Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2003
Шампанское с борщом
Как появился у меня котенок с голубыми глазами, я теперь уже сказать не могу — детали пятнадцатилетней давности, как пыльные рисунки на стекле, смыты грозовыми ливнями последующих годов.
— А он чистокровный сиамец! — сказал мой эрудированный знакомый и, не обращая внимания на альтовое мяуканье, раздвинул короткую шерстку у него на хвосте.
— Но почему? — удивилась я, наблюдая за его странными манипуляциями.
— Потому что на хвосте есть ритуальная шишечка, — компетентно заявил знакомый, поглаживая крохотный розовый бугорок, напоминающий набухшую почку на ветке. — Это говорит о породе, уходящей в глубь веков.
Мое богатое воображение всколыхнулось, и в дальнейшем я рассказывала, сама веря в свой рассказ, что видела старинную гравюру, изображающую предков котенка, ритуальных котов, приближенных к особе сиамского короля, горделиво восседающих вокруг трона на своих хвостах, увенчанных шишечками.
— Какое же имя найти для этого чуда — ведь не Снежок, не Барсик?
— А назови его Шер Ами, — сказал эрудит, видимо, прозрачно намекая на мое постоянное, затянувшееся одиночество.
И я, не в силах придумать что-нибудь лучшее, охотно согласилась.
Правда, усечение кошачьего имени произошло очень быстро, и остался Шер, Шерка-этажерка, как называла его соседская девчушка, гладя по короткой острой шерстке.
Шер любил безоговорочно только детей и только им позволял брать себя на руки, но его любовь не была шумной и откровенной, как у щенка, и в привязанности ко мне он оставлял себе толику независимости, благодарный за то, что я на эту маленькую свободу не покушаюсь, держусь с ним как бы на равных.
Когда я открывала замок входной двери, он с басистым мяуканьем бросался навстречу и быстро взбирался по мне, как по стволу дерева, беспардонно выдергивая нитки из одежды.
Шер любил устраиваться на угол большого письменного стола и наблюдать, как я, сутулясь, подолгу сижу в продавленном кресле, черкая и переписывая страницу за страницей, отрываясь лишь затем, чтобы сварить кофе.
— Он медитирует, — говорили мне, когда Шер взбирался на подоконник и замирал там, уставившись на зимнюю луну.
— Наступит март, ох, не оберешься с ним хлопот, придется тебе за Шером на крышу лазить, краснопресненские коты не признают в нем люмпена, порвут пасть…
— Или его украдут… — мечтательно говорила одна из моих немногих подруг, уже настрадавшаяся из-за порванных Шером колготок.
Но все ошибались. Он не доставил мне весенних хлопот.
И если сейчас я не могу вспомнить, как попал ко мне Шер, то, как появился в моей скромной обители на последнем этаже Антон Петрович, я помню очень даже хорошо. Такое не забывается!
Но короткое наше знакомство началось не здесь, а в Подмосковье, в Доме творчества. Что такое Дом творчества? Место, куда стремились укрыться литераторы от снедающих забот повседневного бытия, в надежде сотворить что-нибудь прекрасное, значительное, а если повезет, и вечное. Это похоже на маленькое бегство с поля боя. Разве можно спрятаться от самого себя, от жизни, въевшейся во все поры, как черная угольная пыль в лицо и руки шахтера?
Но негородской покой, природа создают иллюзию умиротворения. Не часто мне это выпадало, и я радостно отправилась в Дом творчества, разумеется, с Шером. На кого я могла оставить мое сокровище?
… Февраль взметал в небе обманчивую радугу тепла. Сбежав вниз по скрипучим ступенькам коттеджа, мы с Шером вышлина прогулку. Я свернула на тропинку, ведущую к оврагу, и тут, в единственной кособокой беседке над заиндевевшим мостиком, увидела совсем еще не старого мужчину в аккуратной дубленке. Оперно-картинно откинув руку на трухлявый бортик, как Онегин в ожидании Татьяны, он сидел в беседке, остренькие уши торчали из-под каракулевой шапки с козырьком. Его розовое гладкое лицо было мне совершенно незнакомо.
Завидев нас с Шером, маленький ладный мужчина не спеша сошел по ступеням.
— О, какой натюрморт! — Шер издал глухой контрабасный звук. — Чего только не увидишь в ваших пенатах! — четко, как диктор, произнес он своим высоким голоском. — Старики бегают в шортах по снегу, а молодые, так сказать, поэты щеголяют в бороде, как попы. На свежий взгляд, знаете, неожиданно.
— А вы уверены, что у вас глаз свежий?
Я посмотрела в его твердые, как два серых камешка, зрачки.
— Во всяком случае, объективный, — строго ответил незнакомец, степенно вышагивая рядом со мной по тропинке. Я заметила, что он почти не отрывает ног от земли. — Потому что я в вашей стае приблудный волк.
— Не с луны же вы свалились?
— Ясно, не с луны. — Он кисло улыбнулся. — И даже не чужд вашей писани-
ны. — Оловянный солдатик в дубленке извлек из кармана брошюрку, поперек бумажной обложки было косо напечатано: “Наемники”. Мне подумалось, что у него в кармане таких книжонок несколько. — С ней меня приняли в Союз журналистов. А вообще-то я из другой епархии. Да, я не представился. Меня зовут Антон Петрович, а вас как величать? Как мне надписать? — Он щелкнул авторучкой.
— Я Елена, а он Шер.
Автор “Наемников” выразительно хмыкнул.
— Ну уж, коту вашему я подписывать не буду, пусть знает свое место.
— Почему же? Мы с ним друзья и соавторы.
— Оригинально! А в каком жанре вы трудитесь? Может, подарите книжку? Очень хотелось бы прочитать.
— Извините, не вожу с собой. Я написала всего одну книгу.
— Вы надменные люди. Как будто вас должны любить априори, не зная ваших произведений.
— Помилуйте, Антон Петрович! Обойдемся без ваших авансов.
— Зачем так категорично? Может, я вам еще пригожусь.
