Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2003
В январском номере “ДН” опубликованы наши “разговоры не только о литературе” с Борисом Дубиным “Обрыв связи”. Суммируя — и спрямляя — о том, что произошло за последнее десятилетие с цепочкой писатель—текст—журнал—издатель—критик—читатель. Публикация вызвала многочисленные отклики. Сегодня мы предлагаем вашему вниманию “реплики по поводу” Ольги Лебедушкиной.
Наталья ИГРУНОВА,
зав. отделом критики “ДН”
Дорогая Наташа, спасибо за приглашение к разговору. Тем более что публикация с самого начала получилась “интерактивная” — к вашему диалогу с Борисом Дубиным незаметно для себя начинаешь присоединяться еще по ходу чтения, потому что слишком все, о чем вы говорили, нас касается — и пишущих, и читающих. И потому же хочется продолжения. Бог с ними, с телевизионщиками, но если бы даже на страницах “Дружбы народов” эти беседы стали регулярными и в том же жанре — на мой взгляд, очень удачном именно благодаря его фрагментарности, — это было бы замечательно. Прекрасный есть момент в самом конце вашей записи, когда речь зашла о Маканине (кстати, удивительно точно Дубин мне объяснил наконец, почему я так и не смогла заставить себя дочитать до конца “Андеграунд”): о том, что все наши культурные споры идут о прошлом. Это ведь еще объясняется и дефицитом говорящих, точнее, имеющих право слова в таких спорах — настоящих культурных спорах, а не “культурологии” на уровне глянцевых журналов, интернет-чатов и газетной публицистики. Для этого надо иметь и огромную научную базу, и интуицию — такую вот артистическую сверхчуткость к происходящему. Последняя, как правило, отсутствует даже там, где имеют место колоссальные научные заслуги и авторитет. Поэтому большинство наших знаменитых филологов (и гуманитариев в целом) так потрясающе интересно говорят о прошлом и так скучно, а часто и беспомощно — о настоящем. Дубин в роли собеседника в этом смысле — редкая удача. Еще и потому, что — “физик” и “лирик” в одном лице, человек, работающий со статистикой, и — переводчик и литературовед такого класса. Так что, конечно, материал читаешь, постоянно поражаясь точности высказывания и глубине осмысления сегодняшней реальности.
Но, закончив чтение фразой “все, так больше невозможно, нет воздуха” и согласившись со всем сказанным процентов на 90, я вдруг обнаружила вещь для себя уж совсем неожиданную: что я, оказывается, все-таки оптимистка. Поэтому и решаюсь вам предложить несколько “реплик по поводу”…
1. Столица и провинция. Думаю, здесь все намного сложнее. Вообще-то просто обращает на себя внимание “провинциальный ряд”, призванный в рассуждении вашего замечательного собеседника именно своей случайностью продемонстрировать однородность культурного пространства провинции: “…те самые Челябински и Сердобски, где работают сами авторы книг…” Наверное, применительно к Сердобску еще можно с натяжкой употребить множественное число, потому что действительно есть нечто общее в бытии и быте маленьких городов, расположенных на областной периферии: Сердобск — на границе Пензенской области, Борисоглебск — Воронежской, Балашов, в котором живу последние несколько лет, — Саратовской… А вот что касается Челябинска, то этот город давно уже существует “в единственном экземпляре”, то есть его литературная жизнь большого областного центра отличается от литературной жизни не только двух столиц, но и, скажем, соседних Екатеринбурга и Перми. Я могу говорить только о своих субъективных впечатлениях, но для меня уникальное “выражение лица” Челябинска — это журнал “Уральская новь”, каким он стал в последние годы. С полной уверенностью могу сказать, что такого журнала нет ни в Москве, ни в регионе, а ведь последнее еще важнее — очень сложно найти и удержать свою культурную “нишу”, если по соседству существует екатеринбургский “Урал” и состав авторов, в общем-то, процентов на 70 общий: челябинско-екатеринбургско-пермский. И тем не менее как-то им удалось сохранить свое “единственное число”. Может быть, за счет публикаций воспоминаний “незамеченных людей” и о “незамеченных людях” — провинциальной “oral history” и “народных мемуаров”. Нечто подобное делалось и делается в “Дружбе народов” — взять те же “Частные воспоминания о ХХ веке”. Но, во-первых, авторы этой давно любимой мной рубрики — люди не совсем незамеченные: женщина-космонавт, дочь знаменитого военачальника, отец писателя… Во-вторых, структурно сама рубрика, как в любом столичном “толстом” журнале, негласно закрепляет иерархию жанров по принципу их культурной “стоимости”: после поэзии и прозы, но перед критикой. А вот когда на страницах, где положено быть “гвоздю” — “большой прозе” номера, — опубликована поразительная по своей трагической силе история жизни “кулацкой дочери” Клавдии Поповой “Плачу и спрашиваю…”, написанная таким языком, который стоит где-то высоко над всякой художественностью, воспринимается это совсем по-другому. Как по-другому воспринимаются и дневниковые записи Нины Горлановой, когда оказываются рядом с фрагментами из дневника Анаис Нин, именно потому, что реально доказывают существование параллельных миров… И дело не в одном только Челябинске. Так можно долго составлять список этих “городов без множественного числа”.
