Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2002
Идея поехать в Панкисское ущелье, своими глазами увидеть, что там происходит, принадлежит Лене Милашиной из “Новой газеты”, автору блистательного журналистского расследования гибели подводной лодки “Курск”, лауреату премии Союза журналистов. Лена поделилась ею с военным обозревателем Вячеславом Измайловым. Уроженец Кавказа, связавший свою профессиональную деятельность с проблемами этого региона, Измайлов понял, что ехать в Панкиси можно только, заручившись содействием местных жителей. Письмо в парламент Грузии с просьбой обеспечить безопасность поездки тоже послали, но было ясно, что официальное сопровождение ограничит журналистские возможности, поэтому надежды Измайлов возлагал на семейство Дуишвили, с которым знаком четверть века. Предок Дуишвили основал село Дуиси в XIX столетии, когда порвал связи с Шамилем, чьим наибом он был. Грузинский царь Ираклий II поставил условие — не воевать с русским царем. Условие было принято. В семействе бережно хранят легенды рода. Измайлов уговорил живущую в Грозном Тамару Дуишвили, мою подругу, поехать с нами в Дуиси. Тамара согласилась легко: за несколько недель до того она перевезла туда больного отца, и ей выпадал шанс позаботиться о его лечении.
Обо мне речи вообще не было. Главный редактор “Новой газеты” Дмитрий Андреевич Муратов запретил брать меня в поездку. К тому времени я полтора года пролежала на Каширке и продолжаю там обследоваться. Муратов был прав: информация, даже самая значительная, не стоит человеческой жизни. Однако переговоры о поездке шли при мне, и в них постоянно присутствовал любимый мой Кавказ со множеством знакомых и дорогих мне людей, удивительных человеческих судеб. Однажды, не сдержавшись, я выпалила: “Святая Нино не простит вам, что вы меня не взяли. Ничего у вас не получится!” — и сжала рукой всегда висящий у меня на груди крест святой Нино, освященный настоятелем Кашветской церкви Элисбаром. Все смолкли, поняв, что я просто не переживу отказа. Меня взяли.
Такова предыстория. Я благодарю моих друзей Лену Милашину, Тамару Дуишвили, Вячеслава Измайлова за то, что они не побоялись ответственности. И прежде всего моя любовь и признательность им — за счастье новой встречи с Кавказом.
Уже в аэропорту стало ясно, что отношения с Грузией напряжены. Паспортный контроль задержал наш вылет на час. Стражи пограничной заставы придирчивы так, словно получили известие, что на этот рейс попытается проникнуть сам бен Ладен. Каждого осматривали анфас и в профиль, перепроверялись почерки. Измотанные подозрениями пассажиры обреченно молчали. Разглагольствовала лишь я. У одного из служащих безопасности аэропорта (фамилия его мне понравилась — Гончаров) спросила:
— Ой, не Иван ли Александрович? Обломов! Штольц!
— Нет, — мрачно возразил Гончаров, — мне больше нравится мой однофамилец из “Альфы”.
Теперь, когда точно знала, что лечу на Кавказ, я была готова любить и “Альфу”.
— Так как же при таком контроле проходят границу Радуевы и Гелаевы?
— Они здесь не проходят. Их прямо к трапу самолета на “мерсах” подвозят.
Подошла моя очередь. Фас. Профиль. Станьте прямо. Смотрите мне в глаза. Не мигайте… Не мигаю. Вдруг, как укор:
— Возраст?
Вай мэ, как воскликнул бы грузин: я забыла свой возраст! Пауза. Ору что есть мочи:
— Это я! Я очень старая. Я на самом деле старая. Я… Я просто подстриглась.
Видимо, я была единственной женщиной в мире, которая с такой радостью оповещала всех о своей старости.
Наконец взлетели.
Пограничный контроль в Грузии сразил нас корректностью. Мы такого не ожидали. Кстати сказать, все службы, с которыми мы имели дело в Грузии, были не похожи на себя прежних, советских. Почти сформировался западный стиль — корректность, внимательность к посетителю. На регистрацию своего пребывания в Грузии мы явились уже после поездки в Панкиси, естественно, ожидая выволочки. Ничуть не бывало. Кое-кто из нас зарегистрировался даже в отсутствие паспорта.
А пока — короткое совещание: прорываться в Панкиси? Дожидаться сопровождения? Решение берет на себя Измайлов — едем в Панкиси.
Нас везет Эльдар Дуишвили, руставский врач, двоюродный брат Тамары.
Вот они, мои любимые Кавказские горы, что снятся по ночам.
Остановились. В придорожном духанчике съели первый кавказский шашлык, выпили кахетинского.
Пройдем — пройдем. Не пройдем — вернемся. На всякий случай пересаживаем Измайлова на заднее сиденье. Надвигаем ему кепку на глаза.
Первый блокпост. Сердца замерли. Пальцы скрещены. Эльдар с нарочитой вальяжностью покидает машину. Идут переговоры с военными. Возвращается. Едем дальше.
— Сколько дал на лапу? — спрашиваем.
— Там руставские ребята стоят. Они знают, что я еду к больному.
Последний, уже Дуисский пост. Проехали! На всем пути до дома Дуишвили нас сопровождают зарево света и грохот музыки. Недалеко от села Мака Асатиани, дочь известного футболиста, организовала… показ мод для беженцев Панкисского ущелья. Боевая техника, скопища людей в камуфляже, автоматы, гранатометы, задраенные блокпосты и… подиум, модели под охраной четырех тысяч (!) прибывших сюда грузинских военных. Что-то в этом есть сюрреалистическое. Впрочем, разве вся наша жизнь не сюр? Уже позже, в Тбилиси, мы узнали, что модели Маки с лейблом “Панкиси” сенсационно демонстрировались на подиумах Лондона…
Вот уж воистину: кто чем может, тем и промышляет.
Никто из беженцев, с кем мы общались, на то представление не попал, но все знают точно, что в первом ряду сидел министр обороны Грузии.
Трясемся в машине который час. Ради чего? Чтобы развеять мифы о Панкисском ущелье? Создать еще один миф?
Вот он, Дом! Железные ворота за нами закрываются. С этой минуты заработал древний кавказский инстинкт: в доме хозяина ГОСТЬ в безопасности! Уже не имеет никакого значения, сколь справедлив этот тезис, но каждый раз, когда за мной закрываются ворота кавказского дома, я свято верю: здесь за гостя положат голову.
Началась наша жизнь в Панкиси.
Хочу заранее познакомить читателя с обитателями Дома Дуишвили, которые будут встречаться в тексте.
Эски Луарсабович — хозяин дома. Восемьдесят лет. Местный житель.
Михаил Луарсабович — его брат. Восемьдесят четыре года. Беженец из Грозного. Тамара — его дочь, моя подруга.
Омари, Алекси — сыновья Эски.
Гулико — жена Омари. Зарема — его дочь.
Нанули — жена Алекси.
Ира — младшая дочь Михаила.
Малика, Руслан — ее дети, беженцы из Грозного.
Свадьба
В первый день нас сопровождает Омари. Находит машину. Водителя зовут Рамзан. Оба кистинцы. Осторожно въезжаем в одно из поселений беженцев. Омари просит громко не говорить. Хорошо бы по-русски вообще не говорить.
Идет на разведку, справедливо считая, что прямое вторжение в беженскую среду порождает митинговую стихию, которая накрывает всех.
Из окна машины наблюдаем, как малые дети складывают поленницу из разбросанных по двору дров, похожих на горбыли. Иногда ноша превышает рост ребенка. Командует операцией мальчик лет восьми. Остальные младше.
…Однажды я видела, как чеченские сироты, собранные в одну семью Хадижат Гатаевой, танцевали. Они казались слабыми и несчастными. Таковыми на самом деле и были. Но стоило им войти в круг, как происходило что-то, чему объяснения найти невозможно. Ни к музыкальности танцоров, ни к технике танца это отношения не имело. Энергия, незнамо откуда взявшаяся. Поверить, что все исходило от самого человека, было невозможно. Казалось, источник танца вне тела ребенка. Ошеломляющим было детское преображение. В голове мелькнуло: прежде чем воевать с народом, надо посмотреть, как его дети танцуют.
Картина с горбылями, с которыми управлялись дети, была из того же ряда, что и танцы…
Уже вовсю пахнет весной. Цветут абрикос и алыча. Фиолетово-серебристый цвет. Сидеть в обшарпанной машине смешно и глупо. Мы уже вовсю засветились. Тихо выползаем. Навстречу две горянки — высокие, стройные. Яркие одежды.