Он наклонился и попытался игриво обмахнуться Шеровым хвостом, словно веером.
Шер напружинился и зашипел, как рысь.
— Ну экземпляр! Вот злюка!
— Никакой он не злюка. Над нами, конечно, посмеиваются, но ведь каждому не угодишь. А будет бегать на свободе — его, чего доброго, изловят. Бывший директор приказал всех бродячих котов собрать и сжечь в кочегарке. Бедолаги погибли, как Сергей Лазо в топке…
Антон Петрович громко, неприятно рассмеялся.
— Обалдуй директор явно хватил лишку — к высшей мере, ха-ха! Хотя был обязан: бесхозные животные являют источник заразы, вы должны понять… — Его каменные глаза смотрели на меня в упор. — Но скажите… — Антон Петрович наморщил маленький розовый лоб. — Как можно грязную бродячую тварь сравнивать с героем Гражданской войны? Или это ваше расхожее писательское словоблудие?
Его гневный вопрос повис в воздухе, как сосулька, зацепившаяся за водосточную трубу. Незаметно мы сделали маленький круг и теперь стояли перед монументальным главным корпусом, некогда сооруженным под русский ампир.
— Вы проживаете не здесь? — догадливо спросил Антон Петрович.
— Не здесь. В хоромы нас с Шером не пускают, мордой не вышли.
— А где же вы обитаете? — участливо осведомился он.
— В коттедже, в светелке, — неосторожно призналась я.
Антон Петрович с минуту помедлил.
— Ну извините, если как-то не так выразился. Что мы все о пустяках? Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь интересном, творческом?
— Надо дело делать, что говорить-то!
— Но не убегайте так поспешно. Я совсем не бесполезный человек, — сказал он шутливо-многозначительно. — Не ровен час, могу пригодиться вам или друзьям вашим, если кого-нибудь обидел закон. Я работаю в городской прокуратуре.
“А здесь вы в качестве надзора?” — чуть было не спросила я, но пожала плечами и отправилась восвояси.
На следующее утро я вхожу в нашу столовую, украшенную безвкусной лепниной на стенах. В центре полутемного зала высится огромная гипсовая ваза на подставке, похожая на гигантскую урну с прахом наших замыслов и надежд.
…Сажусь за стол, покрытый льняной скатертью, рассеянно оглядываюсь по сторонам. Знакомых почти нет, я самая молодая здесь. Чьи- то невидимые, но острые ножницы отсекают зеленые побеги на старом писательском древе — как бы мы, молодые, не взбаламутили ровную устоявшуюся гладь!
Поодаль сидит фронтовичка. Ее голова с редкими крашеными волосами напоминает выжженную поляну. “Танкистка опять идет в атаку!” — смеются сотрапезники, когда она, сверкая желтыми глазами, выговаривает растерянному директору, что даже произносить имя этой рыбы неприлично — бельдюга! простипома! — а раньше подавали севрюгу…
Одинокий многострадальный человек. Такой же получужак здесь, как я.
Когда-то фронтовичке внушили, что она может писать, и в результате поломана жизнь. Если бы не военная пенсия, трудно бы ей было сводить концы с концами.
Я и не заметила, как Антон Петрович подсел ко мне. Коснувшись моей руки маленькими холодными пальцами, спросил:
— Прочитали?
— Что? — не поняла я.
— Мою книжицу, — интригующе улыбнулся он и подмигнул серым глазом с белесыми ресницами.
— Нет еще, — опешила я, уже понимая, что не отвертишься, читать придется.
— Ну-ну, — примирительно сказал Антон Петрович, — не буду отнимать у вас время, хотя очень бы хотелось вас послушать.
Я пришла к себе и, накормив Шера хвостиком хека, принесенным из столовой, раскрыла брошюрку Антона Петровича. Нудно и пространно, кондовым языком повествовалось в ней о том, как наймиты американского империализма совершают военный переворот в одной банановой республике. Фактический материал был донельзя бедный, авторская оценка сводилась к трескучему пафосу. Нет, абсолютно ничего нельзя было извлечь из этой плоской, как обструганная доска, книжонки.
Я потратила на горе-чтение полтора часа, подумала — надо перепечатать страницы, написанные мной вчера. Я сидела в светелке и стучала на машинке, а Шер теплым клубком свернулся у меня на коленях, когда внизу, у лестницы, послышался знакомый четкий голос:
— Где у вас можно помыть руки?
Вскоре раздались дробные шаги по ступеням и энергичный Антон Петрович просочился в неплотно прикрытую дверь.
— К вам можно? — запыхавшись, спросил он, когда уже вошел в мансарду. Шер мгновенно спрыгнул на пол и, выгнувшись фаюмской вазой, принял воинственную позу. — Я с прогулки, в лесу восхитительно, выпал снег, бродил по нашим местам… — распевал Антон Петрович, игнорируя мой недоуменный взгляд. — …Возле беседки и дальше по тропинке, — пояснил незваный гость. — Ужасно хочется послушать, что вы сочиняете. Позволите мне немножко погреться?
Он аккуратно повесил дубленку на гвоздик, извлек из кармана пиджака начатую стеклянную фляжку с коньяком и какие-то листочки, скатанные трубочкой.
Присев на край дивана, Антон Петрович налил по глотку в стаканы.
— Забирайте, мне работать надо, — сказала я.
— Да-да. — Он поспешно спрятал фляжку. — А я еще хочу прошвырнуться по лесу. Пригодится для сугрева, ха-ха!
Повисла неловкая пауза.
— Алена, — переиначил он мое имя, — это вам не близко и вряд ли взволнует…— Антон Петрович выпил и задумчиво повертел в руках своих “Наемников”. — Я, собственно, занялся сейчас художественной прозой, хочется выйти на широкого читателя, так сказать, реализовать накопленный опыт, сами понимаете, я располагаю богатейшим материалом… — Шер, перестав дергать нитки из диванного покрывала, уставился голубыми сверлящими глазами на писателя от прокуратуры. — Я тут принес вам кое-что, думаю, будет небезынтересно. — Антон Петрович развернул скатанные странички.