Но думаю, что сейчас это разрушение однородности провинциального пространства происходит не столько в реальности жизни, сколько в реальности литературы, и это куда важней и интересней, и перспектив я здесь, честно говоря, вижу больше, чем в любом культуртрегерском проекте… Заметили ли вы, что провинциальный город в современной словесности перестает быть просто “городом N” и приобретает конкретную топографию? А топография превращается в топологию, а топология — в мифологию… Свой культурный миф до недавнего времени был только у Москвы и Петербурга. Сегодня таких городов-текстов, мест-текстов на карте России множество. Вот вы вспомнили “Дорогу обратно” Андрея Дмитриева. Там же фантастически работает эта мифология места! И “Закрытая книга” много потеряла бы, если бы не Псков с его конкретным пространством. Причем речь идет уже не о символах, не о зашифрованной топографии, а о топографии реальной, которая сама превращается в символическую. Я вот недавно подумала, как повезло Саратову в этом смысле. Во-первых, Светлана Кекова уже превратила его в своих стихах в постисторический Город, где сошлись времена, пространства и культуры и где “видна Голгофы сопка из монгольского окна”… А во-вторых, проза Николая Кононова: с его книгами по городу впору ходить, настолько там важны каждая улица, каждый овраг или закоулок, названные своими именами. Причем Кононов — случай Кононова вообще интересен: в его вещах Петербурга-то как такового нет — один Саратов. И это при наличии всех узнаваемых “фирменных знаков”, выдающих принадлежность к славной школе: всех этих бабочек-жучков-паучков-стрекозок, Аполлонов в лесах и снегах… Какие еще города здесь можно вспомнить? Екатеринбург—Свердловск Бориса Рыжего. Пермь Нины Горлановой1. Нижний Кирилла Кобрина. И самое, пожалуй, замечательное здесь то, что превращение реального пространства в литературное идет и на расстоянии: Дмитриев пишет свой Псков из Москвы, Кононов свой Саратов — из Петербурга, Кобрин — ныне из Праги. Не очень хочется приводить это сравнение, но действительно все больше и больше по России мест, как иконы, “намоленных” словесностью. В этом, повторяюсь, и вижу перспективу. То же, как мне кажется, происходит и с гуманитарной мыслью в целом. С одной стороны, полностью разделяю пафос уважаемого Бориса Владимировича: “Проследите хотя бы по “Книжному обозрению” за тем, что издается в глубинке на кафедрах философии и филологии тамошних пединститутов!” С другой — просто перечисляю названия городов, которые для любого филологического уха резонируют, да еще как: Барнаул, Тверь, Смоленск, Елец (с Пермью и Екатеринбургом боюсь повториться, получится, что “лоббирую” какие-то уральские интересы)… Все “тамошние” пединституты и университеты, все “глубинка”.
Мне кажется, что здесь есть и очень важный социологический момент. Впрочем, всякий раз, соприкасаясь с ходом мысли, опирающейся на статистические данные и определенную методологию статистики, мгновенно вспоминаешь собственные наблюдения над жизнью и начинаешь думать, подтвердились бы эти догадки на уровне цифр или нет… Тем не менее. Та же самая неоднородность нынешней российской провинции — и соответственно провинциального читающего слоя — во многом ведь достигается за счет вынужденной миграции. Все эти т.н. Сердобски и Балашовы, особенно, в Центральном Черноземье и Поволжье, — кроме всего прочего, еще и миграционные центры. А это означает большое количество людей — бывших жителей республиканских столиц бывшего СССР с высоким уровнем образования и определенными культурными запросами. Работ об изменениях социокультурной ситуации в провинции на эту тему — сколько угодно2. Мне сложно представить себе, влияют ли все эти изменения на “средние показатели”, но почему-то мне кажется, что за последние годы социологический портрет провинциала вообще и провинциала читающего в частности стал немного другим…
2. О “первом читателе”. Именно здесь мне почему-то показалось, что сожаление о распавшейся системе связей “читатель—писатель” — это в большей степени констатация ухода из этой системы критика как универсального “промежуточного звена”, необходимого посредника, стоящего не только над читателем, но и над литературой. Ушел читатель, который, по словам Дубина, “читал книги, о которых эксперты сказали, что их стоит читать”, — ушел вслед за ним и эксперт, “идеальный читатель, который все читал и экспертировал”, а на эту роль у нас всегда претендовал критик. Догадайтесь с одного раза, кого и вам, и мне, и Дубину больше всего жаль в этой экологической цепочке? Конечно, эксперта, который сегодня оказался в положении учителя начальных классов, попадающего под сокращение: по всей стране такая ситуация — выяснилось, что тех, кого школа жаждет учить, просто не нарожали. Печально, досадно, тревожно? Еще бы. Но у этой ситуации, как и у демографического кризиса, есть своя оборотная сторона.
