Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2002
Арнольд Каштанов
Эгоизм — себялюбие, забота об одном лишь себе без внимания к другим.
В. Даль
Эгоизм — себялюбие, поведение, целиком определяемое мыслью о собственной выгоде.
Словарь русского языка
Эгоизм — себялюбие, предпочтение своих интересов интересам общественным и интересам других людей.
Словарь иностранных слов
1. Биологический приказ
“Он удивлялся тому, что у кошки прорезаны две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее находятся глаза”, — написал Лихтенберг двести лет назад.
Целесообразность мироустройства нас поражает. Ведь мы не чувствуем ее в своей душе, и все наши попытки устроить жизнь целесообразно заканчиваются неудачно.
Эта самая шкура с двумя дырочками в нужном месте приобретает более густую шерсть, если кошки должны приспособиться к холодному климату. Если же кошку поднять на большую высоту, где не хватает кислорода, кровь ее обогащается гемоглобином и красными кровяными тельцами. С нашей кровью произойдет то же самое. Мы приспосабливаемся не хуже. Все в нас целесообразно, даже, как оказалось, аппендикс. Устройство и работа клетки, хромосомы, гена, мозга, гипоталамуса — вызывают у нас глубочайшее, почтительнейшее изумление. Мы говорим, что это — результат приспособления. В то же время мы говорим, что наше поведение — результат того же приспособления.
Почему же первое изумляет совершенством, а второе не выдерживает критики на протяжении всей истории человека разумного? Оставим войны и разорение среды обитания, но почему “победитель не получает ничего” и слишком часто сам стремится к собственной гибели?
Есть очень много непростых ответов и один простой. Непростые ответы все исходят из того, что мы слишком сложны и одни наши интересы противоречат другим (общественные — личным, сексуальные — самосохранению, плотские — духовным, физиологические — нравственным и так до бесконечности). Заметим: никому не придет в голову предположить, что сложность клетки, хромосомы или мозга приводит к тому, что одни их функции противоречат другим. Сложность устройства и создает функциональную гармонию, одно неотделимо от другого. “Противоречиво” в живой природе только наше поведение.
Простой ответ заключается в том, что, говоря о целесообразности эволюции, мы неправильно определяем ее цель, принимая за нее приспособление.
Дождевое облако меняется в соответствии с изменениями среды, как живое существо. Меняется форма, состав, плотность, кислотность, можно говорить о рождении, росте, развитии и даже о размножении при определенных условиях (при питании парами воды из окружающей среды). Почему же можно говорить о приспособлении биологической клетки, но нельзя говорить о приспособлении облака?
Потому что приспособление вызвано особым свойством живого, к нему вынуждающим. Живая клетка размножается делением, после которого возникают две, имеющие свойства исходной. Деление продолжалось бы до бесконечности, и потомки клетки за короткое время заполнили бы земной шар, если бы не было сопротивления среды. Смерть клетки наступает от внешней причины — воздействия среды, но вызвана причиной внутренней — стремлением к экспансии. Именно оно отличает живую природу от неживой.
Живые организмы состоят из клеток. “Целая система обладает всеми свойствами своих членов”, — этот закон системности биолог Конрад Лоренц (“Оборотная сторона зеркала”) распространяет на живую жизнь. Формально из этого закона можно вывести следствие: все живое стремится к экспансии.
Когда экспериментаторы освобождали участок земли от обитавших там лягушек, свободное пространство занимали соседи. Для этого им иногда приходилось бросать уже обжитые жилища. Если вы когда-нибудь пытались бороться с муравьями на своей земле, вы знаете, что эта затея безнадежна: муравьи переселятся с соседних территорий. Это территориальная экспансия. Одно время она объяснялась пользой для вида, но потом ученые отказались от этого объяснения.
Биологи показывают, как тотальная экспансия живого превращается во внутривидовую агрессию простейших, пресмыкающихся, насекомых, рыб, птиц и млекопитающих, в том числе человека. Лоренц, убежденный дарвинист, всюду, где можно, старался объяснить внутривидовую агрессию пользой для вида, но и ему пришлось признать: “внутривидовой отбор может привести к возникновению форм и способов поведения не только совершенно бесполезных для приспособления к среде, но и прямо вредных для сохранения вида”. К таким вредным формам Лоренц, между прочим, относит агрессивность человека, грозящую гибелью всему живому.
Экспансия осуществляется ради экспансии, а не ради пользы. Именно она неутомимо и слепо воспроизводит и воспроизводит живые клетки в геометрической прогрессии с неотвратимостью химической реакции и физической инерции. Она же создает все возможные мутации. Продукты мутаций также размножаются делением, “стремясь” к экспансии. Все стремится к экспансии во всех направлениях и осуществляет ее там, где не встречает препятствий.
То, что мы называем приспособлением, — это, в сущности, ограничения, которые накладывает на экспансию сопротивление среды.
Цель природы, таким образом, в экспансии жизни. Если признать ее нашей целью, то поведение так же целесообразно, как устройство.
При этом возникает вопрос, надо ли заключать в кавычки слово “цель”.
“Самое удивительное свойство живого — и в то же время больше всего нуждающееся в объяснении — состоит в том, что оно развивается как будто вопреки законам вероятности, в направлении от более вероятного к более невероятному, от более простого к более сложному, от систем с более низкой гармонией к системам с более высокой гармонией”, — отметил Лоренц.
Это свойство — сопротивление возрастанию энтропии во вселенной. Физики и математики сегодня говорят, что вселенная конечна, а значит, вследствие возрастания энтропии обречена на гибель. И вот в ней возникает жизнь, которая сопротивляется этому. Счастливая это случайность, закономерность или чья-то воля, экспансия жизни оказывается для вселенной как нельзя более кстати.
Предположим, что вселенная не меняется ни в пространстве, ни во времени. (На самом деле в неизменяемом мире одна-единственная клетка будет размножаться до бесконечности и заполнит собой весь мир. Но мир при этом изменяется, что противоречит исходному допущению. Следовательно, неизменяемого мира, в котором есть жизнь, не может быть.)
Что может узнать живое существо о неизменяющемся мире? Обнаружить его с помощью рецепторов нельзя. Он имеет лишь одно свойство — неопределенность.
Изменение — это мера устранения неопределенности. Но именно так определяет кибернетика термин информация.
Червяк и, скажем, одноклеточный организм, оказавшись в одном и том же солевом растворе, получат разную информацию. Иными словами, разговор о ней имеет смысл, только если информация и ее получатель рассматриваются как единая система.
