Финансовый отчет, переходящий то ли в очерк, то ли в новеллу
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2003
Волков Леонид Борисович, родился в 1929 году в Москве. По образованию юрист, кандидат наук. Теоретик-политолог. С середины 80-х годов активный участник демократического движения, народный депутат России. С середины 90-х живет в Германии, вблизи Кельна. Женат на уроженке Кельна. В прошлом автор академических статей, в последние годы — публицистики, печатавшейся в зарубежной эмигрантской и российской прессе. Первый рассказ “О подвигах вина и крови” опубликован в кельнской газете “Круг”.
Земля безжалостно отбрасывала Солнце за горизонт. Земля бежала на восток. Земля отталкивала Солнце, а Солнце что есть сил пыталось удержать ее. Оно цеплялось кончиками лучистых пальцев за острия нагорий. Оно сжимало оранжевыми ладонями верхушки гигантских сосен. Оно силилось слиться с землей, лаская в последних страстных объятиях ватную мякоть облаков. И кроваво-багровым, стынущим дыханием покрывало убегающие зеркальца придорожных лужиц. Земля увертывалась. Земля неудержимо катилась туда, в серебристую тьму, на встречу с Луной, с месяцем, с полумесяцем. Туда, где переливался узорчатой звездной вязью ковер полуночного неба. Мы ехали по Турции.
Идея побывать в Турции пришла мне в голову как-то неожиданно. Ну что там Турция после открывшейся мне вместе с загранпаспортом фантастической готики Европы. Что там Турция — почти что Россия. Запад не Запад, Восток не Восток. Странная музыка. Странные лица. Да еще что-то о турецкой жестокости. Берсерки, янычары, армянский геноцид. Да еще турецкий вопрос здесь, в Германии. Словом — “не нужен мне берег турецкий, чужая земля не нужна”.
И вдруг вспомнились мне дневники Казановы, письма Монтескье, открыточные виды Стамбула, Айя-София, Голубая мечеть, Золотой Рог да еще рассказы о кулинарных прелестях Турции и о турецком почти что колониальном сервисе. А с другой стороны — дешевые турецкие кожанки на челночных московских рынках. Турки строители — дешево и добротно.
А может быть, выплывший из студийного подвала художника Рупрехта красочный, как турецкий ковер, стамбульский альбом, к тому же сдобренный смачными рассказами о турецких кофейнях, темпераментных турчанках и султанских дворцах, поманил вдруг в замаячивший своей восточной пестротой город двух континентов. А может быть, наметившаяся несколько неожиданно дыра в аккуратном немецком бюджете спровоцировала вдруг возникшую ностальгию. В общем, я сказал жене: едем в Турцию!
Жена моя, Карла, очень удивилась такому повороту. “Ведь ты же никогда не хотел в Турцию”. — “Да, но не можем мы по три раза в год летать на Карибы, шататься по Канарам и Балеарам. Да и Европы, с тех пор как у меня немецкий паспорт, я насмотрелся вдоволь”. — “Гм, но Турция тоже Европа”, — резонно заметила Карла. “Федот, да не тот”, — хотелось мне сказать, но — пустое. По-русски Карла не понимает, а что такое “Федот” на английском или немецком, я не знаю. “Географически”, — проворчал я. “Что?” — спросила Карла. “Географически, говорю, Европа, и то — наполовину. Словом, дорогая, в Турции надо побывать, тем более что там, говорят, все так дешево”. Ах, не гонялся бы ты поп за дешевизной! — сказать бы Карле. Но дешевизна путешествия по Турции оказалась самым очевидным и самым весомым аргументом.
“Круговой маршрут и неделя на море” — гласили новенькие голубые бумажки, снабженные фирменным знаком турецкого турбюро и скрепленные с ваучерами, авиабилетами, билетами на бесплатный проезд до аэропортов и листовками со всякими экзотическими соблазнами.
И вот мы едем по Турции. День-ночь, день-ночь, все по той же Турции. День — автобус, ночь — гостиница. И все ждем, когда оно появится, то самое, заветное, экзотическое, настоящее. Ибо, сказать по правде, ничего особенно турецкого на экране автобусного окна пока не видно. Тянутся цепи зеленых нагорий, за которыми дымится синева настоящих гор. Временами вспыхивают серебром по песчаному золоту откосов ожерелья оливковых рощиц. Крутится извилистая дорога. Кипарисы, тополя.
Все это сильно напоминало Испанию и в то же время Испанией не было. Не было захватывающей игры в лапту горных хребтов и поперечных нагорий. Не выскакивали то там, то сям мрачноватые горные монастыри и грозные замки. Зато ползли навстречу пыльные городки и поселки, составленные из привычных “черемушкинских” коробок и населенные молодыми и среднего возраста людьми, совсем не похожими на потомков высокотюрбанных султанов и кривоятаганных янычар. Словом, если не считать застревавших на мгновение в глазу миниатюрных мечетей и скромных минаретов, ничего турецкого пока не ощущалось. Если опять же не считать Ахмета, нашего интеллигентного гида, от Версаче одетого, стреляющего берлинским выговором и прицельно выверенным на туристскую мишень юморком, приводившим в визгливый восторг наших фрисландских, швабских и даже на свой лад игривых северорейнских попутчиков.
“Все плохие турки уехали в Германию, — сообщил между прочим Ахмет и, мотнув стриженой головой в сторону издавших недоверчивый смех экскурсантов, добавил: — Да, да, здесь совсем другие турки, не то что в Кельне или Берлине. Здесь порядочные турки”.
