Короткометражные истории из жизни кинорежиссера
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2003
Не угадать
Когда после перестройки на экраны выпустили “запрещенные” фильмы, зрители ринулись в кинотеатры смотреть крамолу, а после просмотра выходили, пожимая плечами: ни антисоветчины, ни порнографии. За что закрывали?
А не надо искать логики в их действиях. Вот на моем примере: когда я показывал фильм “Афоня” в Америке, то на пресс-конференции после просмотра меня спросили, собираюсь ли я возвращаться в СССР. Я сказал, что да. “Не стоит — вас там непременно посадят. Вы сняли антисоветский фильм”. Возвращался я с опаской. А дома узнал, что “Афоне” дали высшую категорию. (Максимальная денежная выплата постановочных.) Потом была ретроспектива моих фильмов на фестивале в Сан-Ремо. После “Афони” на сцену вылез какой-то тип, сказал, что в первый раз видит живого диссидента, и стал жать мне руку. А зал дружно аплодировал. Вернулся из Сан-
Ремо — “Афоню” выдвинули на Государственную премию…
Фильм “Совсем пропащий” (экранизация романа Марка Твена “Гекльберри Финн”) директор Каннского фестиваля отобрал для конкурсного показа в Каннах и даже намекнул, что будет приз. На “Мосфильме” начали печатать фестивальную копию, но тут меня вызвал министр. И спрашивает:
— Скажи честно: твой фильм антиамериканский?
Это мне и в голову не приходило. Когда я снимал фильм, я старался максимально сохранить дух книги. Но сообразил, что антиамериканский фильм — это хорошо, у нас за такие по головке гладят. И не стал отрицать:
— Да, наверно.
— И как по-твоему, прилично Советскому Союзу вылезти на Каннском фестивале с антиамериканским фильмом накануне встречи Леонида Ильича с американским президентом?
— Но он очень относительно антиамериканский, — пошел я на попятный. — Это же Марк Твен, американский классик.
— Американский классик… А ты знаешь, как его настоящее имя? Самуил!
— Ну и что?
— Вот то-то!
Я понял, что фильм в Канны не поедет, и спросил, что от меня надо.
— Если иностранные корреспонденты полезут с вопросами, говори, что фильм еще не готов, — распорядился министр.
И фильму дали вторую категорию и, когда он вышел на экраны, показывали только на первом утреннем сеансе, в девять утра. (Очевидно, решив, что в это время американцы еще спят.)
На следующий год, когда французы на Каннский фестиваль отобрали для конкурсного показа фильм Тарковского “Зеркало”, меня опять вызвал министр:
— Данелия, хотел поехать в Канны? Поедешь. С фильмом “Совсем пропащий”.
Но сейчас мне ехать совсем не хотелось. Я понимал, что там будут спрашивать, почему приехал я, а не Тарковский, которого они пригласили.
— Не надо, — говорю я. — Зачем мы полезем в Канны с антиамериканским фильмом?
— Да ладно тебе, — отмахнулся министр. — Какой он антиамериканский!! И вообще, Самуил — не Самуил… Если честно, я во время Московского фестиваля показал картину президенту “Коламбия-пикчерс”. Он сказал, что ничего обидного для американцев в нашем фильме нет.
Ну, и послали тогда фильм в Канны. И я с ним поехал. И на пресс-конференциях и в интервью мне задавали один и тот же вопрос: “Почему приехали вы, а не Андрей Тарковский?”
Между прочим. Фильм “Совсем пропащий” американская пресса объявила одной из лучших экранизаций Марка Твена.
Но самая идиотская история произошла с картиной “Слезы капали”. Фильм приняли, назначили просмотр в Доме кино. Мы, как обычно, раздали билеты родственникам и знакомым, заказали банкет… Накануне просмотра, вечером, часов в десять, позвонил мне Леонов и сказал, что он приехал в Дом кино за билетами, а тут ему говорят: просмотра не будет, картину закрыли.
— Кто закрыл? — спросил я.
— Тут не знают. Им позвонили и велели не показывать.
Я позвонил директору “Мосфильма” домой. Тот сказал, что слышал что-то краем уха, но полной информацией не владеет. И спросил:
— Данелия, а ты зачем в церкви венчался?
— Что? В какой церкви?
— Не знаю в какой. Венчался?
— Я женился. Но не в церкви, а в ЗАГСе расписался. (Мы с Галей недавно поженились.) — При чем здесь это? Я про фильм говорю!
— Так венчался в церкви или нет?
— Не венчался!
— А почему все говорят?
— Откуда я знаю? А с фильмом-то что? Мы же уже тысячу людей пригласили!
Директор посоветовал мне позвонить министру и дал мне его домашний телефон.
Позвонил министру.
— Я не в курсе, — сказал министр, — я только вчера из отпуска. Данелия, а какого хрена ты в церкви венчался?
— При чем здесь церковь? Я про фильм, про просмотр в Доме кино. Решили закрыть — закрывайте, но в Доме кино дайте показать. Вам надо, чтобы завтра меня все вражеские “голоса” диссидентом объявили?
— Не надо. И все-таки, зачем в церковь поперся?
— Да никуда я не поперся! В ЗАГСе расписались!
— А почему все говорят, что венчался?
— Вы меня спрашиваете? Я вам отвечаю: не венчался!
— Тогда позвони и скажи об этом… — он назвал фамилию заведующего сектором кино в ЦК и дал телефон.
Позвонил. И сразу сказал, что в церкви не венчался.
— А почему все говорят? — спросил завсектором.
— Не знаю я, почему все говорят! Даже если венчался, при чем здесь кино?
— Значит, все-таки венчался?
— Ну если даже венчался? Какое ваше дело?! Я не член партии! Да не венчался я! Позвоните в КГБ, они фиксируют все церковные браки! Фильм дайте показать!
Фильм мы в Доме кино показали. А потом был партийный съезд, на который приехал Шеварднадзе (тогда первый секретарь ЦК Грузии) и попросил показать ему мой новый фильм. Не разрешили.
Как теперь выяснилось, версия моего церковного брака возникла так. Я снимал “Слезы капали” в Калуге, и ко мне приехала Галя (мы тогда еще были не женаты). В выходной я показывал ей город. Зашли и в церковь — посмотреть. Когда вышли, встретили кого-то. (Сейчас не помню кого.)
— Что, венчались? — спросил он.
— Ага, — опрометчиво пошутил я.
А когда готовый фильм посмотрели высокие чины в ЦК, заместитель главного идеолога сказал, что фильм чересчур мрачный. А ему тут же наябедничали, что все говорят, что Данелия еще и в церкви венчался. (Венчаться в церкви считалось диссидентской акцией.) “Совсем распустился!” — возмутился зам. главного идеолога. И велел меня наказать. И наказали. Запретили показывать фильм за границей, полгода продержали на полке, а потом выпустили вторым экраном. ( Только в периферийных кинотеатрах и только на утренних сеансах.)
Прошло много лет. Наступили иные времена. И, когда хоронили моего друга Леву Оникова (он раньше был инструктором ЦК), в церкви на отпевании были и бывший министр, и бывший завсектором, и бывший зам главного идеолога и остальные высокопоставленные чины из ЦК. Они подходили к иконам, осеняли себя крестным знамением — и делали это очень искренне. Все-таки на высокие должности отбирали очень способных людей.
Между прочим. За время моей работы в кино сменилось пять министров и семь директоров “Мосфильма”. В большинстве в жизни это были порядочные и неглупые люди. Но они работали на Систему. И еще: я ни в коем случае не хочу, чтобы создалось впечатление, что я пытаюсь выглядеть жертвой советской власти. Напротив. Я благодарен этой власти за то, что она дала мне возможность заниматься любимым делом. Правда, я не снял всё, что хотел. Но снял только то, что хотел! Ну, а замечания? Неприятно, конечно, иногда до сердечного приступа. Но тогда кино финансировало государство. А кто угощает барышню, тот с ней и танцует.
Лучший день крокодила
И действительно, логику в Их действиях найти было трудновато. После того, как фильм “Тридцать три” запретили, я вместо опалы неожиданно получил предложение быть председателем совета режиссерских курсов (вместо Трауберга, который почему-то попал в опалу). Леонид Захарович Трауберг — мой учитель, и я сначала отказался. Но потом Трауберг сам попросил меня принять эту должность: он будет моим заместителем и поможет во всем.
И тут начались бесконечные звонки от друзей, знакомых и малознакомых с просьбами посодействовать в поступлении. И я попросил к телефону меня не подзывать — уехал я и вернусь не скоро. После экзаменов. И мы с Резо Габриадзе действительно уехали в Болшево — писать сценарий “Не горюй”.
Однажды Резо посмотрел в окно и сказал:
— А вот и он!
За окном — снег, ветер, пурга. По завьюженной тропинке шел огромный грузин с заиндевевшей бородой и с гитарой под мышкой, — актер Нугзар Шария.
Нугзар пришел к нам с просьбой. Он собрался поступать на режиссерские курсы. Все, что требовалось, он уже написал: и режиссерскую разработку, и рецензию на фильм, и все остальное… Но вот рассказ на тему “Лучший день моей жизни” не получался.
Мы с Резо велели Нугзару поиграть пока на гитаре (играл и пел он очень хорошо), и стали сочинять для него рассказ. И вот что мы придумали. Тбилисская Вера-речка вышла из берегов, зоопарк на ее берегу затопило, зверей вымыло. Через день разлив закончился, все вроде бы пришло в норму. Герой рассказа, мальчик, идет в школу по мостику и видит на берегу Веры-речки настоящего крокодила. (Рассказ от первого лица, и предполагалось, что герой — “я” — это Нугзар Шария.) Крокодил то греется на солнышке, то кувыркается, то ныряет в речку… Резвится. И даже стойку делает на трех точках: на передних лапах и носу. А потом приехали пожарники, накинули на крокодила сеть и водворили его обратно в зоопарк. Кончался этот рассказ так: “Не знаю, был ли этот день лучшим днем моей жизни, но в жизни крокодила он точно был лучшим”.
Мы с Резо остались рассказом очень довольны. Нугзар прочитал и осторожно спросил:
— А при чем тут крокодил? Я же про себя должен написать.
— Это юмор. Оригинально.
Шария знал, что на режиссерских курсах я начальство, и спорить не стал.
Начались экзамены. Сначала члены комиссии знакомились с абитуриентом, потом обсуждали его работы. Дошла очередь до Шария. Задавали ему вопросы, он отвечал. А когда Шария вышел, Трауберг сказал:
— Не могу понять. По ответам — вроде бы не дурак. И рецензия неплохая, и разработка. Но почитайте, что он написал! Георгий Николаевич, вы его рассказ читали?
— Да, — сказал я.
— Это же какой-то бред! При чем здесь крокодил?
— Почему бред? Это юмор, оригинально…
— Нет, Георгий Николаевич. Вы человек добрый и снисходительный, а я вам прямо скажу — только круглый дурак мог такое написать!
Ну, я обиделся и замолчал. Но, поскольку остальные работы Шария получили хорошие оценки, на курсы его приняли.
Между прочим. Я преподавал и на режиссерских курсах, и во ВГИКе. Среди моих учеников есть и знаменитые сейчас режиссеры. Но уже лет двадцать, как я не препо-
даю, — понял, что педагог из меня так себе. Я все время пытался навязывать ученикам свой стиль, свое мироощущение. А отнюдь не все талантливые ученики укладывались в это прокрустово ложе. Педагог должен быть такой, как Михаил Ильич Ромм, — очень широкого восприятия. Ромм всегда тонко чувствовал чужую стилистику и помогал ее выявить. Ему нравилось и он понимал то, что делал Андрей Тарковский, и то, что делал Василий Шукшин, — две диаметрально противоположные личности.
“Джентльмены удачи”
После “Тридцати трех” мы с Геной Шпаликовым задумали экранизировать “Мертвые души”. У Гены была интересная идея: кроме помещиков ввести и истории крестьян — “мертвых душ”, купленных Чичиковым.
Написали заявку, и я, в обход положенных инстанций, понес ее сразу Баскакову.
— Опять с “фигой”? — спросил Баскаков. — У вас помещики будут похожи на секретарей обкомов?
— Нет. Не будут.
— Ладно, поговорю с министром. Но здесь торопиться не надо.
— А когда?
— Ну, через месяц, через два…
Режиссер, когда не снимает, зарплату не получает. И если у читателя создалось впечатление, что между фильмами я только, задрав ноги, лежал на диване, думал и курил, — это не так. Помимо того, что я преподавал на режиссерских курсах, между фильмами я еще и снимал “Фитили”, и был худруком на фильмах дебютантов. А иногда дорабатывал чужие сценарии. (Существовала такая практика — принятые к постановке сценарии потом — негласно — давали на доработку.)
Редактор объединения “Слово” Нина Скуйбина попросила меня доработать сценарий начинающей сценаристки Виктории Токаревой по ее же рассказу “День без вранья”. Дала мне почитать рассказ и сценарий. Рассказ талантливый, я согласился, и Нина привела ко мне молодую и хорошенькую писательницу Викторию Токареву.
Я человек пунктуальный как немец, хоть и грузин. И Токареву предупредил: у меня в группе никто никогда не опаздывает. И она приходила ровно к девяти, и ни разу не опоздала.
Работали мы примерно месяц, сценарий стал крепче, и объединение его приняло и решило запустить в производство. Руководили объединением “Слово” Алов и Наумов. Я пошел к ним и попросил дать постановку фильма “День без вранья” моему другу Александру Серому, который тогда был без работы. Они сказали — нет, они дадут постановку своему другу Кореневу, который тогда был тоже без работы. Поскольку объединением руководили они, их слово перевесило. Коренев картину снял, и ее положили на полку: “Что значит “День без вранья”? А в остальное время что, Советская власть врет?”
С Шуриком Серым мы учились на режиссерских курсах, но он не доучился — вместо дипломной работы получил срок. Он приревновал свою невесту Марину к одному человеку, избил его, и тот попал в больницу с серьезными травмами. И Шурику за нанесение тяжких телесных повреждений дали шесть лет.
Освободился он досрочно, через четыре года. Марина ждала его, и они поженились. И теперь ему надо было помочь — пробить постановку фильма. Нам с Таланкиным и другим нашим сокурсникам — Туманову, Щукину, Захариусу — удалось уговорить начальство, и Серый снял на Одесской киностудии фильм “Иностранка”.
Фильм приняли плохо. И когда мы опять пришли, нам сказали: “У нас и так в кино много серого”.
Я понимал, что если у Шурика будет твердый, “верняковый” сценарий, то появится шанс, легче будет разговаривать с начальством. Когда Алов с Наумовым меня бортанули, я предложил Токаревой написать для Шурика сценарий. Она согласилась, я познакомил ее с Серым. Токарева предложила экранизировать свой рассказ “Зануда”. Но я возразил: по нему трудно сделать сценарий, который понравился бы наверху, и предложил им сюжет, который когда-то оговаривал с Валентином Ежовым: человек заставляет работать жуликов, убеждая их, что они не работают, а воруют. Серый и Токарева сказали, что подумают.
А через день они пришли и сказали, что решили писать на мой сюжет, но никак не получается начало:
— Давай начало напишем вместе.
Токарева села за машинку, и мы начали:
“По желтой среднеазиатской пустыне шагал плешивый верблюд. На верблюде сидели трое в восточных халатах и тюбетейках. За рулем (то есть у шеи) восседал главарь — вор в законе и авторитете по кличке Доцент. Между горбами удобно устроился жулик средней руки Хмырь, а у хвоста, держась за горб, разместился карманник Косой.
А на следующий день (ровно в девять) — звонок в дверь. Токарева.
— Я не опоздала? — спрашивает.
Потом явился Серый. Я, выпендриваясь перед Токаревой, очень старался придумывать смешное, и Вика хохотала так, что у собаки, которая дышала воздухом на соседском балконе, через неделю случилось нервное расстройство. Хозяева вызвали доктора. Доктор выписал собаке успокоительные капли и велел на балкон ее больше не выпускать.
Мы писали комедию. И я впервые дал себе волю — вставлял в сценарий проверенные репризы, — те, что всегда вызывают смех: двойники, переодевание мужчин в женское платье и т. д. И потом сценарий “Джентльменов удачи” расходился как бестселлер (кстати, во многом и благодаря Виктории Токаревой — так она лихо его записала). Напечатали восемьдесят экземпляров на “Мосфильме” для актеров, а через день уже нет ни одного — все растащили. Еще напечатали — опять растащили. А потом мне позвонил знакомый из Министерства обороны и попросил дать почитать сценарий.
— Какой?
— Джентльмены. Сейчас был у начальника, он читает и ржет как лошадь.
— Так возьми у него!
— Там знаешь какая очередь! Замы!
— А как сценарий попал в ваше министерство?
— А черт его знает! Принес кто-то.
Это, оказывается, Серый дал почитать сценарий соседу-военному.
Сценарий писали на актеров: Доцент — Леонов, Косой — Крамаров, Хмырь — Вицин, а Али-баба — Фрунзик Мкртчан. Но выяснилось, что Фрунзик сниматься не сможет (у него на выходе спектакль).