С этой точки зрения червяк — часть информационного целого. Его рефлекс включает в себя и изменение самого червяка — отпечаток в его нервной системе. Поэтому повторное воздействие вызовет несколько иную реакцию. Способность по-разному реагировать на воздействие и на его повторение означает способность червяка хранить информацию. Все изменения метаболизма, анатомии и физиологии на протяжении эволюции, закрепленные в свойствах клетки и генах, — это способ живого хранить информацию. Что же в нем в таком случае не информация?
Мир для живого существа — это информация, само существо — ячейка для ее хранения.
Есть единое информационное поле вселенной и живая система — часть информации в нем. Представить вселенную в виде такого поля тем легче, что наука стремится в конечном счете свести все многообразие закономерностей к действиям элементарных частиц, к “да” и “нет”, единице и нулю — языку компьютерных программ. В этом вселенском компьютере небольшой набор аминокислот представляет собой биологический файл, который хранит часть вселенской информации и выполняет команду, “биологический приказ”.
Уподобив вселенную информационному полю, в котором и мы сами — информация, мы не сказали ничего нового. То же утверждает и любая монотеистическая религия, по которой Бог всюду и в нас самих. То же утверждает и философия, в которой существует понятие субстанции — некоей реальности, связывающей мир в единое непрерывное целое (в мире не может быть пустот). Модное слово информация, не принося нового содержания, работает как поэтический образ. Он уже давно существует в нашем сознании. Ведь говорим же мы о человеке, что он “запрограммирован” или что “я не создан для блаженства, ему чужда душа моя”. Мы по-прежнему не знаем, нужно ли ставить кавычки в слове “цель”. Будем держать их в уме.
Эгоизм, по словарям, — поведение, направленное на достижение собственной пользы. Мы привыкли думать, что это и есть наша природа, “животная сущность”. Но этого нет даже у животных. Если территориальные животные (термин этологии) селятся на расстоянии друг от друга, не подпуская к себе чужака, если, соблюдая этот принцип, они бесстрашно бросаются в бой “из принципиальных соображений”, они делают это не для своей выгоды, а для пользы вида, а иногда — во вред и себе и ему.
Что же ими движет?
Прежде говорили об инстинктах. Это соответствовало представлениям классической механики, в основе которых лежало понятие силы. К примеру, го-
лод — сила, заставляющая искать пищу. Сегодня исследовательский интерес смещается с механистической целесообразности на нецелесообразность.
Поймав мышь, кошка не обязательно ее съедает, зато она ловит и несъедобные предметы, если они не вызывают у нее страха. “Мы знаем о наших собаках, что они с величайшим азартом вынюхивают, рыщут, бегают, гоняют, хватают и рвут, когда они не голодны; каждому любителю собак известно, что азартного пса-охотника нельзя, к сожалению, отучить от его страсти никакой кормежкой”, — пишет в своей книге Лоренц. Гусей кормят до отвала, они отказываются от пищи, но когда зерно бросают в воду, они начинают нырять за ним. Гуси не могут не нырять, как бы сыты они ни были, так же как собака и кошка не могут не гоняться за своими жертвами.
“Серому гусю необходимо триумфально кричать. … Он не может разрядить накопившееся возбуждение на какой-нибудь замещающий объект, как это делает мышь, грызущая любые предметы, или белка, стереотипно кувыркающаяся в тесной клетке, чтобы избавиться от потребности в движении”.
Эрих фон Гольст извлек из тела дождевого червя нервную систему и поместил ее в физиологический раствор. Она посылала отсутствующим мышцам сигналы к движению. Когда у другого дождевого червя удалили мозг, он начал непрерывно ползти и не мог остановиться. Так же краб, лишенный мозга, продолжал есть, пока имелась пища.
Открытия Гольста показали, что инстинктивное поведение животного вовсе не является цепью рефлексов, как думали раньше. Любое движение готово к воспроизводству всегда и содержится в заторможенном виде. Стимулы внешнего мира не “заводят” его, а снимают торможение.
Со времени открытия прошло более полувека. Готовы ли мы сегодня осознать их значение для нашей “философии поведения”? Мы легко приняли открытие, что в хромосомной цепочке или в нуклеидах гена записано все дальнейшее анатомо-физиологическое развитие человека в тех условиях, которые ему предоставит судьба, — вплоть до цвета глаз, формы носа и манеры смеяться или хмурить брови. Теперь оказывается, что предопределено нечто большее.
По образному выражению Лоренца, все инстинктивные движения содержатся в животном, как напряженная арматура в железобетоне. Содержатся не просто движения, а цепочки движений, моторные схемы.
Поведение животных “запрограммировано” не на полезный результат, а на разворачивание собственной схемы.
Даже в поисках и поглощении пищи. В нервной системе заключена последовательность движений, моторная схема, структура, хранящая информацию. Функция ее — утоление голода. Оказывается, утоление голода создало новую самостоятельную потребность: реализацию структуры, утоляющей голод. Она может быть сильнее голода. Белка в клетке может погибнуть от голода, но от неподвижности — невозможности реализовать структуру — она погибнет тоже.
Так целесообразность превращается в нецелесообразность, “эгоизм” — в экспансию. Можно говорить о нецелесообразности поведения, но с тем же правом можно говорить о нецелесообразности устройства, с помощью которого утоляется голод и поддерживается жизнь. Противоречие между целесообразностью нашего устройства и нецелесообразностью поведения, с которого мы начали статью, оказывается мнимым.
Движения стремятся высвободиться, как сжатая пружина стремится распрямиться. Мы видели, как белка крутится в колесе и мышь грызет что ни попадя. Такое импульсивное поведение может быть не связано ни с голодом, ни с жаждой, ни с каким-либо другим побуждением животного, кроме побуждения выполнить программу. Длительное невыполнение программы “приводит организм как целое в состояние беспокойства” (Лоренц).
Так вот, оказывается, откуда происходит наше святое беспокойство, наша вечная необъяснимая тревога, “видовой признак человека разумного”! Она роднит нас со всем живым.
От нее никуда не деться. Лоренц не случайно уточнил: организм как целое. Мы можем и не знать, что послужило причиной беспокойства целого. Мы стучим ногой по полу и пальцами руки по столу. Мы напеваем, вскрикиваем при испуге, хватаемся за голову и кричим при неудачном действии, плачем. Иногда мы ни с того ни с сего чувствуем тревогу и начинаем искать, чем она вызвана. Мы обращаемся к сознанию и ищем рациональные основания для этой иррациональной тревоги.
Разумеется, мы всегда находим их. Совестливые люди ищут причину в нечистой совести, а подозрительные — в чьих-то кознях. Неуверенные в себе — постоянно анализируют свои поступки и всегда остаются недовольны собой. Активные начинают добывать пищу или билеты на кинофестиваль, помогать слабым, убивать потенциальных врагов, менять мебель в квартире, делать физическую зарядку, вести дневник, покупать новую одежду, изучать философию, затевать бизнес, хулиганить, пить водку, объясняться в любви, читать газету, — во что канализировать иррациональный импульс, выбирает уже сознание, эту часть работы должно совершать оно. Иррациональная тревога наполняется тем рациональным содержанием, которое есть в распоряжении сознания в данный момент.