Как было ему не верить? Всю дорогу Ахмет каленым германофильским железом выжигал язвы турецкого прошлого. И в то же время честно предостерегал нас от рискованных покупок. К тому же, ах, как сладко было погружаться в вымечтанную издавна космополитическую дрему. Один общительный господин даже заявил публично, что теперь он совершенно иначе думает о турках. “Даром, что живу в Кельне”, — сказал он, утирая слезу, после того как выпил с Ахметом на брудершафт стаканчик раки.
В самом деле, мы чувствовали себя как бы не в Турции, а то ли в некоей привычно европейской земле, то ли в поднявшейся к нам из глубин веков или спустившейся с голубых высот исторического рая Древней Элладе, то ли в императорском Риме. Даже досадно. Никакой тебе турецкой экзотики. Зато обилие сияющих белым мрамором на ослепительно синем небе тонко резанных дорических, ионических, коринфских колонн, подвешенных к ним архитравов, горделивых мраморных фигур, лишенных голов, но не узоров роскошного платья. И все это в натуральном масштабе, в накаленном солнцем и жаром непостижимой красоты бесконечном воздушном пространстве, среди оливковых холмов и дымчато-призрачных гор. Пергам, Эфес, Троя.
Пусть Пергам без чудного алтаря, подбитой птицей сложившего крылья в клетке уцелевшего от социалистических щедрот берлинского музея. Пусть златая Троя без шлимановского золота — оно под надежными запорами в темницах известной державы-бессребреницы. Пусть Эфес без занесенного историческим песком кипучего своего порта. Но все уложенное по земле или вознесенное к небу великолепие портиков, колонн, карнизов — все на своем природном месте, все — слитое с пространством, одурманивающее подлинностью, доступное многочасовому карабканию и подпрыгиванию по древним камешкам, по скользким ступеням, по шероховатым сиденьям народных собраний, амфитеатров, храмов. И значит, все — живое. Даже гробницы, в которые, преодолевая суеверный страх, можно втащить свое тело и… выйти живым.
Вообще говоря, мы с Карлой успели вдосталь всякой древности навидаться, надивиться, потрогать, пощупать, поприкоснуться — будь то в Италии, в Испании, в Израиле, во Франции или в Тунисе. Куда ни кинет туристская судьба, вдруг выясняется, что то тут, то там притаился свой маленький амфитеатрик, или мало кому ведомый колизейчик, или форум. Очень уж расшагалась по свету, как космополитический бродяга, эллинистская римская империя. И все же серебряный мрамор эгейской Турции — или, лучше сказать, турецкой Греции, этот вознесенный к небу или опущенный в долины и до модернистской выразительности обработанный временем мрамор — нечто совсем особое. Несешь его в душе, и, кажется, ничего уж больше не надо.
Между тем наш Ахмет с немецкой дотошностью и, можно сказать, вдохновенно рассказывал, нет, скорее, читал лекции по истории этих камушков. Вообще-то
Ахмет — выпускник машиностроительного института. Может быть, поэтому он столь пространно поясняет, как работали строительные механизмы, как античная техника поднимала из земли храмы Эфеса или, напротив, как врастали в землю оборонительные валы Трои. И очень досадует, когда кто-нибудь из группы, утомившись строительными подробностями, отправляется на охоту за ускользающими вместе с движением солнца фотокадрами.
Вот и я, стоя на верхней ступеньке амфитеатра в Эфесе, щелкал и щелкал своей дигиталкой, пытаясь уловить в кадр красную спинку уходящего в горы солнца. И вдруг почувствовал, что вокруг образовалась тишина. Группа исчезла, словно провалилась в античное подземелье. Даже голубой шляпки моей Карлы, которая всю дорогу тщательно опекала меня, не было видно. Солнце между тем тоже скрылось, и в наступивших сумерках вся масса колонн, стен, постаментов обернулась трудноразличимой сиренево-серой мглой. Мое склонное к аритмии сердце зашевелилось волнением — memento mori! Как славно было застыть вместе с этим memento, в стороне от туристского шума, от группы, от Ахмета… Но тут слабым эхом откуда-то долетел его неугомонный говорок.
Группа обнаружилась этажом ниже и совсем по другую сторону вечности. Вальяжно раскинув ноги, дамы и господа цепью ласточек на телеграфных проводах восседали на мраморных писсуарах. И, конечно же, Ахмет объяснял им достоинства античной сантехники. Технология удаления жидких и особенно твердых экскрементов в эллинистическом Риме интересовала публику явно не меньше, чем строительные подвиги создателей Траянума. Особенно дамы интересовались подробностями. И потому сидение на мраморных унитазах могло бы продолжаться довольно долго, если бы Ахмет вдруг не прервал себя.
“Здесь очень уютно. Туалеты — почти как в Германии… Или лучше? — усмехнулся он, явно наслаждаясь последовавшим дружным ржанием. — Но я должен вернуть вас в Турцию. Завтра я покажу вам нечто стопроцентно турецкое. Я покажу вам фабрику, где делают знаменитые турецкие ковры”. И он подал знак освободить сортирную древность.
Танжер — переглянулись мы с Карлой и оба мгновенно вспомнили головокружительную прогулку в Танжер, фабрику ковров, нахальных уличных торговцев. “Этого только не хватало — ковры! — бурчал я в ухо Карле, пока мы усаживались в автобус. — Уж лучше бы показали, как делается турецкий чай”.
Упоминание о чае было маленькой уступкой Карле. По правде говоря, турецкий чай, пухлую пачку которого я когда-то в кризисные годы добыл в одном паршивеньком московском гастрономе, казался мне отвратительным. Пачка так и пролежала на кухонной полке почти нетронутая до самой продажи квартиры. Лет пятнадцать. Зато я всегда чтил турецкий кофе. Собственно, Турция и казалась мне сплошной кофейней на пестром фоне халатов, шаровар и мечетей. Но Карла решительно заявила:
“Турция — не кофе, а чай!”
