Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2003
Илья Эренбург, пожалуй, один из самых “головных” наших писателей, в 1921 году, по мнению многих ревностных ценителей отечественной словесности, написал свой лучший, “неголовной”, роман — “Необычайные похождения Хулио Хуринито и его учеников”. Роман, снизошедший на автора неожиданно, как подлинное откровение, был написан (тогда уж лучше сказать — записан) всего за месяц (!) и вышел в Берлине в 1922 году. Роман хулили, обвиняли автора в плагиате, им восхищались. Знаком признания, принятия романа читателями той поры можно считать сокращение для удобства произношения длинного названия. Уже основательно подзабытый, “Хулио Хуринито” и по сей день продолжает удивлять нас некоторыми провидческими пассажами. Иногда, сами того не подозревая, страшным образом перевирая, мы цитируем “Хулио Хуринито” чаще всего, то знаменитое место, когда учитель предлагает своим ученикам опыт: упразднить все человеческие языки до слов “да” и “нет”, все ученики выбирают “да”, все, кроме седьмого — еврея, конечно, еврей говорит — “нет”. Эренбург предвидел в романе рождение фашизма, геноцид еврейского народа, лагеря (у них и у нас), массовые сталинские чистки, сбрасывание американцами бомб на Хиросиму и Нагасаки… Как такое могло открыться самому “головному” писателю советской эпохи, причем с точностью до недель?! Вопрос, на который вряд ли кто сможет сегодня ответить, к тому же он и не для предлагаемой заметки.
Что толкает одних людей на массовое уничтожение других? Неужели только “нос без “переимочки”, мясистые губы, слова молитвы…” А как звучат на разных языках “да” и “нет”? И сколькие отважатся сказать “нет” безнаказанному истреблению целого народа? А может ли литературное произведение хоть как-то уберечь одних — от полного уничтожения, других — от вырождения?
Рассказ Марины Вишневецкой “Опыт принадлежания” кажется несколько случайным в октябрьском номере “Октября”, может быть из-за того, что заметно выделяется на фоне остальных текстов выбором темы, предельной сжатостью, суммарностью изображения, организованным целым. Сначала автор как бы отстранен от своего текста, благодаря удачно выбранному приему — молодая женщина пишет письмо сыну: “То, что я хочу тебе сообщить, — то, о чем я сама узнала этой весной, случилось либо пятьдесят семь, либо пятьдесят восемь лет назад. Последнее вероятней”.
Такая точность при подсчете прошедших лет не столько связана с фабулой и сюжетом рассказа, не столько позволяет автору, запустив механизм, незаметно покинуть сцену, сколько работает на целое, на всю концепцию рассказа: “Есть вещи, которые нельзя забывать, и не только еврею, есть вещи, которые нельзя забывать, хотя у человека никто не отбирал право помнить избирательно лишь то, что он желает”.
Женщина пишет сыну, пишет “на когда-нибудь”, впрок, “уж точно не на сейчас”, пишет, потому что это — история его рода, а еще… потому что в Москве 2000 года своей трагической, “мягко говоря”, новостью, как оказалось, абсолютно не с кем поделиться. И потом, кому скажешь (подруге, мужу?), что в висках стучит пятидесятивосьмилетней давности леденящее душу предупреждение: “Рихтер идет! Рихтер идет!” Она пишет последовательно, стараясь думать только о том, как изложить, с чего бы начать.
А началось все с того, что немецкий Фонд Клеймс Конференс вознамерился выплачивать бывшим узникам гетто ежемесячную пенсию в размере двухсот пятидесяти немецких марок — “сумму по сегодняшним меркам огромную”. Для бабы Ривы жизнь вновь обретает смысл. Ревекка Михайловна пишет заявление, прилагает ксерокопию паспорта и отсылает во Франкфурт.
“Голос у бабушки помолодел, отзывы о старушках-подружках по ежедневным прогулкам стали снисходительней. У нее даже повысился гемоглобин”.
Через некоторое время из Германии приходит ответ, по-русски, с просьбой подтвердить пребывание в гетто документально.
Именно с этого момента по-настоящему начинается “еврейская тема”, начинает “пружинить” и сам рассказ (в нем неожиданно появляются лакуны, заполняемые читателем в зависимости от ассоциаций: помогают кинематограф, учебники истории), хотя героине и кажется, что начало получается каким-то неправильным. Но ведь в этой истории “все так странно, судорожно сплетено”.
“До этой весны ты и я, мы оба, знали фактически лишь эпилог: моя бабушка, а твоя прабабушка Рива, тогда двадцативосьмилетняя, убежала из минского гетто, а ее сестра Люба, ее мать Лиза, и трехлетняя дочь Жанночка погибли, их задушили газом в специально оборудованных для этого фургонах”.