— Только не очень долго… — взмолилась я.
— Уверяю, это вас увлечет.
Распрямив спину под теплым пиджаком, он начал декламировать, как на сцене:
— Всю лунную долгую ночь в вагоне осужденный Калачев не спал. Приподнятое настроение не давало ему покоя, возможности уснуть. Что ждет меня в местах заключения? — в который раз задавался он вопросом под ласковый, убаюкивающий стук колес. Забыть прошлое, трудом искупить свою вину, выковать в себе нового человека. Перед глазами мелькала прошедшая жизнь, были в ней редкие минуты просветления…
Кровь застучала у меня в висках от этого бреда, от этой мути. Всегдашнее наше миндальничанье…боязнь сказать дураку, что он дурак, злостному графоману — кто он есть!
— Послушайте,— прервала я его выразительное чтение. — Откуда у вашего осужденного Калачева взялось приподнятое настроение? Могут ли у него быть иллюзии насчет колонии или лагеря, которые вы так протокольно, обтекаемо называете “места заключения”? Ничего себе, колыбельная — изматывающий стук колес! Ночь-то ощущается лунной в открытом пространстве, а не в зарешеченном вагоне. А по поводу “нового человека” — вам ли не знать, какими выходят из лагерей? На дворе восемьдесят седьмой год! Страна катится неизвестно куда, в светлое будущее. А вы…
Гладкое лицо прокурора сделалось серым.
— Согласен, надо еще поработать над языком, но прежде всего идея, потом уже детали. Желание исправиться, искупить свою вину перед обществом, вы не поняли моего замысла… — Чтобы обрести утраченное равновесие, Антон Петрович снова извлек фляжку из кармана. — Интересные вы люди, писатели, небось обсуждаете творчество друг друга, выбираете выражения, хитрите, зайцы вольные, хотя есть у вас условия и времени навалом, значит, можно с вас построже спрашивать. А я, понятно, серый кролик, вилку в ноздрю, и готов… — Он снова громко, неприятно рассмеялся, как давеча в лесу. — Ведь мою книжицу не открывали? Не открывали, да?
— Не угадали, Антон Петрович, я ее прочитала. Какими источниками вы пользовались? Вы знаете языки?
— Что значит — какими источниками? — Мой решительный гость явно не понимал меня. — Я всегда в курсе событий. Слежу за всеми нашими изданиями по международным вопросам. Разве этого мало? Тема, конечно, серьезная и требовала серьезного изложения. Правда, была там у меня кое-какая клубничка, но в издательстве порезали. Например, когда диктатор пытается изнасиловать прислугу-мулатку, а она оказывается лейтенантом Хосе Риасом.
— А он нормальный — ваш диктатор? — засмеялась я. — Перепутать мулатку с лейтенантом? Это уж не клубничка, а волчья ягода!
Тут с деликатным стуком в комнату вошла уборщица тетя Маша. Ей, старой и грузной, нелегко было втащить по крутой лестнице громоздкий пылесос.
Она жалостливо взглянула на оставленное кем-то из моих предшественников пресловутое фото Хемингуэя с бутылкой и котом:
— Вот до чего довели простого хорошего деда! Закусить ему нечем и выпить не с кем, окромя как с этим, ушастым.
— Да этот дед… был богаче всех вас, ютящихся в здешних флигелечках! — не обращая внимания на мой хохот, веско сказал Антон Петрович. — Вас как зовут, милочка? — зло спросил он уборщицу.
— Марья Федоровна, просто тетя Маша.
— Так вот, любезная тетя Маша. Пора вам знать, если здесь крутитесь, что литература — это большие деньги, очень большие, особенно там… на проклятом Западе.
Старушка так и застыла со шнуром пылесоса в руках.
В феврале двадцать восемь дней, в лучшем случае — двадцать девять. Два не хватающих дня — как два кирпича, вынутые из кладки года. “Прогал, обрубленный февраль…” — написала я, и рука остановилась. Все провисало, как канатная дорога.
Как легко писалась первая книга “Лес за деревьями”! Дух захватывало, все было по силам. А теперь в стеклянном полукружье светелки я могла рассмотреть одно-единственное дерево, видела каждую артерию его жизни, каждую прожилку. Но, может быть, только и важны подробности, только они сливаются в единое целое, определяют его?
Может, и в чудесах, творимых некогда Христом, было куда больше земного, пронизанного знанием человеческой души, нежели сверхъестественного?
…Февральской ночью мне представилось, что чистоплотный прокуратор, скрывавший тщету за мнимым величием, часто мывший руки в жаркой стране варваров, укрепленной римскими военными базами, осторожный и озлобленный, завершавший карьеру на окраине Империи, не только для того, чтобы потрафить первосвященнику, отдал на распятие Христа. Возможно, причина его страшного поступка крылась в другом. Долгими одинокими ночами он занимался пошлой графоманией, сочинял эклоги и трактаты, жирная муха в прокураторской мантии. Столкнувшись с нищим проповедником, он встретился с истинным, светоносным Словом, на звук и смысл которого пошли люди.
…Пергаментный шелест песков. .Я еще не знаю, что побываю в Иерусалиме, но, когда слышу, что там хороший мягкий климат, я изумляюсь: почему забывают о Голгофе с убийственным солнцепеком даже весной?
Слепни колышущейся черной пеленой накрыли тело, вознесенное на кресте. Невзрачные кровопийцы, произведшие несметное количество потомков. Слепни.
В первую московскую неделю навалились дела, звонки, вовсе не облегчающие существование, потому что все житейские проблемы надо было решать самостоятельно.
Уезжая из Дома творчества, я не оставила Антону Петровичу ни адреса, ни телефона и очень удивилась, когда услышала в трубке холодный ручеек его голоса: сразу вспомнились “осужденный Калачев”, диктатор, соблазнивший лейтенанта Хосе Риаса…
Антон Петрович интересовался, как я поживаю, словно мы старые знакомые, напрашивался в гости.