Стоивший миллион на двоих, горячий и крепкий чай, разливаемый в похожие на девочек с изящной талией стаканчики, был действительно отрадой на коротких “туалетных” остановках. Он пах настоящей Турцией, в чем я и признался торжествующей — “Я же говорила тебе!” — Карле. И я был рад ее правоте, потому что чай мне определенно нравился. Даже если он иногда стоил не миллион, а полтора, а то и все два. Карла возмущалась. Я ее успокаивал, пока в один прекрасный день не заметил, что на стойке лежат пакетики, а на них надпись “Чай” на русском языке. Вот-те и “берег турецкий…”.
“Да уж пусть лучше покажут, как они делают свой знаменитый чай, если они его действительно делают”, — продолжал я бурчать, пока Карла не шикнула на меня, то есть попросту заткнула мне рот поцелуем.
Ах, Танжер, Танжер. Первый наш пестрый Восток. Верблюды, заклинатели змей, голубая с зеленью красота изразцовых сводов. Танец живота. Кус-кус, сдобренный сладкими улыбками и тягучей восточной музыкой. Какие-то дервиши в серых хитонах. Солнце, звон нешироких площадей. Все было славно.
Кроме ковров. Не то чтобы ковры были плохими. Я ведь ничего не понимаю в коврах. Мне что бухарский, что персидский, что китайский — один черт. Но отсиживать в темной, похожей на москательную лавку фабрике под монотонный говор улыбчивого клерка было точь-в-точь как сидеть на партийном собрании, посвященном зачтению какой-нибудь очередной “большой или малой земли”. Покупать ковры все равно никто не собирался. К счастью, клерк был понятливый. Ласково кивнув, он отпустил нас на свободу. Однако не тут-то было. Словно большой паук или спрут поджидал нас на солнечной улице. И вцепился в каждого своими бессчетными лапками-щупальцами. Щупальца держали крепко. Они тянули в разные стороны. Это были руки продавцов. Оборванные, грязные, продавцы подобострастно протягивали путешественникам те же самые ковры, от которых мы только что сбежали, но по двойной цене. И, как спрут, обрушивали чернильные заряды брани на тех, кто пытался уклониться от липких объятий.
“You, dirty jew, you dirty greedy damned jew!”1 — услышал я вдруг резкий, совсем не английский голос. Это с перекошенным лицом орал на растерянно стоявшую рядом со мной идеально арийского вида немку серый оборвыш. Тыча в нее свернутым трубою ковром, он заходился свирепой злобой, в то время как молодая дама, шепча что-то насчет дороговизны, рылась в портмоне. “Грязная еврейка, ты жадная жидовская морда, — уже не кричал, а шипел марокканец, угрожающе надвигаясь на нее. И вдруг, резко отвернувшись, как ни в чем не бывало, обратился ко мне. “Купи ковер, хороший ковер, дешево”, — сказал он на этот раз по-немецки. Я понял ошибку моей соседки. “Да ты что, у меня весь дом обвешан такими коврами!” — уверенно сказал я, хотя ничего подобного в нашем доме не водится. Как ни странно, но обошлось без “жидовской морды”. На лице оборванца наметилось даже подобие уважения, и это дало нам с Карлой возможность пробиться сквозь толпу. Было противно и, однако же, жалко бедняг, часами карауливших туристов на раскаленной улице в надежде всучить кому-то цветастый шедевр и заработать немного долларов, так сказать, на обед.
Ковровый кошмар этот зубной болью сверкнул в нашей с Карлой памяти после слов Ахмета. Но нас поджидало нечто иное. Простор Голубой мечети. Акробатическое совершенство мальчиков у ковра. С американской деловой иголочки костюм плюс немецкая солидность галантного менеджера. Храм, театр, музей, цирк. Мы с Карлой удивленно переглянулись при виде столь модернового заведения, занятого одним из самых традиционных производств мира в одной из самых дешевых его стран. Между тем началось священнодействие.
“Школьный товарищ, — объявляет Ахмет, дружески прислонясь плечом к плечу гладковыбритого администратора. — Надежный, как я сам”. И все притихшие немцы, и я с ними проходим в светлицу, где девочки пятнадцати, двадцати, тридцати, сорока лет узелок за узелком плетут узоры ковровой ткани. Станки кажутся тысячеструнными арфами. Но в светлице тишина. Ни взгляда, ни улыбки. Только мелькают птички-пальчики, наклевывая на струну одну за другой разноцветные нитки и подрезая их плотно зажатым меж пальчиков ножичком. Глаза приклеены к трафарету — на нем изображен вожделенный узор. Не дай бог перепутать.
Настоящий шелковый “хереке” в миллион мельчайших узлов выплетается не меньше трех лет, поясняет менеджер. Бедные арфистки! С этим чувством переходим мы в другое помещение, где в пару и дыму разматывается из шелкового кокона бесконечно длинная ковровая струна. Два актера ловко жонглируют в этом тумане. Все быстро. Все четко. Все бегом. Мимический спектакль, беззвучная опера.
Но вот, не остыв от впечатлений, мы в зале, мы сидим, нам подносят по капельке раки, кофе, чай. Мы сидим и слушаем театральный монолог администратора. За окном поднимается палящее солнце. Турецкая сладкая водка потихоньку пробирается в голову. Мы сидим и внимаем перипетиям и тонкостям коврового дела. Ахмет, между тем, исчезает.