В распоряжении животных лишь двигательные структуры, и белка способна только крутиться в колесе. Человек же обладает мысленными представлениями. Фрейд описал их динамику в сновидениях. Можно не быть фрейдистом и не принимать его символику, но невозможно отрицать описанные им факты: дети в своих сновидениях осуществляют нереализованные желания. Ребенок днем видел вишни, хотел их съесть, и ночью ему снится, что он ест вишни. Фрейд собрал описания сновидений в дневниках и воспоминаниях путешественников: голодающим снится, что они едят, жаждущим — что пьют. Также удовлетворяются в сновидениях сексуальные потребности. Фрейд предположил, что приспособительный смысл сновидений — осуществление желаний, психическая демобилизация.
Белка крутится в колесе, мышь грызет прутья клетки или штукатурку стены, человек видит сновидения. В них действуют нервные структуры, насыщенные энергией “приказа”. Мы знаем, что без сновидений человек заболевает, нервная система истощается — немудрено, если она напряжена, как железобетон. Сновидение снимает напряжение.
А что такое наши мечты? Что означает этот самогипноз, в который погружается человек, отрешаясь от реальности? Недаром о мечтах говорят: “Сон наяву”. Недаром они так сладостны. Существуют люди мечтательного склада, которые всю жизнь остаются пассивными, предаваясь мечтам. Существуют и люди другого типа, которых постоянно терзают мрачные предчувствия, воображение которых заполнено кошмарами.
Продукты нашего воображения, как и сновидения, — это энергия, которая старается высвободиться. Фрейд приписал ее неосуществленным или вытесненным желаниям. Наверно, его объяснение не всеобъемлюще, да и само слово “желание” нуждается в уточнении. Зоологи объясняют появление энергии незадействованными структурами в нервной системе животного. Возможно, и это объяснение не охватывает всей картины.
Душа человека, которую мистики полагают божественным подарком, легко определяется в психофизиологическом и даже биохимическом плане. Ее можно выразить и химической формулой: это и есть немотивированная тревога человека, которая “приводит организм как целое в состояние беспокойства”.
По ее приказу собирают, ищут, хранят, улучшают то, что есть, и воображают то, чего нет. Сочиняют стихи и музыку. Приспособительное значение сонета Шекспира и сонаты Бетховена в аккумуляции избытка тревоги. Эта эмоциональная энергия имеет свойство аккумулироваться. Аккумуляторами ее служат не только стихи и музыка. В определенном смысле вся наука, все искусства и ремесла вместе с их созданиями — это аккумуляция тревоги. Материальное — аккумуляция духовного. И в этом смысле все материальные блага являются частью нашей души. Я испытываю неловкость, относя накопительство и стяжательство к проявлениям духовности, в то время как их называют проявлениями бездуховности, но это неудобство лишь семантическое, связанное с определением понятия. У моего определения души одно лишь преимущество: оно может быть выражено химической формулой.
Разумеется, нельзя сводить все наше поведение к чистой биологии. Но нельзя ее и недооценивать. Тревожность является “биологическим приказом”. Ганс Селье привязывал крысу к экспериментальному столу, и у нее развивалась язва желудка: не имея выхода вовне, энергия тревоги разрушает внутренние органы. Как показывают исследования, отрицательные эмоции не оказывают вредного влияния на сердечно-сосудистую систему, если находят выход в активности, и разрушают ее, если человек сдерживает свои реакции. Недаром замечено, что лучшие умирают первыми. Можно сказать, что тревожность — это заложенный в нас приказ действовать, и невыполнение его карается смертью от внутренних болезней.
Мы не являемся исключением в животном мире. Природа заставляет нас осуществлять экспансию вопреки собственным интересам. Наша рациональная деятельность оказывается не такой уж рациональной.
Перепроизводство, сделавшее нас лишними в собственном мире, в очередной раз убеждает в этом. Карл Маркс показал, что экономические закономерности столь же объективны, как законы природы. Экономика фатально заставляет человека стремиться к экспансии. Экономический интерес оказывается иррациональным выражением общего. В этом нет и тени биологизирования.
К биологии приходится обращаться, когда ищут движущие нами силы. Во времена Маркса и классической механики такими силами считали инстинкты: половой и — в экономической сфере — голод: “В мире есть царь, этот царь беспощаден, голод названье ему”. Что такое инстинкт, представлялось смутно — какая-то химия, не важно, какая. Удовлетворение ее требований представлялось разумным эгоизмом, то есть существовала иллюзия, будто деятельность человека определяется соображениями пользы.
Сегодня в это уже невозможно поверить. Слишком явно нами движут силы, которым нет никакого дела до нашей пользы. Место голода занимают социальный престиж, общественный ранг, положение в иерархии, честолюбие, стремление к власти и первенству. Человек, который мог бы существовать безбедно и обеспеченно, обрекает себя на тяжелейшую конкурентную борьбу, в которой жертвует удовольствиями, теряет здоровье, а то и жизнь. Вне экономической борьбы происходит то же самое. Желание нравиться — тщеславие — пересиливает зачастую и половой инстинкт, и любую выгоду. Обращаясь к истории и искусству былых времен, мы с удивлением обнаруживаем, что так было всегда. “Биологический приказ” коварно притворяется выгодой и пользой, усыпляет нашу бдительность и заставляет нас служить ему, осуществляя экспансию. Когда старушка безостановочно говорит невесть что любому, кто согласен ее слушать, она не ведает, что это — агрессия, приказ, который отдан “биологическим файлом”. Говорение выражает рефлекторное стремление к доминированию, существующее в нашей нервной системе, так же, как стремление червяка к движению в опытах Гольста. Мы, произошедшие от территориальных животных, “заряжены” стремлением к доминированию, которое выводится в конечном счете из биологического приказа к экспансии. Лоренц показал, что и половое влечение животных неразрывно связано с агрессивностью, то есть приказом к экспансии. Есть очень много наблюдений, указывающих на эту связь и у современного человека.
Религия, философия, биология и социология сходятся в общем утверждении: нами движут силы, у которых своя “цель”, отличная от нашей.
2. Сознание
Хорошо, скажем мы, природа вложила в нас агрессивность, с этим, собственно, никто никогда и не спорил, но ведь одновременно с ней в нас вложен инстинкт самосохранения, заставляющий все живое приспосабливаться, поступать с пользой для себя, то есть эгоистически. Будь иначе, живые существа просто уничтожили бы друг друга в своей слепой агрессивности. Разве не так?