Дальше небольшое “семейное” отступление с небольшими и, на первый взгляд, как бы непримечательными подробностями, как то: “эротическая” книжка “Откуда берутся дети?”, подброшенная сыну отцом, фиолетовый диван из шести подушек, температура у сына тридцать семь и восемь и вдруг:..
“А сегодня мне кажется: я этого хотела — твоего крика во сне. И сделала все, чтобы он был. Потому что чувство национальной принадлежности (еврейской по крайней мере) только так и может начаться. Кто я без этого крика? Человек русской культуры с подпорченной пятой графой? Человек мира? Да. Но пока живет во мне этот крик, я еще и еврейка”.
Вот он — “Синдром Тувима”! Вот оно — место, ради чего писался Вишневецкой этот (несмотря на тему) русский рассказ! Не это ли чувство: “Я еще и еврей”, — подвигло Илью Эренбурга намного раньше, чем того же Юлиана Тувима, кстати, неоднократно цитируемого самим Эренбургом, предупредить человечество о надвигающейся Катастрофе романом “Необычайные похождения Хулио Хуринито и его учеников”; а потом… Потом мотаться по фронтам, писать антифашистские памфлеты, вместе с Василием Гроссманом участвовать в создании “Черной книги” и, — наконец, найти в себе мужество, несмотря на жесточайший антисемитский настрой в стране, только что победившей фашизм, все-таки не поставить свою подпись в письме, состряпанном газетой “Правда” лично для Иосифа Сталина и уже подписанном многими и многими знаменитыми евреями, включая и Василия Гроссмана? Поднявшись на эшафот вместе с “врачами-убийцами”, высказав письменно свое несогласие “отцу народов”, он выкрикнул “нет”, когда предлагалось упразднить языки народов Советского Союза до одного лишь “да”.
Автор рассказа “Опыт принадлежания” тоже старается не лукавить: героиня ее хоть и кричит криком еврейским, однако на русском языке. Это понятно, другого она и не знает, в синагогу не ходит, субботу не встречает, она же столичная гойка, и сын у нее крещеный, и Ветхий завет для нее больше литература, история, этнография. Но уверить себя в том, что не Христианская Церковь готовила Катастрофу, она не может. Это место в рассказе самое жесткое, самое бескомпромиссное. Вишневецкая сама понимает, в каком запале находится ее героиня, и, покидая авторское укрытие, неожиданно для нас кидается ей на помощь, снабжая цитатами. Теперь они уже вступают в полемику на два голоса. На мой взгляд — зря. Хорошо, если б еще цитат было меньше, но создается такое впечатление, что где-то неподалеку книжный шкаф времен также цитируемого героиней Василия Розанова. Кажется, защити Вишневецкая свою героиню какой-нибудь “поэтической чертой”, это бы и Ляле помогло, и пошло бы рассказу куда больше. Тем более, что автор это делать умеет. Но оставим цитатный перегруз, рассказ уже на таком “ходу”, что соглашаешься его не замечать. Не суть, думаешь, главное — предупреждение всем нам, главное — “Рихтер идет!” И наступает он не только на евреев и “лиц кавказ-ской национальности”, на всех, кто другой. “Совсем недавно в Англии среди десяти— двенадцатилетних детей был проведен такой опыт: детям выдали толстую пачку фотографий и попросили разделить их по принципу «нравится — не нравится». Дети не знали, что в пачке были перемешаны фотографии немцев и англичан, но почти безошибочно в стопку «нравится» собрали своих соотечественников, а в стопку «не нравится» — чужаков”.
Ревекка Михайловна, баба Рива, едет с внучкой Лялей в представительство немецкого Фонда “держать экзамен”. Быть может, самый важный в жизни — экзамен на победителя.
“Сначала немец спросил, носили ли узники минского гетто звезду Давида. Бабушка ответила, что нет, они нашивали на одежду так называемые латы — круги, которые вырезали из старых чулок и штанов”
Немец задает три вопроса. Ревекка Михайловна, прятавшаяся от немцев в подвале около двух лет, отвечает на все без заминки. Чиновник, бюрократ и хлыст, вроде как вполне удовлетворенный бабушкиными познаниями, объясняет экзаменуемой, что все же окончательный ответ придет почтой. Через некоторое время. Надо подождать. Одним словом, прибавить к пятидесяти восьми годам еще чуть-чуть. Тут бабушка поднимается во весь старушечий рост и, демонстративно подтянув резинку с чулком, говорит переводчице: “Я хочу, чтобы вы записали следующее!”