“По одежке встречают, по уму провожают, — выкатывает очередную репризу администратор. Взмах руки — и на пол приземляется ковер-самолет. — Нравится? Нравится. Краски, узоры, все на месте. Это дешевый ковер, — усмехается администратор. — Никогда не смотрите на узор. Считайте узелки. — Пространство наполняется птичьим шорохом летящих ковров. — Видите, — улыбается администратор, — этот как две капли воды похож на тот. Только там 1000 узлов, а здесь — миллион. Соответственно и цена…” При слове “цена” в зачарованном зале мгновенно пробуждается исконное земное сознание. “А какая цена?” — с диванчиков выкрикивают возбужденные зрители. “Кстати, разрешите мне снять галстук…” — “Цена-то какая?” — не унимаются чьи-то настырные голоса. “А кстати, и на автограф обратите внимание. Мы вывязываем его вот здесь”, — невозмутимо продолжает администратор. И мы вновь возвращаемся в сказку.
Мальчики запускают над нашими головами свои ковры-самолеты. Волшебник-администратор белоснежным платочком вытирает со лба капельки трудового пота. Кульминация. Цирковые номера, похоже, исчерпаны. И даже пиджак менеджера усталым зверьком ложится на ближайший коврик. Мы с Карлой облегченно вздыхаем.
“А вот и эксперты. — Вдруг превращаясь в конферансье, администратор обводит платочком невесть откуда возникшие фигуры нескольких на удивление интеллигентного вида джентльменов. И, надо же, в этот момент одна из наших дам сползает с сиденья прямо на пол. Крики “Воды!”, переполох, пара медиков из нашего же брата щупает пульс. Кто-то открывает окна. Господа эксперты растерянно ждут. Даму уносят. Вместе с ней, подняв свой пиджак, уходит и менеджер. На освободившийся пол обрушивается лавина узорных, нежно-розовых, лиловых, серебряных, голубых прямоугольников. Мы с Карлой застываем, словно опьяненные их удивительной легкостью, чудным шелковистым блеском.
“Нравится?” — пробудил меня бархатный голос. Это движется на меня джентльмен в золотистом пиджаке. Тонкий профиль. Благородная седина. Глаза сияют чувством и участием. “Я пришел к тебе с приветом рассказать, что солнце встало”, — будто говорит он. Я быстро отвожу глаза от солнца. Разговор с экспертом в мои планы не входит. “А вот тот?” — участливо кивает джентльмен. Как смог он отследить наш с Карлой шепоток по поводу одного иссиня-лилового изделия? Молчать далее невозможно. “Сколько?” — спрашиваю я угрюмо и тычу пальцем в сияющий нежными красками шелковый палас. Из того, что я усвоил на лекции, — это высший класс, “хереке”, и стоить он должен примерно пару тысяч. Дорого, а все же дразнит.
“О, я понял. Я понял, что вам нужно, — изящно давая отмашку кистью руки, шелестит эксперт. — Идемте, я вам кое-что покажу”. И он делает знак мальчикам. “Нет, нет, — трясу я ладошкой, учуяв недоброе. — Не тратьте ваше время!” — “Ах, у нас есть время, — журчит уверенный голос эксперта. — Вы посмотрите, вы просто посмотрите”, — и он переносит бархатное свое внимание на Карлу. Нет — хочу я сказать со всей мужской решимостью. В этот момент Карла совершает предательство. “Посмотрим!” — кивает она мне, и в глазах ее зажигается желтенький огонек любопытства.
И вот мы бредем по лабиринтам коврового застенка. Кажется, уже не выйти из узорчатой тюрьмы. Но вдруг — луч света. Лабиринт открывается залой, и на пол ложится тот самый “хереке за пару тысяч”, который, на мою беду, глянулся мне во время лекции.
“Ну?” — спрашивает наш вежливый тюремщик. “Сколько в нем узлов?” — спешу я обнаружить только что усвоенную эрудицию. “Полтора миллиона. Пять лет работы”. Мы не собираемся ничего покупать. Помилуй бог, мы и так в дыре. Мы — бедный средний класс, и у нас огромный долг за дом. Мы абсолютно не вправе потратить даже тысячу. Мы же в дешевую поехали Турцию. Ах, не гонялся бы ты поп за дешевизной! “Пять лет, — недоверчиво повторяю я. — И сколько же это чудо стоит?”
“О мани, мани! — по-кошачьи выгибая спину, вдруг мяукнул эксперт. — Какими деньгами можно измерить красоту?” Он драматически взмахнул руками, и голос его запылал молитвенной страстью муэдзина. Он весь преобразился. Шея вытянулась. Молящие глаза то устремлялись на меня, то обращались к небу, то есть к потолку. Это был уже не тот интеллигентный джентльмен. Это был муэдзин. Я так и представил его взывающим к правоверным с покрытой коврами галереи минарета. В данном случае, однако, он взывал к нам, стоя на покрытом коврами полу. И чем-то вдруг напомнил мне уличных торговцев Танжера. “Смотрите, это разве предмет роскоши? Это радость вашей души. Не думайте об узлах, не думайте о деньгах. Умоляю вас. Я вижу, как радуется ваша душа. Поверьте мне, вы будете счастливы. Говорю вам как друг. Вы будете лучшим моим другом. Вы будете мне как брат. Мы обменяемся адресами, я и моя жена, и мои дети, клянусь, мы будем всегда рады принять вас, ваших детей в нашем доме”. Выпевая эту молитву, муэдзин стал на одно колено, тонкое лицо его порозовело. Он был неотразим. Он молил Аллаха, и Аллахом был я. Но я не был правоверным. Я задал неджентльменский вопрос: “А все-таки, сколько это стоит?” — “О, я покажу вам дюжину ковров, сотню ковров. Зачем о деньгах? И вы можете платить не сразу, не сегодня”.
