Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2002
Не буду лукавить — я пишу эту статью, уже прочитав две предыдущие. Они были отрекомендованы мне как условно отрицательные; такими, на мой взгляд, и являются. Мое же впечатление о романе С. Гандлевского “<НРЗБ>” безусловно положительно, так что я заранее предвкушал ситуацию литературной полемики, где выгоднее ходить вторым. Приятно подойти к исписанной доске не только с мелом, но и с тряпкой. Но вот — подошел, и нет никакой охоты искать ошибки. Возникает и крепнет фундаментальное сомнение — а на той ли доске мы все пишем? И под каким углом она повернута к читателю? В процессе размышления на означенные темы из глубин моего мозга всплыли два веских слова: интерпретация и автороцентризм.
Действительно, современные критики удивительно много рассуждают на тему, что хотел автор сказать своей прозой. Несмотря на рассыпанные в культуре предостережения, раскрывают смыслы, декодируют. Столетие психоанализа уточняет основной посыл: может быть, не хотел сказать, а подсознательно вписал. Вот это. Далее критик храбро работает с собственной интерпретацией. И его не смущает, что сама задача (осознанная или интуитивная) зашифровать внятный абзац многостраничным художественным целым абсурдна. Две-три мысли сообщить событиями, эмоциями, запахами, ландшафтами… Между тем, нельзя расшифровать то, что изначально не зашифровано. Попробуйте изложить автору любую свою интерпретацию его повести или романа и проследите за его реакцией. Добро бы он взвился как ужаленный и заорал нет! не то. По психиатрическим канонам это означало бы, что вы попали в точку или, в крайнем случае, что истина где-то рядом. Автор же цедит да… любопытно… может быть… — откровенно скучая. Не нужна интерпретация ни автору, ни потенциальному читателю. Ему нужны доводы, чтобы начать читать. Что же до уже прочитавшего индивида — осмелюсь судить по себе. Тоже не нужна.
Концепция же автороцентризма на первый взгляд соблазнительна и гуманистична. Нам в искусстве интересно кто. Прежде чем читать, мы посмотрим на имя автора. О! Сергей Гандлевский! Любимый нами поэт. Почитаем прозу поэта, поищем скрытый лирический канал. Да он и скрыт плоховато — вот, главный ге-
рой — поэт. Неважный поэт, да это автор, верно, из скромности. А теперь окунемся в исповедь милейшего Сергея Марковича, послушаем, что он хочет нам сказать. Круг замкнулся. Порочный? А как же.
По-моему, концепция автороцентризма неприятная и, говоря современным языком, тормозная, поскольку вгоняет автора в рамки его репутации. Мы в плохо забытом кабачке “13 стульев”. Пан патриот, пан свободолюб. Пан поэт. Присаживайтесь, откиньте прядь со лба. Над чем работаете?
Представьте себе, что вы, пан критик, попали в гости к Сергею Марковичу Гандлевскому и он угостил вас курицей собственного приготовления. Неужели вы и ее протрактуете как курицу поэта, прочитаете как символ лирического высказывания, посетуете на куцеватое крыло? Нет, думаю, вы с удовольствием скушаете порцию и оцените вкус, а в крайнем случае, если уж вам так необходимо сопоставление, сравните эту курицу с другой, съеденной вами вчера. Давайте мыслить по-человечески.
Мне понравился роман “НРЗБ”, потому что за его страницами я увидел и почувствовал живых людей. Я рад, что высказываю этот тезис позже своих оппонентов, потому что с ним все равно нельзя работать в полемическом дискурсе. Я не могу его доказать — разве что меня увешать в процессе чтения разнообразными датчиками и наблюдать за качаниями стрелок на живометре. Мой собеседник не может этот злосчастный тезис опровергнуть, если, конечно, не прибегать к детсадовскому формату диспута. Не видишь. Вижу. Гадом буду. Хотелось бы из культурных соображений не проговаривать таких неконструктивных и интимных положений. Но — не получается, потому что тут самая суть воздействия, да и вообще феномена художественной прозы. Может быть, ляпнуть, помолчать скорбную минуту, пережидая неловкость, а потом продолжить общую беседу, как ни в чем не бывало? Но зачем…
Вы упрекаете Леву Криворотова в том, что он не идеальный человек. Если его прочитать как иероглиф, фигуру речи, получается невнятность, неидеальность со всех сторон. Неидеальный поэт, злодей, герой и любовник. Но не идеальный именно потому, что человек, фигура, но не речи. Рахметов спит на гвоздях. Это написано у Чернышевского, а теперь и у меня. А Чернышевский, Криворотов и мы с ва-
ми — на кровати, потому что на гвоздях больно спине. Покуда имя на странице не налилось живым, автор над ним вполне властен и бросает своего бумажного солдатика туда, куда живой не рискнет шагнуть. Интерпретатору просторно. Но как только герой ожил, он обрел все сохранительные инстинкты, тревоги, сомнения, липкие страхи нас с вами. Но и подлость его, и смелость обрели человеческий вес. И не надо ловить меня на образе — окуджавский бумажный солдатик был, конечно, живой, потому и помедлил, прежде чем шагнуть в огонь. И песенка длилась, покуда он медлил.