Я ответила, что верчусь белкой в колесе, задыхаюсь от нехватки времени, нисколько не покривив душой.
— Запишите мой телефончик, а вдруг захочется позвонить.
Я рассеянно записала его номер на обоях в прихожей, уверенная, что никогда не наберу его. Как часто нас подводит самоуверенность!
Вскоре звонок повторился.
— Не понимаю, Алена, почему вы меня так активно сторонитесь? — взывал тонкий голосок. — Я же не по мужской линии вам надоедаю. Очень хочется вас послушать, ваши произведения.
На этот раз я ответила еще менее любезно.
Потом Антон Петрович позвонил девятого марта вечером.
— Вы, конечно, не ожидали моего звонка сегодня? Вчера вам все выразили, поток поздравлений иссяк, да? — В его голосе звучало торжество, я обескураженно молчала. Возникшая пауза сильно ободрила Антона Петровича. — Я буквально в двух шагах от вас. Примете меня не надолго? На улице дождь со снегом. Такая гадость!
И моя оборона была пробита. Мне просто стало жалко этого незадачливого человека в черной шапочке с острым козырьком, похожего на мокрую ворону.
— Заходите, — сказала я упавшим голосом.
Я взглянула на себя в зеркало в тесной прихожей. Воспаленные от бессонницы глаза, спина, сутулая от корпения за столом, серое озабоченное лицо. Из джемпера высовывается мужская рубашка. Это не жизнь — это болезнь! Зачем я убиваю себя? Я готова была разбить тусклое, в щербинках стекло.
…Антон Петрович топтался в прихожей, дубленка на нем торчала колом, с нее капала вода. Мимоза, которую прокурор протянул мне, походила на замороженную курицу в целлофане.
— Где у вас тут можно помыть руки? — весело прощебетал он.
Вопрос, как-то уместный в коттедже, прозвучал нелепо. В ванной — где же еще? Нет у меня здесь водопада или, на худой конец, фонтана.
Покончив с этой нехитрой процедурой, Антон Петрович вышел, протирая руки платком; он почему-то проигнорировал полотенце, хотел прошествовать в комнату, но Шер встал в дверях.
— Привет, потомок Бегемота! — осклабился Антон Петрович, демонстрируя свою начитанность. Шер выгнул шоколадную спину. — Когда вы расстанетесь с этим сокровищем?
— А зачем мне с ним расставаться? Он мой друг… мой навсегда.
— Нечего сказать, хорошие у вас друзья. — Прокурор огляделся в маленькой комнате. — Да у вас тут целый иконостас! Даже удивительно — писатель, находитесь, так сказать, на переднем крае. Неужели вы верите в бога?
— Представьте себе, верю.
— Да-а, — задумчиво протянул он, извлекая из портфеля бутылку шампанского.
Я растерялась. С самого его прихода меня не покидало гнетущее чувство.
— К сожалению, не могу вам предложить никакой закуски, кроме борща, — сказала я со сдавленным смешком.
— Так это же прекрасно — шампанское с борщом! Тонизирует! Я, например, люблю шампанское, бодрость, приподнятость, и наутро голова не как кувалда.
С какой неподражаемой значительностью изрекал этот человек банальности!
Пока я суетилась на кухне, Шер не отходил от меня, прижимался к ногам, нервно мяукал.
Я внесла дымящиеся тарелки в комнату. Антон Петрович взял полный фужер и опрокинул его в свое розовое горло. Почему-то я подумала, что у прокурора должна быть розовая, никогда не ведавшая простудных налетов гортань.
Шер с моих колен вспрыгнул мне на плечо, рванув коготками две нитки из пуловера.
— Алена, вы же распустили кота до предела! — сказал раскрасневшийся гость, придвигая к себе тарелку. — Плоды вашего богемного воспитания, как говорится, налицо. Много вещей он вам испортил таким макаром? А вы даже “брысь!” не скажете. Кот трясет шерсть в борщ, а вам это безразлично. Животное должно знать свое место!
— Не буду же я его бить!
Я осторожно сняла дрожащего Шера с плеча и опустила на пол. Положительно, я его сегодня не узнавала.
— Надо, надо наказывать! Зачем же рукоприкладством? Есть очень простые меры пресечения. Смотрите! — Антон Петрович достал из черного портфеля свернутую трубочкой “Правду” и шлепнул Шера по его замшевому носу. Шер обиженно мяукнул, но не сдвинулся с места. Гость повторил шлепок, и мой любимец уполз под старенький диванчик, накрытый клетчатым пледом. — Видали? И больше он не появится. Можно сделать не больно, но обидно.
“Ты больше здесь не появишься!” — хотела сказать я, и жаль, что не сказала.
— Милая Алена! — Прокурор снова налил шампанское в фужеры. — Давайте выпьем за нашу дружбу, за будущую дружбу…
— Лучше просто за знакомство, — оборвала я поток ненужных слов.
— Как знать, как знать… если б можно было планировать все неожиданности, они не были бы неожиданностями. — Антон Петрович загадочно улыбнулся, наклонился к портфелю, зашелестел чем-то, и на стол легли уже знакомые мне сложенные листочки. — Если вы думаете, что я обиделся на ваши резкие, но частично справедливые слова, помните, в этой… светелке, как вы ее называли, то вы меня просто не знаете. Многое я взял на карандаш, учту в своей работе. Я благодарен вам за помощь. Ведь в вашем деле я новичок, иду напролом. Но меня так затягивает писанина, захватывает, это такой хмель… — Он снова налил себе фужер. — Прямо не знаю, куда деваться, Аленушка…
“Я тоже не знаю, куда от тебя деваться”. Посмотрев на старый бронзовый подсвечник, я вспомнила чеховского героя.