Действительно, не все ли мне равно, сколько стоит эта мечта бедуина. Сколько бы это совершенство ни стоило, я не собираюсь его покупать. Ковер, между тем, переливался лазурью и серебром, трепеща в унисон певучей мольбе. Но вот мальчик лихо развернул еще несколько соблазнов. “Может быть, этот?” — выпрямив спину и перейдя с молитвенного дисканта на ласковый тенор, сказал эксперт. “Да это же не шелк, это не “хереке”, — дружно вскричали мы с Карлой. “О, — пропел он, улыбаясь, — вижу, вижу, это чудо уже пленило ваши сердца. Вы знаете… — Он прижал руку к груди, его тремоло мог бы позавидовать сам Карузо. — Вы знаете, ковер — как женщина. В него надо влюбиться!” Лицо его стало бледным. В глазах заискрилась слеза.
“Ну хорошо, — сказал я, сам не понимая своей настойчивости. — Допустим, я влюбился. Но сколько все-таки стоит эта любовь?” — “Изделия разные…” — завел он было старую песню. Меня, однако, заело. “Черт возьми, вы скажете, наконец, сколько этот “хереке” стоит? Или вы отдаете его без денег, душевно, так сказать?” — пропел я ему в тон. Господин муэдзин потупил глаза и тихонько пробормотал: “Двадцать восемь тысяч”. Я рассмеялся. “Сколько?” — спросила Карла. “Двадцать восемь”. — “Двадцать восемь — чего?” — “Двадцать восемь тысяч евро”. — “А ты хочешь именно этот ковер?” — спросила Карла так, словно, захоти я — и ковер был бы тут же куплен. Еще бы, двадцать восемь тысяч стоили мессы. Так что этот милый джентльмен вряд ли выпустит нас живыми. Скорее, умрет сам. И хорошо, если обойдется без “жидовской морды”.
“Я сделаю вам хорошую скидку как лучшему другу, — замуэдзинил опять эксперт. — Двадцать шесть тысяч. — Пошли, жестом пригласил я Карлу. — Ну, только потому, что вы очень хорошие, интеллигентные люди — двадцать тысяч, фирме в убыток. Я вас прошу. Я вас умоляю. Примите как подарок”. Он снова стал на одно колено, и голос его зазвучал нотой высшего волнения. “Дорогой мой, — сказал я прочувствованно, — вы замечательно работаете. Но у нас просто нет таких денег. Наш лимит вообще… — Тут что-то замкнулось в моем мозгу. — Вообще четыре тысячи”. Это я произнес или мой черт?
Все ковры тотчас как ветром сдуло. И тот же ветер надул дюжину маленьких ковриков. Они были прелестны. Особенно один. “Ах, это фантазия нашей заслуженной работницы. Она работала над ним восемь лет”. Господи, спаси и помилуй! Под сладкое пение муэдзина ковры в самом деле стали проникать нам в душу. Весь мир: Турция, Греция, Стамбул, Эфес, Германия, банк, кредит куда-то подевались. Мы жили в стране ковров. Мы мыслили узлами, узорами. Нас окружали разноцветные шелковистые, бархатистые, шерстистые живые существа. Они беседовали с нами. Они манили нас в свои объятия. Обдавали мягким женственным теплом. Не поддаваться, стоять, стоять насмерть, мысленно говорил я себе.
“Ну, и сколько стоит фантазия?” — задал я в очередной раз свой нудный вопрос и почувствовал, как в голосе прорезалась нервная нотка. На этот раз он не стал приглашать нас в свой дом. “Десять тысяч. Это очень индивидуальная работа”, — произнес он поблекшим тоном. Я сочувственно помотал головой. Коврик исчез. “Красивый был коврик, — шепнул я Карле по-английски, проводив шедевр сожалеющим взглядом. — Не стандартный”. — “Да”, — согласилась Карла, и муэдзин тут же махнул мальчикам: верните назад. “See it once more, you have very good taste!”1 — перешел он тоже на английский и при этом почему-то гордо вскинул голову. Мы с Карлой молча смотрели друг на друга. Мы давно уже привыкли понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда. Вот и теперь было ясно, что мы оба заболеваем проклятым ковриком. “Если бы он стоил две, ну три, я бы взял эту прелесть”, — сказал я, глядя на Карлу. Карла кивнула. Я знал, что не куплю его. И Карла знала. Муэдзин расхохотался. “Sie sind sehr offen!”2 — качнул он головой. Коврик снова исчез. Но мы уже не могли остановиться. “Тебе нравится этот?” — спрашивала Карла. “Weg!3 ” — отвечал я, и коврик исчезал. “А вот этот?” — “Прочь!” — “А тот?” — “Raus!”4
И все же один бархатно-черный палас с изящным золотистым рисунком на античную тему уже дважды или трижды притянул мой взгляд. Когда мальчик хотел убрать его, я остановил мальчика. Теперь этот роскошный коврик в гордом одиночестве улегся на полу. И весь зал превратился в раму. Коврик уже не казался маленьким. Он втягивал нас в себя. И мне мерещилось, что это не фигурка по черному полю, а я сам внутри коврика иду в греческий храм.
В фигуре и голосе муэдзина между тем ощутилась усталость. Лицо его стало зеленым. Мне было жаль его, и нарастало чувство неловкости, которое я тщетно старался подавить. По-моему, Карла с ее немецкой щепетильностью чувствовала то же самое, но гораздо сильнее. Между тем время, отведенное нам на ковры, подходило к концу. Пора было прощаться и ставить точку.