Осторожно интересуемся, куда направляются. В больницу. Многие беженцы шли через перевал в зимние дни. Замерзали. Обострились все женские болезни. Проблема родить возникла у многих. Леночка Милашина так напугана этим известием, что по приезде везде, где можно, повторяет одно и то же: “Они не могут родить… Помогите им…”
Еще одна напасть — почти все беззубые. Тамарочка Дуишвили от этого сильно печалится. Беззубый рот у молодых — в этом видится ей страшный символ.
Пытаюсь разогнать печаль воспоминанием о тиграх без клеток. Было это в двадцатых числах января 1992 года. Война в разгаре. Ташкентский цирк застрял в Тбилиси. У воздушной гимнастки порвались последние колготки. Партнер фломастером рисовал швы на голых ногах. В программе стоял коронный номер — сенсация: “Только у нас! Впервые в мире тигры работают на арене без клетки!”
Я попала за кулисы цирка не случайно. Московский циркач ехал к дочери ставить номер на проволоке (тоже нашел времечко!), нам перепутали багажные сумки в аэропорту.
Дважды выключали свет. В полутьме особенно отчетливо виден пар от дыхания. Оркестранты сидели в огромных шапках-ушанках. И только блестящий конферансье Гурам делал вид, что ничего важнее цирка на свете нет. Дважды он выходил к зрителям в ощущении полного счастья от представления, которое вот-вот начнется. Появились тигры. Без клетки. Походили. Полежали. Через что-то перепрыгнули. В антракте тигры ходили по вестибюлю. Здесь включалось автономное освещение вполнакала. Меланхоличные тигры прогуливались средь публики, похожие на гигантских кошек.
— Почему они не кусаются?
— У них нет зубов. Представление должно было бы называться так: “Мировой аттракцион! Тигры без клетки и зубов!”
Тигры без клеток — это стало для нас ключом к пониманию феномена Панкисского ущелья.
Метафора была близка к реальности.
Тем временем Омари провел разведку. Выяснил, что в беженском общежитии есть семидесятилетний мужчина из Итум-Кали, некто Салман, очень уважаемый человек. Орденоносец. Инженер.
Пятиэтажка прогнулась от беженского житья-бытья. Ни целых ступенек, ни перил, ни стекол. Входим в большую комнату, заставленную кроватями. Навстречу поджарый старик.
— Чапаев!
— Василий Иванович, что ли? — радуюсь я тому, что разговор на первых порах уйдет совсем в другую сторону.
— Да! Сын его незаконнорожденный, — продолжает начатую игру Салман, хотя в голосе уже появились железные ноты: быть рассказу о переходе через Аргунское ущелье. Быть!
Незаметно комната заполняется родственниками, соседями. Сначала стоят у притолоки. Выжидают, как будет развиваться ситуация. Затем входят в комнату. Рассаживаются по кроватям, углам. Я сижу в красном углу. Мне видно всех. Пока подаю реплики Чапаеву. Боюсь, что разговор примет оборот, опасный для нас.
Партию ведет Чапаев. Специалист по сельхозтехнике, он всю свою жизнь проработал в колхозе имени XX съезда партии. О том, что это был исторический съезд, здесь никто не ведает. За свою работу был почитаем. Почитаемый и почтенный человек бежал из своего родного дома через Шатили. Бомбили село беспощадно. Но был перерыв с трех до пяти утра. Вот в этот перерыв и бежали.
Почему не в Назрань? У него сын Магомет. Ему 21 год. Поток беженцев круто изменил маршрут, когда стали доходить слухи, что всех мальчиков от 12—14 лет федералы выуживают из потока. Куда? Знаем куда. В фильтрационный лагерь отправят. Не все живыми оттуда выходили.
В дверях появляется молодой чеченец. Высокий. Стройный. Светлые волосы. Синие глаза. Он стоит безучастно. Но я знаю это безучастие мальчиков в присутствии отцов. Еще можно воочию увидеть, что это за ритуал: почитание сыном отца. Тамара горюет, что многие обычаи, которые регулировали жизнь чеченцев, исчезают. Сейчас тот самый случай, когда обычай живет полной жизнью, хотя жизнь нарушена. Чапаев в ударе.
— Не веришь, что Чапаев? На, посмотри… Будешь как тот пограничник.
Показывает паспорт. На самом деле Чапаев. Самый что ни на есть! Салман Чапаев. На перевале пограничник дважды смотрел в паспорт Чапаева. Уже перешли российскую границу, но Салман вернулся. В третий раз показал паспорт.
— Есть примета. Воротишься, значит вернешься. Запомни: я вернусь.
Пограничник запомнил.
Когда пришли в Панкисское ущелье, у Чапаева был бараний вес — 50 килограммов.
— Посмотрел бы на меня сейчас Михалков. Не узнал бы…
— Это кто? Никита, что ли?
— Ну он самый. У нас в Итум-Кали фильм снимал, я там участвовал. Барана ему резал. Гуляли хорошо.
Единственное, что мы могли сказать точно: Никита сюда не приедет.
Рядом со мной наша очаровательная блондинка Леночка Милашина. Журналист с божьей искрой. С мгновенной и точной реакцией на новую ситуацию. Ведет себя как и положено журналисту не на своей территории. Ответственное поведение. Мило улыбается. Любит всех. Искренне радуется, что все живы и невредимы.
— Тебя Леной зовут? Так вот: в Угличе у меня уже есть одна невестка. Жена сына. Тоже Лена… Лена Чапаева. В магазине работает.
Чапаев никого не видит и не слышит. Начинаю орать я:
— Углич! Углич! Я там часто бываю… Я… я…
Чапаев видит только Лену. Взгляд вполне серьезен.
— Я хочу, чтобы ты была моя невестка.
Что-то плету про Углич, но ситуацией полностью владеет только Чапаев. Атаки молниеносны. Непохоже, чтобы это было понарошку…
Лена на высоте: не перечит. Мягко соглашается. С этой минуты Чапаев требует, чтобы Лена его звала папой. Лена называет Салмана “папа Чапаев”.
Все это время крутилась около стола молодая женщина по имени Элима. Ей 24 года. Она дочь Салмана. Длинная в пол юбка из черного бархата. Длинный бархатный блузон. По-мусульмански повязан платок. Движения быстры и ловки. Элима из тех женщин, которые не могут забеременеть.
Собирается стол. Сладости куплены в соседнем киоске. Отличный чай. Заварку гостю не жалеют. Пьем чай. Блокноты наши не раскрыты. Диктофоны в сумке. Не будет никаких интервью. Вот он, сложившийся кусок жизни, где мы обрели братство. А еще час тому назад были “друзья” и “враги”.
Блуждания по разоренным городам и весям убедили меня в том, что такое братство не возникает само по себе. Оно есть результат сложнейшей внутренней работы каждого, кто включен в эту жизнь. Мир ткется постепенно. Через невидимые движения одного навстречу другому. Достаточно одного неосторожного слова, жеста, взгляда, чтобы выросли баррикады. Мы уже прошли опасную зону недоверия друг к другу. Дышим почти свободно.
Только тут замечаем двух людей, не включенных в нашу новую жизнь. Это Омари и Рамзан. Они знают, как хрупок и ненадежен этот мир. Они напряженно смотрят в проем двери. Не ровен час!
— А почему все забыли про сватовство? — спрашивает сын Чапаева у беженки Таисы. Спрашивает по-чеченски.
Таиса — финансист. Женщина в расцвете лет. Томится беженским бездельем. Глаза бы не смотрели на панкисские красоты.
— Сама себе не верю, что вернусь, — безо всякой связи отвечает она.
Наступает момент человечески чистых откровений. Никто из нас душой не кривит.
— Очень согласен домой, — как-то печально говорит Чапаев.
Но не поедет. Своими ушами слышал старый человек, как солдаты российские говорили: “Мы приехали убивать чеченцев”. О себе Салман не думает вовсе. Детей надо спасать. Когда ооновский вертолет взял беженцев, Чапаев обнаружил в своих карманах 17 российских рублей. Вот и все богатство! Вспомнил, как в 1995 году с самолетов сбрасывали игрушки. Младший сын, рождения 1983 года, взял игрушечную ручку. Она взорвалась. Мальчик погиб.
В страшном сне не мог Чапаеву привидеться переход через Аргунское ущелье.
…Как-то осторожно вернулись к сватовству. Спокойно фотографировали “свекра” с новой невесткой. Нет, пока еще невестой. Отдельно снимали жениха и невесту.
Наша полужизнь-полуигра в жениха и невесту, где прекрасная роль свахи досталась мне, тоже отчасти стала той психологической нишей, где мы обретали утраченное братство. Но было в этой истории и нечто большее, чем игра.
