. Из пылевой завесы медленно и торжественно выплыл молодой мужчина в дорогом светлом костюме. За ним мелкой суетливой походкой семенили директор и еще два незнакомых нам человека.
— За ними идите, — подтолкнул нас Махмуд.
Замминистра инспектировал не всю базу, а только то, что накануне привезли мы с Вадиком. Все наши коробки к этому времени были рассортированы и аккуратно разложены по полкам. Я не мог представить, что всего полчаса назад кто-то собирался отправлять их назад в Киев. Да и собирался ли?
— … еще телевизор новый, “Сони”, “Панасоник”…
Мимо телевизоров замминистра в светлом костюме прошел не задерживаясь.
— … видеомагнитофон, двойка, видеокамера…
Не заинтересовали.
— … радиотелефон “Панасоник”, новый модель…
Замминистра остановился. Тут же из-за спины у него выскочил кладовщик, снял с полки коробку с телефоном и передал человеку из свиты. Тот протянул коробку директору, директор отдал ее мне.
— Проверь, чтоб работало.
— Работает, работает, — засмеялся я.
— Проверь, — глухо сказал директор и побежал догонять замминистра.
— Включи его, — отдал я телефон Вадику. — Пусть успокоятся.
Инспекционная поездка длилась недолго. Вскоре “Вольво” с радиотелефоном, стационарным музыкальным центром в багажнике и замминистра на заднем сиденье отбыл.
— Хорошо, — сказал директор и ушел к себе в кабинет.
— Сейчас едем в гостиницу… — Махмуд похлопал меня по плечу и ушел следом за директором.
Ожидая его, мы устроились на пустых деревянных бочках в тени акации.
— Вадик, мы щенки, — сказал я, разглядывая засыпанный пылью асфальт двора и нелепое одноэтажное строение “Туркменэлектронторга”. — Только сегодня он дал понять нам это два раза. Они торгуют тысячелетия, у них это в крови. А мы? Куда мы влезли? Со своим незаконченным высшим техническим. А?
Эту мысль я жевал всю обратную дорогу до Киева. А дорога вышла нерядовая. Самолет в тот вечер был только на Москву. Киевского рейса ждать пришлось бы двое суток. Без воды в гостиничном номере. Я к этому готов не был. Вадик тоже. И мы улетели в Москву. Приземлились поздним вечером в Домодедове. Пока доехали до Киевского вокзала, пока то, пока се — железнодорожных билетов на ночные поезда не осталось. Даже вокзальные перекупщики продали все свои запасы. С Киевского вокзала мы уехали во Внуково, рассчитывая улететь домой утренним самолетом. Но оказалось, что денег у нас остается в обрез. Ровно на билеты. А могло и не хватить. Примерно в четыре часа утра, потеряв терпение, мы сговорились за пятьсот долларов с внуковским таксистом и на старой разболтанной “Волге” уехали домой. В Киеве были к обеду.
Две дыни из Ашхабада я тогда все-таки привез. Больше не поместилось в сумке. Их купил нам Махмуд перед самым вылетом. Одну я отдал Вадику, как соучастнику, вторую подарил Кузьмину.
Это было суматошное и совершенно безумное время. Работы было много и очень много было суеты. Отправив первую партию, мы тут же взялись готовить вторую. Махмуд звонил из Ашхабада и торопил нас… Не стоило спешить. Нам не стоило спешить. Надо было оглядеться и оценить ситуацию, потому что она менялась. С каждым днем она становилась… наверное, хуже. Во всяком случае — другой. Теперь мне кажется, что хуже. Но тогда еще можно было что-то изменить.
Нас начали давить с двух сторон. С одной — любимое государство. Оно не могло смотреть спокойно, как люди зарабатывают деньги, не воруя. Первую поставку оно пропустило, но уже вторую обложило пошлинами и платными разрешениями. Когда мы отправляли третью партию, выяснилось, что нам установили верхний предел цен по каждому виду товаров. Не нижний — верхний! А откуда брать десять процентов Махмуду и его директору? А местным кровососам? Нас выдавливали. Не только
нас — всех. И выдавили. Через полгода поставками товаров в оплату за туркменский газ на украинском рынке занималась только одна структура — корпорация “Республика”. Туркмены рыдали и плакали — монополист поднял цены и отказался делиться. Вожделенные десять процентов исчезли, как последние слова охотничьей байки у догорающего ночного костра.
С другой стороны нас поджимали бандиты. Как-то разом, в один день, посыпались звонки. Совершенно незнакомые люди предлагали охрану, не сомневаясь, что у нас есть что охранять. Кузьмин тогда решил не связываться с чужими и обратился к своим. В МВД. Свои дали надежную фирму. Из надежной фирмы пришли надежные бандиты и стали нас охранять. За очень немаленькие деньги. Пока у нас были эти деньги и еще было что охранять.
Они-то, кстати, и продали нам Митю Хвощинского. Еще один незабываемый эпизод. То есть финансовых деталей я не помню. Помню, что наши охранники после случайной сделки со многими участниками остались что-то нам должны. И долг этот признали, что казалось необычным. А вот возвращать его не хотели, что как раз было неудивительно. Они соглашались вернуть долг услугами. Хоть своими, хоть чужими. Они вызвали Кузьмина в какой-то дикий кабак, чтобы там, за водкой, в ходе диалога прийти к согласию. Но денег не платить! Кузмин взял за компанию меня, и мы целый вечер, а потом еще и часть ночи слушали пустую пьяную болтовню, отрицательно качали головами и угрюмо жевали плохо прожаренную свинину. Нам действительно нужны были деньги — подходил срок платежа по одному из кредитов. Их предложения нас не интересовали, наша несговорчивость их огорчала. Разговор вместо того, чтоб идти к согласию, топтался в пьяном тупике. Вот тогда один из них, с внешностью визиря Джафара в молодые годы, и спросил, не возьмем ли мы в зачет их долга чужой долг.
— Чей? — спросил Кузьмин вместо того, чтобы, отказываясь, еще раз небрежно качнуть головой.
— Пошли. — Джафар бросил зубочистку, цыкнул зубом и встал из-за стола.
Мы вышли во двор. В воздухе висела влажная пыль — слабый осенний дождь. Над дверью болталась голая лампочка — плафон был мастерски расколот. Лампа едва светила, но и ее слабого света хватало, чтобы видеть весь небольшой задний двор кабака. Двор был пуст. Две машины, их и наша, стояли у крыльца.
— Далеко идти?
Джафар спустился и открыл багажник. Мы спустились следом. В багажнике лежал человек. Его рот был заклеен пластырем, руки связаны за спиной.
— Он денег должен одним людям. Не отдает. Мы думали — покушаем сейчас немножко, дела решим, а потом поедем его закопаем… Ну что, берете? Тогда мы вам ничего не должны — с него получите. А его долг мы возьмем на себя и с теми людьми сами договоримся.
Джафар замолчал, ожидая ответа.
Это была дичь. Полная дичь. Я даже представить себе ничего такого не мог… То есть в газетах часто появлялись описания похожих случаев. С красочными деталями и сочными подробностями. Но чем ярче сверкали краски деталей, чем больше сока было в подробностях, тем меньше верилось, что автор не выдумал все это, чтобы заполнить пустующее место на полосе. На самом же деле этого быть не могло. Быть не могло, чтобы вот так, ночью, под дождем, в багажнике лежал человек. Он лежал тут все время, пока мы ели и беседовали с этими уродами…
— Женя, я его знаю, — сказал я Кузьмину, разглядев человека в багажнике.
— Какая разница, — пожал плечами Кузьмин. — Знаю, не знаю. Мы его забираем.
— Забирайте, — кивнул головой Джафар и вернулся в кабак.
Так Митька познакомился с Кузьминым.
А через два месяца Кузьмин умер.
И все ушли, забрав свои доли. Последним был Вадик Шеншин.
— Хочешь совет? Выдергивай деньги и бросай эту лавку скорее, — сказал он мне, уходя. — Пока еще можно свалить все на Кузьмина. А один ты все равно ничего не сделаешь.
— Что свалить? — не понял я. — Надо закончить туркменский контракт. Мы же деньги получили.
— Кузьмин получил деньги, а не мы. А вообще как хочешь. Чего я тебя уговариваю?
Я остался один с незаконченным контрактом, голодными бандитами, которым нечем и уже не за что было платить. И с небольшими долгами. Долг в десять тысяч при миллионном обороте — ерунда. Но это очень неприятная вещь, если никакого оборота нет. Еще я остался с Митькой. С ним вместе этот навоз мы понемногу и разгребли.
Только Махмуд до сих пор ждет свои десять процентов с последней поставки. Ждет и обижается на меня. А может быть, уже и не ждет, не знаю. Но обижается — это точно.
К Вадику Шеншину я все-таки поехал. Взял две бутылки водки и поехал. Если уж ударился в воспоминания, то лучше найти для этого более подходящую компанию, чем молчащий телефон. В одиночку нельзя ни пить, ни вспоминать — затягивает. Не знаю, как сейчас, а прежде в таких случаях Вадик был незаменим.