Я уже писал, что консультантом у нас был полковник МВД Голобородько. Голобородько принимал в фильме горячее участие — ему нравилось, что он занимается кино. Каждый день звонил и спрашивал: “Как дела?” Когда он узнал, что Фрунзик не сможет сниматься, то сказал, что попробует утрясти этот вопрос. На следующий день из Еревана звонит мне Фрунзик в истерике:
— Гия, скажи милиции, что я не нужен! Мне ихний министр два раза звонил, сказал, что очень просит. Если откажусь — обидится, и ГАИ меня на каждом шагу штрафовать будет.
И мы сказали Голобородько, что Фрунзик уже не нужен. И пригласили Радика Муратова, который прекрасно сыграл Али-бабу.
На “Джентльменах удачи” я был худруком, — это было обязательное условие начальства. Но режиссером фильма “Джентльмены удачи” был Александр Иванович Серый. И только он.
После “Джентльменов удачи” Шурик снял “Ты мне, я тебе” по сценарию Григория Горина. Но еще во время съемок “Джентльменов” у него обнаружили тяжелую болезнь — лейкемию. Болезнь все прогрессировала, ему становилось все хуже, и он застрелился, — чтобы не мучить близких и не мучиться самому.
А “Джентльмены удачи” до сих пор — шлягер. И я сам смотрю его каждый раз с удовольствием.
Метаморфозы
После “Джентльменов удачи” я опять сходил к Баскакову. Тот откровенно сказал, что после “Тридцати трех” с сатирой меня никто не запустит, и посоветовал снять что-нибудь другое.
У Роберта Шекли есть рассказ. На далекой Планете живет колония поселенцев, живут мирно и патриархально, занимаются сельским хозяйством. Прилетели давно, ракета сломалась, никакой связи с Землей нет. И вдруг заработал аппарат связи — с Земли летит инспектор. А правила для инопланетных поселенцев суровые: если их жизненный уклад не соответствует инструкции, и планету, и ее обитателей уничтожают. По инструкции обязательно должна быть тюрьма. Поселенцы в небольшом доме поставили решетки на окнах, а преступником назначили одного малого, обязав его что-нибудь своровать. Малый идет, а за ним следом — толпа: всем интересно, как воруют. Но мэр сказал, что воровать надо, когда никто не видит, иначе это не воровство. Все отвернулись — малый взял что-то чужое.
Дальше стали изучать инструкцию. Выяснили — на Планете для убийц должна быть смертная казнь. Значит, нужен убийца. Мэр пришел к тому же малому, принес нож и сказал: “Убей меня. А то всех уничтожат”. Малый заплакал и убежал в лес. А когда на Планету приземлился корабль и из него вышел инспектор, малый выскочил из леса и убил инспектора.
Мне давно хотелось снять по этому рассказу фильм. Но как снимать — я и тогда не знал, и сейчас не знаю. Идея у Шекли отличная, но, кроме идеи, на экране должна быть какая-то жизнь, характеры, конфликты… Я позвонил Фазилю Искандеру, — вот с ним у меня, наверное, получится сделать по этому рассказу сценарий. Встретились в Доме литераторов. Я пересказал ему рассказ — энтузиазма у Искандера мое предложение не вызвало.
— Оставь в покое Шекли, — сказал он. — Сними лучше “Сандро из Чегема”, у тебя получится.
Но тогда я вдолбил себе в голову Шекли и ни о чем другом думать не мог. Кем же мне эту Планету населить?
Любимой книгой моей мамы был роман французского писателя Клода Телье “Мой дядя Бенжамен” (в первый раз я ее прочитал в пятом классе, а потом часто перечитывал). И мне в голову пришла идея: на ту Планету поселить героев этого романа. Но французов я плохо знаю… А пусть вместо французов они будут грузины!
Попробовал. Оказалось — не так уж трудно. Герои, став грузинами, стали походить на моих друзей, родственников и знакомых. Бенжамен напоминал мне моего друга, поэта и критика Гурама Асатиани, лекарь Менски — моего дядю, среднего брата мамы, Левана Анждапаридзе, сестра Бенджамена — мою сестрицу Софико Чиаурели… Все хорошо, только сюжет рассказа Шекли мешал. Эти грузины никак в него не вписывались, — плевать им было и на инструкции, и на инспектора. Они жили как хотели, ссорились и мирились, кутили и пели. А что если забыть и про Планету, и про инспектора, и про Шекли и действие романа перенести в Грузию?
Резо Габриадзе
Я взял книжку под мышку и полетел в Тбилиси.
Прилетел, позвонил режиссеру Эльдару Шенгелая и сказал, что мне нужен грузинский сценарист. Эльдар назвал мне фамилии трех возможных сценаристов (одного из них, Резо Габриадзе, выделил, он с ним работал, двух других знал меньше):
— А в общем, приходи завтра на студию, и я тебя со всеми познакомлю. Завтра привезут бочковое пиво, и они все обязательно появятся.
Первым, на мое счастье, за пивом пришел Резо Габриадзе. А других я ждать не стал и вручил ему книжку.
Резо роман очень понравился, и мы стали писать сценарий. Через несколько дней Резо спросил:
— Гия, скажи, а о чем наш сценарий? Меня спрашивают, а я никак не могу сформулировать.
— И я не могу.Скажи, что заранее никогда не говоришь, о чем фильм, — это плохая примета. А когда фильм выйдет, критики напишут, а мы запомним.
Между прочим. Я никогда не пытаюсь объяснить в нескольких словах, о чем снимаю фильм. Потому что тогда зачем снимать? Проще написать несколько слов в газету.
Когда мы с Таланкиным снимали “Сережу”, то все время пытались сформулировать: о чем фильм? “Дети — наше будущее. Какими будем мы, такими будут и наши дети”… И другую такую же муть.
В Краснодаре на съемку приехал корреспондент. Хотел взять у нас интервью: “О чем фильм?” Мы попросили подождать до конца рабочего дня. Корреспондент отошел к осветителю и спросил его: “О чем фильм?”
— Одна баба с ребенком вышла замуж. Родился второй ребенок. Мужа куда-то переводят, и она уезжает с ним. Второго ребенка забирает, а первого оставляет. И первый переживает, плачет. А муж — хороший мужик оказался, сказал: “А пошли вы все!” И взял мальчишку.
Коротко и ясно.
(Кстати, про “Не горюй!” много писали, но ни один критик так и не сформулировал, о чем фильм.)
Той осенью в Тбилиси я жил в гостинице “Сакартвело” в 501-м номере. (И номер до сих пор помню! Еще помню горничную Терезу, которая убирала нашу комнату.) Комната была солнечной, на пятом этаже, а вид из окна — на черепичные крыши и зеленые дворики.
Резо приходил ровно в восемь утра. Мы работали до часу, потом делали перерыв на обед, а после обеда гуляли по старому городу. Примеряли прохожих к нашим персонажам. Заглядывали в подъезды, Резо обращал мое внимание на кованые решетки балконов, на старинные дверные ручки и вообще обращал мое внимание на такие детали, которые я без него не заметил бы. (У Резо особый взгляд на мир. Когда он после перестройки приехал в Москву и его спросили, изменилась ли столица, он сказал, что да, очень. Стало намного меньше воробьев и намного больше генералов.)
Заходили в музеи. В одном из них обнаружили старые фотографии улиц и духанов Тифлиса. У духанов были поэтические названия: “Не покидай меня, голубчик мой”, “Не горюй!”, “Сам пришел”. И мы долго никак не могли решить, как назвать фильм: “Не горюй!” или “Сам пришел”. Пока фильм назывался “Сам пришел”, духан в черепичном городке был “Не горюй!”. В конечном варианте победил все-таки “Не горюй!”, а название “Сам пришел” мы оставили для духана.
После прогулки мы возвращались в гостиницу и опять садились за работу. Пока нас не было, Тереза убирала номер, — все блестело чистотой, но в то же время все было на месте. Если наш исписанный листочек упал на пол, там мы его и находили — Тереза протирала пол, а потом клала листок точно так же, как он лежал.
Обедать мы ходили в верийскую баню: там в буфете были настоящие сосиски из мяса (буфетчик Аристофан утверждал, что в Грузии сосиски из настоящего мяса только у него в бане и в буфете ЦК). И еще часто там бывало настоящее бочковое пиво. А иногда вместо обеда перекусывали горячими пирожками с картошкой (настоящей), которыми возле нашей гостиницы с лотка торговала жена буфетчика Аристофана рыжая Роза, и запивали их сладкой водой “Лагидзе”.
Работали мы до девяти вечера, а потом отправлялись на чай к моему приятелю Гие Бадридзе читать то, что написали за день. Или шли на чай к Верико и расспрашивали дядю Мишу Чиаурели о старом Тифлисе. Честно сознаюсь, кое-что из его рассказов я позаимствовал для своих фильмов. А один, “Похороны директора”, почти прямо так и вошел в фильм “Не горюй!”.
Из того, что мы тогда написали, в сценарий вошло не так уж и много — от многих придумок пришлось отказаться. Но осталась сама атмосфера того Тбилиси: и солнечная осень в старом городе, и черепичные крыши под окном, и доброжелательность, и легкомыслие, и вечера в доме Верико, и застолья в гостях — без всего этого фильм не получился бы таким, каким получился.
Сценарий мы писали долго. Осенью в Тбилиси, зимой в Москве, у меня дома. В комнате было накурено так, что мы друг друга с трудом различали (кто-то сказал Габриадзе, что сигары курить менее вредно, чем сигареты, и мы перешли на сигары. Курили их как сигареты). Выходили на улицу проветриться — слякоть, злые прохожие, машины… Минуты три пройдемся, и Резо говорил: “Давай вернемся обратно в наш черепичный городок”.
Потом писали под Москвой, в Доме творчества Болшево. А весной я заболел и угодил в Боткинскую больницу, — Резо приходил ко мне, и мы писали в больнице. И потом еще дописывали по ходу съемок — снимали в Грузии.
Между прочим. Над сценарием “Кин-дза-дза” мы с Резо тоже работали так много и долго, что я потерял счет времени.
— Резо, сколько мы пишем этот сценарий? — спросил я.
— Посмотри в окно. Милиционера видишь? — сказал Резо.
Напротив гостиницы, где мы работали, было посольство, и там у ворот дежурил милиционер.
— Вижу.
— Какой у него чин?
— Старший лейтенант.
— А когда мы начинали, он сержантом был. Вот и считай.
Похороны директора
Из рассказов Чиаурели. В тридцатых годах директор Тифлисской киностудии тяжело заболел и врачи сказали, что жить ему осталось мало. Тогда директор вызвал к себе в больницу членов партийного бюро, чтобы обсудить порядок своих похорон.
Согласовали, кто напишет некролог в газету (тут же набросали проект некролога), кто будет распорядителем на похоронах, кто будет выступать на гражданской панихиде во дворе киностудии, а кто скажет речь над гробом на кладбище (место в Пантеоне — самом престижном Тбилисском кладбище — директор себе уже пробил), утвердили эскиз гроба, решили, что музыка будет европейская — пожарный духовой оркестр и национальная — зурна, доли (барабан) и певец Рантик из хинкальной на Плехановской.
Обсудили также, кого из начальства пригласить на поминки, как их рассадить и кто будет тамадой. (Тамадой утвердили Михаила Чиаурели.) Дошли до обсуждения маршрута траурного кортежа.
— Пойдем по Верийскому мосту, — говорит директор, — потом по Головинскому проспекту, потом по…
— По Головинскому не сможем, — сказали ему, — Там сейчас все перерыто — трамвайные рельсы кладут. Можно по Плехановской улице.
— Нет, — категорически отказался директор. — По Плехановской не хочу!
И прожил еще пять лет.
А был ли шарманщик?
Пока мы писали сценарий, в жизни Резо произошло еще одно важное собы-
тие — Резо женился на Крошке, племяннице художника фильма Мамочки.
Между прочим. В Тбилиси многих зовут по прозвищу. Крошку все время так и зва-
ли — Крошка. И когда я добрался в книге до этого места, то позвонил Резо — выяснить, как Крошку зовут на самом деле.
— Лена, — подумав, сказал Резо.
— Ты уверен?
— Уверен.
— А ты ее когда-нибудь так называл?
— Видел. В паспорте написано.
Так что если Крошку зовут как-нибудь по-другому, я не виноват.
Свадьбу справляли в маленькой двухкомнатной квартире Крошки. А Тамаз Мелиава сделал молодоженам подарок — привел шарманщика из духана. В квартире шарманщик всем мешал, и Тамаз вывел его во двор и усадил на ветку дерева напротив раскрытого окна. Шарманку ему туда подали на веревке, он заиграл и запел.
(“Оседлав толстый сук старого вяза, шарманщик Сандро крутил шарманку и пел, дирижируя себе ногами” — так написали мы в сценарии.)
Я никак не мог вспомнить, — то ли сначала мы написали этот эпизод, а Тамаз потом воплотил его в жизнь, то ли мы перехватили идею у Тамаза. Позвонил в Тбилиси Резо. И Резо сказал, что на свадьбе, как он помнит, вообще никакого шарманщика не было, а Тамаз привел не шарманщика, а пожарный оркестр, который играл на плоской крыше дома напротив. Хотя…
— Подожди. Я у Крошки спрошу, — сказал Резо.
Крошка взяла трубку и сказала, что на свадьбе не было ни шарманщика, ни пожарного оркестра. Во дворе, в беседке, играл скрипичный квартет, — друзья Мамочки. А Тамаз Мелиава привел на свадьбу не музыкантов, а съемочную группу из Латвии. Она все точно помнит потому, что, когда всю группу рассадили, для нее и Резо места уже не осталось и все оставшееся время они стояли.
Между прочим. Случай с шарманщиком далеко не единственный. Каждый раз, когда я начинаю работать над фильмом, у меня реальность путается с вымыслом. Вот, например, во время съемок того же “Не горюй!” произошел такой случай.
Снимали сцену встречи Бенжамена (Кикабидзе) и Луки ( Кавтарадзе) с русским солдатом (Леонов) на мосту возле духана “Сам пришел”. Снимали монтажно: отдельно мост, отдельно духан. Мост — возле Гори, духан — под Тбилиси. Юсов, когда снимали мост, говорит Кикабидзе:
— Буба, посмотри налево, на духан.
— Вадим, духан не слева, духан справа, — говорю я. — Пусть он посмотрит направо.
— Почему направо? Налево по свету лучше.
— Но духан справа!
— Почему справа?
— Потому что он всегда там был!
— Где он всегда был справа?
И тут до меня дошло, что духан “Сам пришел” я не видел возле моста ни справа, ни слева. Это все существовало только в моем воображении.
Гадасаревиа
Не думаю, что кто-нибудь внимательно читает титры, где перечислены фамилии актеров, занятых в эпизодах. Но если бы кто-нибудь читал, то обязательно обратил бы внимание: в “Не горюй!” и во всех последующих фильмах в титрах эпизодников стоит фамилия Р. Хобуа. На моей памяти это заметили только три человека: сам Рене и монтажеры — Таня Егорычева и Лена Тараскина.
— А кого у нас играет Хобуа? — спросила Таня Егорычева на двадцатом году работы со мной, когда приклеивали финальные титры к фильму “Паспорт”. (Таня монтировала “Совсем пропащий”, “Афоня”, “Осенний марафон”, “Слезы капали”, “Кин-дза-дза”, “Паспорт”.) А Лена Тараскина засекла его на третьем фильме ( она работала со мной на “Насте”, “Орле и Решке” и “Фортуне”).
А никого у меня Рене Хобуа не играл.
В один из выходных Вахтанг Абрамашвили пригласил нас на завтрак, на жареные хинкали. Оказалось, что завтракать с нами будет и отец Вахтанга — дядя Гриша. И мы поняли: завтрак затянется.
Дядя Гриша чтил традиции и обязательно произносил все тосты, положенные при грузинском застолье. И ритуал занимал минимум три часа.
Между прочим. Был такой случай: дядя Гриша улетал в командировку, Вахтанг его провожал. Самолет задерживался, и они зашли в ресторан перекусить. Там оказался кто-то из друзей дяди Гриши и прислал им бутылку вина. Ну не пить же молча, и дядя Гриша начал произносить тосты… И заказал еще вино. Объявили посадку на самолет, но нарушить ритуал дядя Гриша не мог: “Если уж начали, надо довести до конца”. И самолет улетел без них.
После “завтрака” у Вахтанга мы с Резо вернулись в гостиницу. Поднялись ко мне в номер. И тут я сообразил, что дверь захлопнул, а ключ забыл в комнате. Пошли к дежурной по этажу. У дежурной запасного ключа не оказалось, и они с Резо пошли к администратору. А меня дежурная усадила на свое место — караулить этаж.
Сижу и насвистываю по привычке. Из лифта вышли четверо. Трое — здоровые, как шкафы, а один поменьше — скорее не шкаф, а этажерка. Подходят ко мне:
— Ключ от пятьсот семнадцатого, — сказал самый большой шкаф.
— Не могу. Ящик заперт.
— Так открой!
— Не могу. Я не дежурный.
— А чего тут уселся?
— Попросили и сижу, — я отвернулся, посмотрел в окно и опять стал насвистывать.
— А чего свистишь? — спросил не самый большой шкаф.
— Хорошее настроение.
— А чего это у тебя хорошее настроение?
— Выпил.
— И сколько стекляшек ты выпил?
— А что такое стекляшки?
Разговор шел по-грузински. Что бутылки на жаргоне “стекляшки”, я действительно не знал.
— Сейчас он скажет, что живет в Москве и по-грузински не все понимает! — сказал не самый большой шкаф.