Сколько раз мне выпадала возможность круто изменить свою жизнь. В сентябре 1996 года пошел ранний снег в Кодорском ущелье. Перевал на Чубери закрывался. А что, если я не выберусь из ущелья? Останусь в снегах Сванетии. Буду учить беженцев русскому языку. Перевал открылся. Я уехала.
Или вот едешь-едешь через Крестовый перевал — и вдруг обнаруживаешь где-нибудь при въезде в Дарьяльское ущелье домики-гномики, притулившиеся к гигантским белым скалам. Так захочется сойти с машины. Остаться в этих домиках и прожить другую жизнь с другими людьми. Не сошла. Не прожила.
Сейчас было то же самое: а что, если…
Если наша Леночка выйдет замуж за Магомета и останется в Панкисском ущелье? Это “а что, если” ощущал каждый из нас — и чеченцы и русские. В полной мере! Одинаково — вот в чем соль.
— А если он влюбился? — с тревогой спрашивает Тамара.
Речь идет о Магомете. Женихе.
Искрились контакты между игрой и жизнью, открывая в нас новые возможности. Игротехник-психолог сказал бы: в нас заговорил Человек Возможный.
“Дерево в зерне, человек в возможности” — считали древние.
В узкий спектр нашего бытия, определенный профессией, заданным образом жизни, добавились новые краски. Мы уже чувствовали дыхание той жизни, которую не проживаем, но которая дана была нам в ощущениях.
— Похоже, это не игра? — спросила я Леночку.
— Совсем нет! — категорически ответила Лена, которой не изменили ни такт, ни чувство меры, ни понимание того, что ситуация игровая, а чувства, пережитые нами, подлинные.
За столом появились новые молодые чеченцы. Среди них Джабраил, муж Элимы. Учится в Рустави. Будет юристом. Это все те прекрасные чеченские мальчики, которым опасно вернуться на родину.
— Я сошью вам такой костюм, как у Элимы, — сказала Леночка.
Уже дома, в России, она вспомнила про этот костюм. Стало ясно, что мы прожили с чеченцами-беженцами несколько часов той самой жизни, какой она могла и должна быть на самом деле. Возможной жизни.
К доске — все равно что к стенке
Три года в Панкисском ущелье существует русский сектор в средних школах сел Дуиси, Омало, Джоколо, существует по нормативным актам Грузии. Третий год выдаются аттестаты зрелости, позволяющие беженцам обучаться в вузах. Учителя за три года не получили ни одной копейки.
Кто работает в русском секторе? Чеченцы-беженцы. Учителя, разделившие со своими учениками судьбу изгнанников.
Я побывала во многих школах на местах пепелищ: Самашки, Грозный, Ачхой-Мартан, Орехово, Шуша, Мардакерт, Степанакерт, Каринтаг… Знаю определенно: школа — это то пространство нашего бытия, где не дадут сломаться ребенку. Это единственная психологическая ниша, где мир продолжает жить по естественным законам: один человек помогает другому выйти из войны. Вернуться в жизнь.
Однажды я спросила Сурена Налбандяна из Шушинской школы (Нагорный Карабах), как он преподает тангенсы и котангенсы, когда знает, какой опыт за плечами детей.
— Я их заблуждаю, — не задумываясь, ответил Сурен. — Другого пути у учителя нет.
Когда-нибудь еще напишут о подвиге учителей в “горячих точках”. Когда-нибудь…
В Дуисскую среднюю школу я шла, имея опыт общения с учителями в зонах конфликтов. Так мне казалось. Действительность оказалась другой.
Они стягивались в учительскую постепенно, недоверчиво поглядывая на нас, московских пришельцев. Рядом со мной завуч русского сектора Тута Джабраиловна. Физик. Голубоглазая красавица. Такое ощущение, что вот-вот заплачет. Нет, она не плачет, просто слезы не уходят. Ощущение невылившихся слез — вот, оказывается, что объединяло всех учителей. Такое я видела впервые в жизни. Не убитые, а подстреленные. Учитель-подранок. Как же в таком состоянии входить в класс?
Чем они отличаются от других учителей, допустим, из истерзанных Самашек? Не сразу поняла: те учителя были дома, на своей земле. У своего пепелища. Пространство родного бытия защищает самим фактом своего существования.
Эти учителя — изгнанники. На чужой земле. Вне дома.
Что-то есть двусмысленное в самом названии — “русский сектор”. Говорят, что родители поначалу не хотели отдавать туда детей, предпочитали учить их на грузинском. Потом передумали. Все предметы на русском языке.
Мадина Алдамова из Старых Атагов. Мать троих детей. Учительница 3-а класса, где двадцать два беженца. Семнадцать мальчиков. Пятерых зовут Магометами.
Мадина — общественный деятель. Имеет отношение к распределению гуманитарной помощи. Родственница Хизри Алдамова, который представляет правительство Масхадова в Грузии. Мадина витийствует за всех: возвращение в Чечню невозможно! Ничего нам от России не надо! Никуда не поедем! Куда возвращаться? В фильтрационные лагеря? Под зачистки? Есть такие, кто, вернувшись, попал на тот свет. И мы знаем имена этих людей.
Что-то плетем по поводу гарантий. Но каждое слово, вылетающее с уверенностью, превращается в ничто, поскольку утрачивает свои основания. У наших собеседников другие основания. Испытание слова на фальшь в зонах войны всегда мучительно для того, кто предпринимает попытку изменить ситуацию вербальным путем. Собеседник лихо отфутболивает твою фразу единственно точным оружием — своим опытом, грузом страданий. Сдирает со слов оболочку приблизительности, необязательности.
Атмосфера в учительской сгущается. Профессиональный опыт не подсказывает ни одного варианта выхода их тупика.
…Рассказываю о своих учениках, читающих “Хаджи-Мурата” Толстого.
— Хотелось бы знать, как русские дети воспринимают наши события, — слабый шажок навстречу делает учительница Мадина, которой принадлежат самые резкие слова о России.
Вспоминаю Самашки, Грозный, Бамут, Орехово, Давыденко…
— Такое впечатление, что вы родились в Чечне, — все тот же голос. Еще один шаг в нашу сторону…
Спрашиваю, как относятся дети к русским книгам. Все та же Мадина:
— При чем здесь язык? Язык ни в чем не виноват. Если я что-то сказала о России, неужели вы думаете, что это имеет отношение лично к вам? К вам у меня нет никаких претензий.
Я уловила момент и напросилась на урок.
— Завтра. В 10 утра я жду вас в учительской, — сказала она.
Вот с этой минуты началась для меня другая Мадина. Не трибун и не провокатор (как мы про себя решили), а Мастер, открывший нам доступ в святая святых — на свой урок.
Хозяин дома Эски не может выпустить меня со двора без охраны. Иду в сопровождении его внучки. Малике двенадцать лет. Это очень надежная охрана.
Мадина уже ждет нас в учительской. Мы пришли в школу не с пустыми руками. Передаем Мадине в дар прекрасно изданный учебник чеченского языка. Она медленно листает страницы, задерживаясь то на одной, то на другой фразе. Отчетливо видно, как меняются ее взгляд, голос, пластика. Не отрываясь от книги, произносит дрогнувшим голосом те слова, ради которых мы и преодолели все препятствия и попали в ущелье:
— Вы нас уже вернули в Чечню…
Наша прежняя железобетонная уверенность в том, что никто никогда не вернется в Чечню, начинает давать трещину. Могут вернуться! Захотят вернуться. Но для этого нужны не пиар-кампании, а система человеческих поддержек для тех, кто оказался беженцем.
Подумать только, книга, всего-навсего одна книга, разом изменила настроение учительницы. Книга переходила из рук в руки. Дошла до физика Туты Джабраиловны. В иссиня-синих глазах — снова выражение невыплаканных слез.
Урок. Что-то спрашиваю детей через их учительницу. Мадина говорит с ними по-русски и вдруг чувствует нелепость ситуации: перевод с русского на русский. Жестом приглашает меня к доске. Сама отходит в сторону. Класс затих. Я для них первая русская за три года.
На учительском столе лежит раскрытая книга. Стихи Некрасова.
…В горячих точках вынести можно многое, но только не это — оказаться лицом к лицу с детьми, которые знают, почем фунт лиха на войне.
Свой учительский крест в 3-а мне не забыть вовек.
На мой вопрос о возвращении они ответили сразу и быстро: “Вернемся, когда в Чечне не будет русских”.