“Well, what does it cost this carpet?”1 — промямлил я опять свой безнадежный вопрос. “Sechs Tausend acht Hundert”2 , — ответил эксперт. Английского он не принял, и это было симптомом отчаяния. Я покачал головой. В этот момент на сцену не вышел, а выкатился, как на боксерский ринг, энергичный субъект. Почти навалившись на меня своим словно ящик сколоченным телом, он бодро схватил мою руку и затряс ее в мощном рукопожатии. “Я только что из Америки, — объявил он на ходу. — У нас там большие дела”. — “O, so we can speak English!”3 — обрадовался я. Но “спик инглиш” не получилось. Если этот ящик когда-то и бывал в Америке, то не дальше нью-йоркского Бруклина, где вовсе не обязательно говорить по-английски. “Ну что, старина… — начал было он и тут же всем корпусом развернулся к муэдзину. — О чем договорились?” — Кивок в мою сторону. “Да вот, — хмыкнул муэдзин, — господин говорит: дорого!” — “Да что же это? Тебе штучка нравится? Это же шедевр”, — надвинувшись на меня, перешел он на “ты”. Добрый следователь — злой следователь, подумал я и отодвинулся от коверного гангстера. Зловещая его улыбка отдавала все той же “жидовской мордой”. “Господин говорит, у него лимит — четыре тысячи, — едва не плача, пояснил муэдзин. — Я ничего не смог сделать”.
“Вы очень хорошо работали, — искренне заметил я, протягивая муэдзину
руку. — Вы почти обратили меня в свою веру”. Он грустно улыбнулся.
“Hоr zu, du, alter Fuchs… Послушай-ка, ты, старый лис”, — прицеливаясь в меня пальцем, прорычал вдруг гангстер. “Он не лис, он волк”, — запальчиво врубилась Клара, намекая на мою волчью фамилию. “Ehrlich! Ich bin Wolf, ich heisse Wоlfsohn”4, — сказал я как-то неожиданно для самого себя. Стало быть, я тебе таки волк, а не жидовская морда. Гангстер прищурил один глаз и положил мне на плечо свою лапу. “Старина, ты мне нравишься, — заявил он и, прижав меня к своим доскам, продолжил: — Отдаю “хереке” за шесть двести. Хорошая цена”. — “Drei Tausend”5 , — освобождая плечо, отпарировал я и ужаснулся. Запоздалой вспышкой молнии ударила мне в мозг мудрость блистательно сыгравшей обморок дамы. Ах, если бы вернуть все назад…
“Шесть”, — прогремел ящик. “Три двести”. — “Пять с половиной”. — Я (отрезающий взмах руки): “Три с половиной”. — “О’кей, пять сто — и по рукам”, — говорит гангстер и гребет в свою лапу мою ладошку. “Найн, нихт о’кей!” — силюсь вытащить руку назад. Карла широко открытыми глазами смотрит на нас. Ей явно не по себе. “Три с половиной, — вдохновенно кричу я, — и о’кей!” — “Ладно, твоя взяла, четыре пятьсот”, — вроде бы сдается ящик. “Три восемьсот”. Я начинаю уставать. “Четыре четыреста”. — “Черт с тобой! Четыре тысячи. Это наш лимит”. — “Четыре четыреста”, — без напора, но твердо говорит ящик.
Я знаю, что на восточном базаре с запроса нужно срезать две трети. Это по минимуму. Но тут не выдерживает деликатная Карла. Четыре четыреста, и я в холодном поту жертвую свою ладонь довольному ящику. “Ты был просто великолепен!” — скажет потом Карла.
Автобус наш между тем подает сигнал, и мы бежим вновь по коварным лабиринтам подписывать свой смертный приговор. За нами печально следует муэдзин, а где-то там, вдали, с нашей новой собственностью и с подозрительной ухмылкой на рожице скачет мальчик. И все же только в Стамбуле я по-настоящему осознаю, что мы наделали. Лететь нам теперь на этом коврике прямиком в долговую яму. И на кой черт нам этот дурацкий коврик, который к тому же наверняка больше тысячи не стоит.
Мы едем в Стамбул, а я вновь и вновь возвращаюсь к тому моменту, когда все еще можно было изменить. Когда можно было просто выйти из зала. Ах, мудрая дама. Ах, гнусная рака. Ах, эта дешевая приманка — ковровщицы у своих арф. Ах, эта проклятая неловкость.
“Ничего, Турция бедная страна, — утешает меня Карла. — И потом они сказали, что в любой момент возьмут коврик обратно”. Милая, добрая Карла, ты веришь? На этом я засыпаю и просыпаюсь уже в Стамбуле — городе моих снов, городе-сказке. Особенно если снится эта сказка сквозь петельки и узоры ковра-невидимки. А по-другому теперь я уже не могу смотреть. Теперь мне все будет представляться гигантским ковром — Пергам, Стамбул, вся Турция. У меня теперь ковровое зрение, ковровые глаза. Или мне только так кажется?
Так или иначе, мы въезжаем в Стамбул. Сумерки. Ковровое зрение различает лишь серый узор минаретов, выписанный по еще розовому небу. Мастерской узор, не сравнимый ни с ажурной вязью готических соборов, ни с веселой простотой маковок русских церквей. Потом проявляются дома-коробки, вереницы авто, антенны, мачты электролиний, электрические огни. Огромный город впитывает нас в себя, словно большой ковер — случайные капельки влаги.