— Да, я живу в Москве и по-грузински не все понимаю.
— Сейчас он скажет, что режиссер Георгий Данелия, — сказал не самый большой шкаф.
— Да, я режиссер Данелия.
— Давай выкинем его в окно, — предложил самый большой шкаф.
— Подожди. А вдруг он правда тот Данелия. Пусть документы покажет, — сказал маленький шкаф, который этажерка. — Слышишь? Покажи документы!
— Документы в номере.
— Пошли в номер.
— Ключ потерял.
В окно меня не выкинули только потому, что тут появились горничная и Резо. Мы с Резо повели шкафов ко мне в номер, я предъявил паспорт.
— Действительно, Георгий Данелия! — обрадовался маленький шкаф.
— Ты прописку, прописку у него посмотри! — сказал большой.
Когда шкафы установили, что я тот самый московский режиссер Георгий Данелия, то повели нас в ресторан пообедать и отметить встречу. Шкафы оказались командировочными из Зугдиди. Самый большой был начальником ГАИ, а этажерка — строителем. После обеда Резо стал звать всех в номер послушать сценарий: “Нам важно мнение простого зрителя”. Но шкафы сказали, что русский не очень понимают, и быстро слиняли, не ушел только этажерка — это и был Рене Хобуа.
Часов до девяти мы читали ему сценарий, а он серьезно слушал и кивал. Когда мы спрашивали: “Ну как?”, он говорил: “Гадасаревиа!” (По-грузински это означает: так хорошо, что с ума сойти можно!)
А в девять мы были приглашены на банкет: свекра моей двоюродной сестры Кети избрали в Академию наук. И мы взяли Рене с собой.
На следующий день рано утром позвонил Гурам Асатиани и пригласил нас на хаши, который грузинские писатели устраивали в честь приезда Беллы Ахмадулиной. И мы разбудили Рене и взяли его с собой на хаши. А после хаши мы пошли обедать к Верико — вместе с Рене.
Потом Рене порывался уйти, но мы его не отпустили: “Нам же важно мнение простого зрителя!” И заставили слушать другой вариант сценария. Потом спросили, какой ему больше нравится. Рене тут же сказал:
— Гадасаревиа!
— Ромели (который)? — спросил Резо.
Рене подумал и сказал:
— Ориве (оба)!
Вечером в тот день на фуникулере был банкет по случаю юбилея красавицы актрисы Медеи Джапаридзе. И мы, конечно, повели туда и Рене.
А во время банкета Гия Бадридзе сказал, что пора идти в гости к Нани Брегвадзе, она просила его нас привести… Мы пошли. По дороге Бадридзе куда-то потерялся, Рене тоже хотел потеряться, но мы его выловили и к Нани пришли втроем: Резо, я и Рене Хобуа.
Открыла мама Нани в ночной рубашке. Мы поняли, что никто нас не ждет, извинились и хотели уйти, но мама закричала:
— Нани! К нам Резо и Гия Данелия пришли!
Нас усадили за стол, мама принялась что-то готовить, а Нани быстренько оделась, привела себя в порядок, села к роялю и начала петь. А мы говорили тосты и пили шампанское.
Когда вышли от Нани, я вспомнил, что у Рамина Рамишвили, мужа моей сестры Марины, есть бочонок хорошего имеретинского вина. И он обидится, если узнает, что мы были рядом и не зашли. И мы пошли к Рамину. И там тоже все проснулись, оделись и тут же накрыли стол. Когда уходили, Рамин пригласил всех сегодня же на обед.
А на следующее утро мы с Резо решили — хватит! Пора взяться за ум и начать работать. Для начала стали наводить порядок в хозяйстве. Разложили на подоконнике эпизоды на три стопки. Первая — самая тоненькая — эпизоды, которые пока вошли в фильм. Вторая — побольше — варианты этих эпизодов. Третья — очень толстая, сантиметров восемь — эпизоды, которые пока не вошли в фильм.
— Надо посчитать, где сколько страниц, — сказал я. — Чтобы знать коэффициент полезного действия.
— Это долго, — сказал Резо. — Пошли лучше в буфет и взвесим.
Мы пошли в буфет и там на весах, что стояли на стойке, взвесили. Первая стопка весила (у меня записано) 320 граммов. А вторая и третья вместе — 4 кг 200 г. (На “Кин-дза-дзе” запас был намного больше, что-то около пяти кило.)
Вернулись в номер. Подумали и решили, что кое-что из запасов можно вернуть в основной вариант (грамм сто пятьдесят, не больше). Стали отбирать. Стук в дверь, пришел Рене. Рене извинился, что опоздал:
— У доктора был.
И Рене вручил нам справку от врача: “Рене Хобуа строго запрещается употреблять любые алкогольные напитки”.
И Рене опять извинился и сказал, что пойти с нами на обед к Рамину не сможет.
Мы сказали, что, во-первых, Рамину мы уже позвонили и попросили отменить обед. А во-вторых, мы сами тоже с сегодняшнего дня не пьем.
— Садись, послушай сцены, которые в сценарий пока не вошли.
— Извините, а можно я не буду слушать? — робко спросил Рене.
— Почему? Нам важно знать мнение простого зрителя, — сказал я. — Мы что-то выкинули. А может, именно это для зрителя самое интересное. Садись и говори, что нравится, а что нет.
— Извините, — сказал Рене. — я не смогу вам помочь. Я по-русски плохо понимаю. Особенно когда читают написанное.
— Если не понимал, зачем хвалил? Зачем говорил “гадасаревиа”? — спросил я.
— Такие люди написали. Конечно, гадасаревиа! Сейчас извините, что не могу слушать, — выхода нет!
Рене приехал из Зугдиди выбить в тресте какие-то стройматериалы — в благодарность какому-то чмуру. И из-за нас все никак не мог туда попасть. А сегодня последний день — чмур завтра уходит в отпуск, и надо будет искать другого чмура. И еще неизвестно, сколько этот другой запросит. А на стройке в Зугдиди Рене со стройматериалами ждут сто человек.
Рене ушел. А Резо сказал:
— Слушай, он столько с нами мучился и терпел. А мы ему даже спасибо не сказали. Давай напишем Рене в титрах, в эпизодах. Он посмотрит у себя в Зугдиди картину, и ему будет приятно.
И с тех пор я все время пишу в титрах Р. Хобуа.
Клод Тилье — наш человек
Когда сценарий “Не горюй!” был написан, я отнес его в Экспериментальное объединение, где худруком был Григорий Чухрай, а директором — Владимир Александрович Познер (отец телеведущего Владимира Познера). Чухрай в это время запустился со своим фильмом, ему надо было надолго уехать, и он попросил меня на время своего отсутствия быть худруком вместо него. Я согласился. И сам принимал свой сценарий, сам себе делал замечания, и сам их исправлял. ( Познер и главный редактор студии Владимир Огнев мне доверяли и во всем поддерживали.)
Познер до этого работал в Америке и во Франции представителем “Экспортфильма”, и у него появилась идея снять этот фильм совместно с французами. Он позвонил своему знакомому продюсеру в Париж… и оказалось, что там никто и не слышал про французского писателя Клода Телье и про роман “Мой дядя Бенжамен”. Но предупредили, что если они пустятся с нами в плавание, то главного героя должен играть французский актер. Такое плавание нас не устраивало, и мы решили плыть самостоятельно.
Но звонок Познера не пропал даром. Французы разыскали-таки роман Телье, и сами сняли по нему фильм с французским актером, певцом Жаком Брелем в главной роли. И на фестивале Мар дель Плато в Аргентине оба фильма встретились. Это стало сенсацией: французский и грузинский фильмы по одному и тому же роману.
Сначала показывали французский фильм. Перед просмотром я оставил у портье на номер французского режиссера бутылку “Столичной” и баночку черной икры в качестве презента, — я воспринимал этого француза почти как родственника, брата по крови. Но после десяти минут просмотра я смотался из зала, побежал в гостиницу и забрал у портье презент обратно.
Когда мы с Резо придумывали в сценарий что-то, чего не было в романе, то каждый раз спрашивали себя: а понравилось бы это Клоду Телье? И если нам казалось, что не понравилось бы, отказывались от этого. Так вот, про французский фильм возьму на себя смелость сказать: Клоду Тилье он бы не понравился.
Между прочим. Главный приз на этом фестивале получил наш “Не горюй!”, а приз за лучшую мужскую роль получил Вахтанг Кикабидзе.
Гия Канчели
Так получилось, что Андрей Петров не мог со мной работать на фильме “Не горюй!”, — он тогда писал музыку к совместной русско-американской картине.
— А может, и хорошо, что я занят, — сказал Петров. — Фильм грузинский, возьми грузинского композитора. В Тбилиси есть очень хороший молодой композитор Гия Канчели.
(У Канчели “Гия” — официальное имя. По паспорту он — Гия Александрович. А у меня “Гия” — короткое, как Влад у Владислава, официально я Георгий Николаевич.)
Прилетел в Тбилиси, познакомился. Канчели — невысокий, начинающий лысеть, с усами (так же можно было описать и меня. Но, в отличие от меня, вид у Канчели всегда очень аккуратный и очень серьезный). Канчели спросил, какая нужна музыка.
Обсуждать музыку всегда сложно. Но я, как смог, объяснил: в “Не горюй!” кроме авторской музыки нужна еще национальная (застольные песни и танцы) и дурная — та, которую играет оркестр доктора Левана. Фильм о враче Бенжамене Глонти, который учился в столице (в Петербурге), — то есть авторская музыка должна быть европейской. Но врач — грузин, значит, и Грузия в ней тоже должна присутствовать…
Обсудили мы все это с Канчели, и он начал работать. Через две недели Гия принес эскиз основной темы. Наиграл. Я сказал, что хорошо, но надо еще поискать. Через две недели он принес другую мелодию. Я опять сказал, что хорошо, но попросил поискать еще. А через два дня Канчели пришел ко мне в гостиницу и сказал:
— Я подумал и понял — как композитор я вас не устраиваю. Чтобы не ставить вас в неловкое положение, я сам отказываюсь работать на этой картине.
— Кашу хочешь? — спросил я.
Я как раз варил себе овсянку на ужин.
— Хочу, — мрачно сказал Канчели. И добавил: — С вареньем.
На столе стояла банка орехового варенья, которую принесла мне двоюродная сестра Тако.
Съели кашу. Спрашиваю:
— Чаю хочешь?
— Хочу. — И положил себе еще варенья. (Канчели очень любит сладкое.)
В номере стояло пианино, и я попросил Гию наиграть ту тему, которую он мне показывал в прошлый раз. Гия наиграл.
— Красиво, — сказал я. — Хорошая мелодия, искристая.
— Но вы же сказали, что это нам не годится!
— Нам — нет, не годится. Надо еще поискать.
С тех пор мы так и работаем. Уже больше тридцати лет к моим фильмам пишет музыку то Петров, то Канчели.
Между прочим. Я уже писал, что у Андрея Петрова забракованные мной варианты не пропадали, — я слышу их в других фильмах. А у Канчели я нахожу их не только в других его фильмах, но и в симфониях и в камерных сочинениях, которые он написал для Башмета, Кремера, Ростроповича и других великих музыкантов всего мира.
В “Кин-дза-дза” есть номер — музыка инопланетян. Культура на планете, куда попали наши герои, находится в полном упадке, даже речь свелась к двум словам: ку и кю. И музыка, которую исполняют инопланетяне Уэф и Би (Леонов и Яковлев), должна быть очень примитивной и очень противной — примерно как бритвой по стеклу скребут. Канчели написал мелодию. Я сказал что годится, но надо упростить.
— Куда еще упростить? Тут и так полнейший примитив.
— Сделай еще примитивней.
Гия с омерзением сыграл упрощенный вариант на пианино.
— Так?
— Примерно.
На следующий день стали записывать музыку в студии.
Вызвали всего двух музыкантов. Великолепный пианист Игорь Назурук (я с ним все время работаю) искал неприятные звуки в синтезаторе, а скрипач старался плохо сыграть на скрипке.
— Ну, по-моему, противнее исполнить невозможно, — сказал Канчели. — Давайте писать.
Он очень страдал, слушая эту какофонию.
— Нет. Слишком нейтрально. Должно быть хуже, — сказал я и сам взял скрипку. Мое исполнение все признали таким омерзительным, что лучше некуда. Но чего-то все равно не хватало… И тут я увидел — в углу валяется старый ржавый замок. Попробовал — замок раскрывался с очень гнусным скрипом. Попросил скрипача поиграть на замке… Опять не то. Надо еще упростить мелодию.
— Тут и так всего четыре ноты осталось! — разозлился Канчели.
— Оставь две!
Канчели яростно почиркал по нотам. Сыграли.
— Вот уже тепло, — сказал я. — Но хотелось бы еще попротивнее.
А тут и смена кончилась.
А вечером в консерватории исполнялась Четвертая симфония Канчели. И на концерте, впервые слушая симфоническую музыку Канчели, я понял, что имею дело с Большим композитором. И мне стало стыдно. Чем я заставляю его заниматься! И на следующий день в машине, когда мы ехали на студию, я сказал Канчели:
— Гия, давай, пока мы пишем этот инопланетянский номер, ты посидишь в музыкальной редакции.
— Большое спасибо, — обрадовался Канчели. — Ты даже не представляешь, от какой муки ты меня избавил.
Приехали. Канчели сразу пошел в музыкальную редакцию, а я — в студию. Назурук и скрипач были уже на месте. Назурук извлек из портфеля кусок стекла и предложил поскрести бритвой по стеклу в буквальном смысле. Поскреб:
— Как?
— То, что надо! — обрадовался я.
— А что, замок отменяется? — спросил скрипач.
— Ни в коем случае! Играют все, плюс стекло.
— А кто же будет играть на стекле?
— Леночка.
И я попросил на стекле поиграть своего ассистента по актерам Леночку Судакову. Она начала скрести, но как-то не так. А потом ей вообще сделалось плохо от этого звука, она бросила бритву и убежала.
— Нужен музыкант, — сказал Назурук.
И я позвонил в музыкальную редакцию и вызвал Канчели.
И живой классик целую смену скрипел бритвой по стеклу.
У меня была собака Булька — керриблютерьер, веселый добродушный парень. Когда я работал дома — писал сценарии с Резо или Викой, — он обязательно приходил ко мне в кабинет, ложился у стола и слушал.
А вот пианино у меня не было, и с Петровым, и с Канчели мы работали на “Мосфильме”. Каждый раз, записав в студии музыку к фильму, я ее переписываю на кассету и дома прослушиваю. Музыку Петрова Булька слушал спокойно, а вот музыку Канчели… Пришли мы с Гией как-то раз ко мне после записи музыки к “Слезы капали”, я поставил кассету — Булька поднял морду и тоненько завыл.
— Гия, смотри, Бульке не нравится, — сказал я.
— Если Бетховена на площади завести, толпе тоже не понравится, — сказал Канчели. — Булька у тебя с детства слушает всякую муру. Воспитал собаку на ширпотребе и примитиве.
— Я извиняюсь, но под Чайковского и под Равеля он у меня спит.
— Это девятнадцатый век. А ты ему Шнитке поставь — сразу завоет.
У меня была пластинка Шнитке. Я поставил — под Шнитке Булька положил морду на лапы и задремал. Канчели достал из кармана кассету:
— А вот это поставь.
Это была его музыка к “Королю Лиру”. Я поставил — Булька немедленно проснулся и завыл.
Поведение Бульки задело Канчели за живое. На следующий день он принес запись Губайдуллиной:
— Давай это поставь.
Поставили. Булька не реагирует.
— А это? — поставили запись Артемьева. Булька спит.
Канчели поставил кассету с записью своей симфонии. Булька немедленно завыл.
— Твой Булька такой же садист, как ты, — сказал Канчели и ушел.
А вечером позвонил:
— Я подумал и понял. Булька не садист, у него просто очень хороший вкус. Моя музыка ему нравится, и он под нее поет. Так что передай Бульке, что я извиняюсь.
Не знаю, как насчет вкуса, но музыкальный слух у Бульки был. Я думаю — все дело в скрипичных флажелетах. Гия любит скрипичные флажелеты и часто использует их. А Булька скрипичные флажелеты терпеть не мог.
Канчели, как и Петров, не только Большой симфонист, но и хороший мелодист. Когда на экраны вышел фильм “Мимино”, песня из фильма моментально стала шлягером, а Гия Канчели сразу стал знаменит как автор “Читы гриты”(правильно чито-гврито). Канчели это раздражало, он этой песней не гордился и говорил: “Это не музыка, это триппер”. — “Почему триппер?” — “Потому, что быстро цепляется и трудно отделаться”. И когда его представляют: “Это тот композитор, который написал “Чита грита” — он очень недоволен.
Но самый большой удар он получил на вручении премии “Триумф” в Малом театре. Представлял его Юрий Башмет. Гия вышел на сцену, и Башмет сказал, что имеет честь вручить премию “Триумф” гениальному композитору, чья классическая музыка звучит во всем мире, и исполняют ее лучшие оркестры и музыканты… Дирижер взмахнул палочкой — и оркестр Малого театра заиграл “Чита грита”. Я думал, Гию прямо там, на сцене, кондрашка хватит, но он выдержал, только сильно побледнел. И лишь потом, после церемонии и после банкета, у себя в номере, всегда выдержанный и вежливый Канчели долго и громко матерился.