Хорошо, скажете вы. Вот и Николай Степанович Гумилев учил начинать со вкусового высказывания, а потом через потому что переходить к придаточному. Итак, герои живы, потому что… Что ж, я попробую ответить, но вам это не понравится. Потому что опять будет смутно и недоказуемо.
Как раз потому, что герой не автор и не прототип. Не пустой сосуд, в который надо зачем-то (целиком или фракционно) переливать себя или соседа. А такой же сосед, только чудом увиденный и уловленный через невидимую стенку. И художественная проза возникает именно в зазоре между реальным опытом автора и попущением, представлением. Впрочем, это азбука. Кстати, то, что автор не Криворотов, я как раз могу — ну, не доказать, а показать. Ближе к концу романа Лев Васильевич попадает вечером в район Пушкинской площади и среди других ее обитателей видит, как “дядька моих лет прошествовал мимо прогулочным шагом с белым колченогим боксером на поводке”. Герой видит автора, но не узнает его, а вот я узнаю. Да и сам выбор в качестве главного действующего лица посредственного поэта есть, по-моему, жест не приближения героя к автору, а удаления от него. Если Мандельштам в качестве противоположной к поэтической профессии называл актерскую, то к концу ХХ века, пожалуй, нет ничего более далекого от поэзии, чем посредственный поэт. Тут речь не о вкусах, а о способах социализации.
В итоге мое позитивное высказывание близко к нулю. Я голословно и в самых общих выражениях поклялся в любви к роману “<НРЗБ>”, выделив в нем ровно ту единственную и чудесную особенность, которая отделяет, на мой опять же взгляд, художественную прозу от сублимата. Писатель предстает новоявленным Урфином Джюсом, получившим неизвестно откуда и на время порцию живительного порошка. Ну и что дальше? Что, например, добавляет “<НРЗБ>” к уже существующему в культуре корпусу художественной прозы?
Во всяком случае, не расстановку персонажей, не колено сюжета. А то же, что каждая тварь — к экипажу ковчега, что каждый новорожденный — к человечеству. Жизнь литературного героя, уж если она возникла, не ограничена непременным увяданием и смертью. Шумная или тихая, она будет долгой — и туда, в некое преддверие вечности, она утягивает клочки времени, воздуха, пространства, улицу, бульвар.
Сказанное выше не значит, что я не могу усмотреть параллелей и ассоциаций, идущих от “<НРЗБ>” к тем или иным внутри- или окололитературным сюжетам. Да только это не очень-то интересно, потому что может идти и от мертвого, и от живого, и, того хуже, от живого к мертвому. Как говорится, смысловые галлюцинации. Не это радует и завораживает. Как, впрочем, и не уровень письма. Уровень прозы Гандлевского признают все. А отдельно — действует или не действует.
В частной беседе Сергей посетовал мне, что “<НРЗБ>” как правило больше нравится т.н. “простым” читателям и очень редко — людям литературным. Теперь я могу объяснить хотя бы этот эффект: литераторы помещают “<НРЗБ>” изначально в неуютный контекст, подходят к нему с мерками то ли лирической поэзии, то ли “Трепанации черепа”, вчитывают туда то, чего там нет, потом (в лучшем случае) вычитывают то, что есть, сличают первое со вторым и расстраиваются. А зря. Лучше бы просто прочитать — ради удовольствия.