Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2003
С началом нового столетия все отчетливее осознаются две вещи: наступление в начале девяностых годов нового литературного века и наличие в предыдущем, Бронзовом, по принятому уже почти всеми обозначению, веке двух антагонистических литературных миров, официального советского и неофициального. Картина, достойная ленинской “Партийной организации и партийной литературы”.
Вероятно, для следующего поколения актуальным как раз станет исследование того, что относится непосредственно к поэтике, но сегодня наряду с архивными изысканиями, записью живых свидетельств и, самое главное, элементарным изданием текстов более всего востребована общекультурологическая картина стремительно стирающихся в памяти десятилетий.
Именно попыткой создания таковой картины и является исследование Станислава Савицкого, в сущности, первая монография, посвященная описанию, по словам автора, “круга культурных представлений” авторов и адресатов неофициальной литературы на петербургском материале.
Первое впечатление от книги — глубочайшее разочарование. Читатель ждал ответа на вопрос: откуда взялись такие гиганты, как Бродский или Кривулин, а в ответ услышал рассказы о людях, всерьез озабоченных проблемой консультаций, которые давали тибетские монахи руководству Рейхстага, или телепортацией единомышленников с “советского” Арагаца на “несоветский” Арарат, манифестирующих не без гордости (Алексей Хвостенко): “Я — дегенерат”.
Однако по мере удаления от первоначальных ожиданий и прояснения авторской позиции все более убедительным становится вырисовывающийся за вдохновенно созданным нашими великими поэтами мифом о Бронзовом веке культурный механизм, все более отчетливой — локализация его движущей силы, поначалу вызывающая чувства протеста: андеграунд. Политический антисоветизм, бытовой нонконформизм, идейный индивидуализм — лишь его составляющие.
Возможно, неэффективность коммунистического проекта при любом стечении обстоятельств привела бы его к историческому краху, спровоцировав по ходу дела возникновение противостоящей ему неофициальной культуры, но обстоятельства в России и даже, конкретнее, в ее бывшей столице были именно таковы, и в них, а не в своих культурных идеалах нужно искать ответ на волнующие вопросы.
В вводной первой главе “История как буквализм” автор объясняет принцип своего подхода к проблеме (“Портрет неофициального сообщества из эксплицированных культурных представлений и риторики, с помощью которой они выражаются”) и делает чрезвычайно важное для понимания его позиции заявление: “Некоторые ключевые имена < …> даже не будут упомянуты, и на переднем плане окажутся те, кто до сегодняшнего дня оставался в тени великих. <…> Пара ранее не опознанных затылков, принцип расположения фигур и впечатления фотографа, сделавшего снимок, дают шанс переосмыслить сегодняшний взгляд и уберечь кого-то от горькой участи быть похороненным заживо”.
Вторая глава “Полоса препятствий: формирование неофициальной литературы” рассматривает различные предпосылки возникновения андеграундной среды. Ее пафос — в развенчании мифов. Во-первых, о политическом сопротивлении как основе андеграунда. Но в его основе, оказывается, лежит аполитизм (более того, часто и “пофигизм”).
Во-вторых, об отвержении текстов цензурой как основании и предпосылке для прихода в андеграунд. Но до цензуры текст еще должен дойти в составе, скажем, журнала. А его не берет туда редколлегия, состоящая часто как раз из тех самых писателей с либеральной репутацией, у кого и случаются проблемы с цензурой.
В-третьих, о литературном самиздате как печатной/непечатной форме выражения андеграунда. Но самиздат зача-стую используется либеральными советскими писателями для разыгрывания своих личных авантюр, как следует из подробного описания истории публикации “Пушкинского дома” Андрея Битова (“Литературная карьера как умелая игра на границе между официальной и не-официальной сферами”).
Таким образом, для поколения, родившегося до войны, символом становится не достигший мировой славы Иосиф Бродский, а “безбашенные” Алексей Хвостенко (“Хвост”) и Константин (“Кока”) Кузьминский; для поколения, родившегося после войны, — соответственно не ведущий напряженный диалог с мировой культурой Виктор Кривулин, а вполне “отмороженные” Хеленукты.
Третья глава называется “Групповой портрет неофициального сообщества”. В ней автор, приведя в пример два фигуративных стихотворения, одно — Андрея Вознесенского (“Чайка — плавки бога”), другое — Леонида Аронзона (“Пустой сонет”), имеющих один и тот же источник, “Каллиграммы” Аполлинера, выполняет свое обещание показать “пропасть, которая их (этих двух авторов. — С.З.) разделяет, <и которая> находится в сфере ценностей”.
Речь идет о приватности (“Организационная сторона неофициальной литературы сводится к частной сфере общения и схожих интересов”), своеобразном культе девиантности, вплоть до цитирования публиковавшихся Кузьмин-ским сочинений душевнобольных, кризисе позитивной идентичности, апологии графомании как средстве десакрализации классики, иррациональности: “Серьезная литература и лирическое высказывание возможны как маргинальное письмо, ускользающее от литературной безжизненности с помощью графомании”. В отличие от остальных глав она строится на обильном цитировании все того же Хвостенко и Хеленуктов. Не забывает автор и подходящие в качестве аргументов поэмы Бродского “Речь о пролитом молоке” и “Горбунов и Горчаков”.
Четвертая глава “Смыслы абсурда”, пожалуй, неоправданно растянутая, отдельно разбирает абсурд как, видимо, по мнению автора, наиболее важный концепт неофициальной литературы, а в пятой главе — “Несрочная печать” — Савицкий отказывает ей в постмодернистских чертах. Необходимо также отметить, что к книге приложены 20 страниц библиографии, 17 страниц аннотированного указателя авторов и групп и 10 страниц индекса.