Когда я в восьмидесятом году валялся в больнице (после все той же клинической смерти), Гия появился в моей палате с магнитофоном в руках. Небрежно кивнул мне:
— Здравствуй. Где тут у тебя розетка?
— Не знаю.
Я лежу распластанный. Живот разрезан и оттуда тянется резиновая трубка дренажа, и левый бок разрезали и вставили дренаж, и в правый вставили… И в носу какие-то трубки, а в вене — капельница.
Гия походил по комнате, нашел розетку, поставил магнитофон на табуретку и сказал:
— Я тут прикинул музыку, ты послушай.
(До больницы мы уже начали работу над фильмом “Слезы капали”.)
Гия включил магнитофон, и заиграл оркестр. Не эскизы на фортепьяно, как обычно, а большой оркестр. (Пока я тут помирал, Гия в Тбилиси сочинил музыку, оркестровал ее, размножил ноты, вызвал оркестр и дирижера, записал, прилетел из Тбилиси в Москву…) Музыка красивая, но без нерва. А в этом фильме она должна быть тревожной, раздражающей… Но человек проделал такую работу — не скажешь же, что не годится.
— Ну как? — спросил Канчели, когда прозвучало все.
Я молчу.
— Говори, подходит или нет? Если не подходит, выкинем все к чертовой бабушке!
— Подходит, — выговорил я.
И добавил:
— Но надо кое-то переделать.
— Много?
— Все.
Не сдержался я — и сказал правду.
— Ни черта ты не помрешь! — обрадовался Гия.
Между прочим. И другие мои друзья очень много сделали для того, чтобы я “ни черта не помер”. Я уже писал, что первого, кого я увидел, придя в себя, был Юра Кушнерев, который кричал: “Я говорил, что он не помрет!” А в дверях палаты стояла его трехлетняя дочка Маша (ее не с кем было дома оставить) и одновременно с папой кричала: “Данелка, не умирай! Данелка, не умирай!”
Когда мой хирург Виктор Маневич убедился, что я действительно не умер, он написал название лекарств, которых в больнице не было, дал список Кушнереву и сказал, что если в течение суток он не достанет эти лекарства, меня не будет. Прямо из больницы Кушнерев поехал к министру здравоохранения. Он прорвался к нему в кабинет, оттолкнув секретаршу, и со слезами на глазах начал орать, чтобы тот немедленно распорядился выдать то, что в списке. Министр вызвал помощника и велел ему заняться моими лекарствами. В правительственной аптеке выдали все, кроме одного названия. Этого лекарства не было и там. Тогда Кушнерев позвонил в Западную Германию корреспонденту журнала “Штерн” Норберту Кухинке. (Норберт сыграл Хансена в фильме “Осенний марафон”.) Норберт лекарство купил и послал в Москву с летчиком немецкой авиакомпании “Люфтганза” (рейс у летчика был в тот же день). Теперь надо было, чтобы это лекарство не задержала таможня. Кушнерев связался с Женей Примаковым (Евгением Максимовичем). Примаков подключил Володю Навицкого (заместителя начальника КГБ Москвы), и они втроем поехали в аэропорт “Шереметьево” убеждать таможенников. И убедили. Лекарство таможенники пропустили…. Но красивую кожаную сумочку, в которой было лекарство, не отдали: “Насчет сумочки никаких распоряжений не было”.
А дальше ко мне в больницу почти каждый день приезжали мои друзья — именитые медики академик Владимир Бураковский и его ученик профессор Давид Иоселиани и вместе с Виктором Маневичем боролись за мою жизнь. А вестибюле больницы все время, пока я там находился, круглосуточно дежурил мой ученик Джангир Мехтиев. Медсестра Тамара, которая меня выходила, уговаривала его: “Ну зачем вы здесь сидите? В этом нет никакой необходимости. Идите домой”. Но тщетно. “ А вдруг что-то надо будет и некого будет послать!” — говорил Джаник.
Не имей сто рублей!
Так, во многом благодаря моим друзьям, я и не помер “к чертовой матери”. И правильно сделал. Если бы я помер, некому было бы заняться воспитанием моей внучки Аленки, младшей дочери Коли. Ну, и остальным, думаю, я тоже был нужен и могу пригодиться в дальнейшем: моей жене Гале, моей дочери Ланочке и ее мужу Юре, моему сыну Кириллу и его жене Кате, и моей внучке Иришке и ее мужу Андрею и моей внучке Маргарите и ее мужу Лене, моим внукам Саше, Денису и Петьке (пока холостым) и моей правнучке Александре. А также Гиечкиным котам Афоне и Шкету, и Галиной собачке Липочке, кокетке и капризуле.
Юсов есть Юсов
Перед началом съемок мы с Вадимом Юсовым поехали в Ленинград, в Эрмитаж. Это была идея Вадима. Он просил меня показывать ему картины, которые, по-моему, подходят по колориту будущему фильму. Через три дня Юсов сказал, что ему все ясно. И Вадим с художником Димой Такаишвили (по прозвищу Мамочка) создали на экране удивительно богатую и точную палитру.
Вадим — человек, обстоятельный во всем. Помню, когда мы снимали “Я шагаю по Москве”, он позвал меня в хозяйственный магазин на Проспекте Мира покупать хлеборезку:
— Вещь очень полезная в хозяйстве.
Я купил первую же хлеборезку, какую мне показали. А Вадим, осмотрев ту, которую ему дали первой, сказал, что здесь в ней большой люфт, и попросил показать еще. И вторую забраковал, и третью, и все, которые были на полках в зале. Тогда его повели вниз, на склад. Он там провел почти час и, наконец, выбрал.
Весь день я над ним подшучивал, а напрасно. Моя хлеборезка сломалась через день, а его работает до сих пор.
Фильм “Не горюй!” мы снимали на пленке “Кодак”. В Госкино была партия пленки “Кодак”, но ее никто не брал: тогда операторы почему-то решили, что это плохая пленка. А Вадим рискнул и взял. У нас в стране “Кодак” не проявляли и надо было отправлять пленку в Польшу, в Лодзь. Обратно нам присылали позитивы, тоже напечатанные на “Кодаке”, — и такого качественного изображения, как в рабочем материале, я потом в готовом фильме ни разу не видел. Фильм напечатали на отечественной пленке, и многое пропало. К примеру: в гостиной Левана Мамочка покрасил стены чистым ультрамарином, а камин в ярко-зеленый цвет. И это создавало определенное настроение. А на нашей пленке и стены, и камин получились жухлыми… Или кадр, который многие помнят, — Закариадзе уходит в черную дверь: в рабочем материале мы еще долго видели его седые волосы и белую полоску воротничка.
Впрочем, и на нашей пленке видно, что фильм снят великолепно. Юсов есть Юсов.
Нет правил без исключений
Такими же колоритными, как краски, должны были быть персонажи: темпераментные, необузданные, эмоциональные… Даже немного шаржированные (в других картинах я этого как раз избегал). Почти со всеми героями было понятно, кто кого будет играть. Мы с Резо и писали Софико на Софико Чиаурели, Левана — на Серго Закариадзе, солдата — на Евгения Леонова, шарманщика — на Ипполита Хвичиа… А вот что делать с главным героем — Бенжаменом? Бенжамен в романе описан как высокий светловолосый и голубоглазый тридцатилетний мужчина, здоровенный такой детина… Стали мы искать молодого, здоровенного, голубоглазого и светловолосого грузина .
Среди известных актеров такого не было. Стали искать в провинции. И тут я заболел желтухой и угодил в Боткинскую больницу. В Боткинской на лестничной площадке был телефон, и я каждый вечер звонил домой. Мама у меня была как штаб по подготовке картины, докладывала, как идут подготовительные работы в Тбилиси. И как-то я позвонил, а она мне говорит:
— У вас там телевизор есть? Беги быстро посмотри, там твой Бенжамен поет.
В холле по телевизору показывали выступление грузинского ансамбля “Орэра”. Я посмотрел на всех солистов, потом позвонил маме:
— Ты кого-то из “Орэра” имеешь в виду или смотришь другую программу?
— Эту смотрю. Присмотрись к тому, который играет на барабане. По-моему, то, что надо.
Я пожал плечами, опять вернулся в холл. На барабане играл худющий брю-
нет, — он все время скалил зубы. Да, что-то мама перепутала… Какой же это Бенжамен?
Выписался я из больницы, приехал в Тбилиси. Ищем Бенжамена, ищем — не находим. Все не то. Я вспомнил о маминой рекомендации и спросил второго режиссера, Дато Кобахидзе:
— А что, если попробовать барабанщика из “Орэра”?
— Бубу? Нет, он не годится!
Но я попросил вызвать его, на всякий случай. Пришел Буба в гостиницу. В моем номере тогда сидели Вадим Юсов, Дато Кобахидзе и жена Юсова, звукооператор Инна Зеленцова.
Как только Буба вошел, я сразу понял — не то. Поговорил с ним для вежливости… Когда за Бубой закрылась дверь, Инна сказала:
— Ну, все. По-моему, мы нашли Бенжамена.
— Кого? Его???
И я, и Юсов, и Дато понимали, что никакой он не Бенжамен.
И мы стали опять искать. Ищем, ищем, никто не подходит. Опять вызвали Кикабидзе — решили еще раз попробовать, раз он маме и Инне понравился. Наклеили ему усы, бороду и сфотографировали — на всякий случай. А гримерша Тамара пришла ко мне и сказала:
— Поздравляю!
— С чем?
— С героем. Только бороду ему не надо, одни усы оставим.
Странное что-то получается! Маме понравился, Инне понравился, сейчас Тамаре понравился. Я позвонил сестрам и напросился на чай. Они, как всегда, позвали подруг и соседок, а я взял с собой в гости Бубу. Посидели, выпили чаю. Буба ушел раньше, а я спросил:
— Как вы думаете, взять мне Кикабидзе на главную роль?
И сразу все заговорили:
— Бубу?! Конечно! Он такой симпатичный, его сразу все полюбят!
Говорят, выслушай женщину и сделай наоборот. Но нет правил без исключений. Так что, если бы я не посчитался с мнением женщин, то критики, возможно, и не включили бы “Не горюй!” в сотню лучших фильмов ХХ века. И на фестивалях фильм не получал бы призы за лучшую мужскую роль.
Буба
Вообще-то Бубу зовут Вахтанг. Но когда я в первый раз позвонил ему домой и попросил Вахтанга, долго не могли понять, кого же нужно позвать к телефону. Я так и пишу в титрах: Буба Кикабидзе.
Буба у меня снимался в главных ролях в четырех фильмах. И еще в двух должен был, но не снялся: в “Хаджи-Мурате”, который я так и не снял, и в “Паспорте” — там французы требовали взять на главную роль французского актера. Два года я сопротивлялся, но все-таки пришлось им уступить (но об этом потом, когда до “Паспорта” доберусь).
Помимо того, что Кикабидзе великолепный актер, у него есть одна особенность: если у Бубы сцена не получается, надо тут же проверять сценарий. Буба так входит в роль, что не может сыграть то, чего его персонаж не может сделать по логике характера.
Кстати, в образ Буба входит не только на съемках. Я уже писал, что в восьмидесятом году у меня была клиническая смерть. Буба, узнав, что со мной плохо, тут же прилетел в Москву. И кто-то ему сказал, что я вроде бы уже умер. Позвонить мне домой и спросить, умер я или нет, Буба, конечно, не мог. Дня два выжидал, а потом позвонил Юре Кушнереву (он работал вторым режиссером на “Мимино”) — выяснить, когда похороны. А тот сказал, что я жив. И Буба поехал навестить меня в больницу.
А теперь расскажу, как визит Бубы выглядел с моей точки зрения. Лежу я в пала-
те — синий, похудевший. (Леонов сказал, что по весу и по цвету я тогда напоминал цыпленка табака.) Открывается дверь, заходит Буба с цветами. В дверях остановился, посмотрел на меня, тяжко вздохнул. Потом подошел к постели, положил мне в ноги цветы. Потупил глаза и стоит в скорбной позе, как обычно стоят у гроба.
— Буба, — говорю я, — я еще живой.
— Вижу, — печально сказал Буба.
Он же настроился на похороны. И увидев меня, такого синего, не смог выйти из образа.
У Бубы, несомненно, есть какой-то внутренний магнетизм. Когда он выходит на сцену, моментально возникает связь между ним и зрителями. И это его свойство как-то раз даже поспособствовало разрядке международной напряженности в одном из ночных баров Братиславы. В 68-м году меня вызвали в Союз кинематографистов и сказали: “Ты едешь в Братиславу с картиной “Не горюй!”. Я попытался отказаться — в Чехословакию только что вошли наши танки. Сослался на недавно перенесенную желтуху — врачи рекомендуют ехать в Железноводск. Но мне сказали:
— Как в Канны или Венецию — так ты здоровый, а как с дружеским визитом в братскую страну — так сразу и больной? Съездишь в Железноводск после Братиславы.
— Что же я один в Братиславу поеду? — сказал я. — Пошлите представительную делегацию: кроме меня, еще и Вадима Юсова как оператора, и Бубу Кикабидзе, Софико Чиаурели и других актеров.
Думаю: на оформление документов уйдет не меньше месяца, за это время, может, танки уже выведут и ехать с фильмом будет не так стыдно.
Не угадал. Документы оформили за два дня, а на третий мы уже все сели в поезд: и Вадим Юсов, и Буба Кикабидзе, и Софико Чиаурели, и моя жена Люба Соколова, которую тоже включили в делегацию.
На вокзале нас встретило городское начальство и несколько актеров Братиславского драматического театра, и на нескольких машинах мы поехали в гостиницу. Официальные лица отбыли, а актеров мы пригласили остаться с нами, выпить по рюмке. Угостили их водкой и икрой, выпили, поговорили. Буба был в ударе, рассказывал смешные истории. Но сидели недолго: нам пора было переодеваться и ехать на выступление. И один из актеров — самый веселый — пригласил нас после встречи со зрителем в ночной бар в этой гостинице. Договорились, что он будет ждать нас в вестибюле.
Мы надели галстуки и белые рубашки, Софико и Люба — вечерние платья. За нами заехал лично мэр со свитой, и мы на нескольких машинах отправились в клуб, где должны были показывать картину. Когда подъехали, я заметил — нет ни одной афиши, ни одной надписи, что сегодня идет фильм “Не горюй!” (позже мне сказали, что, если бы появилась афиша нашего фильма, клуб вообще разгромили бы к чертовой матери — так велика была тогда в Чехословакии ненависть ко всему советскому). У входа нас встретили еще какие-то люди и повели к залу на встречу со зрителем. Прошли через несколько помещений. Народу полно, в основном молодежь. Играет оркестр, кто-то танцует, кто-то режется на бильярде, кто-то в пинг-понг…
За кулисами мы выстроились и вышли на сцену — а в зале три человека! В первом ряду спит старик в рваной шинели, и на балконе две дамы, по виду — наши из посольства. А нас с сопровождающими на сцене человек пятнадцать. Я подошел к микрофону и минут двадцать благодарил зрителей за то, что они пришли, и говорил о дружбе… А мэр с компанией были вынуждены стоять и слушать. Так им и надо. Знали ведь, что зал пустой, могли бы нас на сцену не выводить.
Смотреть фильм мы не стали, вернулись в гостиницу. Мэр пригласил нас поужинать, но мы отказались: нас актеры пригласили в бар. Мэр сказал, что тоже пойдет с нами, а пока отдал распоряжение накрыть в баре стол.
Сидим мы в вестибюле вместе с мэром, ждем актеров. Актеры так и не появились. Спустились в бар. Свободных мест нет. И только у эстрады пустой стол, и на нем стоит советский флаг. Когда мы вошли, музыканты перестали играть, все замолчали и посмотрели на нас. Мы прошли к столу, сели. Оркестр снова заиграл, все отвернулись. И больше никто на нас не глянул, будто нас и не было. Настроение поганое. Мэр что-то заказал. Кожей чувствуем ненависть, исходящую от всех остальных посетителей бара.
— Если я спою, музыканты мне будут аккомпанировать? — вдруг спросил Буба мэра.
Я очень удивился: Буба никогда не поет с чужими музыкантами. И вообще его уговорить спеть довольно-таки трудно, почти невозможно.
Мэр послал своего помощника к музыкантам. Мы видели — помощник уговаривал, музыканты отказывались. Тогда из-за стола поднялся сам мэр. И он, очевидно, их убедил, потому что помощник объявил в микрофон, что сейчас будет петь грузинский актер. Никто даже не оглянулся.
— Буба, а может, не стоит? — спросил я. — Еще кинут в тебя бутылкой…
— Не кинут. — Буба одним махом выпил фужер водки и пошел на эстраду. Он показал музыкантам, что надо играть, скомандовал: “Уан, ту, фри!” — и запел на английском американский диксиленд “Когда святые маршируют”. Надо сказать, диксиленды Буба поет блестяще. Посетители постепенно стали поворачиваться к эстраде. На второй песне стали аплодировать, а после третьей его уже не отпускали. Так он пел часа полтора. После его выступления к нам стали подсаживаться: все хотели чокнуться с Бубой. Ну, заодно и с нами…
После фильмов “Не горюй!” и “ Мимино” кое-кто начал говорить, что популярным Бубу сделал режиссер Данелия. Чушь! Вахтанга Кикабидзе всегда еще больше знали и любили как певца, а не как киноактера. И из-за того, что Буба певец, и я стал популярным в Тбилиси.