Пока мы говорим об инстинктах, все так в наших глазах и выглядит. Однако, недаром еще в начале сороковых годов французский психолог Анри Валлон заметил, что разговоры об инстинктах означают нежелание вникать в суть. Как только вместо инстинктов мы начинаем видеть моторные и сенсорные схемы или поведенческие структуры, картина вырисовывается иная. Сопротивление среды придает тотальной экспансии самые причудливые, бесконечно разнообразные формы, и, наблюдая за умопомрачительно сложным брачным танцем какого-нибудь паука, мы изумляемся его нецелесообразности не меньше, чем целесообразности. Агрессивность животного проявляется как в нападении, так и в уклонении от столкновения. Природные катаклизмы, лишая территориальных животных, избегающих друг друга, их территорий и вынуждая жить вместе, вырабатывают новые формы агрессивности, в результате возникают ритуальные иерархии, в которых нападение и избегание сменяются “демонстрациями” господства и подчинения.
Один лишь пример. В известных экспериментах обезьяна переставала нажимать рычаг кормушки, когда рычаг включал электрический ток, который бил другую обезьяну. Физиологи Симонов и Преображенская сделали таким рычагом пол полупрозрачной норы, в которой при эксперименте скрывалась мышь. Сначала мышь привыкала прятаться в норе, а потом подключали ток. Под весом спрятавшейся мыши пол опускался, замыкал цепь, ток бил другую мышь, и первая видела (и слышала) страдания своего сородича. Эти страдания были для нее непереносимы, она выскакивала из норы в открытое пространство. Снова устремлялась в нору и снова выскакивала — до тех пор, пока либо прекращала свои попытки спрятаться, либо, спрятавшись, переставала реагировать на чужое страдание, либо застревала на входе в нору, не в силах двинуться ни туда, ни обратно. Выбор модели поведения зависел от индивидуальных особенностей мыши.
Академик Павел Симонов назвал это “эмоциональным резонансом”. Страдание живого существа является сигналом опасности для ему подобных, и стая взлетает при крике испуганной птицы, стадо овец бежит, если испугалась и побежала одна. Механизмы внутривидовой агрессии становятся механизмами общности, заставляя щадить себе подобных. Агрессия превращается в свою противоположность. К эгоизму это имеет так же мало отношения, как к альтруизму и милосердию человека (хоть, надо сказать, что биологическое сопереживание, “эмоциональный резонанс”, дискомфорт при виде чужих страданий свойственны и нам).
Что же вносит в мир сознание? Уж оно-то ориентировано на пользу и выгоду?
Оказывается, и тут дело обстоит не так.
Чтобы говорить о сознании и прежде, чем говорить о разуме, который является лишь частью нашего сознания, мы попытаемся сформулировать одно наше интуитивное представление.
Благодаря ему, к примеру, женщины красят глаза и губы, наряжаются, выбирают прическу, худеют, накачивают в грудь силикон и носят неудобную обувь. Дело в том, что природа отводит женщине функцию провокации, подобной цвету и запаху цветка, и потому женщина интуитивно сотворяет свой образ внешними средствами, провоцирующими стимулами.
С одной стороны — биологический приказ, общий не только для животного мира, но и для растительного, с другой — отражающий или представляющий его человеческий образ. Что такое образ?
Сознание человека стало возможным в результате возникновения мысленных представлений. У обезьян, к примеру, их нет, и потому, как бы изобретательно ни пользовалась обезьяна палкой, она делает это лишь тогда, когда видит ее, а если палка находится за спиной, она для обезьяны не существует. У нас мысленные представления есть, и потому мы, научившись пользоваться палкой, способны ее искать, когда она нужна.
Однако образ, некое мысленное представление, — это не отпечаток световых лучей на сетчатке глаза наподобие изображения на фотобумаге, и не след такого отпечатка в мозгу. Когда поэт пишет: “…ночами ко мне являлся образ твой”, он видит не женщину. Так же “чарующий голос” означает не одни лишь вокальные данные. И уж совсем далеко от непосредственных впечатлений: “И веют древними поверьями ее упругие шелка”.
Стендаль сравнил возникновение образа любви с кристаллизацией соли на поверхности ветки, опущенной в солевой раствор. Вначале это всего лишь отдельные кристаллики, потом вся ветка покрывается кристаллами и превращается в чудо красоты. Так же в любви — мимолетные впечатления накапливаются, складываются вместе в образ, и все, связанное в нашем сознании с ним, становится сверхценным. Так рождалось чувство Свана к Оддет в романе Марселя Пруста. Какое-то время Сван был убежден, что он не любит Оддет. Она была “не в его вкусе”. Он вполне критически оценивал ее внешность и личностные качества. Но процесс “кристаллизации”, то есть сотворения образа, начался, в него включился запах духов, какие-то неповторимые мелкие черточки, манера двигаться, подробности быта, само имя. Родился образ женщины, в котором больше было от личности Свана, чем от личности реальной Оддет.
В 1923 году А. А. Ухтомский ввел в науку понятие доминанты: возбуждение в коре головного мозга стремится распространиться на всю кору и тормозит другие центры возбуждения. Это то, что на другом уровне описали Стендаль и Марсель Пруст. Если преграды ему нет, возбуждение — экспансия образа — продолжается бесконечно, сотворяя кумиров, богов и богинь. Каждый из нас в этом смысле художник, Пигмалион, сам себе Стендаль, Александр Блок, Хичкок, Мазох, маркиз де Сад.
Осуществляя экспансию, образ принял эстафету биологического приказа. Объект нашего естестственного интереса (желания, то есть, в конечном счете — агрессии) становится образом, который стремится к экспансии, устраняя “соперников”, разрастается, делается сверхценным, и происходит метаморфоза: агрессивность, направленная на объект, оказывается зависимостью от него вплоть до готовности жертвовать собой ради любимого существа. Вертер стреляется, госпожа Бовари принимает яд, Анна Каренина бросается под поезд. Наша способность создавать образы превращает нашу агрессивность в беззаветную, бескорыстную любовь.
Это выглядит парадоксом? А ведь мы всегда это знали интуитивно. Это закреплено в языке, в котором глагол “любить” постоянно сбивает нас с толку своими разными смыслами (любит Наташу Ростову, любит поросенка под хреном, любит мучить других). Это давно превратилось в банальную философскую жвачку: желания делают нас зависимыми от того, чего мы желаем, и свобода заключается лишь в отсутствии желаний. Остается тоько удивляться людям, до сих пор противопоставляющим “небесную” и “земную”, “духовную” и “плотскую” любовь.