— Я почитаю вам совсем немного, вы помните, о чем там… — Антон Петрович уселся поудобнее под зажженным бра, его невыразительное крысиное личико стало строгим и сосредоточенным. — Начало темнеть, у дверей клуба заиграли музыканты, сзывая заключенных на вечер самодеятельности. Калачев замер у барака, глядя на часового, стоящего на вышке, и отсюда, снизу, ему казалось, что тот обнимается со звездой…
— Упавшей с неба и застрявшей в будке на вышке! У вас же все в голове перекошено! Если вам так нужно, чтобы часовой обнимался со звездой, пусть она будет ржавой, зазубренной, страшным электрически скатом, колючим осьминогом…
— Вы ершистое существо, почище вашего кота Шера,— тихо и обиженно произнес Антон Петрович. — Какая бурлит в вас ненависть! Вы просто ненавидите — как это Горький сказал? — все нашенское.
— Лагерь — не нашенское. Он противен душе, человечности.
— Да какая душа у матерого зэка! — вскипел Антон Петрович. — Я же не для барышень грызу перья, ночи не сплю. Я пишу для наших людей, современников, если хотите, которые отслужили в армии, честно трудятся и все на свете понимают. Что почем, как честный хлеб достается. Они благодарны тем, кто охраняет их покой. И таких большинство! Поэтому у меня будет читатель.
Раздался рассерженный звонок. “Кого еще могло принести?” — с досадой подумала я.
За дверью стояла моя соседка с пятого этажа Майя Филипповна, стареющий концертмейстер вечно молодой концертной бригады. Взбитые волосы вздымались над ее лбом, как птичье гнездо, жирное тело возмущенно колыхалось под цветастым балахном.
— Вы меня опять заливаете! — пробасила она, сжимая в сильных пальцах длинный костяной мундштук с дымящейся сигаретой.
— Можете посмотреть, в ванной абсолютно сухо, краны плотно закрыты.
— Что мне смотреть, когда я знаю!
— Но лучше самой посмотреть, — терпеливо увещевала я Майю Филипповну.
Она неохотно вошла в прихожую и проследовала за мной.
Когда Майя Филипповна усекла, что сегодня я неуязвима и кафель в ванной сух, как дно закрытого на учет бассейна, ее одутловатое лицо выразило такую печаль!
— Но тогда почему у меня мокрый потолок?
— Возможно, где-то протекает стояк, дом-то старый, — высказал свое предположение Антон Петрович.
Он вышел в узкий коридорчик и картинно оперся на дверь.
— О, у вас опять гостиный двор! — оживилась уже выпустившая пары Майя Филипповна. — А вам не кажется, что время уже позднее? — Мясистыми губами она закусила мундштук, как волчью кость.
— Вообще-то, когда заходят в незнакомый дом, спрашивают, курят ли у вас? — стал выговаривать ей Антон Петрович.
— Это мне незнакомый дом? Я вас умоляю!
Ни на кого больше не взглянув, Майя Филипповна ушла.
Она не скрывала, что презирает меня. Какой уважающий себя писатель будет ютиться в шестнадцатиметровой комнатухе, что это за квартира?
В доме меня недолюбливали за частые шумные сборища. Со временем народ стал собираться все реже, но людское мнение подвержено инерции.
При других обстоятельствах я бы нарочно хорохорилась, сетовала на соседей, но тут сама сказала надоевшему гостю:
— Уже поздно, Антон Петрович.
— Разве вы живете в пансионе? Должны на кого-то оглядываться? Эту старую дуру давно следовало поставить на место! Ну понял, понял, — сказал он с наигранной обидой и стал собираться. — Звоните, Алена, буду рад вас услышать.
Как только за Антоном Петровичем закрылась дверь, я сразу вспомнила о Шере. Куда он подевался? Как я могла забыть о нем?
— Ше-ер, — позвала я. — Мне ответило молчание. Я отодвинула диван. — Ну куда ты забился, дурачок? Дядька прокурор ушел!
Ни гугу.
Под диваном Шера не было, а больше у меня в квартире не стояло никакой мебели, под которую он мог бы забраться. Его не было ни в кухне, ни в ванной, не было нигде. Я бессильно застыла посреди комнаты, глупо уставившись на тарелки из-под борща и недопитую бутылку с шампанским.
Дверь же была распахнута… на площадку… настежь — полоснуло, как лезвием. Я все еще не верила, что Шер покинул меня. Невозможно это, вскипала противящаяся душа. Но тогда где же он? Выбежал в распахнутую дверь?
Я вылетела из квартиры, обшарила все этажи и замызганный подъезд, осмотрела угрюмый ночной двор.
— Шер! Шер! — в отчаянии звала я…
Снова безлюдный подъезд, тупое громыхание двери, скользкий треск спускающегося лифта.
Антон Петрович… может, это прокурорская шутка… унес Шера… чтобы выбросить где-нибудь далеко отсюда, швырнуть под колеса машины, шевельнулась леденящая мысль. Ну да, пока я препиралась с соседкой, сунул его в свой черный саквояж. Но Шер стал бы мяукать, рвать ненавистную кожу, он не позволил бы учинить над собой такое…
А я ведь позволила, не заступилась за моего друга, когда прокурор ударил его газетой. И добрый дух моего дома улетучился, исчез.
Как сказал прокурор? “Надо сделать не больно, но обидно…”
Мне всю жизнь делали только обидно, и вот что из этого получилось — ветер дует в спину, я последняя в своем роду. Обильные горячие слезы текли по моим щекам. А я-то думала, у меня их не осталось.
До рассвета я не сомкнула глаз.
… Выхожу на бодрящий холод. В переулке со страхом всматриваюсь в снежные кучи у тротуаров. Раздавленный голубь, уже мало напоминающий птицу, вздымает из черного снега острое, как циркуль, крыло.
Шер не мог убежать далеко. Вот задворки музея “Красная Пресня”, серого кубического здания. Сбоку ютится “Явочная изба большевиков”, деревянный домик, похожий на нескладный муляж.
Но не мог же он провалиться сквозь землю!
Соседка по этажу высыпает ведро в мусоропровод. Потерявшая возраст, высохшая старуха. Проницательно глядит на меня маленькими угольными глазками.