Вместе с итальянским сценаристом Рудольфо Сонего мы работали над сценарием для Михаила Калатозова. По работе прилетели в Тбилиси. В аэропорту нас встретил корреспондент телевидения, взял у меня короткое интервью. Потом он попросил Сонего сказать несколько слов обо мне. Рудольфо сказал… Тот корреспондент решил сделать обо мне фильм и пошел к Кикабидзе, чтобы и он, как Сонего, тоже что-нибудь обо мне рассказал. А Буба говорить отказался:
— Это не моя профессия. Моя профессия — петь.
И впервые спел новую песню, впоследствии ставшую шлягером, — “Фаэтонщик”.
Когда этот фильм показали по грузинскому телевидению, на телевидение каждый день стали приходить тысячи писем с просьбами повторить передачу “ О кинорежиссере Данелия”: все хотели еще и еще раз послушать “Фаэтонщика” в исполнении своего любимца Бубы Кикабидзе. Ну, и показали этот фильм раз двадцать. А поскольку в начале передачи я каждый раз чего-то мямлил, зрители запомнили и мою физиономию. И, когда я в следующий раз прилетел в Тбилиси, меня уже знал в лицо весь город: и шоферы такси, и продавцы, и официанты в ресторанах, и прохожие.
Между прочим. Когда песня “Мои года — мое богатство” была очень популярна, про Бубу ходил такой анекдот. Буба однажды вернулся домой и увидел: дверь взломана, но из квартиры ничего не украдено, а на столе записка: “Мы думали, что ты шутишь, когда поешь, что твои года — твое богатство”. Но я знаю — это не анекдот, а чистая правда. Буба — человек широкий, многим помогает, и, несмотря на то, что он был очень популярен и хорошо зарабатывал, на себя и свою семью у него мало оставалось. Всю жизнь он прожил в маленькой кооперативной квартире, и даже машины у него не было. Первая собственная “Волга” у него появилась в шестьдесят лет. И то он не сам купил — а ему ее подарили на юбилей. В придачу к годам.
Закариадзе
На роль доктора Левана мы хотели взять Серго Закариадзе, если он согласится. К тому времени Закариадзе уже сыграл главную роль в знаменитом фильме “Отец солдата” и много снимался у нас и за рубежом, был депутатом Верховного Совета СССР, директором театра, сам ставил спектакли… И с ним дружил сам Брежнев. В общем, очень важная персона.
Я был знаком с ним с детства: Закариадзе играл в памятном мне фильме “Георгий Саакадзе” одну из главных ролей. Я сам отвез ему сценарий. Закариадзе прочитал, позвонил и сказал, что сниматься согласен.
Еще до съемок Дато меня предупредил, что Закариадзе — жадный актер, ему надо, чтобы его герой как можно больше находился на экране. И рассказал, что во время съемок “Отца солдата” в сцене, где отец солдата с другими солдатами ползет по-пластунски, Закариадзе прополз с такой скоростью, что оказался первым у камеры, и закричал “Ура!” прямо в камеру. А ведь вместе с ним ползли молодые спецназовцы, а ему было уже далеко за шестьдесят. Так что съемки надо строить так, как будто для нас главное — снять Закариадзе.
И в первый же день, когда мы стали снимать сцену в аптеке, я в этом убедился. Сначала сняли кадры, где был занят Закариадзе. А потом стали настраиваться на крупный план Бенжамена.
— А зачем крупный план Бенжамена? — насупился Закариадзе. — Бенжамена и так каждый день снимают, а это сцена про Левана!
В сцене “сватовство” снимали “восьмерку” Леван — Софико (“восьмерка” — когда беседуют два человека, видно спину и затылок одного и лицо другого. А потом наоборот). Начали снимать с плана Закариадзе — Софико стояла спиной к камере. Потом стали снимать Софико — Закариадзе к нам спиной. А когда Софико произнесла свой текст, Закариадзе незаметно передвинулся так, что к концу сцены в кадре он опять был к нам лицом, а от Софико — один затылок.
Пришлось приноравливаться: отсняв Закариадзе, я говорил, что съемка окончена. А когда Закариадзе уходил, я доснимал крупные планы Софико или Бубы.
Работать с Закариадзе мне было непросто: он играл очень ярко, не в моей стилистике, и мне все время хотелось его “пригладить”, “причесать”. Но он не поддавался. Но потом, уже в готовом фильме, я понял — так и надо было.
И с самого начала мы по-разному видели роль Левана. По сценарию, Леван — сельский доктор, больше шарлатан, чем врач, — он выписывает больным очень много лекарств, этим и зарабатывает. Пользы от этих лекарств никакой, но и вреда нет. Но Леван человек добрый: делится достатком с бедными. Я представлял себе Левана в кавказской рубашке, в мягких сапогах, в сванской шапке — деревенским врачом.
— Нет, — сказал Закариадзе. — Это неправильно. Он же придумывает мудреные диагнозы, произносит якобы по-латыни названия несуществующих лекарств, он хочет произвести на пациентов впечатление ученого человека. Значит, и одет он должен быть соответственно: в визитке, в накрахмаленной рубашке, с галстуком… Это вот Бенжамен, — Закариадзе показал на Бубу, — настоящий врач, он может одеваться как хочет.
И я понимал, что Закариадзе прав. Но мы почти год писали сценарий, и я год видел Левана—Закариадзе в этой кавказской рубашке и сванской шапочке. А деревенский доктор в сюртуке для меня чужой человек — Леван так не одевался.
Но — черт его знает! — Закариадзе умный, опытный. И для пробы мы сняли, как он хотел — Леван в визитке. Посмотрел я и понял — все-таки не то. И в фильме мы одели Левана так, как я себе и представлял. Иногда интуиция подсказывает вернее, чем логические доводы.
Но Закариадзе легко не сдавался.
— Ладно, — сказал он. — Я оденусь, как ты хочешь. Но в последней сцене, в тризне, Леван должен быть в визитке. Я на этом настаиваю.
Я сразу согласился:
— Так и сделаем.
— Но сюртук должен сидеть на нем идеально. И поэтому давай договоримся: мы не берем то барахло, что валяется в костюмерных киностудий и театров, а заказываем сюртук там, где умеют их шить. Скажем, в пошивочной Большого театра.
— Сергей Александрович, — сказал директор фильма Герман Гвенитадзе (по кличке Мимино — отсюда и название фильма), — лучше всего сюртуки шьют в Риге.
— Ну, пусть с меня снимут мерки, и закажите сюртук в Риге. И к этому вопросу больше не возвращаемся.
— Сделаем, — сказал Мимино.
А потом начались съемки. А во время съемок режиссер — как боксер на ринге: только и ждешь удара, — то актер в последний момент отказался сниматься, то у омнибуса колеса не крутятся, то камера сломалась, то осветительные леса в павильоне обрушились — хорошо еще, что во время обеденного перерыва и никто не погиб… Когда дошли до съемок финальной сцены — тризны, я вспомнил:
— А сюртук для Закариадзе мы заказали?
Мимино ударил себя по лбу:
— Забыл!
А художник Мамочка сказал:
— Мамочка, ты не переживай. — (Мамочкой его прозвали, потому что он всех называл мамочками.) — Это не страшно. Я в оперном театре такую визитку подберу, что Серго и не заметит, что это не из Риги!
Я позвонил Закариадзе:
— Сергей Александрович, приходите сюртук примеривать! Тризну снимаем.
— Как? — закричал Закариадзе. — У меня же записано — “тризна” в сентябре!
— Почему в сентябре? — удивился я. — По плану в августе. Вы, наверное, неправильно записали.
Закариадзе приехал мрачный. Костюмер подал ему сюртук, который достал Мамочка.
— Из оперного театра взяли? — сразу спросил Закариадзе.
— Извините, Сергей Александрович, так получилось. Но это хороший.
— Какой хороший! — И он специально надел сюртук так, чтобы один рукав был короче другого. — Это хороший??!
Костюмер быстро подал ему другой сюртук, который самолетом доставили с “Мосфильма”. Но Закариадзе даже примерять его не стал, отвернулся и стоит. Шея у него побагровела. Я подошел к нему:
— Сергей Александрович, извините, мы с сюртуком что-нибудь придумаем…
Закариадзе повернулся — у него в глазах слезы:
— Ты к этому своему Бенжамену все время подходишь, каждый волосок на его голове поправляешь, а ко мне ни разу не подошел!
— Но я стесняюсь.
— Ничего ты не стесняешься! Просто тебе на меня и на моего героя наплевать! Все, кончено! Я у вас больше не снимаюсь!
Развернулся и ушел.
И что делать? Картину теперь закрывать?
— Я знаю, что делать, — сказал Мимино. — Давайте все съедим, пока не испортилось.
Для съемок “тризны” он купил на базаре двух жареных поросят, сыр, помидоры, горячий хлеб — словом, все что положено.
И все, кто был в павильоне — и актеры, и осветители, и механики, и дежур-
ные — сели за стол. Кто-то сбегал за вином, и через час уже грузины пели. А я не
пил, — весь фильм соблюдал диету. И не пел. Я занудно ругал Мимино: обещал же сюртук, говорил “будет сделано”.
— Будет костюм, — успокаивал меня Мимино. — Я в Тбилиси закажу такой, какого и в Риге не сошьют. А Закариадзе никуда не денется.
И мы стали снимать другие сцены и периодически звонить Закариадзе в театр и домой. Закариадзе к телефону не подходит.
— Не волнуйся, — говорил Мимино. — Через две недели он сам позвонит.
И действительно, Закариадзе позвонил сам. И приехал. Бледный, худой. Когда стали мерить на него визитку, сшитую на заказ у лучшего тбилисского портного, оказалось, что сюртук болтается на нем, как на вешалке…
Не в сюртуке было дело.
Леван в сцене тризны болен, жить ему осталось всего несколько дней, и он при жизни устраивает себе поминки, зовет друзей… И Закариадзе был не готов сниматься в этой сцене. Потом мне его жена рассказала, что все эти две недели он ничего не ел, хотя продолжал играть на сцене, заниматься театром, летал по делам в Москву… Наш фильм для него не был самым главным, но он — актер. И к съемкам он похудел на семнадцать килограммов.
Сыграл Закариадзе гениально. Об этой сцене много писали, особенно запомнился крупный план — Закариадзе у окна, когда он трясущейся рукой стряхивает слезу, и его уход в черную дверь.
Между прочим. Когда это снимали и я увидел, как белеют в черном проеме воротничок Левана и седые волосы, я сказал Вадиму:
— Чересчур красиво. Пусть он просто закрывает за собой дверь.
Кадр смотрелся как явная режиссерская находка, а я режиссерских находок не люблю: зритель должен сопереживать героям и не замечать, каким способом режиссер добивается этого сопереживания.
Вадим вздохнул и сказал:
— Пусть закрывает.
И мы сняли второй дубль, как я предложил.
И сначала я поставил в фильм этот второй дубль. Но когда записали и подложили песню, я понял, что был не прав, и вернул черный проем. Это была никакая не режиссерская находка, это просто уход Туда.
Софико
Роль Софико, сестры Бенжамена, написана для Софико Чиаурели и с Софико Чиаурели. То есть сестре Бенжамена я дал характер своей сестрицы. Она и сыграла так, как я себе это представлял, — по-моему, за всю картину я не сделал ей ни одного замечания или предложения. Единственное, что я запомнил: Софико привозила на съемки семечки и мало того, что сама их грызла, еще и угощала всех. А грызть семечки на съемочной площадке у киношников считается плохой приметой. Я и уговаривал ее по-хорошему, и ругал, и грозил — ничего не получалось. Софико всегда приезжала с семечками. Говорила:
— Я без них не могу.
И даже если съемка начиналась в пять утра, Софико все равно умудрялась приобрести семечки — она знала адрес продавщицы и ночью заезжала к ней домой.
Я понял, что бороться с ней бесполезно, и плюнул. А к концу съемок так привык, что сам стал грызть эти семечки.
По-западному мы не работаем
Роль русского солдата была написана на Леонова, но я забыл его об этом предупредить. И оказалось, что Леонов, как и Петров, работать со мной не сможет: он снимался у Таланкина в фильме “Чайковский”. И на роль солдата я пригласил Сергея Бондарчука. ( Не удивляйтесь. Я знал, что Бондарчук может быть и смешным, и трогательным.) Бондарчук согласился, ему было интересно — он никогда не снимался в эпизодической роли. И он предложил:
— Только давай работать по-западному. Заранее заключаем контракт, оговариваем сроки. И предусматриваем санкции в случае нарушения договора каждой из сторон.
(К тому времени Бондарчук уже снялся в Италии у режиссера Росселини.)
Я согласился. И мы подписали контракт. А когда начали снимать в Тбилиси — от Бондарчука вдруг приходит телеграмма (опять телеграмма): “Гия, эта роль не для меня. Я испорчу тебе весь фильм”. (Потом он мне объяснил, что подумал и испугался: роль солдата не укладывалась в его амплуа.)
И я позвонил Леонову.
— Женя, спасай!
— Не могу. Съемки.
— Скажи, что заболел! Пропадаю, спаси, будь другом!
И Женя прилетел. Вырвался всего на три дня, — больше не смог: группа “Чайковского” улетала во Францию. Чтобы уложиться в этот срок, пришлось работать круглосуточно и значительно сократить роль солдата. (Вычеркнули его из сцены “Леван с больными мчится спасать Бенжамена”. И из сцены “тризна”.) Тогда я очень переживал, что солдата в этих сценах нет. А сейчас привык.
Когда съемки фильма кончились, я пошел к Бондарчуку и положил перед ним договор:
— Вот здесь написано про штрафные санкции. Что будем делать?
Бондарчук достал две трубки:
— Одну из них мне подарил Лоуренс Оливье. Она очень дорогая.
— А которую он подарил?
— А это ты сам решай.
Я долго думал, выбирал то одну трубку, то другую… В этот день так и не выбрал. На следующий день Бондарчук опять положил передо мной две трубки:
— Одну из них подарил мне Юл Бриннер. (Бондарчук снимался с ним в югославском фильме.)
Я опять выбирал-выбирал, так и не выбрал.
А на третий день Бондарчук достал всего одну трубку и дал мне.
— А эту кто подарил?
— Никто. Я ее сам купил. Это моя любимая трубка, и поэтому я дарю ее тебе.
Мальчик на мыло
Племянника Бенжамена Варлаама нашли так: выбирали натуру, ехали по Хлебной площади, и я увидел из окна машины рыжего носатого мальчишку. Говорю Дато Кобахидзе:
— Вон Варлаам. Познакомься с ним.
Дато пошел к мальчишке. Мальчишка убежал. Дато побежал за ним. Вернул-
ся — держится за лоб: мальчишка засветил ему половой щеткой между глаз.
Мы запомнили, где наш Варлаам живет, и вечером поехали разговаривать с родителями. Договорились.
Оказывается, мальчик так сурово обошелся с Дато потому, что родители строго-настрого запретили ему разговаривать с чужими людьми, припугнув, что чужие забирают доверчивых мальчиков и варят из них мыло.
В первый же съемочный день я забрал Варлаама с собой обедать. Обедать я ездил к Верико: после желтухи мне была прописана строгая диета, моя жена Люба даже приехала из Москвы, чтобы мне готовить.
Пообедали мы в зале и вернулись на съемку. А вечером, когда за мальчиком пришел отец, Варлаам тут же похвастался, что обедал сегодня в шикарном ресторане.
Всю свою жизнь он провел в маленькой комнатке в коммуналке и даже представить себе не мог, что такие большие комнаты, как зала Верико, могут быть в жилом доме.
Когда мы потом снимали Варлаама, мальчишки, толпившиеся вокруг съемочной площадки, говорили:
— И чего взяли такого носатого? Красивее, что ли, не могли найти?
— Меня выбрали не по носу, — с достоинством отвечал Варлаам, — а по уму и таланту.
Между прочим, еще о носатых. В маленьком эпизоде в “Не горюй!” снялся Фрунзик Мкртчян (до этого он у меня играл итальянского ученого в “Тридцать три”). Эпизод маленький, но зато неизменно вызывает в зале смех и аплодисменты. Однако про Фрунзика я расскажу, когда доберусь до “Мимино”.
Князь Кобулов
В сцене тризны благородный старик говорит, обращаясь к Луке: “Прекрасные поминки, не правда ли?”
Старика сыграл князь Кобулов.
Он был настоящий князь. До революции служил в Преображенском полку, после революции его каким-то чудом не расстреляли и приютили на “Грузия-фильме”. Он числился консультантом — по костюмам, по манерам, по упряжи, а иногда и снимался в массовке.
Когда Кобулов появился у нас на съемочной площадке, то первым делом взял меня под руку, отвел в сторонку и доверительно сообщил:
— Георгий Николаевич, вы не думайте, что Распутина убил Юсупов. Юсупов ни при чем. Распутина убил Пуришкевич. Клянусь честью!