Мы с Карлой не стали ждать, пока наш честный Ахмет потащит нас на дневную экскурсию. Как влюбленная пара, мы отважились нанять такси и помчались в обнимку по ночному Стамбулу, вслушиваясь в невнятный, но очень дружественный английский пожилого шофера. Там — Азия, здесь Европа, все время повторял он, добавляя что-то по-турецки, и смеялся. Карла отвечала ему по-английски. И он кивал головой. Взаимная эта беседа время от времени прерывалась могучими жестами. Вот там — Золотой Рог, сообщал нам жест. И мы с Карлой пожимали друг другу руки. А здесь — дворец султана. И мы гладили друг друга по спине. Золотой Рог темнел между двух мостов, а султанский дворец сиял огнями и ажуром золотой по мрамору вязи письма. Но вот город рассыпался лабиринтом затейливых улиц. “Смотри, смотри!” — закричал я Карле. “Совсем как наш коврик!” — в тон мне воскликнула она. И мне вдруг больше ни на что не захотелось смотреть.
Такси между тем погрузилось в этот лабиринт, сквозь который, мыча клаксонами, пробиралось стадо машин. Здесь кипела разноцветная жизнь. Туда-сюда сновали девушки в изящных платьях, парни в черных костюмах, женщины в белых платках на пол-лица, мужчины в потертых кепках. Слышалась музыка, не стихал перезвон голосов. Это был другой Стамбул. Это был Стамбул восточного, чуть траченного молью уюта. Стамбул маленьких приключений. Стамбул XIX века. Стамбул для меня. В глубине одной из улочек мелькнуло что-то вроде открытой кофейни, люди, курящие наргиле. Мне захотелось туда, к этим людям, в эту кофейню. Но она чиркнула по окну машины и осталась призрачной тенью, как сон, промелькнувший в утреннем мозгу.
Дневной Стамбул ошеломил нас своим блеском. Узор за узором по ниточке развевалась, расплеталась густая ткань златомраморных чудес. Особенно султанский дворец Топ-Кап Сарай ошеломил нас. Он и призван был обессилить, сразить, обезволить всякого султанского гостя. Мы едва волочили ноги, а где-то внизу на площадке нас ждали Ахмет и автобус. Но мне нужна была моя улица, та, что заманивала нас вчера. Я тянул Карлу в лабиринт возлюбленной нашей вчерашней ночи, а Карла твердила: мы заблудимся, нам ее ни за что не найти. И еще, сообщала она с застенчивой улыбкой, я срочно хочу пи-пи!
Найти общественный туалет в Стамбуле примерно то же, что встретить баню на Луне. Ни одного ресторана с WC на нашем пути. Напряжение. Поворот. Еще поворот. Видение, наведение, интуиция. И вдруг — она, эта самая улочка. Кофейня. Кальян — огромный кривой чертеж на стене косой деревянной лачуги. И надпись: “Here you get water-pipe!”1 “Вот и туалет!” — радостно сообщаю я Карле. Карла морщится: “Здесь? Не может быть”. — “Спросим?” Карла пожимает плечами. Я решительно тяну за ручку облезлой двери.
По правде говоря, я не был уверен, что дверь откроется. Уж больно нежилой глядела эта черная, как старая печь, избушка. Но дверь открылась, и первое, что я увидел, был парадный ряд глиняных трубок и стенд с почтовыми марками разных стран. Навстречу, лавируя между столиками, неторопливо шел похожий на попугая хозяин. “Есть у вас туалет? — без особой надежды спросил я попугая. — Мы посидим у вас, если есть туалет”. Попугай обвел меня мудрым глазом и махнул крылом — там! “Нет, туалет нужен даме”, — сказал я и пошел за Карлой.
Мы не остались в избушке. Нам нужна была улица. Да, эта грязная улица была нам милее золотых дворцов, тех, что я видел, и тех, что еще предстояло смотреть. Вот он, турецкий кайф. Мы сели на вытертый до лунного свечения ковер, брошенный на скрипнувшие под ним доски. Рядом на таких же коврах сидела группа испанцев, а напротив — удалой молодец турок с красавицей женой и хорошеньким резвым мальчиком. Попугай принес мне наргиле-кальян, заботливо накрыл станиолем тлеющие угли и с достоинством принял заказ на “настоящий турецкий кофе”. Кальян появился и перед турком. Это был сигнал к бою. Кальян моего визави, словно выдавший залп боевой фрегат, окутался густым белым дымом, сквозь который чернели смоляные усы и веселые глаза. Вода в его наргиле кипела и булькала. А я шумно вдыхал в себя ватный сладенький дым, добиваясь не менее, чем у турка, грозного бульканья воды. Однако дымок из моих орудий тянулся лишь жиденькой серой струйкой. Мимо прошел художник с мольбертом, и я заметил, что прямо на ветхой стене обозначена надпись — “Художественная галерея”. Потом появился человек в поварском колпаке с тележкой, наполненной горячими лепешками. У входа в наш закуток остановились две загорелые итальянки.
Между тем жена моего соперника, вдруг выстрелив в меня любопытными глазками, решила прийти мне на помощь. Она отняла наргиле у мужа и так же, как и я, мелкими порциями стала вдыхать ароматный дым. Бронзовое личико ее раскраснелось. Она была очень хороша в своем шитом серебром темно-синем турецком наряде. Ее хорошенький мальчишка, вертясь между отцовских колен, уплетал мороженое. Святое семейство — ни дать, ни взять.
Тут не выдержала Карла. Она решительно потянула к себе кальян и пустила дым прямо в мою кофейную чашку. Сцена действовала заразительно. Итальянки решились вступить на нашу территорию. А вслед за ними испанцы — три дамы и кабальеро потребовали себе наргиле. Вот так в течение нескольких минут грязноватая улица превратилась в живописный цветник. Разноплеменные красавицы, видавшие виды ковры с их въевшимся в поры простодушным уютом, угольки наргиле, белый дым, черный кофе… “Не хватает только музыки”, — возвращая мне наргиле, сказала Карла. “И танца, — добавил я. — Танца живота”.