— Да если кто подобрал, неужто скажет? На “Птичку” отнесли твоего Шерку, и дело с концом.
— Много ли за него дадут?— Мой голос готов сорваться на крик. — Кому охота за десятку мараться?
— Тебе неохота! — зло отвечает старуха. — Тебе десятка не деньги. Гостей поишь, кормишь, а стены голые. А для другого и десятка хороша. Не побрезгует!
Понуро бреду в свою жилщель. Глаза ни на что не смотрят. После минутного колебания набираю телефон Антона Петровича.
— Утро доброе! — то ли удивленно, то ли радостно отзывается он. Его тенорок с каждой минутой набирает силу. В прокурорском кресле и голос у Антона Петровича другой.
— Вчера вы забрали Шера… не подшутили надо мной? Он исчез, пропал.
До него наконец доходят мои слова.
— Помилуйте, — сердится Антон Петрович, — вы мне какую-то уголовщину приписываете! Разве есть основания? Если вы не запамятовали, дверь на лестницу была открыта, верно? Сейчас начинается совещание, я не могу объясняться…
Извиняюсь и вешаю трубку. Глупый звонок. Ненужный разговор. Сил моих больше нет.
Часу в седьмом в телефонной трубке раздается бойкий голосок Антона Петровича.
— …Да если хотите, я принесу целый чемодан таких, как ваш Шер, эка неви-
даль, — пробует шутить прокурор. — Если вы позволите, Алена, я сейчас приеду, поищем вместе, объявим, наконец, всесоюзный розыск, — игриво воркует он, и я с отвращением понимаю, он приходил не только для того, чтобы почитать свой горе-опус. Еще в кавалеры мне его недоставало!
— Нет, не разрешаю! — кричу я. — Вы же хотели показать как это делается: не больно, но обидно. Душитель! — и чуть ли не ломаю пластмассовый рычажок.
Звонки с некоторыми интервалами повторяются, но, заслышав голос прокурора, я тут же кладу трубку. Когда только он отстанет от меня!
То, что Шер не вернется, становится непреложным фактом. И я смиряюсь знакомым, понурым, тоскливым смирением.
В последний раз телефон зазвонил около полуночи.
— Почему бросаете трубку? Воображаете, что со мной можно таким макаром? Что вы себе позволяете? — В мембране бушевал маленький вулкан. — Вы все такие! Вся ваша писательская братия! Раньше я о вас хоть что-то хорошее думал, а теперь дудки! Прозрел! Ха-ме-ле-оны! — по складам выкрикнул он.
— Почему же хамелеоны? — удивилась я.
— Я дезавуированно говорю. По-русски сказать? Хамы вы! — взвизгнул Антон Петрович на прощание.
Вот сволочь! Наверное, Шер решил, что его обидчик водворится тут, и покинул мой дом. У него хватило на это смелости и гордости. Сколько нас всех били по носу и правдой и кривдой, а ведь терпели как миленькие. А он не стерпел!
Что ждет моего друга? Бродяжничество, голод… зарешеченная душегубка на колесах? Или какой-нибудь ветеран вечной, нескончаемой войны саданет Шера головой о стену, сослепу приняв его за черного кота.
Год Змеи
Что они все от меня хотят ? Ну, мать моя — надо же связаться с писателем — влюбилась, значит. Какая в сорок лет любовь, это старость, а не любовь. Дура трехнутая Ириша, сколько лет в Москве живет — говорить нормально не может: руку, ногу… озвереешь ее слушать! Но дрянь у нее хорошо получается — дрань, а вообще-то стыд, что она в своей Белоруссии читать-писать не научилась. А хозяйка, Леонелла, тоже имечко! Думали, как бы выпендриться, а вышло — Лепорелло. Лопоухое что-то. А хозяйка — чем лучше Ириши? По заграницам мотается с мужем, кучу денег огребла, а ни одной книжки в доме нет. Даже детективов, только этот питон, Пи-ит, Петюня чешуевый. Что это они придумали — всяких там змеюг, крокодильчиков из-за границы привозить? Сейчас, говорят, год Змеи, надо же! А я родилась в год Петуха. Ха-ха! Вот и петушусь.