— Допустим, я живу в Грозном. Я — русская. Для того, чтобы тебе жить в Грозном, надо меня убить? — спросила я Магомета с первой парты.
Мальчик застыл в замешательстве. Прости меня, Господи! Почему ребенок должен решать такую задачку, придуманную дебильными взрослыми? Почему?
Теперь трудно вспомнить, как я вырулила на другую стезю: мы начали читать стихи. Те, которые знаем и любим. Пальма первенства принадлежала Пушкину.
Вышел второй Магомет. Торжественно прочитал длиннющее название Сказки о царе Салтане, его сыне Гвидоне и т.д.
— “Ночью месяц тускл, и поле сквозь туман лишь серебрит…” — стихи оказались сложными для произнесения, но Магомет-третий успешно преодолевал трудности.
Потом у доски появилась изящная, кукольного вида Ася и прочитала про сватью бабу Бабариху. Но это были не совсем стихи. Прозаический элемент внедрился в стихотворную ритмику. Было такое впечатление, что Ася сама вольно пересказывает сказку. Магия, однако, состояла в наличии ритма. Другого, но все-таки ритма. Ася так упивалась этой неожиданной для всех интонацией, что прервать ее было невозможно.
К середине поэтического “ристалища” стало ясно, что это — особый тип разговора. А за последней партой сидела моя подруга Тамарочка Дуишвили и плакала, не утирая слез, потому что ей было понятно, о чем говорят дети…
Но и прямой разговор состоялся. О войне. Все началось с загадывания желаний. Я изображала из себя золотую рыбку, которую дети поймали в сети. Итак, ваши три желания! Полное молчание. Ни одной руки. Они не знают, что это та кое — желать чего-нибудь. Навожу на область еды. Вяло говорят о сникерсах. Наконец, всем классом оформили желание — велосипед.
Наша тоскливая игра в желания закончилась в тот момент, когда Ибрагим с третьей парты произнес: “Чтобы не было войны”. Вот где доминанта детских переживаний — война. Одно слово блокирует все детские потребности и тянет за собой мрачный шлейф воспоминаний.
Они рассказывали, как надо спасаться от бомбежек. Им восемь-девять лет.
— Когда бомбят, надо бежать в окоп! — Это сказала белокурая Аминат, самая маленькая девочка. Сказала по-солдатски, в ритме бега. Бега в окоп.
Пересохла глотка. Аминат продолжила деловито:
— Конечно, лучше бежать в подвал. Но у нас не было подвала. Мы вырыли окоп.
Рассказывали, как вертолетом летели через Шатили.
— Понравилось? — глупо спрашиваю я. Класс в один голос выкрикнул: “Нет!”
Они ненавидят вертолеты. Ненавидят самолеты. Летчиком никто не хочет быть. Солдатом тоже. Муса сказал, что хотел бы иметь пистолет, но тут же, испугавшись, добавил:
— Игрушечный! Слышите, я хочу только игрушечный.
И тут детей прорвало. Они вспомнили, что такое желания. Всё было из области детских игрушек. Девочки говорили о куклах. Мальчики — о машинах.
Дети, которые не доиграли. Любой психолог скажет: опасный для взросления синдром.
Через разбитое окно видны грузинские горы, но дети тосковали о своих. Чеченских. Они хотят к себе домой. Прозвучало на нашем уроке имя Путина.
— Кто это? — спросила я.
— Российский президент, — ответил Муса.
— А у вас теперь президент Шеварднадзе?
— Наш президент Масхадов.
Уже давно прозвенел звонок. В дверь то и дело врывались дети из соседних классов. Наш 3-а из класса выходить не хотел. Я попрощалась с детьми по-чеченски. Они ответили мне по-русски.
С первой парты встал Магомет. Вытянулся в струнку и четко произнес:
— Спасибо вам, что приехали.
Интонационно фраза была из другой жизни. Совсем не той, где идут войны и дети спасаются в окопах. Она была из мира, где с детства оттачивают этические формы отношения “человек — человеку”.
Эта реплика сразила меня.
Хотела бы знать, как в человеческом существе сохраняются (или зарождаются) привычки и правила, делающие нас людьми.
Здесь, в 3-а классе Панкисского ущелья, мне вспомнился Иосиф Бродский: “Жизнь вне нормы второсортна и не стоит труда”.
Наш урок начался с фразы: “…когда не будет русских”. Какой душевный труд стоял за этим “Спасибо вам!”, можно только предположить. Магомет вернул всех нас к норме, долженствующей быть.
— Приезжайте! Обязательно приезжайте! — под хор детских голосов я покидала школу.
Хочу вернуться в 3-а класс. С велосипедом.
Любовь
Эту ночь мы запомним на всю оставшуюся жизнь. Глава дома, восьмидесятилетний Эски, организовывал наш уход из Панкисского ущелья.
Сначала отправили машиной Вячеслава Измайлова.
— Принесите халаты и платки, — скомандовал сын Эски Алекси.
Женщины принесли длинные халаты и платки. Леночку Милашину облачают в зеленый махровый халат. На голову повязывают платок. Инстинктивным жестом Лена делает попытку поправить платок. Наконец обреченно машет рукой. Платок сползает на глаза.
Обряд переодевания завершен. На дворе кромешная тьма. Кухня, из которой мы уходим в ночь, тускло освещена керосиновой лампой. Многочисленные чада семейства Дуишвили кучкуются у печки. Атмосфера тайного ухода гостей накаляется. Ее разряжает Омари. Время рассказывать, как Омари женился на Гулико.
К тому моменту, когда у Омари в Рустави появилась любимая девушка-гречанка, уже были пройдены дороги БАМа. Пол-России пройдено. Дуиси остался родиной детства. И — все! Но именно в Дуиси родственники подыскали жену для Омари. Он получил телеграмму, которая извещала его, что в отчем доме уже двое суток томится невеста.
Омари приехал в Дуиси. В женской половине дома сидела заплаканная девочка с испуганными глазами. Омари принялся ее утешать. Призывал смириться. Смирился и сам.
Рассказ Омари многократно прерывается вскриками Гулико: “Пят-тнадцать… Пят-тнадцать… Девочка… Маленькая!” Восклицание сопровождается вскидыванием обеих ладоней.
Вторжение Гулико в рассказ встречается громким хохотом. Смеемся все мы, старые и малые. Смеемся, хотя Алекси строго предупредил: в доме должно быть тихо. Красивая пара Омари и Гулико. Но сквозь смех Омари проступает великая печаль. Она вызвана ощущением жизненного тупика, в который попадает каждый дуисский житель. Ощущением отсутствия перспектив для детей и внуков.
Возможно, эта печаль относится и к несостоявшейся первой любви.
На полу у порога кухни сидит молчаливый сын Алекси. Он любит девушку. Ей 21 год. Но отец, кажется, присмотрел для сына пятнадцатилетнюю девочку.
Так как же надо жениться?
— По любви, — говорит Омари. — Только по любви.
Слова зависают в воздухе.
Наступает время уходить нам. Мне и Гулико. Крепко обнимаемся. Ах эти проводы в зонах конфликтов… Именно здесь понимаешь первоначальный смысл слов “расставание”, “разлука”, потому что в уход из дома подсознательно закладывается возможность невстречи.
В “горячих точках” не любят слово “никогда”.
Моим сибирским замашкам очень подошли категоричные формулы, которые я усвоила в другом ущелье — Кодорском. Сваны говорят: “Вариант мамли!” — варианта нет. Здесь, в Панкиси, я каждый раз прикусываю язык, когда с губ срывается это “никогда, никогда, никогда”.
Гулико крепко держит меня за руку. С этой минуты и до прихода в дом Хасо Маргошвили я точно знаю: моя жизнь в руках Гулико. Она мой проводник по ночному Панкиси. Мой глаз никак не привыкнет к этой тьме. Я не различаю ни домов, ни дорог. Густоту ночи резко прорезают фары бешено мчащейся машины. Глаза слепит от света. Гулико втягивает меня в проулок. Ждет, когда затихнет звук машины. Потом еще пару раз пронесутся лихачи. И наконец в глухой тьме мы отчетливо слышим чьи-то шаги. Кажется, идут двое. Шаг становится ближе, отчетливей. Гулико крепко обнимает меня. Наверное, вот это и есть человеческая солидарность. Мы не знаем языка друг друга, но прочнее нашего союза сейчас в мире нет. Гулико ляжет костьми за меня. Я это знаю.
Неожиданно перед нами объявляются две тени. Мужчины обогнали нас. Мы глубоко вздохнули.