Вернемся же к женщине, которая, подчиняясь биологическому приказу, сотворяет свой собственный образ. Природа отводит женщине функцию провокации, а мужчине — функцию агрессии, и потому женщина сотворяет свой образ, прежде всего, внешними средствами, а мужчина озабочен, прежде всего, своим потенциалом, а уже потом — результативностью своего сигнала. Разумеется, как сформулировал Карл Юнг, в женщине заложена и мужская сущность, а в мужчине — женская. Разумеется, образ создается и социальными причинами, несет поистине неисчерпаемую информацию. Реальность неизмеримо сложнее схемы, призванной обнажить биологическую структуру. Эта скрытая структура является в виде образов, которые мы “копируем” не только тушью для глаз и губной помадой, но и всем своим поведением.
Я наблюдаю за двумя пятилетними детьми, мальчиком и девочкой. Девочка, получая приз или похвалу, остается, видимо, равнодушной, никогда не хвастает успехами, мгновенно забывает победу и не расстраивается из-за поражения. Но стремление доминировать при непосредственном контакте со сверстниками у нее очень сильно. Она не уступает, командует, добивается своего. В этом она похожа на животное. Мальчику очень важно считать себя сильнее, выше, умнее. Успех в упражнении — забросить мяч в корзинку, решить логическую задачу — его чрезвычайно радует, неудача заставляет горько плакать. А при непосредственном контакте он легко уступает другим, делается ведомым. Здесь тоже видны две линии поведения: для маленькой девочки существенен конкретный контакт, внешние связи, для маленького мальчика важнее представление о себе, собственное самоощущение, потенциал.
Так биологическая структура становится мистерией. Мы делаемся похожими на актеров, надевших готовые маски, и во время действия обращаемся к другим маскам. Сами по себе мы словно бы никому не нужны.
Чтобы осознать дальнейшее, мы должны отказаться от нескольких предрассудков, внушенных нам мифом об эгоизме. Прежде всего, от того, будто мысленные представления и человеческий разум возникли в результате полезной и целесообразной деятельности как инструменты приспособления. Факты не подтверждают этого.
По крайней мере, так утверждает психолог Анри Валлон, и если его аргументы опровергнуты, мне об этом не известно. Суть их в следующем: когда обезьяна или другое животное пользуется, скажем, все той же палкой как орудием труда, у него не могут возникнуть мысленные представления — Валлон показывает, что цикл целесообразного действия не может привести к ним независимо от того, удачно действие или нет. Чтобы возник образ, нужно нецелесообразное действие, и таким оказалось рефлекторное подражание наших животных предков. Рефлекторное подражание знакомо и нам, например зевота при чужой зевоте, кашель в тишине зрительного зала или мучительное ощущение при виде чужих страданий. По Валлону, этот рефлекс стал основой ритуального подражания раньше, чем ритуалы стали выполнять общественные функции. В этих зачатках ритуалов и возникли мысленные представления повторяемых движений. То есть они возникли не из практической деятельности, а как раз тогда, когда человек прервал ее ради бесполезного танца. Идеи Валлона дополняются идеями Бориса Поршнева о сильнейшем эмоциональном действии рефлекторного звукоподражания доистори-ческого человека. Плодотворного развития в науке они еще не получили.
Первые образы, по-видимому, родились в ритуальном подражании. Они были первым человеческим осознанием себя общностью, принадлежали всем. Карл Юнг, развивая идеи Фрейда, назвал их коллективным бессознательным. Сознание “Мы” появилось в истории раньше, чем сознание “Я”.
Какое отношение имеют к нам эти давние события? Ведь мы сегодня не пляшем вокруг пещерных костров, а, сидя в креслах перед телевизорами, смотрим латиноамериканские телесериалы или спортивные состязания.
Но вот что при этом оказывается: биотоки в мышцах телеболельщиков соответствуют биотокам в мышцах спортсменов, которых показывает телеэкран, а сюжеты популярных телесериалов сводятся к древнейшим мифам, те же, в свою очередь, сводятся к древнейшим ритуальным действиям, моторным схемам, о которых мы с вами уже знаем из работ Эриха фон Гольста.
Человек, в одиночестве потребляющий произведение искусства, скажем, телесериал или роман, оказывается в положении члена племени, повторяющего в ритуальном танце движения шамана. Что же этот человек — то есть мы с ва-
ми — обнаруживает? А вот что. На протяжении тысячелетий мы участвуем в конфликте чувства и рационализма. Рационализм предстает в виде долга, морали, пользы или самосохранения. Чувство — любовь, сострадание, ненависть, ревность, месть — ведет к погибели. В самых великих и самых низкопробных романах и драмах герои чахнут, ломают себе жизни, кончают самоубийством из-за чувства, и мы с вами всегда оказываемся на стороне чувства против рационализма, на стороне возбуждения против торможения. Это общая структура — конфликт между общим и частным. С одной стороны действует некая высшая сила, которой нет никакого дела до наших интересов, толкающая нас на безумства, с другой — индивидуальный разум. С одной стороны — жертвоприношение, самопожертвование солдата, выполняющего биологический приказ, с другой — эгоизм. И наше непосредственное нравственное чувство всегда на стороне общего против частного.
Мы приходим к выводу, с которым, возможно, согласятся не все: любовь, самоотверженность, стремление к общему и отказ от частного, индивидуального, личного, — это и есть биологический фундамент нашего сознания, то, что питает его образы.
Мы видели — биология обрекает на сопереживание даже мышей. Когда маньяк для своего удовольствия выкалывает ребенку глаза, это страшная патология, которой, кажется, нет аналогов в поведении животных, а вот когда мы с вами, вообразив подробности этого, можем потерять сознание и готовы зубами перегрызть горло маньяка, — это наша природа.
3. Миф об эгоизме
Но есть разум и воля.
Воля — это способность человека поступать в соответствии с решением разума. С тех пор, как человек стал разумным существом, природа его стала заключаться в том, чтобы не жить по своей природе.
Жить “по природе” сделалось попросту невозможно: разум тормозит структуры в нервной системе, и человек, приобретя его, сразу отстал от своих предков в ловкости и скорости реакций, поэтому должен был изменить свое поведение, чтобы выжить. Обратной дороги не было, пришлось двигаться вперед.
В мире появился новый способ хранить информацию — понятийно-логическое мышление, открылся новый самостоятельный файл. Информация стала передаваться обучением, закреплялась в традициях, обычаях и навыках. Уже не естественный отбор, а разум отсеивал вредное и закреплял полезное. Он боролся с отжившими традициями и провозглашал новые принципы. Природа отчуждалась все больше и больше. Человек пришел к противопоставлению природы и духа, плотского и духовного: плотское делает человека уязвимым, слабым, агрессивным, алчным, разобщенным с другими, эгоистичным. Дух — спасает. Укрощение плоти, воздержание, следование религиозному Закону сделалось высшей добродетелью.