* * *
Около года латали мы с Митькой дыры: возвращали долги, платили неустойки, договаривались и передоговаривались с кредиторами. Мы лезли во все проекты, которые сулили хоть что-то, пытались посредничать на поставках шерсти, хлопка, зерна и, кажется, соды. Это то, что я кое-как помню. За год мы заработали на этом десять килограммов мороженой рыбы… Ума не приложу, откуда она взялась. Но раз была рыба, значит, мы и на рыбе пытались посредничать.
Деньги нам приносили нехитрые операции по обналичиванию. Знакомые дядьки из Минэнерго сбрасывали на нашу фирму небольшие договора по пять-шесть тысяч долларов, а мы им эти деньги возвращали. Десять процентов оставляли себе. Еще со времен Кузьмина нас знали как людей порядочных и аккуратных. За счет репутации мы и выплыли. Как только расплатились со всеми (Махмуд и его взятки не в счет) — обналичивать бросили. Это было непростое решение — от легких денег нелегко отказываться. Но я точно знал, что нам нужна своя тема. Стабильная и законная.
Несколько раз казалось, что мы ее нашли. Сперва мы подписали контракт с немцами на поставку хлопка из Узбекистана. Контракт вполне приличный — на два миллиона долларов. Это теперь мне кажется, что с самого начала я в этот контракт не верил. И немцы были не немцы — югославы, недавно перебравшиеся в Германию. И хлопка у нас не было. Но тогда я не сомневался, что все сложится. А дальше будет легче. За хлопком в Самарканд отправился Митька. В Самарканд, потому что у него там были знакомые.
Митька хлопок привез. То есть не сам хлопок, а договор. Предупредил только, что поставщики люди горячие, если платежи станем задерживать — не поймут. Но от нас что зависело? Платили все равно немцы. Они должны были выставить аккредитив. Вскоре пришла телеграмма из Самарканда: отправляем первую партию, платите. Что-то в этом роде…
Никакой первой партии они не отправили. Не было у них хлопка. А немцы неправильно открыли аккредитив. Ошиблись, наверное. Хотя, как можно так ошибиться, чтобы дать название нашей фирмы, а реквизиты самаркандских поставщиков? Одним словом, хлопка на два миллиона долларов мы не продали. В Самарканде после этого еще долго бушевали, доказывая, что во всем виноваты мы. В подтверждение своей правоты нам обещали встречу с группой автоматчиков, которые уже чистили автоматы и готовились вылететь в Киев. Немецкая сторона грозила арбитражем.
В разгар этих немецко-узбекских страстей я зашел в контору к знакомым американским юристам. Показал бумаги, посоветовался.
— Как быть с узбеками, мы вам посоветовать не можем — никогда не работали в их стране, — сказали мне знакомые американские юристы, — а немецкая фирма не выполнила договорных обязательств, и это очевидно. В Германии отлично работает судебная система. Если все так, как вы говорите, мы готовы отсудить понесенные вами убытки.
Меня попросили принести английский перевод договора с немцами.
Когда я в следующий раз пришел к ним в офис, входная дверь чернела копотью и ажурными лохмотьями обгорелой краски. Дверь была закрыта, а к косяку прибита гвоздем записка угрожающего содержания. Больше знакомых американских юристов я не видел, как не видел, впрочем, ни немцев, ни узбеков.
Был у нас с Митькой еще один похожий проект. Разрезать на металлолом крейсер “Варяг”. Тот, который потом продали китайцам. Он ведь долго стоял раскуроченный, несколько лет. Огромное бронированное корыто. Никто не знал, что с ним делать. У нас даже покупатель на броню был — итальянцы. Проект закончился тем же — никто ничего не продал, никто ничего не купил. А мы ничего не порезали на металлолом.
Вообще это был самый тяжелый год. Бессмысленный и тяжелый.
…Я опять разговариваю с телефоном. Я говорю, он молчит. Оказалось, что с ним говорить лучше, чем с Вадиком. Прежде Вадик Шеншин был веселой сволочью. За столом, по вечерам, его импровиз хотелось слушать, не отрываясь, — не надоедало. А днем слушали, как он нашептывал, стравливая: “Ты же знаешь, я с тобой, я тебя всегда поддержу, я ж тебе друг, а он наличкой взял с заказчика штуку и зажал — ни тебе, ни Кузьмину ни звука, слышишь, говорит, что договор целиком его, что ты к этому договору никаким боком не относишься и нечего с тобой делиться…” Теперь Вадик и за столом такой. Ничего от былой живости — резкие складки у рта, тяжелый взгляд человека, ненавидящего все вокруг. Впрочем, стал он чуть проще.
— А ты, Сашка, лох, — сказал мне Вадик, прощаясь. — Типичный. Хрес-то-ма-тийный, — выговорил он по слогам и засмеялся. — Всегда им был и останешься. Не видел я твоего приятеля с тех пор, как ушел из конторы, но уверен, что он тебя кинул. Тебя всегда кидали. А когда не хотели кинуть, так ты сам под кидок лез. И здесь тот же случай. Я это чувствую. Вот увидишь.
Прежде он бы сказал то же, но якобы с чужих слов. Теперь не стал прятаться. Уже хорошо.
Почему я решил, что Лену надо повезти к нему? Чтобы время потянуть, пока не отыщется Митька? Не знаю. Наверное. Но хорошо, что не повез.
Плохо другое. Плохо то, что я один сижу в конторе, что тихо и уже неделю никто не звонит. Плохо то, что все хреново. Плохо, что, кроме телефона, мне поговорить не с кем. О чем угодно. Да хоть о том, как мы бассейны-барботеры на третьем блоке Чернобыльской станции клеили. Нет, об этом, положим, говорить нечего. Скучная была работа. А вот как по конструкциям четвертого блока лазили, и сейчас вспоминать жутко. Но интересно. Прежде об этом можно было вспомнить с Митькой. И с Лерой, и с Митькой было можно. Для них все это что-то значило. А теперь с кем? С Леной? Похоже, Митька не рассказывал ей ничего. Во всяком случае, многого не рассказывал. Ей не интересно. Остается только телефон. С ним, хоть он и молчит, все-таки лучше, чем с Вадиком…
Наконец я сделал то, что давно собирался и никак не мог решиться. Я снял трубку и набрал номер Митьки. Нельзя же оттягивать до бесконечности. Если надо звонить, то надо звонить. Ответила Лена.
— Здравствуйте, Лена, — вежливо начал я. Начало у меня хорошо получилось. Хоть я и волновался, но получилось неплохо. — Это Саша. У вас ничего нового нет? То есть о Митьке… Я хотел спросить, может, вам что-то… ну, знаете, вдруг кто-то… Еще я хотел извиниться за прошлый раз. Я тогда глупость сказал…
Опять я все испортил. Вот вечно так.
— Здравствуйте, — ответила мне Лена. — Есть новое. Но это не для телефона. Надо встретиться. Я сама собиралась вам звонить.
— Я могу к вам приехать. Хотите, сейчас?
Это был заговор. Я ничего такого не собирался говорить. Мои органы речи, предатели из гортани и надгортанных полостей, обманом захватили власть, отключили на время центральную нервную систему и произнесли эти три слова. А потом вернули главный рубильник в прежнее положение, включили центральную нервную систему и затаились, оставив меня наедине с телефоном.
— Приезжайте, — согласилась Лена. — Адрес знаете?
Адрес я знал.
Перед выходом я зачем-то набрал номер Дружинина. По привычке. Я делал это уже несколько дней подряд. Сделал еще раз. Разве сложно?
— Слушаю, Дружинин.
Телефон с ума сошел. Где он Дружинина-то взял? А может, мне раньше надо было поговорить с телефоном?..
— Владимир Дмитриевич, это Александр Давыдов. Добрый день.
— А-а! Здравствуйте, Саша. Я как раз собирался вас набрать. Посоветоваться хотел и встретиться. Но сегодня не могу. Найдите меня завтра. Хорошо?
— Хорошо, — сказал я и положил трубку.
Вон сколько людей, оказывается, хотели поговорить со мной. А я не знал. Может, еще кто-то хочет? Митька, например.
Когда-нибудь я хитрым образом узнаю его секретный телефон и позвоню: “Привет, Митька! Как ты?” А он обрадуется моему звонку и скажет: “Я сегодня целый день о тебе думал, позвонить хотел. Но совсем времени не было. Надо встретиться. Набери меня завтра…”
Я ехал к Лене. Но думал почему-то о Маше. О той Маше, с которой когда-то давно работал в Центре радиационной медицины и которую видел с тех пор только раз, да и то — случайно, лет шесть назад. Не знаю, почему я вспомнил о Маше. Хорошая была девушка, но думать я о ней перестал сразу, как только ушел работать к Кузьмину. И о наших походах по палатам, разговорах с больными, и о возне с томографами, и о коротких вечерах на троих — с ней и Кузьминым — в заваленном снегом старом деревянном доме. Я перестал вспоминать об этом потому, что хотел забыть, а вспомнил потому, что вдруг понял: ничего лучше тех зимних вечеров у меня не было. Никогда.