Входим в дом Хасо. Пророссийски настроенный хозяин дома приготовил стол. Вошли и ахнули: все в сборе! Все живы и невредимы. Только теперь замечаем, как сильно за эти дни изменились два брата — Алекси и Омари. Кавказское гостеприимство осложнилось задачей сохранить жизнь гостям. Впрочем, этот сюжет для Грузии не нов. Поэт Важа Пшавела оставил нам великую поэму “Гость и хозяин”. Драматическое напряжение этих двух слов, соединенных союзом “и”, ощущается в Панкисском ущелье с не меньшей силой, чем в поэтическом тексте. Потомки персонажей Пшавелы не посрамят чести героев поэмы, потому что готовы отдать свою жизнь за безопасность гостя.
Стол ведет Хасо. Он уверен, что никто не может превзойти грузин по части гостеприимства. Слово берет Омари. Он поднимает тост за Грузию, которая приютила его предков.
— Я не воспринимаю Грузию без грузин. Грузия — это не просто горы и солнце. Грузия — это грузины. Народ, от которого нам пришло тепло. Мы, чеченцы из России, стали другими именно в Грузии. Для меня Грузия — это мать. Начало всех начал. Какой храбростью и умом мы бы ни обладали, но главное то, что на свет этот мы появились благодаря матери. А Чечня? Она для меня — отец. Все мы знаем: если кто-то скажет плохо про отца, еще можно смолчать. Но простить плохое слово о матери нельзя. Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь при мне оскорбил Грузию.
Мы пили за любовь к Грузии.
Это особая тема — отношение того или иного этноса к стране, которая его приютила. Странное чувство испытываешь, когда каждый чеченец (росссийский или кистинский) говорит о любви к Грузии. Все хотела понять, какая фундаментальная ценность определяет эту любовь. Беседы с детьми, взрослыми, стариками убеждают, что эта ценность называется безопасностью. Чеченцу не опасно жить в Грузии. В Чечне — опасно. Чувство защищенности столь сильно, что чеченец не может допустить, что какая-нибудь военная операция, начатая Грузией в ущелье, поколеблет его жизнь.
Первым это сказал Омари. Сказал в день нашего приезда.
— Что вы будете делать, если грузины войдут в ущелье? — спросила я.
— Помогать грузинам ловить воров и бандитов…
Мне и раньше казалось: основной порок обеих нынешних войн в Чечне в том и состоит, что мы не отделили мирного человека от бандитов. Не сумели привлечь мирного жителя к наведению порядка в своем собственном доме.
Уверенность кистинца, что правительство Грузии не предпримет акции против жителя Панкиси, передалась и чеченцам, которые пришли из России. “Нет, этого не случится”, “Шеварднадзе не допустит”, “Жителей убивать не будут”, “Нас не тронут”… Эта уверенность имеет глубокие исторические корни. Генная память хранит заботу Грузии о кистинцах. Я знаю, что Грузия — бедная, нищая страна. Но какова репутация этой страны у народа, который не один век воюет с Россией! Есть чему поучиться.
Первая машина, с Вячеславом Измайловым, вышла в пять утра. Ее вел местный полицейский-кистинец.
На дворе тьма-тьмущая. В доме в разных углах горят керосиновые лампы. Во всю мочь разоряются петухи. Доносится шевеление проснувшихся баранов. Переговариваемся. Все звуки разом перекрываются мощным гулом: “Аллах акбар!” Заунывный протяжный гул во сто крат усилен огромными динамиками на новой ваххабитской мечети. Усилен и эхом в горах.
Я съеживаюсь и смотрю на хозяина дома Хасо.
— Что это означает? Он к чему-то призывает?
— Это означает только одно — время молиться. К чему еще можно призывать?
Пока только к этому, мелькает в голове.
Кистинцы самоотверженно гасили наши тревоги, заодно стараясь убедить и себя в том, что все нормально. Оснований для тревог нет. Так и осталось не ясно, какие из страхов были напущенные, какие под собой имели почву.
Ворота открываются. Все еще в полной тьме покидаем дом Хасо, где чеченцы весь вечер говорили о любви к Грузии. А мы были из России.
Юбилей
По нашем возвращении в Тбилиси режиссер Резо Чхеидзе пригласил всю команду на свой юбилей.
У входа в зал филармонии мальчишки бойко торговали пригласительными билетами. Где взяли? Шеварднадзе дал. Вышел из машины и раздал мальчишкам билеты. Один лари за один билет — так определили стоимость.
Был ли кто-нибудь, кроме нас, из России — неизвестно. Телеграмму прислал Никита Михалков. Несколько слов о грузинском рыцарском характере сказал с экрана Андрей Вознесенский. Вот и все!
Юбиляр появился на сцене в конце вечера. Четырехчасовое действо стало торжеством грузинской культуры, той самой культуры, которая была частью нашего общего бытия.
После показа фрагментов из фильмов выходили постаревшие исполнители. На экране был их звездный час. Значит, сегодня — их праздник. Софико Чиаурели, Лейла Абашидзе, Рамаз Чхиквадзе, Кахи Кавсадзе… Каждый по-актерски блистательно разыграл свою историю, связанную с режиссером. Превратить свой юбилей в праздник собратьев по цеху дорогого стоит. На моем веку такое произошло впервые.
Письмо Сергея Эйзенштейна молодым Резо Чхеидзе и Тенгизу Абуладзе звучало по-русски, как по-русски звучали в свое время и речи генералов, запрещавших “Отца солдата”: “Наша армия такой фильм о войне не примет”.
В семидесятых годах прошла жаркая дискуссия о грузинском кино. Грузин упрекали в излишней мифологизации жизни, отрыве от действительности, в национальной орнаменталистике. Время показало, что грузинское кино обрело силу объяснительного принципа. Без поэтических мифологем фильма Абуладзе “Мольба” мне никогда бы не понять природу Панкисского ущелья.
Однажды Тамара Дуишвили сказала: “Я что-то часто в последнее время вспоминаю старика Махарашвили”. Когда мы за несколько дней до того подъезжали к первому блокпосту у входа в ущелье и наш проводник вышел на переговоры к военным, тишину в машине нарушила Тамара:
— Если они спросят меня: что вы тут делаете? — я скажу, как Махарашвили: “А я гу-ля-ю… Отсюда туда погуляю, оттуда сюда по-гу-ля-ю”.
Эта реплика разом освободила нас тогда от напряженности и страха: ну, не проедем, и что?! Да ничего!
Вспомнилось, как мы со студентами показывали “Отца солдата” в глухой сибирской деревне, которая по иронии судьбы называется Богатиха. Так вот старухи плакали и причитали: “Какой хороший конец… Какой счастливый конец изладили!” Мы недоумевали: отец нашел сына и тут же его потерял… А старухи причитали: “Он нашел сыночка и закрыл ему глаза”.
Спустя три десятилетия, столкнувшись с материнским горем в Чечне, я пойму высочайший смысл тех деревенских причетов.
— Ей хорошо, она тело сына нашла, — плакала Роза Халишкова из Дагестана.
Ей “хорошо”… Господи! Прости нас, грешных…
Перед самым отъездом из Тбилиси мне выпадет честь присутствовать на грузинском застолье, которое Резо Чхеидзе устроит для своих близких друзей по киностудии: директоров картин, инженеров, художников, операторов, техников. Многих я знаю четверть века.
Я захватила с собой книжку своего ученика Володи Светлосанова, который под влиянием грузинского кино изучил грузинский язык. Перевел стихи Терентия Гранели. Это первый сборник поэта на русском языке. Книжку издали в моем родном Новосибирске в 2001 году.
Когда-то, еще студентом, Светлосанов мечтал уехать в грузинскую деревню преподавать русский язык и литературу. Он хотел постичь грузинский язык через его непосредственных носителей — детей и стариков. Постичь другую историю и опыт, “ни разу не касавшийся нас”. Затея показалась чиновникам подозрительной.
Чужой опыт не просто коснулся нас. Он пророс в нас грузинскими стихами Мандельштама и Пастернака, Бальмонта и Заболоцкого, фильмами Абуладзе и Чхеидзе. Мы выросли в едином культурном и духовном пространстве, длящемся который век.
“Нет, не жизнь и не смерть, а нечто совсем иное”. Это слова, написанные на надгробии Гранели. Прочитайте по-грузински: “Ара сицоцхле, ара сиквдили, арамец, рагац схва”. Володе казалось, что он переводит не с грузинского, а с космического (равно всем неизвестного), чтобы через звучащую фразу снова увидеть струи Арагви и Куры.
Католикос Илия II подарил Чхеидзе хрустальный крест Саровского. Мы передавали его из рук в руки. Целовали. И каждый молился про себя.