Природа человека реагировала на это, в общем-то, по схеме, нам известной: если двигательные структуры не востребованы обстоятельствами, движения стремятся высвободиться, как заторможенная пружина стремится распрямиться. Насилия над собой природа не терпит, и человек “вынужден был ее реабилитировать”: возникли идеалы гуманизма и свободы. Гуманисты утверждали, что человек по своей природе — существо нравственное, и если не уродовать его искусственными ограничениями, может построить жизнь разумно. Для этого Вольтер потребовал “раздавить гадину” — церковь, в которой видел причину всех бед. В головах просветителей родилась вера в грядущее царство раскрепощенного разума. Возник миф о здоровом эгоизме, разуме и свободе.
Миф возникает как идеология, а развивается как мистерия. Вместо ожидаемого разумного удовлетворения потребностей утвердилось неразумное потребление. Оно сделалось символом социального престижа. Но и это еще слишком разумно — возникло потребление ради потребления. Это стало обрядом. Предметы потребления сделались фетишами.
По мифу — разумное удовлетворение эгоистических потребностей, по сути — неограниченная экспансия потребностей, “биологический приказ” вместо свободной воли. По мифу — разумное сочетание интересов своих и чужих, по сути — агрессивность уголовная и агрессивность законопослушная в форме стремления к доминированию над другими, тот же биологический приказ к экспансии. По ми-
фу — гармония, по сути — перепроизводство товаров, легко вспыхивающие войны, опасность глобального конфликта, катастрофическое ухудшение среды обитания, беспомощность власти, неверие человека в себя. “Биологический файл в компьютере” безостановочно работает с неизменной, слепой и неотменимой экспансией, его не останавливают тупиковые варианты отдельных мутаций, и в случае гибели человечества он будет работать по-прежнему с какой-нибудь радиоактивной мутацией грибков или одноклеточных организмов.
Многие видят причину этой, к сожалению, вполне реальной опасности в ненасытном, безграничном эгоизме. Необходимость самоограничения очевидна. К ней призывали и прежде. Одни считали эгоизм следствием частной собственности и видели спасение в более разумном общественном устройстве, которое устранит саму причину эгоизма и принудит человека больше считаться с общественными интересами. Другие призывали к борьбе с эгоистической природой внутри себя, к добровольному воздержанию, аскетизму, убежденные, что зло коренится в самой природе человека и только мистическое самоочищение способно спасти мир и сделать самого человека принципиально удовлетворимым.
Однако и по сей день надежды на всеобщее духовное обновление через аскетизм сомнительны, идеи отмены частной собственности все менее и менее популярны, и убедить нас в том, что можно и нужно менять природу человека, — дело чрезвычайно трудное. Мы вовсе не уверены, что знаем, что же именно надо в нас менять, даже если это и осуществимо. Мы пытаемся разобраться в собственной природе и не можем объяснить собственные поступки. В этой связи я расскажу об одном уголовном деле. В нем, как мне кажется, наш “эгоизм” предстает в не совсем привычном свете, и его неявная суть выступает чрезвычайно наглядно.
В 1986 году город Минск потрясло одно преступление. По свежим следам я встречался с судьей, с психологом и психиатрами, проводившими экспертизу, — все они испытывали потрясение, подобное моему: женщина отрезала ухо грудному ребенку, спрятала его в морозильнике и требовала выкуп. Ухо еще можно было пришить. Арестовавшие женщину милиционеры, отец ребенка (бывший муж этой женщины), специально вызванные коллеги умоляли отдать ухо. Преступница была детским хирургом, врачом “Скорой помощи”, окончила школу с золотой меда-
лью — молодая женщина, мать двоих детей. Совершив преступление в квартире бывшего мужа, почти на глазах своего сына, женщина еще не предполагала, что будет торговать ухом. Она уехала домой. Бывший муж вызвал милицию, вместе с милиционерами приехал к ней, и только в своей квартире, поняв, что арестована, женшина начала ставить условия. Ее поведение во время торга было бредом рационализма. Я приведу начало расписки, которую она продиктовала отцу девочки:
“Я, …, находясь в здравом уме и твердой памяти, ясно сознаю, что моей бывшей жене И., в связи с непрерывным ростом цен на продукты питания и предметы первой необходимости, трудно воспитывать моих детей Сергея 1974 г. рождения и Игоря 1976 г. В связи с этим добровольно обязуюсь ради улучшения материального обеспечения моих детей в течение 8 (восьми) лет, начиная с 1 сентября 1986 г. по 1 сентября 1993 года выплачивать бывшей жене алименты в размере 50 процентов всех моих денежных доходов, а именно: зарплаты, премиальных, командировочных без учета подоходных и других налоговых взносов, все налоговые суммы выплачивать из остающихся мне денежных доходов после вычета алиментов в размере 50 процентов… Обязуюсь также оказывать моральную поддержку моим сыновьям Сергею и Игорю до достижения совершеннолетия. Обязуюсь также выплатить моей бывшей жене И. в течение ближайших 24 часов 738 (семьсот тридцать восемь) руб. на покрытие расходов по оплате школьного детского питания и квартплаты за детей в течение последних трех лет…”
В таком духе — еще почти столько же строк. Женщина потребовала заверить договор у нотариуса. Она не могла не понимать, что за все это ей придется отвечать перед законом и все бумаги, написанные под ее диктовку, будут признаны недействительными. Не могла не понимать — но не понимала. Что-то в ней выключилось. Она хохотала, шутила, кокетничала с милиционерами. Дорога была каждая минута, милицейская машина с преступницей, несчастным отцом ребенка и дежурным офицером милиции носилась по городу, выполняя бредовые требования. Ухо так и не нашли — женщина забыла, куда его сунула. Потом на всех допросах она объясняла свое преступление: бывший муж не выполнил какие-то обещания, не дал денег, не купил школьную форму, она хотела обеспечить своих детей, в то утро ее испугали разговоры о повышении цен, поэтому она потеряла самообладание, о чем сожалеет. Всем было ясно, что дело не в деньгах, что преступницей двигала жажда мести бывшему мужу, — узнав, что у него есть ребенок от другой женщины, увидев ребенка, она пришла в ярость. Адвокат советовал на суде “бить на это”: преступление, совершенное в состоянии аффекта, подлежит меньшему наказанию. Преступница отказалась категорически. Она продолжала стоять на своем: ею двигало стремление материально обеспечить своих детей. Одновременно с этим в имущественных распоряжениях следователю она не позволила отдать ее деньги оставшимся без матери мальчикам: “Целы будут”.