Году в девяносто пятом или в девяносто шестом мы делали небольшую работу в Гостомеле. По дороге на Гостомель есть развилка — от основного шоссе отделяется дорога на Пущу Водицу. Как-то раз, возвращаясь, я повернул на этой развилке не в сторону Киева, как обычно, а к Пуще.
Была первая неделя октября, красная и золотая. Ей-Богу, не знаю ничего красивее наших лиственных лесов перед осенними дождями. Я сбросил скорость и ехал медленно. Меня обгоняли трамваи и редкие машины. Пуща мало изменилась за то время, что я ее не видел. Построили несколько кабаков, поставили два или три новых киоска. Черные крыши старых деревянных дач стали еще чернее, заборы едва держались под собственной тяжестью.
Я остановил машину возле дома, в котором провел две зимы и одно лето. В нем никто не жил, давно никто не жил. Окна были забиты, калитка заперта на висячий замок. Остро пахло гнилым деревом, грибами, осенью. Конечно, Пуща тогда пришлась мне под настроение. Не будь этого настроения, не свернул бы я с дороги, а гнал бы в Киев, в контору, не глядя по сторонам, не отвлекаясь. Не стал бы заезжать и в Центр радиационной медицины.
Ну, а в Центре все давно было не так. На дверях кабинетов висели новые таблички с незнакомыми фамилиями и непривычными названиями отделов. Все было по-другому. Я не встретил в коридорах Центра ни одного знакомого лица. Только внизу, возле регистратуры, уже уходя, случайно увидел Машу. Она узнала меня сразу, удивленно и растерянно улыбнулась и тут же, так быстро, как смогла, погасила улыбку.
— Привет, — махнул я ей рукой и улыбнулся широко и радостно.
Ее испуганная улыбка была честной, а моя, сильная и уверенная, — нет.
Я быстро вышел на улицу, сел в машину и больше там не появлялся.
* * *
Лена меня ждала. И видно было, что к разговору готовилась. Строгий костюм, деловой раскрас — никакой романтики в линиях и тонах, никакой лирики.
Она пригласила меня в комнату и указала на кресло. Сама села напротив. Между нами снова оказался стол. Как тогда, во время разговора у нас в конторе. Только теперь в кресле для гостей сидел я. И, кажется, больше не был врагом. Значит, и вправду она узнала что-то новое.
— Митька звонил? — попытался угадать я.
— Нет еще. — Лена отрицательно качнула головой. — Но мне кажется, скоро позвонит. Я пригласила вас вот зачем… Я ведь так мало знаю о том, чем вы с Димой занимаетесь. Конечно, я спрашивала его, и не раз. И он всегда отвечал на мои вопросы, рассказывал… Но как-то не очень определенно, в общих, да, слишком общих чертах. Одним словом, я так и не смогла составить ясного представления. Новые технологии… Что-то внедряется… куда-то… Нет?
Мне стало смешно. Я от безделья и от одиночества болтаю с телефоном, езжу водку пить к Вадику Шеншину — век бы его не видеть, — а тут в таком же одиночестве сидит человек, у которого без моей болтовни концы с концами не сходятся. Всегда так.
— Лена, вы не с того начали. Расскажите мне все по порядку. Вы заявили в милицию о том, что Митька пропал. Я просил вас не делать этого, но вы решили по-своему. Ладно. Они что-то узнали? Что?
Лена молчала, терла ладони, переводила взгляд с окна за моим правым плечом на зеркало за левым.
— Я не заявляла в милицию, — наконец сказала она. — У моих родителей есть близкий друг. Он генерал, работает с министром внутренних дел…
— Чем мне всегда нравился Киев, — не удержался я, — у каждого есть друг, который знаком с нашим президентом, у каждого второго друг знаком с президентом России, у каждого третьего найдется общий приятель с американским президентом. Прямо какой-то пуп Земли, а не Киев…
— Смешно, — тускло улыбнулась Лена.
— Извините. И вы попросили знакомого генерала…
— Отец. Отец попросил его узнать все, что можно узнать, не объявляя розыска, не поднимая шума…
— И что? Я понимаю, он что-то выяснил. Что?!
— Скажите, Александр, вы, правда, не знаете, зачем Дима полетел в Грецию?
Она не терла руки, не смотрела в окно. Просто спросила. По форме, конечно, это был вопрос. Но по сути — ответ. Митька улетел в Грецию. Зачем? Вот и Лена об этом. Зачем?
— Это точно? Когда?
— Вот, тогда. Он собрал вещи, попрощался и уехал. Но не на вокзал, а в Борисполь. Чтобы улететь в Грецию.
Тут она заплакала. И быстро вышла.
В квартире было тихо. С соседней улицы едва доносился шум трамвая. Я огляделся. Большая, полная дневного света комната, широкие окна. Два светлых ковра. Один на стене, другой на полу. В углу комнаты — компьютер. Рядом — коробки с дискетами, принтер, модем. Мебель старая, кожаная, еще довоенная — громоздкая и неподъемная. Глубокие кресла и белый диван. У такого дивана вполне мог быть друг генерал милиции. Но ведь и генералы ошибаются. Очень часто ошибаются. Генералы, они вообще, как женщины: хитрые, но наивные, они часто ошибаются и все путают.
— Может, это не Митька улетел в Грецию, а какой-то другой Хвощинский? — спросил я Лену, когда она вернулась. — Ваш генерал ошибся. Что Митьке делать в Греции? Это смешно. У него и денег нет.
Я стоял у окна и старательно не смотрел в ее сторону.
— Может быть, ошибся, — отозвалась она. — Надо понять. Поэтому я и попросила вас подробно рассказать, чем вы занимаетесь.
— К Греции это никакого отношения не имеет, — засмеялся я и обернулся к
ней. — А вообще мне надо бы с мыслями собраться.
— Не надо собираться. Просто расскажите мне все… Кофе?
— Да.
Конечно, рассказал я ей не все. Мы с Митькой двадцать лет знакомы, как тут все расскажешь? И о багажнике “Мерседеса” я не вспоминал, и еще много о чем. Митька всегда был человеком легким: влюбился, сорвался, уехал, вернулся, опять уехал… Запросто. Но в Грецию… Такое даже для него слишком. Это надо было готовить не один день и не одну неделю. Он такого не смог бы сделать. Так что, вернее всего, генерал ошибся.
Я рассказал Лене, как мы с Митькой год сидели без денег. Как продавали чужую шерсть людям, которым и своя-то была не нужна. Как продавали немцам узбекский хлопок. Как собирались резать крейсер “Варяг”. Как я пытался найти покупателя на старые разработки Кузьмина — полимерные материалы для строительства. Это для нас они были старыми, а на рынке ничего похожего тогда еще не было. Из нескольких полимеров, на которые удалось найти хоть какие-то документы, я выбрал один — самый простой и эффективный. Им и занялся. Но продать материал, который нигде и никем в промышленных объемах не применялся, оказалось очень непросто. Я не сказал “невозможно” только потому, что кому-то что-то похожее, может, и удавалось. Но у нас ничего такого не вышло. Мы попали в замкнутый круг: чтобы найти инвестора, надо было где-то примениться, но чтобы примениться, нам нужен был инвестор.
Выход нашел Митька. Он привел к нам в контору Жилецкого, главного инженера одного из киевских строительных трестов. Когда-то Митька работал с ним и знал, что если Жилецкому дать взятку, то он возьмет, не откажется и что-то полезное сделает. Мы показали Жилецкому образцы, выложили на стол акты испытаний и разрешение санврача — все документы, которые у нас были. Назвали его цифру — десть процентов от суммы договора. Жилецкий несколько дней думал, а потом дал нам объект — Национальный банк Украины. Он подписал с нами договор и заплатил аванс. Мы стали выполнять работы сами. Началась новая жизнь.
После Нацбанка разговаривать с начальниками строительных отделов коммерческих банков стало немного проще.
— Где вы применяли эти… ваши… полимеры? — спрашивал нас такой начальник.
— Вот буквально только что на Национальном банке Украины, — небрежно отвечали ему мы. — У них возникла такая проблема… — Тут мы рисовали схемы и разрезы, объясняли, как работает полимер и почему, кроме нас, никто ничего не мог сделать, потом доставали и показывали образцы.
Начальник строительного отдела кряхтел, сомневался, но отставать от Нацбанка не хотел. А иногда у него и выбора не было, мы соглашались на работу, за которую мало кто бы взялся, — полимер действительно обладал необычными свойствами. Опять же, в Нацбанке уже применили…
— А чем же он был так хорош? — спросила меня Лена.
— Наш полимер?