Вот ведь еще Жуковский почти двести лет назад, когда само существование критики для русской литературы было проблематичным, написал однажды, что есть “два рода читателей: одни, закрывая прочитанную ими книгу, остаются с темным и весьма беспорядочным о ней понятием — это происходит или от непривычки мыслить в связи или от некоторой беспечности, которая препятствует им следовать своим вниманием за мыслями автора и разбирать впечатления, в них производимые красотами или недостатками его творения; другие читают, мыслят, чувствуют, замечают прекрасное, видят погрешности — и в голове их остается порядочное, полное понятие о том, что они читали… Для первых благоразумная критика полезна бывает тем, что она может служить Ариадниною нитью их рассудку и чувству, которые без того потерялись бы в лабиринте беспорядочных понятий и впечатлений; она облегчает для них работу ума, соединяет и приводит в систему то, что им представлялось без связи и по частям, побеждает их беспечность и, избавляя внимание от тягостного усилия, приводит их кратчайшим путем к той цели, которой не могли бы они достигнуть без указателя. (Курсив мой. — О.Л.; ср. у Дубина: “У широкого читателя компаса не имелось”.) Другим доставляет она случай сравнивать собственные понятия с чужими, более или менее основательными, и, следовательно, представляет им с другой точки зрения те предметы, которые они уже с одной или с некоторых рассматривали; от такого сравнения рождаются новые понятия или объясняются и становятся положительнее старые”…
Понятное дело, соблазн служить “Ариадниной нитью”, “указателем” очень велик, и то, что отечественная критика на протяжении всей своей истории выбирала лишь стратегию в рамках курсива в этой цитате, вполне объяснимо. Но тем же самым отсекалась возможность осуществления другой стратегии — когда критик работает с читателем, которому нужен не как “компас”, а как не слишком необходимый, но забавный инструмент в игре с текстом. Так вот, случайно ли, когда эта старая модель “критик-эксперт — наивный читатель” стала уходить, тут же появилась иная критика, которую по причине этой инаковости и критикой-то даже не называют, чаще — “тексты о текстах”?.. Вот здесь следовало бы даже говорить о выступлении чего-то, напоминающего эстетически целостную группу — не случайно же все имена, которые буду сейчас называть, в начале и середине
90-х годов были связаны с альманахом “Urbi” — Игорь Померанцев, Кирилл Кобрин, Алексей Пурин, Самуил Лурье, Анатолий Барзах. Добавим сюда еще кушнеровские эссе о литературе. И, пожалуй, отдельно существующего, но делающего очень похожие вещи Владимира Губайловского, которого и вы в “Дружбе” печатали. Совершенно другие отношения с читателем, другие задачи — не поучать и растолковывать, не создавать или крушить литературные репутации, а устанавливать какие-то очень тонкие, интимные связи через текст именно в том разреженном культурном пространстве, которое состоит из одиночек-писателей и читателей-одиночек. Кстати сказать, и сам Борис Дубин в этом принял участие: какая у него была замечательная рубрика “Портрет в зеркалах” в “Иностранке”! Она ведь как раз строилась по принципу “сравнения собственных понятий с другими”, потому что главными были даже не тексты, а их подбор, организация вокруг того или иного имени… Сейчас, по моему ощущению, это направление опять уходит на какую-то периферию: традиционная критика после “круглых столов” и дискуссий середины 90-х, когда вроде бы сами себя за свои амбиции пристыдили, оклемалась и уже заинтересованно посматривает по сторонам в поисках тех, кому бы “облегчить работу ума”. Но литературный слой-то уже наработан, и его никуда не денешь. Так что, не было бы счастья, да… Впрочем, как всегда.
1 И, может быть, Пермь Марины Абашевой и ее коллег по университету, описанная литературоведами как “культурный сценарий”, одновременно уникальный и универсальный… См., например, материалы конференции “Геопанорама русской культуры” в журнале “Уральская новь” N№ 8—2001.
2 Сошлюсь только на одно из последних исследований, выполнявшееся, что называется, “на глазах” и на знакомом “местном” материале: В.В. Гриценко. Социально-психологическая адаптация переселенцев в России. М.: Институт психологии РАН, 2002.