В приложенной к уголовному делу справке следователь описывает реакцию преступницы, когда ей предъявили постановление о назначении экспертизы на вменяемость:
“Она внимательно прочла его и сразу же спросила, неужели ее могут признать невменяемой. …и в этот момент она уже по-настоящему заплакала, несмотря на внешнее спокойствие. Слезы текли медленно, она старалась с ними справиться, вытирала их и спрашивала, неужели она производит впечатление ненормального человека. Этот вопрос ее волновал…”
Что ж, мы знаем преступления более страшные, от которых кровь стынет в жилах, но в этом преступлении есть нечто по-особому нестерпимое. Что-то нарушает наши представления о себе, и в этом следует разобраться.
Чрезвычайно эгоистичный и черствый человек в минуту ярости потерял контроль над собой и полоснул ребенка ножом, по несчастью, подвернувшимся под руку, — это страшно, но понять это мы можем. “Состояние аффекта”, состояние невменяемости проходит, и человек начинает вести себя разумно. А тут невменяемость как раз только и началась. При этом она была совсем не похожа на невменяемость. Текст расписки вызывает ощущение бреда именно своей неуместной рациональностью. Психолог и психиатр, проводившие экспертизу, рассказывали мне, что в психиатрическом отделении преступница поражала собранностью, аккуратностью, чистоплотностью, сдержанностью и разумностью. Не каждый из нас способен продиктовать под взглядами милиционеров такой продуманный документ. Женщину признали полностью вменяемой.
Между прочим, почему законодательство признает разумность в момент совершения преступления отягчающим обстоятельством? Потому что это соответствует нашим представлениям о разуме и чувстве. “Месть — это блюдо, которое следует подавать горячим”. Дело разума — затормозить природную агрессивность, и если у человека, скажем, хватает воли расчетливо подготавливать убийство, у него должно хватить воли и не совершить его. Разум должен заниматься собственным делом, противостоять нашей агрессивной природе, а не помогать ей.
Вменяемость преступницы означает, что бред расписки принадлежал не ей, а обществу. Недаром газетная статья из зала суда называлась “Алчность”. Журналистка объясняла преступление алчностью. Весь город Минск читал статью. Ее обсуждали в курилках, столовых, в городском транспорте, в заводских цехах и в институтах, в домах, — только о ней и говорили. Меня поразило, что читатели охотно принимали объяснение журналистки: не месть и агрессивность, а алчность интересовала всех, мотив мести воспринимался как второстепенный и не заслуживающий внимания, алчность — пугала.
Я пытаюсь разобраться в этом. Для меня несомненно, что причина преступления — не эгоизм, а месть. Желание женщины, чтобы в этом видели не месть, а экономический расчет, мне тоже понятно — уязвлена гордость, женщина же скрывает эту свою уязвимость, выдающую ее зависимость от ненавистного человека. Месть и гордость, как ни странно, требования природы, а алчность, взбесившийся эгоизм — некий бредовый, принадлежащий обществу миф… Может ли такое быть?
Конец преступницы был ужасен. Осужденная на семь лет, она отбывала наказание в одном из лагерей, и ее забили лопатами сокамерницы.
Я перестаю понимать, где природа, а где разум, противостоящий ей.
Когда подонок хладнокровно пытает ребенка на глазах связанного отца, чтобы сломить его волю, это разумно. Хладнокровие свидетельствует об отсутствии агрессивности. Это — приобретение цивилизации, навык. Такой навык есть и у хирурга (напомню, что преступница, о которой я рассказал, много лет работала детским хирургом). Непрофессионалов поражает, когда хирурги с аппетитом обедают среди крови и криков боли. Не всякое животное на это способно. Природа в норме всегда содержит противоядие против внутривидовой агрессии — связь в стаде или стае — “эмоциональный резонанс”. Разум человека эту связь разрушает, и в этом его опасность. Не природа делает нас жестокими и страшными, а он. Безумие — это болезнь разумных существ. Маньяк с нарушениями психики, выкалывающий ребенку глаза, — дитя разума, лишившего нас природного противоядия от нашей агрессивности. Наше противоядие — новая, специфически человеческая связь популяции вместо разрушенной разумом — нравственное чувство. Оно невозможно без мысленных представлений, то есть без разума. Разум же без него — наш враг. Вспомним, что и искусство всегда на стороне чувства против разума. Да и мы в глубине души не доверяем ему.
Если наше нравственное чувство — связь между людьми, то его отсутствие означает отсутствие связи. По всем словарным определениям это и есть эгоизм. Следовательно, он — не природное качество, а некая аномалия разумного существования. Такое представление не совсем привычно для нас, но оно, как мне представляется, объясняет известные факты лучше других представлений.
Что такое нравственное чувство — вопрос в высшей степени сложный и спорный, и мы его касаться сейчас не будем.
Говорят, что дети эгоистичны. Это не совсем так. Ребенок пяти лет “заражается” горьким плачем брата или сестры, но может жестоко и с удовольствием мучить котенка и убивать мух. Он еще мало способен к сопереживанию. Но в это время он еще не способен и к страху перед опасностью, если для этого страха требуется достаточно развитое воображение. Ему еще нельзя давать спички и острые предметы. Необходимые для сопереживания и осмотрительности структуры еще не созрели, и называть по этой причине мальчика эгоистом так же неправомочно, как называть его “немужчиной” на том основании, что у него еще не созрели для функционирования половые органы.
Подобно взрослому эгоисту, ребенок не озабочен интересами других, однако, в отличие от взрослого, он испытывает потребность в приобщении к общности, достижении полноправного членства в ней, и ради этой цели он способен жертвовать многими другими своими интересами. Лишь когда созреет личность, можно будет говорить об эгоизме.
Миллионы людей, вырастившие детей, могут возразить мне: годовалые дети, еще не умеющие говорить, уже обладают индивидуальными чертами, в которых проглядывает характер, и есть дети легкие, доставляющие только радость, а есть трудные. Психологи и педагоги, со своей стороны, могут добавить к этому, что установки, создающие ценностную ориентацию личности, закладываются очень рано, по утверждению психофизиологов, они в дальнейшем не уничтожаются, лишь затормаживаются. Миллионы людей с полным правом могут гордиться тем, что воспитали детей не эгоистами, а миллионы других можно справедливо упрекнуть в том, что они свою родительскую миссию выполнили плохо. Все это бесспорно, как бесспорна рано обнаруживаемая патология. Но также бесспорно и то, что из трудных, невыносимых детей иногда вырастают великие подвижники, гуманисты и творцы, а из милых и покладистых — черствые и жестокие себялюбцы. Даже расположение и узор веток на каждом дереве неповторимы, что уж говорить о многообразии человеческих личностей. Тем не менее, при наших сегодняшних знаниях, когда даже словарные определения эгоизма, с которых я начал статью, слишком приблизительны, в сегодняшней ситуации, мне кажется, важно осознать эту детскую ориентированность на общность, стремление быть таким же, как другие, как все.