— Да.
— Ну зачем вам это нужно? — честно удивился я. — История и без того
длинная — не один час рассказывать. Если я сейчас еще и в физику с химией полезу, мы сегодня не закончим…
— Не успеем сегодня — продолжим завтра, — упрямо сказала Лена. — Я хочу все понять. Дима тоже мне говорил: “Зачем тебе это нужно?” — а теперь он где?
— Ну, хорошо, — пожал я плечами, — материал, о котором идет речь — это жидкость. Вязкость у нее меньше, чем у воды. Она предназначена для защиты кирпича, бетона, дерева, любого пористого строительного материала от проникновения воды и воздействия агрессивных сред.
— Агрессивных? — уточнила Лена и, кажется, улыбнулась.
— Да. Кислых, щелочных. Что-то непонятно?
— Нет-нет. Все понятно.
— В строительных материалах, возьмем для примера бетон, есть поры, а в строительных конструкциях — трещины. И те, и другие по своим размерам больше, чем молекулы воды. Это и позволяет воде, а она в наших широтах есть практически везде, проникать через стены, фундаменты, перекрытия. Обычно от воды защищаются как? Сверху на бетонную поверхность выливают какую-нибудь клейкую дрянь — битум, например, или клеят рулонные покрытия. Наш материал работает иначе. При нанесении на поверхность бетона он впитывается, уходит в поры. И уже там, внутри, в порах, идет реакция полимеризации. Молекулы полимера цепляются друг за друга и за молекулы бетона, создавая в теле бетона прочный, не пропускающий воду слой. Понимаете, внутри. Кроме того, у этого слоя повышенная морозостойкость и химстойкость. Он в несколько раз прочнее обычного бетона.
— А цена?
— Наш дороже…
— Ага!
— Что “ага”? Зато какие свойства. И скорость обработки… Это ведь жидкость. Одно дело полить несколько раз пол или стену, и совсем другое — обмазывать, обклеивать… А кроме того, мы могли работать в таких условиях, в каких больше никто не мог. Узкие глубокие щели… Понимаете?
— А где вы его брали?
— Полимер? Сами делали.
— Сами?
— Это не сложнее, чем приготовить чай с лимоном или кофе со сливками. В бочку с растворителем мы наливали одну смолу, потом засыпали другую, подливали пластификатор и палкой размешивали до готовности. Отвердитель добавляли непо-средственно перед применением. У нас только так и можно. Чем проще, тем надежнее.
— Ладно, — вздохнула Лена. — И что дальше?
— А что дальше? Брали объекты, работали. И продолжали искать инвестора. Потому что палка с бочкой долго продолжаться не могли. Ну, мы так думали…
— Но инвестора вы так и не нашли… Как я вижу…
— Не совсем. Примерно через год на нас вышли японцы, а еще через три
года — финны.
— Интересно.
— Рассказать?
Я догадался, зачем она меня расспрашивает, почему хочет все знать в деталях и подробностях. Может быть, я и в самом деле смогу рассказать ей что-то полезное. Мне ведь не трудно. И еще не известно, кому из нас этот разговор нужнее, ей или мне…
— Конечно.
— Первыми были японцы. Вообще это был большой проект, и начинался он без нас. Несколько украинских академиков предложили крупной японской корпорации с мировым именем сделать совместную украинско-японскую фирму, чтобы выпускать защитные полимерные покрытия. Японцы заинтересовались, была встреча, на встречу привели нашего президента, чтобы он подтвердил: фирме будут всячески содействовать и помогать. Встреча прошла замечательно: академики не жалели розовых красок и красочных эпитетов, президент убедительно кивал и поддерживал академиков. Японцы расслабились и дали академикам пятьдесят тысяч на мелкие расходы по регистрации фирмы и для налаживания начальной инфраструктуры. Дело-то большое затеяли. Президент, опять же, очень убедительно кивал.
Меня познакомили с японцами года через полтора. К тому времени они уже хорошо знали, что такое украинские академики, и хотели только вернуть свои пятьдесят тысяч. А больше японцы ничего уже не хотели.
Если быть точным, то познакомили меня не совсем с теми японцами, которые доверчиво отдали деньги нашим химическим ученым. Меня познакомили с посредником, который организовал их встречу. Звали его Кенсуке Фукуда. Себя он на американский манер называл Кеном и жил в Калифорнии. Там у него был дом. Он вообще был очень американизированным японцем. Еще один дом и любимая женщина у Кена были в Швейцарии. А в Японии он числился в каком-то институте. В Киото у него имелись фирма, жили бывшая жена и сын.
Кен был человеком общительным и мобильным. Выискивая технические новинки, он мотался по всему миру. Деньги интересовали его не больше, чем наука. Найдя что-то любопытное, он сперва разбирался в механизме, в тонкостях, в принципе работы, а потом помогал найти покупателя. В России Кен бывал чаще, чем в Японии. Томск он называл Меккой для ученых. О японцах говорил “эти японцы” и саке предпочитал водку.
Это он свел японскую корпорацию с украинскими академиками, а после того, как стало окончательно ясно, что им не сработаться, должен был забрать у академиков японские пятьдесят тысяч долларов.
Корпорация отказалась от мысли продолжать работу с Украиной. У нее и без того было чем заняться. А Кену эта мысль по-прежнему казалась привлекательной. На украинские полимеры у него был еще один заказчик. Заказчика звали Масатоши Маруяма. И он тоже мало чем напоминал типичного японца.
Масатоши Маруяма много пил. Выпив, он любил садиться за руль и гнать так быстро, как только мог. Штрафы платил аккуратно и смеялся: я богатый, меня никто не тронет. У Масатоши Маруямы было три завода электроники — на Филиппинах, в Индонезии и в Японии. Он ничего не смыслил в полимерах, но специально для работы с нами взял на службу химика. Масатоши Маруяма был настойчив. Он видел применение дешевым украинским полимерам, не хотел терять времени и всех торопил. Встречу назначили в Томске у директора Института высоких напряжений.
Кен встречал нас в Томске. Мы с японцами прилетели из Домодедова одним самолетом. Рейс несколько раз переносили, и все время, проведенное в зале ожидания, я с сочувствием наблюдал за двумя суматошными японцами, которые ни слова не понимали по-русски и метались между справочными бюро и стойками регистрации. Я тогда не знал, что это и были Масатоши Маруяма с его химиком.
Вот этот наемный химик потом все и завалил. Он-то как раз был правильным японцем. Он много улыбался, кланялся и опять улыбался. Меня он называл Алекзандер-сан и благодарил за ученую демонстрацию. Не знаю, что он нашел в ней ученого, я просто показал, как работают три полимера Кузьмина. Для японцев мы решили расширить наш ассортимент.
Переговоры разделились на две части. Сперва я рассказывал про наши полимеры, клеил керамику и пропитывал бетон, а потом японцы долго обсуждали увиденное. Они говорили по-японски, резко и громко. Должно быть, лет пятьсот назад так выглядел военный совет самураев.
Наконец они приняли решение и Кен перешел на английский.
— Господин Масатоши Маруяма решил заключить с вами контракт. Его интересуют все ваши полимеры, — сказал мне Кен. — Все три. Поздравляю вас. Должен предупредить, что я был против, но их двое, — кивнул он головой в сторону
японцев, — и работать вам предстоит с ними.
— А почему вы были против? — удивился я.
— Вы показали нам три полимера. Первый очень плохо пахнет. У него ядовитый запах. В Японии на такой материал будет сложно получить разрешение и тяжело продать. Второй содержит растворитель — ацетон. В Японии стараются не применять материалы с ацетоном в качестве растворителя. Лучше — на воде. Третий, на мой взгляд, не технологичен. Но, повторяю, мое мнение в этом случае не имеет решающего значения — работать вы будете с господином Масатоши Маруямой.
Около года вели мы переписку с Маруямой и его химиком, прежде чем первая пробная партия — тонна клея, того самого, с плохим и ядовитым запахом, улетела в Японию. На этой тонне все и закончилось. Один компонент этого клея был взрывоопасным, и, чтобы не отправлять его самолетом, мы поручили химику Маруямы приготовить этот компонент самостоятельно. Мы очень подробно описали методику и порядок изготовления этого компонента, чтоб он, не дай Бог, чего-нибудь не перепутал. Но он перепутал все, а скорее всего, он вообще не читал наших писем. Он сделал этот компонент на воде, и клей не клеил. Не то что не клеил, он вспучивался, пенился, сильно нагревался и пер раскаленной массой из канистр и сосудов, как Мишкина каша из рассказа детского писателя Носова.
Японцы нервничали. Японцы писали нам сперва встревоженные, а потом грозные письма. Но мы о воде не догадывались и не могли ничего понять, — у нас клей не вспенивался и не нагревался. Он делал то, что положено клею, — клеил. Потом, когда отношения уже были порядком подпорчены, пришло покаянное письмо от химика. Он извинялся, извинялся, извинялся и просил прощения за свою ошибку. На бумаге это выглядело, как настоящее харакири.