И с этой фразой он подходил ко мне всякий раз, когда считал, что я свободен. Например, когда на съемочную площадку доставили омнибус, а у него не крутились колеса. Пока ассистенты пытались с омнибусом что-то сделать, я стоял и чуть не лопался от злости. Или когда Закариадзе отказался сниматься, а я сидел и думал, кем его заменить. И когда в горах выпал снег — что очень редко бывает — и надо было срочно снимать, наш “лихтваген” забуксовал, застрял в снегу — ни туда ни сюда. Машина тяжелая, мы стояли и решали, как ее вытаскивать, — может, вездеход у военных попросить? А тут ко мне опять князь Кобулов с версией о невиновности Юсупова. И опять клянется честью. Я не выдержал и тоже поклялся честью, что никогда, ни при каких обстоятельствах, больше не буду думать, что Юсупов убил Распутина. Никогда!
Князь поверил мне и больше с этим вопросом не возникал.
Из рассказов Чиаурели. Спиртное князю было противопоказано — выпив рюмочку-другую, он совершенно терял над собой контроль. Еще до революции он, позволив себе в буфете на балу две рюмки водочки, устроил страшный скандал. С тех пор он не пил.
После того, как Кобулов проработал на киностудии несколько месяцев, жена ему сказала, что нужно пригласить в гости студийное начальство: “У них так положено. Когда они для тебя что-то делают, ты потом должен обязательно их угостить”.
Кобулов занял денег, купил продукты, привез из деревни бочонок хорошего вина и позвал в гости директора студии, парторга и ведущих режиссеров. Поднимали бокалы за Советскую власть, за советское кино, за Советскую Грузию, за дружбу между русским и грузинским народом…
Чтобы перелить вино из бочонка в кувшин, надо немного вина отсосать через трубочку. Кобулов на кухне отсосал вино через трубочку и наполнил большой кувшин вином. Когда его допили, снова пошел на кухню, и опять отсосал вино и наполнил кувшин. А в третий раз, когда Кобулов пошел на кухню за вином, вернулся уже без кувшина, но с маузером в руке. Остановился в дверях и скомандовал:
— Встать! Считаю до трех! Раз! Два!
Все встали.
— В одну шеренгу становись!
Все выстроились.
— Нале-во! Большевистская сволочь, из моего дома к (такой-то) матери шагом марш!
И все оказались на улице.
В этот же день на студии собрали партбюро. Начали с гневных речей, а потом подумали… Жалко дурака! И решили: маузер считать не огнестрельным оружием, а реквизитом (поскольку в нем не было ни пружины, ни бойка), с киностудии князя не увольнять, но категорически запретить ему пить и перевести из консультантов в конюхи (временно).
Не халтурщик
“Донеслась бравая песня, и из-за поворота вышел старый русский солдат в обтрепанном мундире. Рядом с ним гордо гарцевал маленький лохматый пес…”
(фрагмент из сценария).
Нужна собака на роль пса. Вызвали дрессировщика. Приехал серьезный мужчина в очках, похожий на научного работника. Достал бумагу, ручку и начал задавать вопросы.
— Собака породистая или дворняга?
— Наверно, дворняга, — сказал я.
— Стопроцентная дворняга или метис?
— Стопроцентная.
— Грузинская или турецкая?
— А бог ее знает. Русская, наверное.
— Давно в Грузии живет?
— Не думаю… Солдат — кочевник, то в Крыму, то в Болгарии…
— Команды даем на русском или на болгарском?
— На русском.
— Сангвиник или флегматик?
— Кто?
— Пес.
— Флегматик.
— Городская или деревенская?
— Деревенская.
Все тщательно записав, дрессировщик попросил, чтобы ему на два дня выделили машину:
— Поезжу по деревням, поищу собаку.
— Зачем по деревням? А в Тбилиси, что, собак нет?
— Вы горожанина от крестьянина отличите? — строго спросил дрессировщик.
— Да.
— Вот и собаки деревенские отличаются от городских. А халтурить я не привык.
Выделили ему машину, и он исчез на два дня. На третий появился:
— Мне надо, чтобы вы поехали со мной. Я вам покажу кандидатов.
Времени у меня не было, и я сказал, что доверяю его профессиональному чутью. Главное — чтобы собака бежала за актером.
Но дрессировщик стоял на своем:
— Давайте работать как положено. А если вам нужна халтура, обратитесь к другому дрессировщику.
Пришлось поехать. Я попытался утвердить первого же кандидата, но дрессировщик сказал, что торопиться не надо, лучше посмотреть остальных. Пусть сейчас потратим несколько часов, зато потом все будет качественно. В конце концов утвердили мы на роль небольшую рыжую собачку.
— Как сцены снимать будем? — спросил дрессировщик. — По порядку?
— По порядку.
Дрессировщик попросил снять ему комнату в той деревне, где жила собака. Комнату нашли, и он приступил к работе.
Тут пришла телеграмма от Бондарчука, потом приехал Леонов, — в общем, все планы поменялись, и начали мы снимать со сцены в духане. Привезли на машине дрессировщика с собакой. Тянут деревенскую собачку из машины, а она со страху не идет — ползет. Когда дотащили ее до декорации духана и посадили за стол, она описалась, положила голову на стол и с тоской смотрела на окружающих. Дрессировщик возмущается:
— Вы снимаете не по графику. Сейчас собака подготовлена только к сцене на мосту. Духан мы еще не отрабатывали.
— Ну так отработайте! — закричал Дато Кобахидзе. — Здесь написано: во главе стола, положив голову на тарелку, спал Шарик. Прикажите ему, чтобы спал!
— На это нужно время. А халтурой я не занимаюсь.
— Снимай так, — говорю Вадиму.
Сняли крупно голову собаки на столе.
— Теперь она должна по команде “смирно!”, покачиваясь, подняться и заме-
реть! — Дато показал дрессировщику сценарий. — Вы это читали?
— Читал.
— Ну тогда что вы стоите? Делайте что-нибудь!
— Еще раз повторяю: собака к этой сцене не готова.
— Ну, пусть хотя бы голову поднимет, — сказал я.
— Это невозможно! Я в халтуре участия принимать не буду! Не дождетесь! — разозлился дрессировщик и отошел.
— Аферист! — крикнул Дато. И сказал Юсову: — Вадим Иванович, по моей команде включайте камеру.
Он залез на осветительные леса, попросил осветителей, чтобы они держали его за ноги, свесился, крикнул: “Камера!” — и начал громко мяукать.
Собака посмотрела на Дато и жалобно завыла.
— Снято, — сказал Юсов. — Съемка окончена.
Чтобы успеть снять сцены с солдатом в те три дня, на которые смог приехать Леонов, мы работали на износ. В один день сняли проход по улице, подход к дому Бенжамена и духан. И вечером выехали в Гори, чтобы на следующий день с утра снять сцену на мосту. А пока снимали эту сцену, декорации духана должны были срочно переделать в столовую Бенжамена.
В пять утра у моста стали гримировать актеров, ставить камеру, осветительные приборы.
Ко мне подошел этот дрессировщик:
— Георгий Николаевич, давайте решим, что будет делать собака.
— Там написано. Должна бежать рядом с актером, — я насторожился: что еще придумает этот жулик. — Вы же утверждали, что к этой сцене собака готова.
— Да, готова, — сказал дрессировщик. — А вот у меня такое предложение: когда солдат говорит “Эрзерум — это он”, Шарик встанет на задние лапы и отдаст Кикабидзе честь.
— И она это сможет сделать? — недоверчиво спросил я.
— Да.
— Сегодня?
— Я же сказал — к этой сцене мы готовы, — пожал плечами дрессировщик. И приказал: — Шарик, честь!
Собака встала на задние лапы и подняла к уху переднюю.
— Здорово, — удивился я.
— Утверждаем?
— К сожалению, это слишком. Не будет простой солдат так дрессировать собаку.
— Почему? Этот пес побывал с ним и в Болгарии, и в Турции. Он же мог там чему-то научиться! Может быть, Шарик с самого начала идет за Леоновым на двух лапах?
— Нет, не надо.
— Ну, тогда пусть, когда Леонов скажет: “Эрзерум — это он”, Шарик хотя бы сделает сальто.
— Не надо. Будет перебор.
— Георгий Николаевич, это оправданно. Солдат же в отставке, денег у него нет, вот они с Шариком и подрабатывают выступлениями. Шарик, алле-оп!
Собака сделала сальто.
— Хорошо, большое вам спасибо, но не надо. Пусть собака просто бежит за солдатом.
— Тогда зачем меня пригласили? В духане собака ничего не сыграла и здесь ничего не делает, — расстроился дрессировщик. — Дайте Леонову кусок колбасы в руку, она за ним и побежит. А я вам не нужен!
Он отошел и до конца съемок сидел на другом берегу.
А мы сняли сцену так, как он сказал: дали Леонову кусок колбасы — и собака за ним побежала.
А как только собаку кончили снимать, дрессировщик забрал ее и уехал на маршрутном автобусе. И — вы не поверите! — даже за деньгами на студию не пришел, так обиделся.
Дружба народов
Съемочная группа “Не горюй!” была смешанная: операторская группа и звуковики — с “Мосфильма”, а режиссерская группа и административная — грузины. Но работали дружно, — я давно заметил, что когда люди работают, то национальных проблем не возникает. Но недоразумения случались.
Когда снимали в горах недалеко от Тбилиси, кто-то привозил еду с собой, а кто-то ходил обедать в ресторан. Вернулись из ресторана Юсов с женой, и Юсов мне говорит:
— Мы уезжаем. Больше мы здесь работать не будем. Если грузины к русским так относятся, то и я не хочу про них кино снимать.
Выяснилось, что Юсов в ресторане заказал потроха, и ему сказали — нет. А потом пришел Дато с ассистенткой-грузинкой, и им потроха подали.
— Вадим, не горячись, — сказал я. — Что-то тут не то. Может, ты чем-то обидел хозяина?
— Ничем я его не обижал. Просто я русский.
Я пошел к хозяину ресторана.
— Уважаемый, — сказал хозяин, — посмотри в меню. Там написано: “Потроха — 37 коп.”. А я потроха покупаю на базаре, мне порция обходится рубль шестьдесят. И еще накладные, то, се… Два рубля. Грузин знает и платит два рубля. А русский или латыш не знает и платит как написано — 37 копеек. Зачем я буду ему подарки делать?
Я все объяснил Вадиму. Он сначала не поверил. И вечером мы поставили эксперимент: Вадим пришел в другой ресторан и сказал официанту, как я научил:
— Принесите что-нибудь хорошее. А сколько это стоит, я знаю.
И официант кинулся выполнять заказ.
Больше у Вадима Юсова в Грузии проблем не было.
Проблема возникла у Евгения Леонова.
…Снимали под Гори сцену на мосту “встреча Бенжамена и Луки с Солдатом”. В перерыве мы с Женей пошли в столовую, заказали суп харчо. На Леонова тут же уставился один из посетителей, милиционер лет пятидесяти, худой, лысый, в мятой, застиранной гимнастерке. Просто буравил его глазами. Леонов не выдержал и спросил:
— Что?
— Я тебя узнал!
Женя улыбнулся — он привык, что его узнают. А милиционер достал наган и наставил его на Леонова:
— Руки вверх!
— Ты что, очумел? — спросил я. — Ты что вытворяешь?
— И ты руки вверх! А то стреляю!
Подняли мы с Леоновым руки.
— Быстро на выход! А то стреляю!
— Пошли, — говорю я Жене, — вдруг этот идиот и в самом деле выстрелит.
И мы вышли из столовой и пошли по улице. Впереди мы с Леоновым с поднятыми руками, а сзади милиционер с наганом. Прохожие останавливаются, узнают Леонова, улыбаются, а кто-то даже аплодирует. Киношники дурака валяют!
— Может, хоть руки опустить можно? — спросил я.
— Молчать! А то стреляю!
Так и пришли в отделение.
— Вот он, поймал! — сообщил милиционер начальнику.
— Опять? — устало спросил начальник. — У тебя глаза есть? Ты на фотографию посмотри: тот худой, высокий, а этот… — Начальник осекся. — Извините, вы не актер Леонов?
— Да, это Евгений Леонов, — сказал я.
Начальник за голову схватился:
— Извините, товарищ Леонов! Он идиот! Он кретин! — И милиционеру: — Что ты вытворяешь! Ты что, хочешь, чтобы меня вообще посадили? Давай сюда револьвер! Немедленно! И разрешение на ношение оружия! Нет у тебя больше разрешения! — И Леонову: — Товарищ Леонов, тысячу раз извините! Сбежал из тюрьмы особо опасный преступник, по национальности — русский. И этот осел решил выслужиться, вы — уже пятый русский, которого он приводит! Вчера ученика девятого класса при-
вел. — И заорал на милиционера: — Сколько можно тебе повторять, ишак, что рус-
ский — это не особая примета! Русский — это национальность!
Чтобы загладить проступок подчиненного, начальник пригласил нас пообедать и выпить по стаканчику в столовой. Пить мы не могли — у нас съемка. Но кроме харчо нам в столовой на сей раз подали и жареного поросенка. (Милицейский начальник — везде фигура.)
…И еще одна небольшая проблема возникла, когда прилетела Настя Вертинская (Настя — по матери грузинская княжна — играла дочь Левана—Закариадзе). Я встречал Настю в тбилисском аэропорту и, когда увидел, испугался: в Москве в моду входили мини-юбки, и Настя надела не просто мини, а супермини. А до Тбилиси мода на мини еще не докатилась. К ней теперь охрану человек пять приставлять надо!
До этого Закариадзе и Вертинская не виделись. Сцены дочери и отца мы снимали монтажно, Закариадзе отдельно и Вертинскую отдельно, потому что, когда снимали Закариадзе, Вертинская была занята в спектакле, а когда она освободилась, Закариадзе улетел на съемки в Италию. И вот, наконец, отец и дочь должны были познакомиться и сняться вместе.
Когда Закариадзе приехал на репетицию в гостиницу и увидел в моем номере Настю в мини-юбочке, он вызвал меня в коридор и спросил сурово:
— Кто эта девица?
— Это ваша дочь.
— В каком публичном доме ты ее разыскал?!
— Сергей Александрович, это Настя Вертинская, дочь Александра Вертинского. Она играла Офелию в “Гамлете” Козинцева.
— Настенька! — потеплел Закариадзе. — Я ее на руках держал, когда она маленькая была! — и попросил: — Только ты ее на улицу в таком виде не выпускай! И еще — никому не говорите, что она мою дочь играет!
А Мимино действительно приставил к Насте охрану и каждого охранника строго-настрого предупредил: на ноги актрисе не смотреть!
Заработали
Там же, в горах, мы набирали в массовку крестьян из ближайших деревень. А крестьяне под Тбилиси — люди состоятельные.
Съемки идут девятый час, и массовку мы не щадим. И я спрашиваю у Дато:
— А они знают, что мы платим всего по три рубля? Ты скажи еще раз, чтобы потом скандала не было.
Дато объявил в рупор:
— Массовка, имейте в виду! Три рубля, а больше ни копейки не можем!
— А никто и не настаивает, — сказали крестьяне. — По три так по три.
Собрали по три рубля, и староста массовки принес их Дато.
Судьба
Пришел ко мне человек лет сорока, представился и сказал, что у него сын окончил школу и хочет работать в кино. И ему хотелось бы, чтобы сын поработал в московской группе. Он понимает, что все места заняты, и сам будет давать директору деньги, чтобы тот выплачивал их сыну во время зарплаты. Я согласился.
Но следующее утро на съемочной площадке появился худой парень с голубыми глазами и длинными черными волосами. Красивый — куда там Алену Делону! Вежливый, исполнительный. Он старательно и охотно выполнял все, что ему поручали. Но, поскольку конкретных обязанностей у него не было, чаще всего он сидел в сторонке, курил и наблюдал.
В Тбилиси приехала сниматься Настя Вертинская. И после съемки она сказала, чтобы я был повнимательнее с этим длинноволосым юношей, он курит анашу. На следующий день во время перерыва я отвел парня в сторонку:
— Ты что, куришь наркотики?
— Да, — сказал он
— Зачем? Это же очень вредно.
— Я хочу стать режиссером.
— А при чем здесь?..
— Каждый настоящий режиссер должен принимать наркотики.
— Ну, это не факт, — сказал я. — Я вот не принимал и не принимаю. Ну, что ты отвернулся?
— Георгий Николаевич, — сказал парень, — если честно — ну какой вы режиссер!
И он мне поведал, что еще не решил окончательно стать режиссером. Потому что, может быть, он поедет в Индию и станет там буддистом. “Господи, — подумал
я, — сколько мусора у парнишки в голове!”
После работы в нашей съемочной группе его взяли на “Грузия-фильм”. Он работал помрежем, ассистентом режиссера, иногда снимался. Я его видел в детективе Тито Калатозова (сына Михаила Калатозова) — там наш парень играл какого-то заросшего бородача.
Года через три в моей московской квартире раздался звонок. Открываю. Стоит аккуратный молодой человек, по виду — молодой дипломат: в костюме, белой рубашке, при галстуке и коротко стриженный. Тот самый парень. Он приехал поступать во ВГИК и хотел бы со мной проконсультироваться.
— А это вам, — он поставил на стул коробку с бутылками дорогого коньяка. — Папа просил передать!
— Консультироваться приходи, — сказал я. — А это забери.
Вернул ему коробку, и парень пошел вниз по лестнице. Не успел он спуститься на два пролета, как на моем этаже остановился лифт и из него вышли Бондарчук и чешский посол. А у меня ни грамма выпивки!
— Эй! — крикнул я парню: — Подожди!
Догнал его и взял пару бутылок (первая и единственная взятка в моей жизни).
— Завтра заходи, я верну.