“Боже! Укрепи и спаси!” — вспоминаю строки из дневника Гранели.
“Боже! Спаси Грузию!” — добавляю от себя.
Возвращение
Неожиданно остро потянуло снова в Панкисское ущелье. Нет, это не журналистский зуд — добыть информацию. И уж, конечно, не погоня за адреналином. Захотелось увидеть Бисана Маргошвили. Учителя русского языка и литературы.
В тот вечер он выпил. Долго извинялся. Мы стояли во дворе дома. Необыкновенной красоты бараны пугливо жались друг к другу, а Бисан все улыбался и улыбался, с трудом передвигая ноги. Болят ноги у старика…
Захотелось снова в дом Гулико и Омари. Окунусь с головой в этот быт, где все размеренно, как часы. Где каждый знает свое место в поддержании семейного очага. И этот завораживающий глаз конвейер, когда идет приготовление хинкали с крапивой: действие одного соразмерно действию другого, даже если одному семь, а другому семьдесят лет. Включенность в общее дело сродни инстинкту. Трудно поверить, что этому можно обучиться словесным путем.
— Хочешь мину? — спросит меня Гулико. — Да не пугайся, это всего-навсего гала.
Гала — национальная лепешка из кукурузной муки с крапивой. В Дуиси ее называют миной, потому что очень похожа.
Почему я раньше не приехала сюда? Что я знала о кистинах?
Первого кистина я увидела в начале 70-х годов в горах Чаргали. В музее Важи Пшавелы. Молодой кист, как их называют на Кавказе, работал в архивах поэта. Там, в Чаргали, я успела пожать руку дочери Важи Пшавелы. Бог ты мой! Одно пожатие отделяло меня от великого поэта. Дочь жила рядом с музеем. В низине. Обстановка дома деревенская. Она подарила моим ученикам чусты, носки, варежки, выполненные старинной грузинской вязкой. Я что-то путано говорила о том, как мы читаем произведения ее отца, показывала детские рисунки. И вдруг она заплакала. Обняла меня и продолжала плакать.
Когда я приехала из Чечни в Тбилиси в первый год войны, Иза, сестра Мераба Мамардашвили, удивленно спросила, почему я не съезжу в Ахметский район и не посмотрю, как живут грузинские чеченцы?
И вот когда Бог дал свидеться…
Провожаю Тамарочку Дуишвили в ущелье к больному отцу. Приезжаем на Ортачало. Находим маршрутку на Джоколо.
Шофера зовут Гела. Грузин. Начинаю издалека:
— Вот это — Тамарочка. Ее прародители основали Дуиси. У нее болен отец. Она россиянка, у нее российский паспорт. Может попасть в Дуиси?
— Почему нет?
— А я ее подруга. Я русская. У меня российский паспорт, и я кое-что понимаю в медицине… Я…
— Скажи, дорогая, что хочешь сказать?
— Могу я попасть в Дуиси?
— Почему нет? Если нет, поедешь ко мне в Алвани. Хорошее кахетинское вино имею…
— Мне не надо вина. Мне надо в Дуиси. Сегодня же!
— Ну и поехали.
Поехали. Сижу с беженкой из Грозного Аминат. Угощает хлебом. Нет, не поедет она в Россию ни через какую российскую организацию. Хоть МЧС, хоть сам Путин пусть приедет. Ни за что! От России Аминат ничего не надо. Наймет маршрутку и сама попадет в Грозный. Вспоминает, как грузинские пограничники отобрали у Аминат бумагу о ее статусе беженца, когда она ездила из Панкиси в Чечню. “Не видать вам больше солнечной Грузии”, — лихо сказал пограничник.
— Ишь, чего захотел. Увижу я солнечную Грузию! Увижу! Еще как…
Аминат действительно увидела солнечную Грузию. Специально вернулась.
Въехали в ущелье. Группами стоят молодые люди в камуфляже. У некоторых автоматы.
Аминат говорит Тамаре по-чеченски:
— Скажи, что это полицейские. Пусть не боится.
Я не боюсь!
По вечерам, когда горит одинокая керосиновая лампа и трещит посреди кухни печь, собираемся с детьми в кучу: любимая наша игра — в слова. В языки.
В отличие от меня, дети говорят на трех языках: русском, чеченском, грузинском. Те, кто год назад пришел в ущелье из Чечни, свободно и охотно говорят по-грузински. На языке земли, которая их приютила.
Мне было интересно, какую из трех фраз выберут дети:
Со кьер — я боюсь. Это по-чеченски.
Со цакьер — я не боюсь.
Ма кьер — не бойся!
Мэ мешиниа — я боюсь (по-грузински).
Мэ ар мешиниа — я не боюсь.
Ну гешиниа — не бойся!
“Я боюсь” вычеркивают из всех языков сразу. Десятилетний Руслан, беженец из Грозного, не задумываясь, выбирает: “Я не боюсь!”
Пробуем на вкус и цвет слово “война”. По-чеченски и по-кистински это одно слово — “том”. По-грузински — “оми”. Визг радости: по краткости грузинское слово напоминает чеченское.
Малике одиннадцать лет. Родная сестра Руслана.
— Наши языки похожи. Только грузины длят свои звуки. Они им, наверное, нравятся. Мы, чеченцы, уже сказали, а грузины еще тянут слово.
Где-то в середине игры до меня вдруг доходит банальнейшая мысль. Господи! Это же Кавказ. Кавказские народы. Кавказские языки. Это семья.
“Пури”, “бепиг”, “коржум”. Это “хлеб” на трех языках. Детям искренне кажется, что слова звучат одинаково, и какое счастье, что “отец” на кистинском звучит точно так же, как на грузинском — “мама”.
Мы не просто произносим слова. Мы общаемся. Это особый род разговора, с которым я столкнулась еще в Нагорном Карабахе. Язык сопротивляется ужасу пережитого и отказывается называть вещи своими именами, но потребность поделиться с другими остается. И тогда выбирается оптимальный вариант: берутся нейтральные слова, нагружаются другой интонацией, другой ритмикой — и разговор о сокровенном непременно состоится, хотя не будет произнесено ни одного актуального слова.
Человек ли подсознательно щадит свою психику, язык ли сопротивляется кромешному аду. Что здесь первично — не знаю. Ведь даже “война” в нашей игре напрочь лишена грозного смысла. Мы владеем этим словом.
Второй вечер посвящается пословицам и поговоркам трех народов. Доходим до чеченской пословицы: “Тот, кто добром на зло отвечает, — кровник для врага”.
Это “око за око”? Даже если добром на зло? И что означает “кровник для врага”?
Пословицу выбирали из книжки, которая специально выпущена для беженцев. Книга на трех языках: русском, чеченском, грузинском. Издана “Кавказским домом”. Русская часть сборника самая слабая. Ваххабиты были недовольны этим пособием, поскольку языческая сторона фольклора им показалась кощунственной. Говорят, книги сжигали.
Книга содержит предисловие. Оно выдержано в глубочайших духовных и культурных традициях: ни одного плохого слова о стране, изгнанниками которой являются дети, никаких обвинений. Сострадание и чувство вины перед детьми, которым выпала тяжелая доля жить вне Дома.
“В мире, созданном Богом, победой является только нравственная победа, а поражением — только нравственное поражение. Мы просим у всех прощения за вашу судьбу”.
…Листаю учебник для русского сектора, ксерокопированный норвежским центром для беженцев, листаю книгу “Кавказского дома”, и чувство жуткого стыда переполняет меня. Где же мы были все это время? Какие книги написали для детей, если уж не могли спасти этих детей от бомбежек?
…Вместе с Маликой готовим урок по русской литературе. Странный подбор текстов. Почти нет светлых страниц. Как с таким учебником преодолевать пустыню отрочества? Как будто нарочно из Бунина, Андреева, Казакова, Абрамова выбраны самые трагичные страницы. Заканчивается учебник таким текстом: “На рассвете блюститель порядка споткнулся о его труп, лежащий на снегу”.
Интересно, какая концепция детства заложена в этот учебник словесности?
Самая маленькая в семействе, Зарема, решается на серьезный шаг — дарит мне книгу. Я сопротивляюсь. Книга уже в моей сумке. Зарема вскидывает руки, как в чеченском танце, и торжественно произносит:
— Я подарила ей книгу, где собраны все языки мира!
Старейшина
Михаилу Луарсабовичу Дуишвили 84 года. Учитель русского языка и грузинской литературы. Две войны провел в Грозном. Досталось и от федералов, и от боевиков. 29 дней провел в заложниках у бандитов.