Отправленная в Японию тонна пропала почти полностью. Начинать заново не было ни сил, ни желания. А вскоре подоспел тихоокеанский экономический кризис, и Масатоши Маруяма бросился спасать свои заводы на Филиппинах и в Индонезии. Ему стало не до нас.
Последнее письмо по этой сделке я получил не от него, а от Кена. Кен писал, что с Масатоши Маруямой больше не работает, что потерял на этой клейкой истории семьдесят тысяч собственных денег. Отдельным абзацем Кен сообщал, что Маруяма уволил своего химика.
— Надо же, — удивилась Лена. — Все как у нас. А говорят, японцы такие-растакие пунктуальные…
— Японцы разные. Как и мы. Обобщать надо аккуратно.
Из той, уже давней, поездки в Томск, с которой началось мое знакомство с японцами, я привез два ярких впечатления. Второе было от японцев. А первое — от Томска. Еще с университетских времен, с тех пор, когда я работал над курсовой и едва не каждый день бывал в Институте теорфизики, мне запомнилось удивительное ощущение интеллектуально насыщенной среды. Само присутствие в помещении нескольких человек с нерядовым интеллектом создает своего рода поле. И его нельзя не почувствовать. Как в воздухе перед сильной грозой… Тогда я крепко запомнил это ощущение. Мне не хватало его все прошедшие годы. В аудиториях томских институтов я ощутил и узнал его сразу. И не хотел уезжать. Кен был прав, Томск — это Мекка для ученых.
Рассказывал я долго. Когда закончил — уже темнело.
— Но это же не все? — спросила меня Лена. — А дальше… Потом — что?
— Лена, потом было много чего. Обо всем вот так не расскажешь.
— Но вы должны понять… — Она поморщилась, с трудом подбирая слова. — Мне нужна ниточка, я не знаю, за что зацепиться, я не могу объяснить себе исчезновение Димы.
— Это я как раз понял. Потому и рассказывал подробно. Но к Митьке, как вы видели, все это прямого отношения не имело. Он оставался в Киеве и работал…
— И все-таки я бы хотела послушать еще… Может быть, что-то…
— Хорошо, — согласился я. — Конечно. На днях вам позвоню. А могу прислать письмо. Хотите? По электронной почте.
* * *
A.Davidov
От: A.Davidov [davidov@ener.kiev.ua]
Отправлено: 31 мая 2001 г. 11:36
Кому: Dim Khvoshchinsky (Эл. почта)
Тема: финны в истории
Здравствуйте, Лена!
Что у Вас нового? Если что-то есть, звоните мне, пишите… Лучше, звоните.
Вчера я обещал рассказать Вам о финнах. Вот, пожалуйста, читайте.
Финнов от японцев отделяло три года. Вообще довольно условный срок. Три года отделяло Таллин от Томска. А если считать время между последним письмом от Кена и первым от Олева, то одних от других вовсе ничего не отделяло. Кен написал мне о потерянных семидесяти тысячах (до сих пор не могу понять, как у него столько набралось), когда переписка с Олевом уже началась. В промежутке между японцами и финнами с нами пытались поработать две фирмы — из Турции и Израиля. Но турки, по-моему, просто ничего не поняли из наших объяснений, а ребята из Израиля поняли даже больше, чем мне хотелось. Они сразу стали требовать такие цифры, которых я и японцам-то не решался давать. При всем доверии и хорошем к ним отношении.
Дела у нас в то время шли уже не очень хорошо, и мы понимали, что дальше лучше не будет. На рынке начали появляться полимеры европейского производства. По качеству они напоминали наши, были, правда, дороже, но дилеры при заключении договоров предлагали такие взятки, каких мы себе позволить не могли. И ряды наших заказчиков, без того не слишком многолюдные, редели день ото дня.
Олев нашел нас через Интернет. Он, как и Кен, выступил посредником, но в отличие от японца наукой никогда не занимался. Олев жил в Таллине. До распада Союза служил в КГБ и работал в Швеции. Олев был эстонцем. Под видом журналиста одной из эстонских газет он занимался в Швеции техническим шпионажем. Тоже своего рода посредническая деятельность. Кроме эстонского, русского и английского, Олев знал шведский и финский языки. Теперь дорогу в Швецию ему закрыли. В Америку тоже не пускали. Олев работал с изобретателем из Финляндии. Подыскивал нужные технологии, сводил с людьми и фирмами. Переводил.
Технари из КГБ и в Киеве встречались мне нередко. Они находили нас в разных справочниках, предлагали познакомить с китайцами или иранцами, брали рекламные проспекты, звонили какое-то время, что-то уточняли и исчезали навеки. Дело привычное.
Прежде чем договориться о встрече, мы вели переписку с Олевом около года. Он задавал разные вопросы, я отвечал, он пропадал, потом появлялся и задавал новые вопросы. Наконец решили встретиться в Таллине. Финны, Олев и я… Речь шла уже о создании фирмы.
С деньгами у нас тогда было плохо, и в Таллин я поехал поездом. Через Петербург. Взял с собой пятьсот долларов. На всякий случай. Из этих пятисот четыреста пришлось оставить в Петербурге. Я приехал перед обедом, а поезд на Таллин уходил поздно вечером. За эти полдня меня в Питере успели ограбить. Незабываемое впечатление. Оно стоило тех четырех сотен. Есть же экстремальный туризм. За опасность люди готовы платить приличные деньги. Так вот, я купил ее очень недорого. За беседу с группой решительно настроенных чеченцев в самом центре чужого города, в мрачной тени промозглых февральских сумерек понимающие люди заплатили бы гораздо дороже. Я уверен. Но я тогда думал не об этом. Мне нужно было попасть в Таллин, а не в горный аул где-нибудь на границе с Дагестаном.
— Как доехали-и? — спросил, встречая меня на вокзале, Олев. Эстонский
акцент — слегка удлиненный последний слог, был едва различим в его русской речи.
— Плохо “доехали-и”, — ответил я, не очень заботясь о соблюдении норм вежливости. — В Питере меня ограбили. Даже не представляю, как назад поеду. И где буду жить.
— Да-а? — ровным голосом выразил удивление Олев.
— Ну, разберемся как-нибудь… — Я попытался успокоить не столько его, сколько себя. В дороге у меня действительно возникли кое-какие планы.
Паром, на котором приехали наши финны, пришел перед обедом. Мы ждали их в холле гостиницы “Виру”. Они приехали втроем. Кроме самого изобретателя, его звали Юхани Ниниваара, был его администратор Матти. С ними приехал молодой парень — племянник финского министра. Какого именно министра, я не расслышал, И это было не важно. Племянник министра приехал в Таллин отдыхать.
В начале встречи Олев рассказал Юхани о том, как неудачно сложилось мое путешествие. Выслушав Олева и не сказав ни слова, Юхани выбрался из кресла и куда-то отправился. Следом за ним пошли Матти с племянником министра, Олев и я. Зрелище было забавное. Юхани уже перевалило за шестьдесят. Было видно, что все эти шестьдесят лет он не отказывал себе в еде и успел приобрести форму, способную вместить как можно больше содержания. Он был небольшого роста, говорил очень мало и походил на состоятельного фермера. Мы следовали за ним, как караван за проводником. Высокий Матти шел, сильно наклонясь, и слушал отрывистые и резкие указания Юхани. Я не понимал, что происходит.
Так мы пришли к администратору гостиницы, где мне был заказан номер на двое суток. Потом мы направились в авиакассу. Там был куплен билет на самолет до Киева. В завершение Юхани заставил меня взять деньги на карманные расходы. Кажется, пятьдесят эстонских крон. Я уже не помню. Помню, что все в сумме: гостиница, самолет и пятьдесят крон аккуратно равнялись тем четыремстам долларам, в которые мне обошелся экстремальный туризм в Питере. Я пообещал вернуть деньги в Киеве. Но Юхани в Киев так никогда и не приехал.
Это были самые странные переговоры, в которых мне приходилось участвовать. После долгого и подробного разговора о свойствах наших полимеров и о возможном их применении Юхани сказал: “Ладно. Работать мы с тобой будем так…” И рассказал, как мы будем работать. Сколько процентов он возьмет себе, сколько отдаст нам, кто и как будет руководить новой фирмой. Он говорил уверенно и твердо, как о чем-то давно решенном. Было понятно, что спорить с ним нет смысла — все равно ничего не изменить. Но и спорить было не о чем. Меня все устраивало.
— Со мной хорошо работать, — не уговаривал меня, а просто рассказывал Юхани. — Я многих знаю, я работаю с НАСА. Смотри, вот это, рядом со мной, мой хороший знакомый. Он — американский сенатор, друг Буша. Со мной ты сможешь выйти на крупнейшие американские корпорации. Они с посторонними не работают. Вот, смотри фотографии…
Видно было, что он не первый раз произносит эти слова, показывая эти же фотографии. Говорил он уверенно, громко и отрывисто. Олев тихо переводил. Но в том, как Юхани клал передо мной фотографии, была какая-то усталость. Часто и подолгу смотрел он в окно, отвлекаясь от разговора. Что-то было не так.