Но он не пришел. И больше я этого парня не видел. Слышал, что во ВГИК он поступил, но не доучился и вернулся в Тбилиси. А еще мне рассказали, что через какое-то время он стал священником, служил в приходской церкви. А потом взял на себя чужую вину в серьезной политической истории (об этой истории я говорить не буду — слишком болезненная для многих тема). И его расстреляли.
Уж лучше бы он в Индию тогда уехал, голубоглазый…
Амаркорд
Фильм “Не горюй!” первым, как всегда, смотрел ОТК (отдел технического контроля). Сдавала фильм звукооператор Инна Зеленцова. Вышла после просмотра и сообщила:
— Минервин сказал, что картина гениальная.
Приятно. Минервин — опытнейший звукооператор.
И дальше всем фильм нравился. Не понравился “Не горюй!” только троим — одной красивой художнице (она полюбила меня за смелость после фильма “Тридцать три”, а после “Не горюй!” разлюбила) и двум кинорежиссерам — Леониду Гайдаю и Сергею Параджанову.
С Гайдаем я дружил. Мне нравилось то, что он делал. У Леонида Гайдая особый дар. Его иногда обвиняли в том, что он ничего нового не придумывает, только берет и использует трюки немого кино, — но многие пробовали использовать трюки немого кино — и ни у кого, кроме Гайдая, ничего путного не получилось.
Гайдай мне после просмотра в Доме кино сказал, что я зря смешал два жанра. Если бы у меня в фильме люди не помирали, могла бы быть хорошая комедия.
Сергей Параджанов позвонил мне и спросил, где можно посмотреть “Не го-
рюй!” — ему интересно, как я французский материал в Грузию перенес. Я заказал в монтажной маленький зал, и мы с Сергеем посмотрели фильм вдвоем. Потом он долго молчал, молчал… И высказался:
— Ты не расстраивайся. Каждый художник имеет право на неудачу.
А я и не расстроился. Не должен был фильм “Не горюй!” понравиться Параджанову: он совершенно по-другому мыслит.
Зато следующий мой фильм, “Совсем пропащий”, Параджанов вознес до небес. Он утверждал, что это шедевр, подарил мне икону и ковер (он вообще любил одаривать). И сказал, что сам, своими руками, сделает приз для этого фильма. И начал делать приз, но не успел — попал в тюрьму. Когда он вышел оттуда и мы встретились, первое, что он сказал:
— Я твой должник, за мной приз.
Я сказал, что не надо. В прошлый раз он стал его делать и попал в тюрьму, значит, приз — плохая примета.
В девяносто первом году я был на фестивале в Римини с картиной “Настя”. Картина шла вне конкурса, и на заключительной церемонии я сидел спокойно — никаких наград моему фильму не полагалось.
И вдруг на сцену вышел мой друг, знаменитый сценарист Тонино Гуэрра, и стал что-то говорить по-итальянски. Сначала я услышал “Феллини”, потом — “Параджанов”, потом — “Данелия гранда реджиста”. А потом все зааплодировали и Тонино вызвал на сцену меня, вручил мне какую-то коробочку и попросил, чтобы я ее открыл и показал залу. Я открыл и показал. И все снова зааплодировали. В коробочке был маленький серебряный медальон: Дева Мария.
Я раскланялся, сердечно поблагодарил Тонино и спустился в зал, так ничего и не поняв. (Тогда — впервые за тридцать лет нашей дружбы — Тонино был без своей жены Лоры, которая всегда переводила мне то, что он говорил.) И только после церемонии Лора мне объяснила: в тюрьме Параджанов собирал крышки из фольги, которыми тогда закрывали молочные бутылки. Он прессовал их в медальон и гвоздем делал на медальоне чеканку. Один из таких медальонов он подарил Тонино Гуэрра. Тонино отлил медальон в серебре и подарил своему другу Федерико Феллини, для которого написал много сценариев. Феллини в то время уже был болен и лежал в больнице. И Феллини сказал Тонино:
— Давай из этой медали сделаем приз и назовем его “Амаркорд”. И будем вручать его на фестивале в Римини — в городе, где мы выросли и снимали фильм “Амаркорд”. Это будет наш приз.
Тонино рассказал Феллини, какие фильмы участвуют в конкурсе фестиваля и кто из режиссеров приехал. И Феллини предложил дать приз мне.
— Но ты же не видел фильм, который Данелия привез, — сказал Гуэрра.
— И не надо. Я видел “Не горюй!”, и мне достаточно.
Таким образом я получил приз “Амаркорд” от Феллини за картину “Настя”, которую он не видел, но любил фильм “Не горюй!”, и от Параджанова за фильм “Не горюй!”, который ему не понравился.
Маэстро
В начале 80-х в Риме проходил биеннале (фестиваль) под названием “Я вор”. Каждый из приглашенных режиссеров (а режиссеров пригласили из многих стран) должен был назвать имя маэстро, чьи фильмы оказали влияние на его творчество, показать фрагменты из его фильмов, объяснить, в чем выражается это влияние, и показать свой собственный фильм.
Из Советского Союза на биеннале пригласили Бондарчука, Тарковского и меня (меня потому, что на предыдущем фестивале в Венеции “Осенний марафон” был признан лучшим фильмом).
Я назвал своего кумира Федерико Феллини и попросил показать два отрывка из его фильма “Восемь с половиной”, а мой — “Осенний марафон”. И, к моему великому удивлению, оказалось, что из всех приглашенных имя Феллини назвал я один. Остальные, видно, решили соригинальничать и назвали фамилии режиссеров, которых мало кто знал. Это мне сообщил Тонино Гуэрра, он и Лора встречали меня в аэропорту. И еще Тонино сказал, что Феллини хочет прийти сегодня вечером на просмотр.
— Не надо, — попросил я. — Если я буду знать, что Феллини в зале, я ничего сказать не смогу, меня “замкнет”. (Такое со мной бывало, если на съемку приходила моя мама: я “зацикливался” и двух слов связать не мог.) Тонино пообещал передать Феллини мою просьбу.
Вечером за мной в гостиницу заехал Валера Нарымов (представитель “Совэкспортфильма” в Италии), и мы поехали в кинотеатр. И тут я спросил (не иначе как интуиция сработала):
— Валера, а ты проверил, в “Осеннем марафоне” есть субтитры?
— Конечно! Он же был в Венеции!
— Давай проверим.
Остановились, достали из багажника кофр, открыли коробку, отмотали пленку. Интуиция не обманула — субтитров не было. Кто-то проделал сложную работу: пленку с субтитрами увез из Венеции в Москву, а в Рим привез другую, без субтитров. И что делать? Зал для синхронного перевода не оборудован, без субтитров показывать “Осенний марафон” бессмысленно…
Тут я вспомнил, что прежний представитель “Совэкспортфильма”, который был до Валеры, говорил мне, что у него есть “Не горюй!” с итальянскими субтитрами. Развернули машину, поехали, разыскали кофры с фильмом… И на биеннале вместо “Осеннего марафона” после фрагментов из “Восемь с половиной” показали “Не горюй!”. А на следующий день утром мне в гостиницу позвонил Феллини и поблагодарил за теплые слова в его адрес. И похвалил мой фильм. (Он, оказывается, не послушался Тонино, пришел-таки на мой вечер и посмотрел “Не горюй!”) А уже в аэропорту (я улетал в тот же день) Тонино и Лора вручили мне подарок от Фелли-
ни — два его собственных рисунка. И теперь рисунки маэстро висят у меня в комнате на самом почетном месте, в самых красивых рамках. А с самим маэстро я так и не встретился.
И я очень благодарен тому, кто увез пленку “Осеннего марафона” с субтитрами. “Осенний марафон” — фильм неплохой, но я не уверен, что он так же понравился бы Феллини, как “Не горюй!”. И я тогда не получил бы “Амаркорд” — самый ценный для меня приз из всех моих призов.
Между прочим. Мне часто снится один и тот же сон: мне говорят, что я не сдал какой-то экзамен и меня откуда-то отчисляют. Откуда — я не знаю, но каждый раз просыпаюсь очень расстроенный.
И я, кажется, знаю, почему этот сон ко мне прицепился. Вот я оглядываюсь назад и понимаю — сколько в моем творчестве случайностей! Взять хотя бы те четыре фильма, о которых я написал, — каждый из них появился как результат цепочки случайностей. И остальные десять так же. (И даже Феллини увидел “Не горюй” совершенно случайно.)
Когда превозносят мое творчество — не скрою, конечно, приятно, но чувствую я себя при этом примерно как безбилетный пассажир в трамвае: вот сейчас войдет контролер, оштрафует, опозорит и попросит выйти вон!
Дом Верико
Кто-то считает моим лучшим фильмом “Я шагаю по Москве”, кто-то — “Осенний марафон”, кто-то — “Кин-дза-дза” или “Слезы капали”. Но подавляющее большинство убеждены, что мой лучший фильм — “Не горюй!”: “Ты, Данелия, грузин, поэтому у тебя это так и получилось”.
Не знаю, может быть, и так.
До войны мама каждое лето отвозила меня в Тбилиси, и я жил в доме маминой сестры Верико Анджапаридзе.
Дом Верико стоял в переулке, на холме, название которого переводится на русский как “Гора раздумий”. Муж Верико, дядя Миша Чиаурели, построил этот дом на том месте, где они с Верико в первый раз поцеловались.
Дом Верико был двухэтажным, с большой залой, заасфальтированной верандой на втором этаже и двориком, где росли два дерева, орех и вишня. Под холмом, в овраге, бежала Вера-речка, а на том берегу — забор и деревья. Зоопарк.
А во дворе жила кавказская овчарка Бутхуз.
Летом, когда было жарко, меня и моих двоюродных братьев Рамаза и Джиу укладывали спать на веранде: на асфальт стелили два матраса. Мы лежали и смотрели на звезды, Рамаз показывал, где Полярная звезда, Большая Медведица, созвездие Гончих Псов… Звезды в Тбилиси больше и ярче, чем в Москве, — юг!
Внизу, в овраге, шумела Вера-речка и изредка доносились крики зверей. И мне часто снилось, что из зоопарка удрал лев и идет к нам, и я просыпался. Но мне было не страшно — рядом лежали братья. А в доме напротив, в окне, был виден силуэт девушки — она играла на рояле.
Так я все это вместе и запомнил: звезды, братья, вальс Шопена и запах акации. Детство…
Сейчас дом Верико уже не тот. Асфальтированной веранды на втором этаже
нет, — Верико после смерти мужа второй этаж продала. После ее смерти Софико хотела откупить его обратно, но владелец не согласился, и Софико надстроила третий этаж. Там она и живет с семьей — со своим мужем Котэ Махарадзе и детьми. А на первом этаже Софико устроила музей Верико Анджапаридзе и Михаила Чиаурели и театр одного актера. Ореха и вишни тоже нет, во дворе сделали маленький бассейн. И оврага давно нет, и Веры-речки нет, — ее загнали в трубу под землю, а на ее месте теперь широкая улица…
А раньше в доме Верико жили Верико, дядя Миша Чиаурели, их дети Рамаз и Софико, Джиу — сын умершего старшего маминого брата, Отар — сын дяди Миши Чиаурели от первого брака, старшая сестра дяди Миши — толстая Наташа, двоюродная сестра дяди Миши Анико, домработница Нюра, бонна Софико по кличке Ляпупедор и поклонница Верико хромая Тина.
Бабушка (мама Верико и моей мамы), которую все звали Бута, жила отдельно, но когда в сорок втором году упала и сломала бедро, тоже лежала в доме Верико. И часто бывали и другие родственники: средний брат мамы Леван, его сын Тимур, мой ровесник, его дочка Кети — ровесница Софико, племянники бабушки Буты братья Иващенко — Жоржик и Игрунчик с Олежкой. И Мишурка — актер кукольного театра. Еще в доме не ночевал, но постоянно присутствовал шофер Чиаурели Михаил Заргарьян по прозвищу Профессор. И каждый вечер приходили в гости актеры из театра Верико, работники киностудии и дальние родственники, которые во время войны из-за комендантского часа оставались ночевать…
В старости все видится, как в бинокль, — чем дальше, тем лучше…
НЮРА. До войны утро в Тбилиси начиналось с криков:
— Мацон, молоко-о-оо! Мацон, молоко-о-о!..
Это крестьяне из ближайших деревень привезли товар. На продавцах были подпоясанные сатиновые рубахи, сатиновые брюки, заправленные в толстые шерстяные носки, на ногах — каломани (лапти из сыромятной кожи), на голове — кахетинская шапочка, а в руках — палка, чтобы погонять осла (товар крестьяне возили на осликах).
После “мацон, молока” появлялся следующий и кричал:
— Яйца! Яйца!
Какой-нибудь остряк обязательно кричал в ответ:
— Что болит?
— Яйца! Яйца!
Продавцы русский знали плохо.
Последним приходил торговец самоварным песком (для чего самоварный пе-
сок — я до сих пор не знаю, но один раз видел, что кто-то его купил).
Домработница Нюра, маленькая, сухонькая пожилая женщина в байковом халате, с утра стояла у ворот в наш дворик и, подбоченясь, поджидала продавцов.
У одного из трех продавцов (а иногда и у всех сразу) ослики проявляли свой ослиный характер, ни с того ни с сего останавливались и не хотели иди дальше. Тогда хозяин начинал материть упрямца и лупить палкой. Нюра только этого и дожидалась: она налетала на продавца и с криками: “Живодер, тебя бы так!” — принималась отнимать у него палку. Тут же со двора на помощь Нюре выбегал Бутхуз, свирепо лаял, подпрыгивал и щелкал зубами перед носом несчастного. Но не кусался (кусаться ему Нюра не разрешала). Потом выбегали соседи и отдирали Нюру от продавца. А продавец каждый раз грозил, что если эту дуру и собаку не посадят на цепь, он больше в наш переулок не придет. Но приходил — коммерция есть коммерция. И на следующий день все повторялось…
Чиклик и Казбек. Во время войны Верико с гастролей привозила продукты: кукурузную муку, масло, сыр… А из Зугдиди привезла живого козленка.
С козленком я подружился. Он был общительный, озорной и ласковый. Ходил за мной по всему дому, смешно цокая копытцами, а когда я во дворе играл в футбол, он тоже пытался боднуть мяч. И спать козленок ложился вместе со мной. Я назвал его Чиклик — как моего любимого игрушечного тигренка, который остался в Москве.
А еще мы вместе с Чикликом читали. У Верико была хорошая театральная библиотека, и в одиннадцать лет я уже начал читать Мольера и Шекспира. Особенно мне нравилась “Двенадцатая ночь”. Читал я на тахте в зале: лежал на животе, опершись на локти, а тяжелый том Шекспира лежал передо мной. Чиклик устраивался на тахте рядом.
А к празднику трудящихся Первому мая страстный поклонник Верико милиционер Гамлет Мамия привел во двор барана и сказал Нюре: “Это для Верико. Пусть кушает на здоровье!”
Баран был крупный, с мощными рогами, и мы назвали его Казбек.
Казбека загнали в подвал, а дверь запереть забыли. Баран вышел, — а мы с Чикликом в это время во дворе играли в мяч. Казбек увидел Чиклика и влюбился в него. Когда мы пошли в дом, Казбек последовал за нами. Козленка в доме еще терпели, а барана Верико велела снова загнать в подвал и запереть.
Заперли. Мы с Чикликом пошли читать. Расположились на тахте, лежим, читаем. Слышу: удар где-то внизу, цокот — и на нас сверху наваливается что-то очень тяжелое и горячее. Это Казбек выбил дверь в подвале и прибежал к своему приятелю Чиклику.
Чиаурели был депутат, и у него был депутатский паек, но народу в доме было столько, что продуктов все равно не хватало. Но всем было ясно, что ни Казбека, ни Чиклика никто резать и есть не будет. Их отвезли в Дигоми (деревня недалеко от Тбилиси, откуда родом Михаил Чиаурели) и отдали в стадо.
Когда мы с мамой приехали в Дигоми менять вещи на продукты, я пошел навестить Чиклика. И увидел такую сцену: пасутся на травке бараны, Чиклик подходит к одному из них и начинает задираться, бодает его своими рожками. Баран терпит, терпит, а потом решает наказать нахала. Занимает боевую позицию… И тут из-за валуна выскакивает Казбек, мчится стрелой к обидчику и с разбега долбает того рогами в бок. Баран катится по траве. А после — Казбек возвращается за валун, а Чиклик идет задираться к следующему барану.
— Так весь день развлекаются, мерзавцы, — сообщил пастух.
А я подумал, что рановато я моему приятелю Чиклику Шекспира давал. В его возрасте нужно читать “Муху-цокотуху”.
Профессор. Шофер дяди Миши Чиаурели Профессор всегда выглядел элегантно, почти как сам дядя Миша, и все время был рядом с хозяином. И когда в Тбилиси приезжали именитые гости (Джон Стейнбек, сын Черчилля, Назым Хикмет), дядя Миша встречал их вместе с Профессором. Так и представлял его гостям:
— Познакомьтесь, это Профессор.
И гости уважительно именовали Михаила Заргарьяна “господин профессор”, и никак не могли понять, что это “господин профессор” все время бережно держит в левой руке. А это была крышка от радиатора, Профессор таскал ее с собой: боялся, что сопрут.