Что им всем надо — чтоб я условия создавала? Так я создаю, слиняла от матери с вещичками, очистила жизненное пространство, пусть живет со своим Хемингуэем недоделанным. Но им этого мало. Мать говорит: почему ты такая злая? А я не злая. Я справедливая. И еще она говорит: “Света, ты должна найти дело по себе и отдаваться ему с душой”. Я не стебанулась пока, чтобы делу отдаваться. Найду кого-нибудь стоящего, тогда и отдамся. Куда мне торопиться, у меня время есть. А так-то мать — ничего, она была нормальная, пока не откопала это сокровище. Ну хорошо, ушла я, вымелась с их площади, так что, он теперь “Войну и мир” напишет? Да ни в жизнь, хоть все пальцы прокурит. Бородой-то легко мотать, бороду любой хмырь отпустить может. А между прочим, я там прописана, а он нет. Они думают, я не человек, ничего не понимаю. Он мне говорит: “Светка, не прогуливай занятий”. А кто он мне такой? Отец? Брат? Отчим, видите ли. Да в гробу я видела этот дебет-кредит, бухгалтерские курсы, разве я виновата, что меня на биофак не приняли? Что мать на репетиторов поскупилась? Ей фирмово одеваться надо. Марку держать. А я — как хочешь, побоку. Вот Леонелла в меня и вцепилась, когда я по объявлению пришла. Зачирикала: “Вам, как будущему биологу (я ей не сказала, что провалилась), очень даже полезно будет понаблюдать питона”. Как вам нравится — понаблюдать! Словно я в зоопарк пришла, варежку разинула и любуюсь, и мне не надо его кормить, убирать за ним, температуру определенную в ванной поддерживать и тэдэ и тэпэ. Это же не хухры-мухры — питона обихаживать. И разливается медовым голосом, на дураков работает:
— Условия, Света, я предлагаю вам хорошие, вот задаток сто долларов. А остальные — по пятьдесят в месяц — осенью, когда мы насовсем вернемся из Индии. Вы будете у нас жить бесплатно (благодетельница!). Заботы по дому на Ирише, ваше дело только смотреть за нашим маленьким. Света, не бойтесь, Пит совершенно безопасен. Питоны никогда не набрасываются на людей, спросите кого угодно (сейчас выйду на Кутузовский и спрошу милиционера!). Когда Пит был молодой змеей (так бы уж и сказала — змеенышем), он жил у нас на квартире при Торгпредстве. — Там небось такой невидалью никого не удивишь, вот они и сплавили Горыныча. — А деньги на еду для Пита я оставлю отдельно. Давайте ему кур, покупайте на базаре кроликов. Ничего сложного, привыкнете…
Ну уж, извини-подвинься, кроликов и кур Питюня не дождется! Обойдется мясом с бульонок да закусочной колбаской. Еще как уплетает. Шипит от радости, разляжется под ванной и хавает. Все равно, убирать за ним мне — кому ж еще? Так какая мне разница, что он жрет. Он у меня держит экзамен на выживаемость. Я что, хуже его? Неужели я буду перебиваться кое-как, чтобы он ел кроликов с базара? Да я лучше отложу хоть сколько для своей же матери. Ведь этот Джек Лондон ее бросит, как все вытянет, ему условия надо создавать, как для питона клятого. Мать вообще-то сносная, пусть чувствует себя счастливой, если такое ярмо для нее счастье. И Ириша — тетка хорошая, только руки у нее дрожат и глупая она. Все срамит, на сознательность бьет: “Ты чаво, Светка, змею всаку дрань суешь, цябе чем кормить велено — кролями, курами…” Но ничего, она меня Леонелле не заложит, Ириша добрая.
Да и Петюня наш, в общем, ничего. Терпимый, когда спит. За три месяца я к нему привыкла даже. Зимой все горынычи в спячку впадают, но сейчас жара и ой как тошно! В ванне не помоешься — там его владения. Откроешь окно во двор — черемухой пахнет, все люди как люди, ходят, дышат, а я — смотри за троглодитом.
Да неужели ж я согласилась бы на такую пытку, если бы мне жить где было! Я до этих курсов в книгохранилище трудилась, книги в подъемник грузила для читальных залов. Ясное дело, пылища, скучища, за день руки оборвешь — натаскаешься. А податься-то некуда. В общем, нормальная работа, и зарплату не всегда задерживали. Прихожу я как-то домой, смотрю — сидят на тахте рядышком. А на полу чемодан его раскрытый с барахлом. Ну, думаю, теперь, значит, уже не шуры-муры, теперь он насовсем переселился. Обогреватель жаром пышет, мать не больно-то щедра, а тут на столе пирог теплый, так вкусно пахнет. Поняла я все и говорю: “Выходит, вас поздравить можно, ты что же, его фамилию возьмешь? Прыгина теперь будешь?” А сама ржу. Остановиться не могу, смех у меня нервный, дурацкий такой… Мать краснее рефлектора стала, подскочила и по уху меня. Рука у нее тяжелая, женщина она серьезная, решительная, в одном молодежном журнальчике работает. Я дверью хлопнула. На лестницу выскочила, ухо как помидор, Ну, думаю, елки зеленые, за что она меня огрела, что я такого сказала, получается, не нужна я там, только мешаю, иду по улице, чуть ли не реву, остановилась перед столбом с объявлениями. Чтоб люди моего лица не видели. И тут как раз про Пита прочла, что требуется человек по уходу за экзотическим животным. С проживанием… Я телефон записала и прямиком к автомату.
Мать говорит — вы ужасное поколение, без принципов, без идеалов. То ли еще будет! Они ужасных не видели. Кирюху, например, сына Леонеллы. Ему еще пятна-дцати нет, а уже законченный обормот.
Что они про нас, молодых, знают? Ничегошеньки. Мать как заведет: “Света, ты неинтеллигентная, тебя на серьезный фильм в кино не затащишь”. Я в таких случаях обычно молчу. Только плечами пожимаю. Есть у меня такая привычка — пожимать плечами, когда слушаю взрослых зануд. Не буду же я ей объяснять, что не хочу идти в кино с ними, с ней и с ее Сименоном. Этакое семейное трио! Вечно мать на меня бочку катит! Я хоть помню, что видела. А моя соседка по парте, это в школе, все фильмы с ребятами пересмотрела. А пересказать ни одного не могла, потому что она в этих киношках разве что не рожала. А так — все делала. Кино!
Так мы и расстались, к обоюдному удовольствию. Я обжилась у Леонеллы. Сиднем здесь сижу. Правда, тошно порой бывает, потому что все здесь ихнее, хоть и красивое, заграничное. Это — как в банке при чужих деньгах состоять. К Петюне я привыкла, и он ко мне. Только глаза у него старые, как будто он двести лет на свете живет и все про нас знает. А так Петюня — довольно безобидная змеюга. Зря Ириша его как огня боится. Словно он вылезет из ванной и на нее набросится. Делать ему больше нечего! Часто мне жалко Петюню становится. Конечно, я биолог аховый, неудачница, но и я понимаю, что ему джунгли нужны, естественная среда обитания, а не это прозябание под ванной. Он даже здесь вытянуться толком не может, свернется кольцом и тоскует. Не знаю, сколько он у них протянет от такой собачьей жизни. Вот Леонелла приедет, пусть разбирается с ним.
Все, в общем, терпимо, если бы не Кирюха. Уж не знаю, чему в этом спецлицее, в интернате ихнем учат детей, у которых родители в загранке, но хамло он порядочное. Когда Кирюха заявляется, все ходуном ходит. Сдается мне, детки эти заброшенные, хотя у них и теннисный корт есть, и кинозал, маются, как Петюня, от одиночества. Иначе откуда такая дурь берется?