Провожая меня в аэропорту, Олев вдруг спросил:
— Вы заметили, как тяжело было Юхани?
— Что случилось?
— Юхани — необычный и очень сильный человек, но эти два дня он едва держался. В последнее время его просто одолевают неприятности. Несколько недель назад его очень серьезно подвели.
У Юхани много патентов, которые защищают его изобретения. Патенты надо обслуживать. Чтобы не терять на этом время, Юхани заключил договор с банком. Банк должен был сам следить, когда подходит время очередного платежа по патенту и вовремя перечислять деньги. И вот по одному из патентов, который защищал очень важное для Юхани изобретение, банк вовремя не заплатил. Возможно, это была случайность, хотя Юхани уверен в другом. Так или иначе, изобретение лишилось иммунитета, и Юхани потерял на этом большие деньги.
— Он будет судиться?
— Да. Он потребовал, чтоб ему возместили убытки, однако банк отказался. Судиться с банком — это очень дорогое дело. Но Юхани на это решился… А несколько дней назад у его жены был инфаркт, и она сейчас в больнице. Вчера Юхани был у меня дома и когда рассказывал об этом, чуть не плакал…
Бумаги, необходимые для регистрации фирмы, были подписаны, и я улетел. Мы договорились, что через три месяца Юхани, Олев и Матти будут в Киеве. Мне надо было оформить и отправить им приглашения. Приглашения я отправил, но у Юхани все никак не получалось вырваться из Хельсинки. Шел суд, и конца ему видно не было.
— Может быть, Юхани лучше забыть об этом? — как-то спросил я Олева. — Махнуть рукой, забыть и жить дальше…
— Мы все говорили ему то же самое. И не раз. Но Юхани не такой человек…
Примерно год спустя я в последний раз писал Олеву и спросил, как дела у Юхани.
“Юхани судится, — ответил мне Олев. — Он вложил в этот суд все свои деньги, заложил даже дом и землю, доставшиеся ему в наследство от отца. Сейчас он уже не верит, что может выиграть этот процесс, и попросил своих друзей в Америке, чтобы они надавили на финский банк через какой-нибудь крупный американский…”
Кстати, Лена, о судах. Потехин, к которому мы с Вами собирались съездить в начале недели, уже должен был вернуться. Сегодня или завтра я свяжусь с ним. Хотя теперь мне не совсем понятно, чем он может нам помочь. Но мало ли…
Не горюйте.
Ваш Александр Давыдов.
* * *
Заканчивая письмо, я вспомнил, что обещал позвонить Дружинину. Не случайно вспомнил. Мы начали работать с ним как раз после этой истории с финнами. Дружинин покупал у немецкой компании состав для защиты металлоконструкций от огня. Вместе с немецким составом шла немецкая же грунтовка. Очень дорогая и не очень удобная в работе. Вот Дружинин и решил заменить немецкую грунтовку нашей. По качеству наша не уступала, а работать с ней было проще. Ну, и цена, понятно… Дружинин покупал ее у нас уже несколько лет. И отказываться не собирался.
— Здравствуйте, Саша! — Дружинин сам снял трубку. — Очень вовремя позвонили. У меня к вам есть несколько вопросов, но разговор не телефонный. Не сможете навестить меня в обед?
Мне не очень понравилось, что он говорил о каких-то своих вопросах и ничего не сказал о том, когда собирается брать очередную партию. Меня интересовало только это… Одним словом, в обед я мог.
Дружинин — любопытный человек: взрывной и энергичный. Он надежно хранит секреты, связанные с бизнесом, но совсем не умеет скрывать чувства и эмоции. В последние годы Дружинин крепко невзлюбил Америку.
Лет семь назад, когда в Киеве начали появляться западные фонды поддержки частного бизнеса, я связался с одним, американским. Написал бизнес-план, показал, сколько денег мне нужно, чтобы завалить нашими полимерами Украину, и как я потом эти деньги верну в короткие сроки. Мне нравился мой бизнес-план. Он был простой, ясный и убедительный. Я отослал его в фонд и через пять дней получил назад. Вместе с корректным отрицательным ответом. Я тогда очень удивился. Не тому, что ответ был отрицательный, а тому, как быстро он пришел. Два дня, по моим представлениям, пакет с бизнес-планом должен был добираться до фонда и еще два дня возвращаться. То есть решение они приняли в один день и в тот же день мне ответили. Завидная оперативность. Она-то меня и удивила. Я не поленился и приехал в офис фонда. Я очень хотел рассказать им, как они меня удивили.
— Послушайте, — отводя взгляд, сказала мне эксперт фонда, молодая девочка, которая за один день успела прочитать мои бумаги, принять по ним решение и отослать их мне, — вы написали о новых технологиях. Вы применяете их в энергетике. Вы сотрудничаете с электростанциями. Но нас не интересует украинская энергетика. Мы не финансируем ни такие проекты, как ваш, ни такие фирмы, как ваша.
— Почему? — тупо спросил я.
— Это политика фонда. Я за нее не отвечаю. Мы выделяем деньги под проекты в пищевой, мебельной и строительной отраслях. И все.
Мне нечего было возразить ей. Они вправе тратить свои деньги, как хотят. Они могут не тратить их вовсе. Это их деньги и их дело. Все, чего они хотят, — чтоб у нас были еда и жилье, чтоб мы не лезли от голода на стенку. На их стенку. Чтобы нас не было слышно и видно.
— Саша! Извините, что сорвал вас с места, — встретил меня Дружинин. — Свободного времени — ни секунды. Завтра рано утром уезжаю в Чернобыль. Буду заключать договор с объектом “Укрытие”. Хотел посоветоваться… Вы же с ними много лет работали и всех там знаете. Верно?
— Ну, всех-то я точно не знаю. Да и тех, кого знал, там почти не осталось.
— Дмитрий мне рассказывал что-то про пылеподавление в случае падения кровли… Я правильно запомнил?
— Да, почти правильно. Но это давний договор. Его так и не довели до конца.
— Вот это и интересно. Почему не довели, что помешало? У всякой крупной компании есть свои особенности принятия решений.
— Владимир Дмитриевич, — рассмеялся я, — могу рассказать, мне не сложно. Но как раз по договору об аварийной системе пылеподавления непосредственно с “Укрытием” мы почти не работали.
— Ну, все равно…
— Это была тема, поднятая “Энергостройпроектом”. Они заметили, что есть большая вероятность обрушения кровли “Укрытия”.
— Так оно и было? — переспросил меня Дружинин.
— Так и есть. Крыша там держится на честном слове…
— А если без метафор?
— Крыша “Укрытия” — это трубный накат, просто металлические трубы, положенные на две балки. Опоры у этих балок, во всяком случае, у одной из них, очень ненадежные: шахта лифта, которая сама едва держится, и стена, которая была повреждена при взрыве во время аварии. Вероятность падения балок в девяносто пятом году оценивалась в десять—тринадцать процентов. Это без метафор.
— Ого. Много. А что, других опор не могли найти?
— Не могли. Вспомните условия восемьдесят шестого года, в которых строили “Укрытие”. А обрушение кровли — это, конечно, не взрыв, но огромное облако пыли. Кто знает, куда его понесет? Там ведь тонны, десятки тонн пыли, в помещении “Укрытия”. Они с этой пылью борются, поливают специальным составом, который на небольшое время связывает ее, а потом сам становится пылью.
— Замечательно!
— Не стоит иронизировать. В разрушенном четвертом блоке пятнадцать лет поддерживают стабильное состояние ядерного топлива. Делают это на ощупь, вслепую. Прикладных задач такого масштаба и характера никто и никогда не решал. Людей, которые понимают физику того, что происходит внутри — единицы. И работают они не на объекте “Укрытие”, даже живут не на Украине.
— А где?
— В Москве. А на “Укрытии” работают в основном бывшие атомщики, турбинщики. Технари. Те же, кто и до взрыва. Они следят за тем, чтобы хуже не стало. Поэтому очень консервативны. И не только они. Каждый их шаг контролируют и перепроверяют. Поэтому им проще купить десять машин и целыми днями ездить на них по зоне, чем провести самые невинные конструктивные изменения на четвертом блоке. О ненадежности кровли давно говорили…
— Так, может, проще построить еще один “саркофаг”? — вдруг перебил меня Дружинин. — Снаружи. А тогда пусть внутри хоть все падает — не страшно.