Когда совсем стало плохо со здоровьем, решил ехать в Панкисское ущелье. На родину предков. Его предка по имени Дуи, того самого бывшего наиба Шамиля, царский наместник возил на фаэтоне по Восточной Грузии для выбора места жительства. Дуи выбрал ущелье, где водились дикие звери и стояли непроходимые заросли.
На кладбище рядом с могилой жены Михаила Луарсабовича лежит камень. Это место для него самого.
В перерывах между приступами Михаил Луарсабович говорит о грузинском языке. Языке Руставели, Пшавелы. Поэму “Гость и хозяин” читает наизусть по-грузински.
Когда-то мои студенты, изучавшие грузинский язык, рассказывали, что субъектно-субъектных отношений в грузинском языке больше, чем в русском.
— Ки, колбатоно, — по-грузински подтверждает Дуишвили. Сравнивает грамматические формы, в которых отлиты отношения “человек — человек”, на трех языках.
…Лет тридцать тому назад я впервые попала в знаменитую Тбилисскую школу на улице Саирме, известную всему миру как школа Амонашвили. Поразили меня отношения “ученик — учитель”. Если ребенок делал ошибку, учитель говорил: “Горе мне…”
Однажды я захотела узнать, что сказала на уроке моя подруга Цицино семилетнему шалуну на уроке, который никак не унимался. Цицо поставила точку на доске. Это означало, что наступила ее минута. Ребенок смущенно стих. Что она ему сказала?
Переводчица отнекивалась: “Это длинно… Покажется смешно… В русском языке таких слов нет… Это не переводится…” Но я видела характер отношений между учителем и учеником. Хотела знать, как этот характер определяется вербально. Наконец мне перевели: “Действием, которое ты производишь, ты глубоко ранишь мое сердце”. Вот оно что! Твое действие проходит через меня. Через мое сердце. Да, ты нарушил порядок. Но это касается и меня, потому что я люблю тебя. Целая система возвратных отношений.
— Да, да, — говорит Михаил Луарсабович, — отношения “человек — человек” очень многообразны, — и в подтверждение снова читает Пшавелу.
Торчат больничные трубки, временами прерывается дыхание, но голос звучит поразительно молодо. Я тут как тут с вопросом о смысле чеченской пословицы: “Тот, кто добром отвечает на зло, — кровник для врага”. Русский перевод отвергается сразу. Неправильно! Он считает, что такие неточности есть и в переводе Корана, не говоря уже о толкованиях. Отсюда все недоразумения… Поскольку я ровным счетом ничего не понимаю, Михаил Луарсабович приводит притчу-иллюстрацию.
Идет генерал (?)с женой. Навстречу им бандит. Он хватает жену генерала, обнимает, целует. Генерал дает ему три рубля. Жена в ужасе, оскорблена. “Подожди, жена, подожди”, — говорит генерал. Идет другой мужчина с женой. Сцена повторяется. Идет третья пара, но на сей раз муж достает пистолет и разряжает его в бандита. Генерал указывает жене на труп бандита:
— Вот где мои три рубля, — говорит он.
Добро достигает своего результата не сразу, но достигает. Михаил Луарсабович делает попытку точно перевести пословицу. Это оказывается сложным делом.
— Язык в пословице далеко мыслит, — замечает он.
Самое время поговорить о том, что давно меня волнует. Присутствует ли в ментальности чеченца рефлексивное начало? Ощущает ли чеченец свою вину в том, что происходит на протяжении веков с его народом?
Спросить об этом невозможно, когда видишь разоренный дом, убитые горем лица. Но я давно заметила, десятилетие блуждая по “горячим точкам”, что уровень самосознания отдельной личности много значит для судьбы нации.
Однажды я спросила об этом Розу, жену знаменитого педагога Чечни Асламбека Домбаева. Мы обе учительницы и знаем, как важно ученику отслеживать характер своих действий.
— …А Басаев — смертник. Он не жилец, — сказала Роза. — Сколько у него кровников! Сам себе подписал приговор. Случится то, что должно случиться.
Приблизительно так сказала в Дуиси и Таиса, беженка, когда кто-то из нас заговорил о хоромах Удугова.
— Как приобретено, так и отнимется, — уклончиво сказала.
А что, если внутренняя жизнь нации просто недоступна постороннему глазу?
У Михаила Луарсабовича есть свое объяснение того, что происходит с его народом. Как учитель он считает, что невежество — самый опасный враг человека. Плохо организованный мозг — источник бед не только для его обладателя, но и для окружающих.
Бандиты приковали его наручниками к батарее, а он им рассказывал, как устроена Вселенная. Давал уроки астрономии, географии, математики. Узнав, что скорость света — 300 тысяч километров в секунду, бандит ахнул:
— Откуда ты знаешь? — Недоверчивый взгляд дикаря.
— Ученые располагают такими методами.
— Какими?!
Один из них спросил однажды:
— Вот ты говоришь, Земля движется вокруг Солнца. А почему наши горы хотя бы раз не оказались позади нас? Почему они не движутся?
— Земля еще движется вокруг своей оси…
— Это как?!
…Наступил день, когда Дуишвили через тонкую перегородку услышал обрывки фраз: Чернореченский лес… Сунжа… топить…
Понял, что от него хотят избавиться.
Написал обращение к детям. Предупредил, что никому не должен. “От долгов не избавлен даже шахид” — любимая поговорка… Бумажку завернул в целлофан, чтобы не промокла, если его утопят в реке.
— Пришел главный и понял, что я все слышал. “С твоей головы не упадет ни один волос”, — сказал бандит.
Дуишвили как мог развернулся и ответил:
— Хорошие слова произносишь. Даже если они не совпадут с жизнью, все равно слова хорошие.
Слова почти совпали с жизнью. Старика вывезли на дорогу и бросили одного в глухой ночи.
История с Михаилом Луарсабовичем — одна из тех, о которых мы мало что знаем: чеченцы натерпелись не только от федералов, но и от “своих”. Еще неизвестно, от кого больше. Но кто бы они ни были, “свои” или “чужие”, ясно од но — это не люди.
— Хочешь увидеть обезьянку? — спросил однажды Дуишвили.
— Они здесь водятся?
— Водятся. Две. Мимо нашего двора ходят.
Выглянула в окно. Опрометью пробежала молоденькая девушка в белых одеждах. Лицо затянуто черной маской. Жуткое зрелище.
Это жена одного из боевиков, живущих в соседнем дворе. Боевиков двое. Тот и другой одноруки, но автоматы чистят каждое утро. Живут материально более чем скромно: то муки, то масла попросят.
— Дело их проиграно, — спокойно сказал старейший человек в Дуиси.
Дуишвили никогда не теряет нить беседы, даже если она началась несколько дней назад. Привычка размышлять над миром, собой, окружающими выработала в нем способность задавать себе самые сложные вопросы и отвечать на них бескомпромиссно.
Однажды он показал мне стихи неизвестного чеченского поэта. Прочел их на родном языке. Но и несовершенный подстрочник может дать некоторое представление о боли за народ и страну:
Как состарившийся волк, облезла ты, Чечня.
Как заброшенный участок земли, заросла ты.
Взрывами орудий разрушена ты, Чечня.
Обманом и клятвопреступлением поражена ты.
Когда на земле делили счастье,
Тебе досталась война,
Когда делили море учености,
Тебе досталась шашка.
Напугав собой весь мир,
Ты всем стала кровником,
Пока молилась на волка,
Сама одичала.
Это малая часть подстрочника.
Спрашиваю Иру: как прошла ночь, как чувствует себя отец?
— Как серый волк на склоне, — отвечает дочь.
Это означает, что все хорошо. И серый волк, который на склоне горы, никакого отношения не имеет к одичавшему собрату. Никакого!
Чичико
Его зовут Бисан Давидович Маргошвили. Он свекор Тамары Дуишвили. Жену зовут Люба. Откуда русское имя? Троюродный брат Любы был влюблен в русскую девушку, которую звали Люба. Он хотел, чтобы это имя осталось в их роду. При рождении девочка получила грузинское имя Тина, но кто же его помнит сегодня?
Вот так и живет Люба Маргошвили — как память о любви кистинца к русской.
А кто помнит, что самого Маргошвили зовут Бисан? Все знают, что он Чичико. Ну, не любили дети “Мертвые души”, не хотели ничего знать про Чичикова. Бисан страдал и ставил двойки. За это его прозвали Чичико — с ударением на последнем слоге. Мы с Чичико сходимся в своей любви к Гоголю.