Однажды (когда Чиаурели уже не стало) я наблюдал такую сценку. Девять тридцать утра. По зале с антикварной мебелью, по сверкающему фигурному паркету Профессор катит колесо. Открывает дверь в спальню, закатывает туда покрышку и зовет:
— Верико! А Верико!
— Что? — не открывая глаз, сонно спрашивает Верико. Как всякая театральная актриса, она поздно ложится и поздно встает.
— Открой глаза! Посмотри!
Верико приоткрывает один глаз.
— Ну?
— С такой покрышкой можно ездить? Можно?!
— Хороший шофер с такой покрышкой может ездить, а у говновоза любая лопнет, — бурчит Верико.
— Вера Ивлиановна, я вас вожу, — напоминает Профессор.
Верико открывает оба глаза.
— Господи, чем я перед тобой провинилась, что ты окружил меня такими идиотами!..
И далее она минут десять с трагедийным надрывом сетует на судьбу. Верико Анджапаридзе критики включали в десятку лучших трагедийных актрис ХХ века, и, когда она с таким пафосом говорила на сцене, зал рыдал. Но Профессор был человеком дела и эмоциям не поддавался. Когда Верико утомилась и замолчала, он спокойно говорит:
— Деньги давай.
Верико тяжело вздыхает, переворачивается на другой бок и бормочет:
— В тумбочке посмотри…
А когда у Верико уже не было средств содержать шофера с машиной, Профессор переквалифицировался в футбольные фотографы и прославился больше, чем Чиаурели, и даже больше, чем Верико и Софико. Прославился почти как Котэ Махарадзе. Если в ворота тбилисского “Динамо” забивали мяч, весь стадион, шестьдесят тысяч болельщиков орали: “Профессор, не снимай!!!”
Бута. Бабушка Бута жила отдельно — у нее была своя комната. Когда я три недели прогуливал школу ( почему — я рассказал выше), я в девять утра являлся в гости к Буте. Бута усаживала меня в кресло, варила кофе, набивала табаком папиросы (Бута курила, и мама курила, и папа курил, и Верико курила, и Отар курил, и Рамаз курил, и Нюра курила, и я втихомолку курил с одиннадцати лет — только Джиу и собака Бутхуз не курили) и рассказывала о прежней жизни в Кутаиси, о дворянском собрании, о балах (бабушка была урожденная княжна Месхи). Ровно в час, когда заканчивались уроки, я забирал свой портфель и шел домой, каждый раз прихватывая у Буты пару папирос. А Бута делала вид, что не замечает, — чтобы не придавать моему курению официального статуса.
Так продолжалось до тех пор, пока Буту не навестила мама.
— Самый внимательный из всех вас мой внук Гиечка, — сказала ей Бута, — каждый день ко мне заходит, чтобы мне скучно не было.
— Когда он к тебе заходит? — удивилась мама.
— С утра.
— И давно?
— Две недели.
— Мама, с утра ребенок в школе должен быть, а не у тебя! — расстроилась ма-
ма. — Вот что значит без отца растет!
И Буте попало, и мне. Мама в первый и последний раз стукнула меня по затылку, тут же испугалась и стала переживать:
— Гиечка, больно?
Час я ее потом успокаивал.
А зимой Бута поскользнулась, упала и сломала бедро. Её перевезли к Верико, и она лежала в комнате на первом этаже. Всегда свежая, чистенькая, доброжелательная. Времени свободного у нее было мало. Возле Буты стоял телефон, и она исполняла обязанности диспетчера: всегда знала, где кто, что было очень сложно при таком количестве обитателей дома. Кроме того, она решала за нас задачки: мне по арифметике, а Рамазу и Джиу по алгебре. И еще делала заданные им в школе на дом переводы с французского.
Каждую субботу приходил сын Буты, средний брат мамы Леван, и клал Буте под подушку деньги. А мы потом у нее выцыганивали почти все на кино, мороженое и семечки. Бута никогда не отказывала, но больше всех получал Джиушка (он был сиротой, и Бута его не только любила, но и жалела). А Верико жаловалась маме, что Бута окончательно разбалует детей.
Дядя миша Чиаурели. Иногда, когда приезжали родственники, мне стелили в зале. Там на стенах висело много картин. Особенно мне нравилась картина Пиросмани — белые барашки на темном склоне. Когда я вспоминаю дом Верико, я вспоминаю этих барашков, освещенных луной.
Но спать в зале я не любил. Потому что каждый раз ровно в шесть утра в кабинете Чиаурели (двери которого выходили в залу) начинал петь Карузо: это дядя Миша проснулся, поставил свою любимую пластинку и уже начал что-то мастерить.
В его кабинете кроме письменного стола и стеллажа с книгами стоял рабочий стол с инструментами, тисками и токарным станком. И дядя Миша все время что-то мастерил: то мебель для загородного дома, то нарды. И меня к этой деятельности приобщил: под руководством дяди Миши я выточил мундштук из плексигласа, который потом подарил Буте.
Сын зеленщика Михаил Чиаурели в жизни добился многого. Он был скульптором, киноактером, режиссером, слесарем, плотником, хорошо играл на гитаре и очень хорошо, профессионально, пел: и романсы (которых он знал бесчисленное множество), и оперные арии (он занимался в консерватории вокалом).
Когда я говорю, что на мое творчество оказал громадное влияние Михаил Чиаурели, многие удивляются, что может быть общего между постановщиком фильма “Падение Берлина” и режиссером фильма “Я шагаю по Москве”… Но они никогда не видели первые фильмы Чиаурели “Хабарда” и “Последний маскарад” и главное — не слышали его рассказов. Рассказчиком дядя Миша был потрясающим, другого такого я не встречал. (Я уже писал, что одна из его историй — про директора — целиком вошла в фильм “Не горюй!”.)
Дядя Миша рассказывал обо всем с юмором. Даже об очень грустном.
Из рассказов Чиаурели. Когда умер старый Эдишер, Чиаурели был за границей. До Тифлиса добрался в день похорон. Заходит он в свой двор, посредине двора — стол, на столе — гроб, вокруг на некотором расстоянии стоят родные и друзья. На ступеньках веранды музыканты: зурна, барабан-доли и певец Рантик — из хинкальной на Плеханова. Зурна выводит печальную мелодию, и Рантик тоненьким фальцетом поет.
Около гроба сидит мать дяди Миши, вся в черном, голова опущена, лица не видно. Дядя Миша подошел к ней, обнял — и почувствовал, что она мелко-мелко дрожит. “Плачет, конечно”.
— Мама, я здесь. Я приехал.
Мать, не поднимая головы, погладила его руку, и тихо, чтобы другим не было слышно, сказала:
— Хорошо, что ты приехал, сынок. Умоляю, скажи Рантику, чтобы замолчал, а то я от смеха описаюсь.
На бумаге этот рассказ много теряет, потому что Чиаурели воспроизводил пение Рантика, — и мы понимали, что от смеха точно можно было описаться. Рантик пел, слегка подвывая, а какие-то слова вдруг громко выкрикивал и подпрыгивал… Нет, это надо было слышать и видеть.
Верико и дядя Миша официально расписались, когда Чиаурели исполнилось семьдесят пять (и то только потому, что дяде Мише было лень писать завещание). А когда дяде Мише стукнуло восемьдесят семь, у них случилась первая сцена ревности: Верико нашла у Чиаурели любовное письмо от одной кинозвезды немого кино… А до этого они жили мирно. Обязанности были четко распределены: дядя Миша зарабатывал и строил — он любил и умел строить. Он построил этот дом Верико, дом в дачном поселке Цхнети, большой дом в Дигоми (деревне, где он родился)… А Верико любила и умела тратить.
После войны дядя Миша купил американский “Паккард” — Профессор очень гордился, что ездит на такой машине. Потом Чиаурели уехал на съемки, а когда вернулся, Профессор встретил его на “Победе”: Верико продала “Паккард”, а на разницу купила шубу. В следующий раз после съемок Профессор встретил Чиаурели уже на “Москвиче” — Верико купила себе еще одну шубу. И на вопрос мужа “Зачем столько шуб?” ответила:
— У Сары Бернар было сто тридцать семь. А у меня только три, и одна лезет.
Когда дядя Миша умер, Верико продала второй этаж дома — для того, чтобы отремонтировать первый.
Софико. Софико Чиаурели пошла в отца — она неутомимый строитель. После смерти Верико Софико надстроила третий этаж, потом подстроила к нему лифт, потом пристроила к третьему этажу веранду… А потом под верандой соорудила мастерскую для своего сына Никушки, который стал художником. После девяностого построила во дворе стойку бара и поставила столики с зонтиками — решила заняться бизнесом. Устроила кафе. Но бизнес прогорел — за столиками все время сидели друзья и знакомые, и брать с них деньги за кофе было неудобно. Да у них и не было.
А сейчас Софико построила во дворе маленький бассейн, и пристроила к дому вторую веранду, а напротив дома Верико, на склоне Горы Раздумий, собирается построить театр. Проект уже есть.
— На какие шиши? — каждый раз удивляюсь я.
— Я сама удивляюсь, — отвечает Софико.
Кто-то бесплатно даст материалы, кто-то рабочих пришлет — Софико в Грузии любят. Ну, и в долги влезает, наверное.
Про маленькую Софико скажу только, что она была очень наблюдательная девочка.
На свадьбу Отара во дворе зарезали свинью, разделали и стали варить в большом котле. Я наблюдал эту сцену с веранды и вдруг обнаружил, что Софико стоит рядом и тоже смотрит. Трехлетняя девочка — и такие ужасы!
— Свинюшку выкупали, — радостно сообщила мне Софико.
Софико моложе на восемь лет. Разница громадная: когда ей было три, мне было одиннадцать, когда мне было двадцать — ей было двенадцать.
Когда Софико стала актрисой, я, конечно, понимал, что она хорошая актриса, способная. Но Большой актрисой для меня была Верико. Я смотрел фильмы, где играла Софико, и когда театр Марджанишвили приезжал на гастроли в Москву, я ходил на все спектакли, где играла Софико. Сидел в первом ряду и мучился: через двадцать минут мне уже так хотелось курить, что я не понимал, что происходит на сцене, и ждал антракта. (И так было всегда, пока я не бросил курить. Я не пропускал ни одной премьеры Леонова, но ни одну, можно сказать, не видел.)
Какая Софико актриса — я понял, только когда в Доме работников искусств был ее творческий вечер. Там было много фрагментов из ее фильмов, она показывала отрывки из спектаклей. И передо мной раскрылась актриса такого широкого диапазона, с такой богатой палитрой, что я понял — в доме Верико была не одна Большая актриса, а две.
Дядя Миша Софико обожал. За всю жизнь не сделал ей ни одного замечания и во всем потакал. Средний сын Рамаз хлопот ему не доставлял, и всю энергию дядя Миша направлял на старшего сына, Отара.
Отар. Отар учился в Академии художеств, но учением особенно себя не утруждал. Ректор Академии, встречая Михаила Чиаурели, все время жаловался ему: Отар очень способный, но шалопай. И дядя Миша постоянно читал сыну нотации. Говорил, что он в возрасте Отара сам себя содержал, а еще и младших братьев и сестер воспитывал. Отару надоели отцовские нотации, и он устроился работать на склад. И в один прекрасный день к дому Верико подъехал грузовик, Отар с каким-то парнем сгрузили тяжелый мешок и вдвоем пронесли его через залу в кабинет Чиаурели.
— Это что? — спросил дядя Миша.
— Соль, — гордо сказал Отар. (Дело происходило во время войны, и соль была большим дефицитом.) — Для семьи.
— Откуда?
— На лопаты выменяли.
— А лопаты где взял?
— А лопаты были лишние.
Дядя Миша велел немедленно вернуть и соль, и лопаты и прочитал сыну нотацию о том, что честь дороже денег. Отар увез соль, вернул лопаты и ушел со склада. И стал хроникером на тбилисской киностудии. И жил жизнью советского служащего.
А парень, с которым он привозил соль, остался работать на складе, и в пятидесятых годах за свой счет, чтобы поддержать грузинский спорт, на трех самолетах возил болельщиков по всем городам, где играло тбилисское “Динамо”. А после перестройки стал олигархом и несколько раз баллотировался в президенты. И Отар мог бы так же, если бы его не сбили с пути.
Отар был для меня хоть и сводным, но главным братом. Ему было двадцать лет, он крутил “солнце” на турнике, мог выпить, не отрываясь, двухлитровый рог, умел рисовать смешные картинки, пел, играл на гитаре и на рояле и мог запросто отлупить трех человек, несмотря на то, что сам был маленького роста и горбатым. А глав-
ное — хоть Отар и был намного старше меня, но был со мной на равных, здоровался за руку, внимательно слушал и никогда не делал замечаний.
Братья. Отар был намного старше, и я с ним общался не часто. Но с другими братьями, когда жил в Тбилиси, я был неразлучен. Рамаз был старше меня на три года, Джиу — на два, а Тимур — на год.
Рамаз был фантазером и все время что-то из нас организовывал — секцию вольной борьбы, футбольную команду, шахматный клуб… А во время войны организовал сапожную мастерскую “Братья и Ко”, мы шили босоножки и продавали их на базаре.
А еще он был экспериментатором. В сорок первом на Новый год нам с Рамазом подарили по банке сгущенного молока. (Джиушки не было. Он уехал к тетке в Кутаиси.) Взрослые куда-то ушли, а мы ровно в двенадцать вскрыли банки и начали есть. Ели мы, ели… По полбанки съели — больше не лезет. Рамаз сказал, что надо насыпать в сгущенку кофе: “Будет намного вкуснее. У Верико есть кофе, я знаю, где она его прячет”. Он пошел в спальню Верико и принес пакет. Насыпал себе в банку три ложки, хотел насыпать и мне, но я отказался: “Дай я сначала из твоей попробую”. Попробовал — не понравилось: очень горько. А Рамаз доел свое молоко с кофе до конца. Говорил, что я не прав: “Вкус не горький, а пикантный.”
А на следующее утро Верико подняла крик: “Кто взял мою хну?!” (Турецкий порошок для окраски волос в рыжий цвет.)
Рамаз потом боялся, что у него на попе вырастут оранжевые волосы, но обошлось…
Джиушка был спокойным и молчаливым. Никогда не спорил, не ругался, не обижался. Если я начинал с ним бороться, он всегда поддавался, хотя был намного сильнее меня. А Тимур был очень общительным: он знал в Тбилиси всех, и его все знали. А еще он был страшный аккуратист: когда он приезжал ко мне в Москву, то на ночь брюки аккуратно складывал под матрас.
Рамаз стал кинорежиссером, Джиу — геологом, а Тимур — врачом.
Первым скончался Отар.
Потом — Джиушка. Сосед попросил Джиушку помочь с ремонтом “Москвича”, Джиушка вручную вытащил мотор, и у него заболело сердце. Он пошел в больницу к Тимуру, на обследование. И Тимур обнаружил, что Джиушка уже перенес на ногах два инфаркта.
— Больше моторы не поднимай, — велел Тимур. — Для этого существует техника.
Моторы Джиушка не поднимал, но… В одно воскресенье он лежал на тахте, читал, а на балконе играл щенок, которого притащил сын Джиушки. Щенок умудрился пролезть между перилами и упал с балкона. Джиушка вскочил и — разрыв сердца.
Потом ушел Рамаз. Рамазу еще не было пятидесяти, когда он тяжело заболел. Его положили на операцию, вскрыли и зашили снова: все в метастазах. Рамаз знал, что у него неоперабельный рак. Боли были очень сильные, и Рамаз попросил Тимура облегчить ему уход. Тимур сделал укол.
Правильно ли поступил Тимур, выполнив просьбу Рамаза, — теперь судить не нам: Тимура тоже уже нет…
В прошлом году я был в Тбилиси. Остановился у Софико. Вечером Софико и Котэ пошли к кому-то на юбилей. Звали и меня, но я не пошел — я здесь всего на два дня, надо успеть повидать друзей. Открыл записную книжку, полистал… И понял: некому мне звонить.
Грэм Грин писал, что статистики могут печатать свои отчеты, исчисляя население сотнями тысяч, но для каждого человека город состоит всего из нескольких улиц, нескольких домов, нескольких людей. Уберите этих людей — и города как не бывало, останется только память о перенесенной боли…
P.S. Многие мои знакомые, близкие и не очень близкие, коллеги и смежники — актеры, режиссеры, операторы — написали книжки. И первое, что я делаю, когда они дарят мне свою книжку, — смотрю фотографии, ищу себя. Если не нахожу, пролистываю текст, ищу свою фамилию. Если не нахожу, начинаю читать внимательно: “Так, про этого написал… И про этого написал… И про этого… Мог бы и про меня — меня тоже не на помойке нашли!”
Когда я сам стал писать книжку, то решил не повторять ошибок коллег и написать обо всех, с кем работал, с кем дружил, у кого учился. Но… быстро понял, что тогда моя книга будет похожа на телефонный справочник большого города. Поэтому те, кто бы должен был быть упомянут в этой книжке, но себя не нашел, не обижайтесь. Это я не от забывчивости. Я упоминаю только тех, кто повстречался по дороге повествования.
И еще. Многих уже нет. А мой друг Лева Оников — опытный тамада — учил, что когда поднимаешь тост за ушедших, перечислить поименно всех — нельзя. Потому что можно кого-то пропустить, и ему Там не нальют. Будет стоять с пустой чашей…
21.08.02.