— Верно. Это самая старая и самая живучая идея. Кажется, к ней сейчас опять вернулись. Если я правильно помню, построить его не так просто. Особенности почвы, болотистая местность, перегруженность территории станции строениями… Одним словом, возводить тяжелые здания там опасно. Поэтому “Энергостройпроект” предложил другое решение. Если уж кровля будет падать, надо не дать облаку пыли выйти за пределы четвертого блока. Погасить его внутри. Они хотели разместить на стенах реактивные распылители и датчики. Как только датчики фиксировали падение труб, распылители заливали пыль специальным составом, и кровля падала на мокрое основание. После этого, с задержкой в доли секунды, выливалась новая порция состава. И связывала остальную пыль. А потом, через полчаса, сверху все заливали тонкой резиной. Консервировали.
— Это какие же распылители надо было поставить, чтоб они, пока рушатся трубы, успели вылить сотни литров жидкости…
— Так и проектировали их в КБ “Южном”. Ракетчики.
— Хорошо. А вы чем занимались?
— Составы разрабатывали. То, чем, собственно, пыль давили. Система ведь делалась на несколько лет. Значит, пылеподавляющая жидкость должна была не замерзать при минус сорока, не густеть при плюс пятидесяти, не взрываться от случайной искры, а сколько искр будет при падении металлических труб, вы можете себе представить. Да еще хорошая смачивающая способность, да плюс…
— И это вы с Димой?
— Нет, конечно. Хотя неоконченный физфак мне не повредил. А составами занимались те же люди, которые раньше работали с Кузьминым. Причем мы шли впереди паровоза, потому что параметры распылителей подстраивались под характеристики составов. Так что, хоть договор был остановлен еще на стадии проектирования, мы свою работу сделали почти полностью. Провели лабораторные испытания составов. Не дошло дело только до полевых.
— Ладно, Саша, вернемся к началу разговора. Почему же работы были остановлены?
— Да денег, как всегда, пожалели. Пришел новый начальник и скомандовал задний ход. А сейчас он по телевизору выступает и рассказывает, что каждую минуту на “Укрытии” крыша упасть может. Как у него неспокойно на душе во время снегопадов и при сильном ветре. Интересно, что через несколько лет эта тема возродилась, но уже под командой французов. В Европе решили, что и они могут кормиться на чернобыльских хлебах. Опять заговорили о втором “Укрытии” и о запасном варианте — аварийной системе пылеподавления. Я раза два съездил на совещания, отвечал на вопросы французов… Но во второй раз все заглохло даже быстрее, чем в первый. Тоже из-за денег. В этот раз к деньгам добавилась еще и политика. Деньги шли из Европы и требовали кучи согласований. Когда русский батальон вошел в Приштину, американцы этот кран немедленно перекрыли. Французы говорили, что они возмущались и пытались пробить деньги: при чем, дескать, тут Украина? Но американцы сказали, что при том. И Европейский банк финансирование остановил. Хотя я, по правде говоря, не очень этой басне верю…
— А я верю, — угрюмо буркнул Дружинин. — Они бы нас удушили, если б могли. Янки хреновы.
— Не знаю, Владимир Дмитриевич, как там американцы, но ни с кем мне так тяжело не работалось, как с “Укрытием”. — Я постарался отвлечь Дружинина от его любимой темы. О кознях американцев он может говорить часами. Был бы повод. — Последний договор с “Укрытием” мы полгода готовили. Собрали все согласования, директор даже техзадание подписал, а через два месяца он же отказался подписывать договор. “Мне, — сказал, — не понятно, зачем этот договор нужен вообще”. Прежде ему было понятно, теперь стало не понятно. Все. Больше я к ним не ездок.
— Вы специально меня пугаете, что ли? Может, мне тоже не связываться с ними?
— Обязательно поработайте. Попробуйте. В любом случае, это — полезный опыт. А там кто знает. Вдруг понравится? Как у вас в остальном дела?
Советы давать — дело хорошее, но я хотел знать, когда Дружинин намерен брать очередную партию нашей химии. И в случае чего — поторопить его. За этим и приехал.
— В остальном… Да как у всех сейчас, сами понимаете. Хорошего мало. — То, что он лишнего мне не расскажет, я и так знал. Мне ведь его только на мысль натолкнуть было нужно. — А! Хорошо, что напомнили, — спохватился наконец Дружинин. — Я вас еще вот о чем спросить хотел: в вашей формуле доля пластификатора меняется? Или нет?
— Что? — Я его не понял. — В какой формуле? Что меняется?
— Это я состав для себя формулой называю. Мне так привычней. Я говорил, что в состав вашего полимера входит пластификатор, диоктилфталат. Дима написал мне, чем его можно заменить, если вдруг у поставщиков не окажется. А проценты, сколько килограмм пойдет на тонну, для замен не дал. Так я хотел уточнить…
— Хвощинский передал вам состав?
— Что значит — передал? Продал. И передал. Формулу продал, технологию производства, бумаги с разрешениями на применение. И почему — Хвощинский? Договор подписан вами. Да вот он.
Дружинин подтолкнул ко мне папку, которая лежала на его столе отдельно от других бумаг.
Медленно и не торопясь листал я аккуратно подшитые документы. Договор на создание и передачу научно-технической продукции. (Наш типовой договор. Подписан мной. Датирован мартом. Видел я его впервые.) Протокол соглашения о договорной цене. Календарный план. (И то и другое — на бланках. Заполнены Митькой от руки. Им и подписаны. Все — март.) А, вот акт сдачи-приемки. (Тоже подписан Митькой. На нем уже свежая дата, майская. Документы, наверняка сделаны задним числом. Все логично.) Отчет. (У отчета новый титульный лист с Митькиной подписью и старый текст, отпечатанный на машинке. Отчет еще из тех, что делал Кузьмин. У нас уже и машинок-то печатных в конторе нет. Моя подпись пока только под договором. Видимо, у Митьки был один чистый лист с моей подписью.) Временные технические условия. (Тоже старый документ с новым титульным листом.) Акт передачи образцов. Письмо от нашей конторы с просьбой перечислить оплату по этому договору на какой-то левый счет. Письмо, хоть я его и не подписывал, подписано мной. Это плохо. То есть все плохо, но это особенно нехорошо.
— Для всех одинаковая, — ответил я Дружинину, внимательно просмотрев содержимое папки.
— Что?.. Кто одинаковая? С этим договором что-то не так?
— Все так. Объемная доля пластификатора одинаковая. Вы можете брать любой из того списка, что он вам составил. Количество при замене не меняется.
— А-а… Ну, главное, что с договором все нормально. Хорошо. Спасибо.
Дружинин меня ни о чем больше не спрашивал. Наши дела его не касались.
Возвращаясь в контору, я думал не о Митьке. Я радовался, что теперь все ясно, что больше нет той холодной тяжести, которая давила, не давала мне покоя всю последнюю неделю. Мне еще предстояло распутать узлы, которые на память о себе оставил Митька, но и об этом я не хотел думать, возвращаясь от Дружинина.
Я не думал о Митьке, но мне было жаль его. Я уже пережил эту историю, для меня она уходила в прошлое. А для него — нет. Он будет жить с ней. Я ведь неплохо его знаю. Для него она навсегда останется настоящим. Она будет с ним каждый день. Деньги не стоили этого. И мне его было жаль.
Но он мог сделать это не только ради денег…
Неожиданно мне вспомнился сон. Утром, когда я проснулся, в памяти не было даже слабого следа от него, а тут он вдруг всплыл весь, в деталях, в подробностях. Короткий и пронзительный.
На краю села, обнесенная невысоким забором, стояла бревенчатая изба. Сразу за ней начиналось поле, еще белое, закрытое тяжелым весенним снегом, но уже с редкими черными проталинами. Улица — черная грязь. Глубокая. Непроходимая. На лавке возле калитки сидела женщина.
Я хотел выйти к полю, но по улице пройти было невозможно. Я шел, прижимаясь к забору, и вскоре оказался рядом с женщиной. Она со мной поздоровалась, и я остановился в растерянности. Я не знал ее. Я вглядывался в ее лицо и не мог узнать. Грубый крестьянский загар, резкие ранние морщины. Яркий, фальшивый цвет помады на неаккуратно замазанных губах.
— Что, еще не узнал? — широко раскрыв рот, засмеялась она. Я увидел, что у нее не хватает нескольких зубов. — На. — Она достала что-то вроде пачки визиток и протянула мне одну. На мягком листке желтой бумаги были неряшливо перечислены какие-то мелкие медицинские должности. Их было несколько, но ни одна из них ничего мне не говорила об этой женщине. Ее имени я на листке не нашел.
“Это была Маша”, — вспомнив сон, вдруг понял я.