Танец явился через пару минут в лице двух ярко наряженных малышек. Девочки держали в руках цветные шары на резинках, которые тут же сделали предметом торговли. “Tu compras!” — протянула одна из них шар испанскому кабальеро. “?Parles Espanol?”1 — удивился он, не совсем уверенным жестом отклоняя шарик. “Parle todas lenguas!”2 — с прямодушным кокетством ответила девочка и сделала па. Испанец явно нравился ей. Его подружки рассмеялись. Кабальеро смутился. Но девочка не отступала. “Я танцую танец живота”, — сказала она и начала бойко крутить бедрами, что-то напевая себе под нос. Ей было лет десять.
Вторая девчушка, начав было разговор со своим турецким ровесником, надула губы и произнесла что-то осуждающее. Но тут же, не выдержав, подобрала накидку и начала всамделишный танец живота. “Испанка” попыталась вторить ей, но это лишь раззадорило маленькую танцовщицу. И вот она уже не казалась диковатой девчушкой. На асфальте змеилась и колыхалась горячим пламенем полная страсти женщина. Все замерли. Изумленные курильщики отставили свои кальяны.
“Я, кажется, готов”, — сказал я Карле, когда девочки ушли. Я наглотался дымного дурмана. Голова кружилась. В глазах еще мелькали маленькие танцорки, смеялся турок, в ушах рокотал испанский говорок, время от времени прерываемый раскатами итальянского смеха. Мне было сонно и хорошо. Косой срез развалюхи напротив оттенял оранжевеющее солнце, которое, отражаясь от розовых лохмотьев стены соседнего дома, бросало фантастические блики на черные стены лачуги. Кругом был мир. Живой и неподвижный. Как играющий красками ковер. Весь мир предстал передо мной ковром — волшебным сплетением цветов и узоров, в которое надо просто влиться своей собственной ниточкой, своей маленькой красочкой — и застыть. Я понял вдруг, что ковер, любой ковер, скажем, обычный турецкий
“хереке” — не материальное тело, а философская категория, в которой осмысленно отражена вся жизнь. И мной овладело сладкое чувство покорности этой жизни. Я в самом деле ощутил себя ниточкой в гигантском ковре. И мне стало хорошо.
* * *
Ковер догнал нас в Германии. В один прекрасный день раздался звонок в дверь, и посыльный вручил мне круглый, как для чертежей, картонный футляр. “Вот оно, наше горькое счастье”, — сказал я Карле. Она стремительно открыла крышку и извлекла сначала роскошный сертификат, а затем и рулон стоимостью в 4400 евро. “Это не тот ковер! — закричала Карла. — Смотри, они просто перешили метку”. Да, это был черный коврик и с греческим храмом, но тот или не тот… Мне тоже показалось, что не тот. С решительным лицом Карла набрала номер фабрики. “Вы прислали не тот ковер”, — сказала она очень вежливо. “Это невозможно, — ответила трубка там, в Турции. — Проверьте размеры”. — “Где наш метр, где наш метр?” — заволновалась Карла. Мы измерили коврик, и, о радость, размеры действительно не совпадали с меткой. Теперь они должны взять его обратно, кричали мы друг другу, танцуя вокруг коврика. “Давай еще раз измерим!” — сказала Карла после первого приступа экстаза. Измерили, результат тот же. Довольная Карла снова звонит в Турцию.
“Ну и что? — говорит Турция. — Бывает”. — “Но вы же сказали — измерить!” — “Ну и что, бывает. Может быть отклонение”. — “Но это другой ковер, и метка перешита”. — “Ковер продан, вы подписали договор!” — твердо заявляет Турция. “Но было сказано, что фирма в любой момент готова взять ковер обратно по той же
цене”. — “Кто это сказал?” — “Муэ… — чуть было не вырывается у Карлы. — Продавец при подписании договора”. — “Мы не принимаем проданные вещи обратно”. — “Я буду судиться”. — “Пожалуйста”. — “Значит, не возьмете назад эту подделку?” — “Ах, вы порочите нашу репутацию? Это будет интересно нашим адвокатам”. — “Значит, не возьмете?” — “Нет”. — “Спасибо!” — в язвительном отчаянии прекращает разговор Карла. “Пожалуйста…”
С этого момента наша с Карлой жизнь перевернулась. Коврик терзал нас, как турецкий янычар. Он грыз наши души хуже берсерка. И стонал по ночам наш сразу отощавший банковский счет.
“Может быть, продать его?” — однажды субботним утром в унисон сказали мы с Карлой. И пошли-поехали по ковровым заведениям, благо их немало на наших перекрестках. Ковры лежали густыми пластами, образуя холмы, нагорья, горы. Персидские, китайские, индийские… Нет, нас интересуют только турецкие. Нет, пожалуйста, только шелковые. Нет, именно “хереке”. Нет, не тот узор.
Темнолицые молодые люди и убеленные сединами спецы вежливо пожимали плечами. Посмотрите вот этот. Или вот этот. Зайдите вон в тот магазин. В “том” магазине нам в самом деле представили дюжину “хереке”, двоюродных братьев нашего паласа. 440 евро стоил самый дорогой.
“Что же делать? — растерянно спросила Карла. — Может быть, позвонить Ахмету?” — “Ахмету?.. Нет. Лучше двинуть в Танжер и всучить ковер какому-нибудь раззяве туристу”. — “Хорошая мысль”. — “Хорошая. Но сначала нужно принять ислам!”
Ислам мы не приняли. Но с этого коврика начались наши несчастья. Спустя год мы с Карлой разошлись.