В целом идея идти к пониманию литературы от читателя (в версии автора — от среды), а не от писателя — убедительна, но тут возникает один чрезвычайно существенный вопрос: как может получиться, чтобы читатель 1955-го и читатель 1985 года рассматривался как одно лицо?
Совершенно отчетливо в петербург-ской литературе в интересующий нас период прослеживается три поколения. Первое — 1927—1941 годов рождения. То есть от не попавших на войну до родившихся непосредственно перед ней. Дальше наступает демографический провал. В 1942-м родился один Леон Богданов, а в 1943-м — Олег Григорьев. Наиболее известные его представители в официальной литературе — Александр Кушнер, Виктор Соснора, Андрей Битов, в неофициальной — Иосиф Бродский, Леонид Аронзон, Борис Иванов. Время их выхода на сцену — хрущевская оттепель (1956—1964). В целом оно характеризуется наличием неоромантических черт (так сказать, “хемингуэизм”) и ориентацией на жизнь как таковую.
Затем идет плотная когорта родившихся в конце войны и сразу после нее. Из добившихся известности — Виктор Кривулин, Елена Шварц, Аркадий Драгомощенко, Сергей Стратановский. Время их прихода в литературу — брежневское правление (1964—1982). Резкое отличие от предыдущего поколения заключается в обращении к культурным ценностям и к религии как неотъемлемой части этих ценностей. Здесь впервые солидарность берет верх над романтическим индивидуализмом, что позволяет осуществлять коллективные проекты (“Клуб-81”, самиздатский журнал “Часы”, Премия Андрея Белого).
Наконец, третье поколение представляет тех, кто пришел в литературу в десятилетие, когда все, говоря языком известного хита, “ждали перемен” (1982—1991). Это, собственно говоря, два круга: ориентированный по направлению к постмодерну круг “Митиного журнала” и по направлению к неомодерну — круг “Камеры хранения” (nomina обоих в силу актуальности sunt odiosa). Ни те, ни другие больше не хотели легитимировать из чувства политической солидарности чужую графоманию. Годы рождения — около 1955—1965.
Так вот, во-первых, нельзя видеть конец эпохи в 1985 году. Для неофициальной литературы он не был годом радикальных перемен. Да, новый диктатор был симпатичнее предыдущих — и это вселяло надежды; да, в декабре вышел-таки долгожданный сборник не-официальной литературы “Круг”, но ни он, ни следующий за ним 1986-й (когда начались робкие публикации наследия Серебряного века и было произнесено слово “ускорение”), ни 1987-й (когда на январском пленуме ЦК КПСС к слову “ускорение” добавили слово “гласность”, выпустили политзэков и публикации наследия 50-летней давности стали регулярными), ни 1988 год (объявление “перестройки”, первые демонстрации, публикационный потоп), ни, наконец, 1989-й (съезд народных депутатов, публикация “Архипелага ГУЛАГ”) никаких существенных перемен в судьбу неофициальных писателей не внесли. А вот в 1990 году все переменилось радикально: перестали выходить главные органы самиздата “Часы” и “Обводный канал” — их заменил первый свободный альманах “Вестник новой литературы”, стал не нужен “Клуб-81” — выступай где хочешь, если соберешь аудиторию, ну и, наконец, вышли первые книги Бродского, Кривулина, Шварц и Драгомощенко.
Во-вторых, даже если “описание культурных представлений и риторики, их выражающей”, в целом признать убедительным, требуется описание особенностей их проявления у каждого из трех поколений.
Далее, опять-таки, если мы признаем андеграунд движущей силой неофициальной литературы, нам не хватает параметров его описания. Вопросы следуют один за другим: где кончается богема (которая характерна и для участников официальной культуры) и начинается собственно андеграунд; в чем специфика петербургского андеграунда по сравнению с Западом, по сравнению с Восточной Европой, по сравнению с Прибалтикой, по сравнению с Москвой?
При описании тех или иных концептов хотелось бы видеть примеры из большего числа авторов разного возраста и разной ориентации. Действительно, например, при разговоре о девиантности возникает вопрос: почему тогда вполне вписался в официальную литературу (что бы он потом ни говорил, но как-никак были и семь книг, и 25 лет жизни на гонорары, и квартира от “Совписа”) совершенно девиантный Соснора?
Наконец, социологический ракурс рассмотрения проблемы требует разговора о том, эта же или несколько иная (в смысле ценностей) среда была движущей силой изобразительного искусства и почему ничего общего не было у писателей с композиторами, тогда как в Москве друзьями, например, Геннадия Айги были Андрей Волконский и Софья Губайдулина.
Но главная, на наш взгляд, проблема заключается в, так сказать, отслаивании от литературного фона тех явлений, разговор о которых невозможен без описания авторской индивидуальности, идущей в какой-то момент на конфликт, а порой и на разрыв с ожиданиями читателя. Описание ситуации, в которой появление такой индивидуальности возможно, есть задача социолога литературы, каковым и выступает Станислав Савицкий в своей книге, долженствующей, по нашему мнению, положить начало серьезному разговору о только что завершившейся, но все еще питающей нас литературной эпохе.
Станислав Савицкий. Андеграунд (История и мифы ленинградской неофициальной литературы). — Новое литературное обозрение. Научное приложение. Выпуск XXXVII. М., 2002.