И она рассказывает страшную историю, как в сентябре сорок второго ей удалось вывести из гетто Жанночку. Максимум десять дней девочка должна была жить в доме Варвары Симон (в быту Вали), одной из трехсот жителей Белоруссии, которых впоследствии государство Израиль признает “праведниками мира”.
Все дети — дети, еврейские — не лучше и не хуже. Разве ребенка в подполе удержишь, разве объяснишь малютке, что она еврейка и не имеет права на детство, нельзя ей бегать по коммунальному коридору и уж тем более нельзя весело кричать: “Рихтер идет! Рихтер идет!”
Рихтер был начальником минского гетто. Илья Эренбург и Василий Гроссман упоминают его в “Черной книге” пять раз. Дети, с которыми водилась бедная Жанночка в гетто, именно так и играли — “Рихтер идет!” Не желая лишний раз рисковать, девочку решено было переправить обратно в гетто до появления документов. Именно в эти несколько дней она и погибла в специально оборудованном фургоне вместе со своей бабушкой.
Точка предельного накала в рассказе, когда бабушка говорит, что отчасти Жанночка сама виновата в своей смерти.
“Я сунула под язык валидол. Мне просто понадобился во рту этот холодный, резкий вкус, отрезвляющий, какой-нибудь”.
Уцелевшая баба Рива живет за тех, кто погиб. Она старается жить как все, не забывая при этом, что она еще и еврейка.
“Только в тот день, выпавший из одного времени в другое, я могла осмелиться спросить — вот и спросила: “Бабуля, как ты узнала о смерти Жанночки и мамы Лизы?” Она стояла перед трельяжем, вынимала заколки из коротких волос, я только утром ей их подстригла. Ответила не оборачиваясь: “Не помню. Люди сказали. — И снова без всякого перехода: — Когда придут деньги, не тяни! Не тяни, Ляля, как ты умеешь! Надо сразу оформить доверенность на тебя”.
Молодая женщина пишет письмо сыну: “Артюша! Это письмо — тебе. А почему я назвала этот файл “Письмо ИЗ”, ты сейчас поймешь”.
Письмо это, благодаря авторскому приему, мы прочтем намного раньше мальчика Артюши, раньше и поймем “почему”, но за пониманием одного, исподволь растет непонимание другого: “Как такое могло повториться, несмотря на то, что у нас уже был опыт?!” Как можно после кромешной тьмы Второй мировой, Майданека, Освенцима, Бабьего Яра, Треблинки, наконец, Карабаха и Чечни вновь услышать, прочесть вот такое:
“И христоборцы евреи, преследуя единого истинного Спасителя, исполнились греха, достигли апогея греха, продолжая дело своих предков, убивших пророков Божиих.
Но наконец пришел гнев Божий на них, кровь распятого Господа уже на них, по их собственному желанию: “кровь Его на нас и на детях наших” (Мф. 27:25). И эта божественная всесвятая кровь уже жжет их души, пока не развеет их по всему миру с печатью Каина. Участь Иуды является неизбежно и их участью; ведь, убивая Бога, они стали самоубийцами своих душ. А убив душу, недолго убить и тело. Потому богоубийцы являются самыми опасными человекоубийцами”.
Слова эти принадлежат архимандриту Иустину (Поповичу) и написаны они в ХХI веке. Характерно, что именно после них и идет разрядка в виде ожидаемой нами “поэтической черты”:
“Сейчас начну. Не знаю, как лучше. Может быть так:
Лиза и Михаил породили Ревекку, Любу и Исаака.
Ревекка и Абрам породили Аркадия и Жанну.
Аркадий и Инна породили меня.
Я и Аслан породили тебя”.
И все они, включая и мужа Аслана, — самые опасные человекоубийцы, по Иустину (Поповичу), который к тому же еще и архимандрит.
Героиню рассказа Вишневецкой былинный персонаж сих очень бородатых изречений вряд ли запугает, не запугают ее и антисемитские плакаты вдоль наших ухабистых российских дорог, возможные погромы в недалеком, конечно же, “светлом будущем”, террористы-
смертники всех мастей; ведь, написав это письмо сыну впрок, выкрикнув впервые свое недавно обнаруженное “Я”, она уже не просто инициирована, зачислена “в свои” (“свои” — все люди, несущие тяжкое бремя порядочного человека), она останется свободной навсегда, даже за колючей проволокой, даже… если ей придется еще и еще раз кричать.
Марина Вишневецкая. Опыт принадлежания // “Октябрь”. 2002. N№ 10.