Эгоизм трудно выделить “в чистом виде”. Стремление к доминированию или высокому социальному престижу само по себе так же не является эгоизмом, как голод или жажда. Ради карьеры человек жертвует здоровьем, истощает себя, умирает, — какой уж тут эгоизм, это приказ к экспансии, общее, а не частное. Также мы не считаем эгоистом человеконенавистника, одержимого ложными идеями. Первобытные люди тотемистского общества не ведали эгоизма так же, как не ведает его ребенок, — у них еще не было индивидуальности.
Наша естественная потребность в общем так высока, что мы принимаем эгоистические установки лишь в том случае, если действительность не оставляет нам никакого способа принадлежать общему. Исторически эгоизм всегда нес с собой душевную пустоту и означал глубокий религиозный и социальный кризисы.
Такие кризисы запечатлены в некоторых текстах Древнего Египта, например, в сохранившейся надписи на стене гробницы около Мемфиса:
“…празднуй прекрасный день
И не изнуряй себя.
Видишь, никто не взял с собой своего достоянья.
Видишь, никто из ушедших не вернулся обратно”.
(Перевод А. Ахматовой)
Надпись сделана в ХIV веке до н. э. Она представляет собой строки из песни, созданной, по мнению многих ученых, в ХХI веке до н. э. К этому времени относят и текст, названный “Спор разочарованного со своей душой”, в котором смерть представляется убежищем от жизненных невзгод. Призыв “праздновать прекрасный день и не изнурять себя” в этом тексте утопичен: счастливых людей нет, повсюду воцарилось зло, которому нет конца и края, “не помнит былого никто” — идеал видится в прошлом. В одной из песен каждый стих начинается с рефрена: “Кому мне открыться сегодня?” (перевод В. Потаповой), за которым идет констатация невозможности: братья бесчестны, друзья очерствели, нет справедливых, алчны сердца, раздолье насильнику, вывелись добрые люди и т.д. Перевод на русский сделан с немецкой расшифровки египетской надписи, нет никакой надежды узнать, какой смысл придавали отвлеченным понятиям египтяне тридцать веков назад, и, мне представляется, рефрен означает не потребность выговориться и получить сочувствие других, — человеку не на что положиться в духовном смысле, душевные силы лишены всякой опоры (которая существовала для людей в прошлом). Судя по тексту, автор ищет не защиты и помощи, а духовной опоры вовне себя. Необходимость полагаться только на себя вызывает желание смерти как избавления от этого груза, или — у менее нравственных людей — истерику накопительства, бред алчности, в котором человек так же не может остановиться, как червяк, у которого удалили мозг в опытах Эриха фон Гольста. Потеря духовной связи — это не освобождение, а ампутация.
Философские течения стоиков, эпикурейцев и киников тоже возникли как реакция на ослабление общего — религиозной веры. Они приводили к аскетизму как отказу от жизни. Те, кто философом не был, изумляли философов своей безрассудной страстью к наживе.
“Екклесиаст” возник, когда после разрушения храма и плена была поколеблена вера и человек искал новые точки опоры. Книга не вошла в священные тексты иудаизма, как несовместимая с религией. Эгоизм в ней не представляется выходом: человек смертен, за гробом ничего нет, и следовательно, “все суета сует”, абсурд.
Сформулировав абсурдность эгоизма, человеческая мысль всегда возвращалась к религиозному чувству. Следующий кризис веры вновь возрождал эгоистические настроения. В эпоху Возрождения эти настроения стали светлыми и оптимистичными. Тем не менее, энтузиазм выдохся очень скоро, сменился мертвящим утилитаризмом, превращающим человека в средство накопления прибыли, и вызвал обратную реакцию, бегство в новый тоталитаризм — коммунистический.
Коммунистическая идея была общностью. Ее экономическая целесообразность и гуманистическая направленность оказались утопичными, но в течение нескольких десятков лет эта идея удовлетворяла потребность в общем, и люди легко переносили ради нее все материальные лишения. Даже борцы с коммунистической идеей питались ее нравственной энергией и с крахом коммунизма потеряли точку опоры. Как и в прежние времена, болезнь кризиса веры — эгоизм.
Сегодня он претендует на роль единственной идеологии, является нам в образе счастливого потребителя, навязанном прямой и косвенной рекламой товаров, формирует, как мы видели, бредовые идеи преступников.
Эгоизм нуждается не в осуждении — стрелы моралистов, направленные против него, всегда пролетят мимо, если у человека нет другого канала для выхода своей энергии, — и не в обосновании, за которым никогда дело не станет. Он нуждается в альтернативе. Сегодня по тем или иным причинам религия, секты разнообразных мистиков, коммунистическая идея все вместе в совокупности не могут быть полноценной альтернативой. Однако чем больше мы узнаем о своей природе, тем больше убеждаемся в том, что альтернатива существует в нас самих.
Идеология эгоизма проникла в нас глубоко. Социальная психология определяет нравственные установки как “интернированные (внутренне усвоенные) требования общества”. Это все та же естественно-научная идея приспособления к среде. Она отражает лишь часть нашей природы. Если во времена “Общественного договора” Жан-Жака Руссо добровольное служение обществу ощущалось как независимый выбор разумной личности и обеспечивало гармоничность внутреннего мира, сегодня умонастроение изменилось. Требования общества представляются нам средством эксплуатации, насилием над личностью, ловушкой, в которую попадают несамостоятельные люди. Совсем не одно и то же — исполнение божественной воли и выполнение обязательств по отношению к обществу, которое манипулирует “послушными” в интересах “свободных”, как сегодня говорят — отвязанных.
По этой идеологии лучшие из нас, способные к самопожертвованию и любви, предстают слабыми и несвободными. Чувство влечет нас к этим людям, внушает благоговение к их подвигу, заставляет поклоняться могилам — и входит в противоречие с нашими рациональными представлениями о собственной природе. Несмотря на обилие прикладных исследований, разнообразных психотестов и классификаций, придающих мифу об эгоизме научную респектабельность, эти представления устарели. Сегодня они становятся опасными: если рационалистическое западное сознание не преодолеет инерцию мифа, оно станет беспомощным перед сознанием иррациональным, противопоставляющем эгоизму мрачную альтернативу фанатизма. Мы видели уже на экранах телевизоров террористические акты, завораживающие чудовищной эстетикой, совсем недавно принадлежавшей не реальности, а произведениям массового искуства. Это не случайные совпадения и не воспроизводство американских киносценариев — террористы сегодня решают задачи, которые прежде решали лишь художники. Им нужно было, чтобы на глазах всего мира самоубийцы разрушили башни-близнецы “Всемирного торгового центра”, воплощаюшие “рационализм”. Когда-то Анна Ахматова написала:
“Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни…”