И тут же я немедленно увидел, как весной другого, уже давно и надежно забытого мной года, ушедшего в тень, оттертого плечами и скрывшегося за спинами появившихся следом за ним, Маша уходила от меня с недавно назначенным мне в начальники невысоким розовощеким бодрячком. А я смотрел им вслед и не мог понять, что происходит…
* * *
Я сидел перед раскрытым окном, смотрел в небо и не видел ничего, кроме неба. Мне казалось, что облака в нем неподвижны, а я лечу им навстречу, быстро и бесшумно. Это плавное движение было почти неощутимо. Только облака, стремительно проносившиеся мимо, позволяли почувствовать, как быстро я лечу… А внизу, подо мной, галдел базар. Я его не видел и видеть не хотел. Базар мне давно и смертельно надоел…
Я больше не смотрел на телефон и не ждал звонка. Звонки не имеют значения. Вот разве что Лена позвонит. Утром я проверял почту. От нее ничего не было. Может, это и хорошо, что она молчит. Я не знаю, что сказать ей и как.
В моей записной книжке на странице с сегодняшней датой тупым карандашом написано: возвращается Потехин. Позвонить.
Не стану я ему звонить. Уже незачем. Я и прежде не слишком хотел его видеть. Хотя, если подумать, было бы из-за чего переживать. Как-то, лет семь назад, я попросил Потехина одолжить мне денег, а он не дал. Сказал, что нету. Ну и Бог с ним.
Нельзя такие вещи годами в голове держать. Да — мы еще в школе вместе учились, да — я не раз выручал его, да — я просил его в первый раз, и деньги были очень нужны. Все так. Ну и что? Не обязан он мне помогать. Ни тогда обязан не был, ни до того, ни после. С Потехиным в то время делил офис один наш общий знакомый. Когда, уходя, я закрывал за собой дверь, то услышал, как он спросил Потехина: “Почему ты не дал? У тебя же есть”. На что Потехин ответил: “Так и у тебя есть. Но ты ж не дал”.
Я у них после этого несколько лет не появлялся. Забыть им этого не мог. А потом…
Вообще Потехин — работяга. Из тех, кто основывает династии. Копейку складывает к копейке, торгуется по каждому пустяку до мокрого затылка, до синевы, до пены на губах. Наверное, так и должно быть. Такие и выживают. Естественный отбор.
Потехин книжки печатает. Журналы, календари, рекламные проспекты. Все, что бумага терпит. Его бизнес растет и развивается.
Как-то он рассказал мне, что уже несколько лет судится с заказчиком. Заказчик, доктор наук, обнаружил в жизни полупроводников новое явление. Он описал его в статье и в надежде на широкий международный резонанс решил перевести статью на английский и послать ее зарубежным коллегам. А чтоб коллеги видели, что имеют дело с человеком основательным, доктор наук попросил Потехина издать его статью отдельной брошюрой. Потехин брошюру издал, ученый разослал ее всем, кому хотел разослать, но резонанса не последовало. Зарубежные коллеги реагировали вяло и должного восторга не выражали.
Доктор наук много размышлял над причинами неуспеха предпринятой им акции, перечитывал статью, листал брошюру с начала в конец и из конца в начало и таки понял, в чем было дело. Брошюра оказалась некачественно склеенной и рассыпалась. Она рассыпалась буквально в руках, и это, несомненно, помешало зарубежным ученым коллегам оценить всю новизну его подхода и глубину мысли, выраженной в статье. Ученый немедленно высказал Потехину свое неудовольствие. Он потребовал перепечатать весь тираж и возместить ему моральный ущерб.
Видимо, брак был, потому что тираж Потехин перепечатал и даже сделал твердый переплет. Но моральный ущерб возмещать отказался категорически и принципиально. Доктор наук пообещал подать в суд. И подал.
В суде дела у Потехина сразу пошли плохо. От взятки судья отказался и назначил экспертизу, чтобы эксперт представил квалифицированное и обоснованное мнение, есть вина типографии в том, что листы от корешка отделяются при незначительном усилии со стороны читателя, или так и должно быть. Потехин предложил своего эксперта, но судья назначил какого-то постороннего, незнакомого. Незнакомый эксперт также от взятки отказался (Потехин считал, что тому уже было заплачено) и дал такое заключение, что моральный ущерб Потехин смог бы компенсировать только путем публичного самосожжения.
Пока все это длилось, пока назначались и переносились заседания, Потехину несколько раз предлагали решить дело миром: заплатить ученому сколько тот хочет и забыть. Потехин только на адвокатов потратил к тому времени больше. Но он уперся: ни копейки гаду не дам. Ни пяди родной земли… И продолжал платить адвокатам.
Вскоре выяснилась причина принципиальности судьи. Оказалось, что в недавнем прошлом он работал адвокатом, а с ученым доктором был знаком едва не с пеленок. Собираясь переквалифицироваться в судьи, но еще в качестве вольного юриста, он подготовил заявление своего приятеля, а потом, уже как судья, принял его к рассмотрению. Положение Потехина было незавидным. Он несколько раз заявлял отвод судье, но дело, побродив по суду, раз за разом возвращалось все к нему же.
Эту историю Потехин рассказывал мне примерно год назад. Потом он переехал, и, хоть мы изредка перезванивались, с тех пор я его не видел.
Мне вдруг стало интересно, чем закончилась книжная тяжба. И я ему позвонил.
Только за этим, ни за чем больше.
— Привет, Саня, — узнал меня Потехин, прежде чем я назвался. — Слушай, я замотался совсем, ты извини. Еще неделю назад хотел тебе его передать, но тут командировка подвалила. Пришлось ехать. Я его секретарше оставил, а она,
кобыла, — забыла… Стихи, да? Кобыла — забыла.
— О чем речь? — не понял я.
— Ну как?! Митька Хвощинский перед отъездом заходил ко мне попрощаться. Письмо для тебя оставил. Просил передать. А я вот… Так что — заедешь? Коньячку выпьем.
— Даже не знаю, — протянул я. — Что он мог написать нового? Я и так все знаю. Да и времени нет совсем. Головы не поднять, работы — куча… Знаешь что — сбрось мне его по факсу.
— Тоже дело… Сейчас попрошу — отправят. Как это я сказал? Кобыла — забыла? Классно, да?
— Замечательно. Слушай, я давно спросить хочу — твой суд наконец закончился?
— Да, — бархатным баритоном победителя ответил мне Потехин.
— Что, удалось передать дело другому судье?
— Даже в другой суд. Я в нашем районе нашел судью — классного дядьку. Подошел, переговорил с ним. Так и так… Потом потребовал передать дело в суд по месту регистрации моей фирмы. Передали. И оно, ну чисто случайно, попало к этому судье. Судья опять назначил экспертизу, но уже у другого эксперта. А я теперь все знал заранее. И шел на шаг впереди. Я с этим экспертом поговорил, и он дал заключение, что книжка нормальная, читать можно. И суд присудил… Все по справедливости.
— А если апелляцию?..
— Пусть подает. Двести гривен пусть положит и подает апелляцию. Только он в это дело полез не для того, чтоб деньги тратить, а совсем наоборот — срубить хотел деньжат. По-легкому. А тут такой облом вышел… Нет, деньги тратить он не готов. Но зато теперь… Я с заказчиками терпелив и вежлив: “Так хотите? Пожалуйста. Не
хотите — уберем. Опять хотите — вернем, как было”. Но судиться, Саня, я по своей воле никогда больше не стану.
— Не понравилось, значит… Ну, ладно. Не забудь письмо переслать.
— Сейчас скажу… Кобыла — забыла… Так что, приедешь коньяку выпить?
— Не сегодня. Правда, работы много.
Через пять минут я держал в руках Митькино письмо.
“Dear Davidov, — писал мой друг Митька. — Думаю, ты уже все понял. Если еще нет — свяжись с Дружининым. И не психуй. Это всего лишь бизнес. Кстати, довольно плохой — и для тебя, и для меня. Нас задавили, ты же это знаешь. В тупик мы попали оба, а выйти из него мог только один — Боливара, как всегда, подали одноместного. Я первым заметил выход. Я вышел.
Удачи.
Dim.
Ленке передай, что я свяжусь с ней позже”.
Написано было, как всегда, на бегу, торопливо и не слишком внятно. Но зато — легко и быстро. Р-раз, и отрезал. Как все, что делал Митька. Да, записка была в его стиле. Но в целом эта история — нет. Личность более сильная и амбициозная угадывалась за ней. И чем дольше я вертел в руках клочок факс-бумаги, чем внимательнее разглядывал Митькин почерк, тем больше я думал о Лене.
Я снял трубку, чтобы еще раз позвонить Потехину, но тут же сообразил, что не ему надо звонить, а Слепцову. В кармане пиджака нашлась его мятая визитка.
— Скажи, Вася, — спросил я Слепцова через минуту, — помнишь, ты говорил, что видел Леру. Первую жену Мити Хвощинского?
— Да. И даже разговаривал с ней около часа.
— А она не говорила, где сейчас живет?
— Да только об этом и говорила. У нее родственники в Греции отыскались. К ним она и уехала. Так что Лера теперь гордая гречанка. Или как там у них — единая европейка…
Я закрыл окно и собрался уходить. Мне больше нечего было делать в конторе. Зато было, что сказать Лене.
Только, прежде чем звонить ей, я решил проверить почту. Что-то подсказывало мне, что она все-таки ответила.