А вчера — вообще цирк. Позвонил и говорит, я приеду на тачке. Заберу Пита к нам на дискотеку. Я ему: ты соображаешь, что говоришь? Не дам измываться над Петюней! Думаешь, все в восторге будут, если ты его притащишь? А этот паразит мне в ответ: “Чего базаришь? Боишься свои деньжата упустить? Так я тебя баксами отоварю”. И трубку бросил. Все на деньги меряет. Нашел попрошайку!
Такие-то дела. Я сейчас совершенно не знаю, чего хочу. Все как в тумане. Раньше я хотела влюбиться до потери пульса. А теперь думаю, ничего, обойдусь. Фиг с ней, с любовью.
Кирилл пришел на следующий день. Света поливала цветы в гостиной, дверь ему открыла Ириша. Белобрысый, в спортивном прикиде, Кирилл держал на острых плечах длинный фанерный ящик с крышкой; наверное, специально заказал у плотника.
— Послухай, ты зачем принес эту орясину? Я тебе говорю! — переполошилась Ириша.
Кирилл брезгливо отодвинул ее и прошел в холл.
Пулей вылетела Света, щуплая, невзрачная.
— Вали отсюда! — Сказано, не дам Пита!
Она подбежала к двери ванной, раскинула руки, заняла оборонительную позицию.
Ириша замерла у входа на кухню, ее выцветшее, старое лицо дернулось, как от боли.
Кирилл опустил ящик на паркет. Он надвигался на Светку медленно, почти не отрывая ног от пола, сквозь бледную кожу альбиноса проступила розовая краска.
— Сявка! Крыса! Надо поучить тебя! — Удар был метким и сильным, чувствовался кулак начинающего боксера.
Ириша коротко вскрикнула.
Света пошатнулась, вытерла рукавом кровь из разбитой губы. Искры ненависти сыпались из ее круглых кошачьих глаз, она знала, куда ударит.
Кирилл охнул. Скрючился, стал пятиться к входной двери.
Светка опередила его. Она подхватила ящик, вылетела на площадку и швырнула его вниз. Разваливаясь, ящик поскакал по ступенькам.
Не успел Кирилл, держась за живот, доползти до порога, как Света вытолкнула его на лестницу и, закрыв дверь, поставила замок на предохранитель.
— Все равно придушу… — слышалось с площадки.
— Это хто ж тебе позволил его уродовать? Ногой залепила! — напустилась Ириша на Светку.
— А кто ему позволил меня уродовать? Холуйка ты, Ириша. Подумаешь, позабавился барчонок, чуть мне челюсть не свернул. Куда я выйду такая? Ну чего уставилась?
— Да это не бяда, Светка. У меня подорожник отваренный, приложим. Заживиця.
Света лежала с тряпицей на щеке, в чистой Иришиной комнатке. Губа сильно вздулась.
— Ты как божья коровка, Ириша, — полети на небо, принеси нам хлеба. Потому что тебя по голове не били, душу не выворачивали…
— Меня-то не били? Не перекорячивали? Ты бяды не видала, Светка. Кады к нам в Полесье немец пришел, тамочки мы такие невзгоды узнали. Все у нас адабрали, Света. А потом в сельсовет согнали и подожгли. Я одна из нашей деревни живая осталась — со своими двойнятами. В подполе сховалась. Видела я в тот вецор
смерць — змея серая по головешкам ползла, видала — и в бельма ей плюнула. Я молодая была, жить хотела.
— Ну уж и змея! — фыркнула Света. — Ты счастливой родилась, раз уцелела.
— Это я-то счастливая? Самое лихо потом пришло, как жнивень настал. Близнята мои, Василь и Марыся, весной народились. Немец все кругом пожег- вытоптал, а в хатах, у кого что было, сябе забрал. С голодухи слабнуть я стала. Молоко почти пропало, и поняла я: двоих мне не выкормить, сама подохну, и они со мной, надо выбирать то ли Василя, то ли Марысю. Каково мне было, Света, родную кровину от груди отымать, самой яму рыть в сырой земле? Обвила меня та змея, настигла… Я подумала, девчонка покрепче. Она выживет, подмогой моей будет, И оставила себе Марысю. Кабы Василька! Может, щас не мыкалась бы у чужих людей! Никакие мне больше не нужны. Ни свои, ни чужие. Душа моя болела, кровила, а тепер запек-
лась. — Ириша застегнула кофту на впалой груди.
— Ты, Светка, с матерей не ругайся. Ей тоже пожить хочеця. Я вот ничегошеньки не видела.
— Что мне с ней ругаться? Рвану я отсюда куда-нибудь.
— Куды тебе, такой пигалице? У тебя руки без мослов, городские, непривычные. Губа-то болит?
— Меньше. На мне все, как на собаке, заживает. Надо Петюню покормить.
Света поднялась с дивана, открыла холодильник, извлекла из его морозной утробы восемь антрекотов, припрятанных впрок, и направилась в ванную.
Свернувшийся Пит, почуяв ее, взметнулся чешуйчатой спиралью. Размытые ромбы, треугольники и полосы на массивной плоской пасти — обещанная “тигровая масть” явно не получилась. Свету всегда изумляли его глаза, эти снежинки тропиков, неземные глаза.
— Смотришь, как меня разукрасили? — Света любила разговаривать с Питом.
Сейчас она снова заметила, что масляно-бурая полоса вокруг щитков головы еще сильнее пожелтела. Расползающаяся желтизна предвещала плохое, говорила о начавшейся болезни.
Питон вяло заглотал мясо и вдруг припал головой к Светиной руке. Он никогда этого не делал раньше, но Света не испугалась, не отстранилась. Мягкой прохладой веяло от прикосновения Пита. Недавно Света измеряла температуру его тела, она упала до двадцати трех градусов, как зимой. “Он же болен. Ну да! Надо купить ему кролика и курицу дать…”
— Ничего, Петька, — она гладила его по безобразной голове. — Перетерпим. Будем толстыми.