Глаза у Чичико все время на мокром месте, когда говорит о России. Отца раскулачили. Было большое хозяйство: тридцать коров, два буйвола, два бычка, тысяча баранов. Отчетливо помнит голод. Сослали в Казахстан. Ехали месяц. В день выдавали на человека 400 граммов трухи, от которой начинался кровавый понос. По дороге умерла сестра. Хеда. Было ей пять лет. Едва не умер Бисан.
Благодарен школе, учителям. Особенно запомнил ссыльных учителей-немцев: Отто Оскарович Крюгер, например, был великий математик. Но русская литература пересилила. Родители отправили Бисана на родину после окончания школы. Русские девушки из Казахстана не хотели отпускать его. Первую жену Бисана звали Сацита. Я вскрикиваю: это означает “хватит”!
— Слушай, ты и это знаешь? Какая ты умная.
Да, я умная. Я знаю, что, когда рождаются подряд девочки, отец имеет право сказать “Хватит!” — “Сацита!”. Если после этого появляется еще девочка, дают имя Таита, что означает “довольно”. Девочка, появившаяся на свет после Таиты, получает имя Цаэш, что означает “ненужное”.
Женился Чичико дважды. При выборе жены главным критерием был рост. Невысокий Бисан думал не о себе. О детях. Не хотел, чтобы у детей был комплекс коротышки. Не ошибся Бисан. Дети получились высокие.
Лезу из кожи вон — хочу показать себя знатоком чеченских обычаев. Бисан поражен моей эрудицией: “Я вас никогда не забуду. Вы золотая женщина”.
Договариваемся, что он будет сопровождать нас с Тамарой до села Омало. Это кистинское село почти в горах.
Чичико в поисках машины. Успевает показать места, где проходили гуляния репрессированных. Оказывается, была традиция у ссыльных, вернувшихся из Казахстана, — ежегодно встречаться Первого мая. День солидарности ссыльных: армяне, грузины, русские, азербайджанцы, греки… Последнее гулянье состоялось перед войной 1992 года. “Икарус”, на котором приехали бывшие ссыльные, был полон: с годами к этому празднику присоединялись дети ссыльных. Бисан тоскует по казахстанскому братству.
…Чтобы попасть в Омало, надо пройти длинный висячий мост и подняться в гору. Мне стыдно, что Чичико идет с нами в гору.
— Что ты! Что ты! Баранов вывожу на пастбище, неужели тебя не выведу?
Вывел Чичико меня прямо к дому своей дочери Этери. Ее не оказалось дома. Стол накрывают внучка Тамти и две невестки — Ия и Луиза. Обе подозрительно молчаливы. Все делают быстро, красиво, ловко, но молчат.
Когда мы уходили, невестки одарили нас подарками и что-то прошептали на ухо Тамаре. В переводе на русский это звучит так: “Если мы тебя не приветили, тебя приветит Аллах”. По правилам, невестки не должны общаться с Тамарой. До сих пор я думала, что зять не имеет права общаться с тещей. Оказалось, что это у ингушей существует табу на тещу.
Чичико недоволен приемом: стол не так накрыли, и еда не такая, как надо…
Напротив, в доме, похожем на хлев, живет директор русского сектора местной средней школы Гулико Гаургашвили. Нынче будет третий выпуск. Уже кончил школу сорок один ученик. Сейчас в 11-м классе пятнадцать человек.
У Гулико трое детей и два внука. Все дети и внуки болеют. Третий год семь человек живут в одной комнате, устланной матрацами. Не помню, есть ли в доме стол. Муж Гулико тоже работает в школе. Восемнадцать учителей из Грозного учат детей в Омало три года. За это время, как я уже говорила, не получили ни одной копейки.
Забыть не может Гулико переход через Шатили в декабре 1999 года. Переправы через Аргун разбомбили. Хилые доски, перекинутые через горные реки, обледенели. Ущелья глубокие — глаз не достает дна. Один человек обматывает себя веревкой и, перебравшись по обледенелым доскам, закрепляет веревку на противоположном “берегу” — она будет служить страховкой. Но не многие могли и так перейти. Оставалось одно — ползти по скользким “мосткам”. Привязывали детей на спину и ползли.
— Вот бывает так: многое было плохо, но самым страшным унижением мне показалось именно это — ползать по-пластунски.
В октябре 1999 года я провела несколько дней в Шатили, на границе. Грузинские пограничники разрешали мне переходить границу — недалеко.
Хорошо помню: раннее-прераннее утро, огромная поляна, шум горной реки, плач малых детей, кряхтенье стариков, растирающих больные ноги, и суровое молчание мужчин. Здесь был привал перед выходом к блокпосту. Иногда люди сидели часами, уставившись в одну точку, а потом, как в сомнамбулическом сне, шли на проверку документов.
Однажды я услышала плач и причитания женщины, кормившей ребенка грудью. Хотела узнать, что это за причет. Оказалось — колыбельная для младенца-беженца, изгнанника. Она состояла из проклятий в адрес России, из клятв любви к Чечне и призывов отомстить.
Вот так, видимо, и закладывается генная память.
Интересно, те, кто задумал кампанию по возвращению беженцев, — учитывают ли они, как чеченцы оказались в Грузии? Как бежали, подгоняемые свистом российских пуль? Неужели власть совсем не считается с тем, что называется психологическим состоянием народа?
Гулико говорит, что тяга к учебе у детей и их родителей огромна. В первый год невозможно было выгнать детей на перемену.
— Давайте не пойдем сегодня домой, — говорил шестиклассник Шамиль Иландов. Он спустился с гор. Пропустил не один год учебы из-за войны. Догнал товарищей.
Чем-то бы надо помочь таким детям. Чем?
Вернуться в Чечню Гулико хотела бы, но боится всего. Дороги в том числе. В прошлом году ушел автобус в Грозный. До сих пор ни слуху ни духу о судьбе уехавших. Каждая зачистка в Чечне отзывается эхом в Панкиси. Все помнят беременную женщину из Итум-Кали. Поехала домой рожать. Нашли ее обугленный труп. Работа федералов, как выяснилось.
Показывает на вершину горы, где однажды бомбил российский самолет. Спасибо, что не убили. Спасибо! Стоит вертолету объявиться в небе, урок прерывается. Пока не исчезнет, дети не успокоятся.
Спрашиваю у Гулико, что бы это означало: “Тот, кто добром отвечает на зло, — кровник для врага”?
Гулико медлит и потом очень отчетливо формулирует:
— У христиан нечто похожее тоже есть. Помните: если тебя ударят по одной щеке… На зло отвечать злом нельзя. На бандита и так всегда найдется такой же бандит. Зло самоуничтожается. Источник разрушения не вне его, а в нем самом.
Как сказал бы Дуишвили, хорошие слова. Даже если они не совпадают с реальностью, все равно слова достойные.
Пословица так и остается не проясненной, как не проясненным оказывается многое в судьбе чеченского народа.
Многие чеченцы, столкнувшись с религиозным экстремизмом, недоумевают. Им всегда казалось, что поведение народа определял не столько ислам, сколько адаты — система веками сложившихся правил, обычаев.
Оказалось, что многие правила просто перестали действовать.
Когда ее отца взяли в заложники, Тамара рванулась к отцу Шамиля Басаева (были предположения, что именно его люди причастны к похищению). Но отец Шамиля покачал головой. Он уже давно ничего не знал о сыне и, похоже, мало что определял в его действиях. Это открытие ошеломило Тамару — что же происходит с народом? Старший младшему уже не указ?
Михаил Луарсабович мыслит радикальнее дочери: есть вековые правила, которые пришли в противоречие с реалиями современной жизни. Упорные попытки держаться за отжившее не дают возможности сформироваться новым механизмам регуляции жизни этноса.
“Пока мы это не осознаем, будем самоуничтожаться”.
Анекдот от жителей Омало.
Басаев с Закаевым решили сматывать удочки. Загримировались. Выходят. На скамейке сидит старая женщина. Обращаются к ней: кто мы, как ты думаешь?
— Ты Басаева, а ты Закаева.
Огорчились. Пошли снова гримироваться. Спрашивают у той же бабки: кто мы?
— Ты Басаева, а ты Закаева.
— Скажи, как ты нас узнала?
— Так я же Яндарбиева.
Биркиани
В Биркиани мы ходили по домам. У меня тут полно “родни”. Как и в Дуиси, кучкуются молодые люди. С ружьями наперевес. И без ружей. Основная форма — камуфляжная. Встречаются арабы в “платьях”. Негров не видели.
Около каждой группы молодых людей Чичико останавливается и показывает на меня: “Это моя гостья. Журналистка. Москвичка. Прелестная женщина”. Испуганно пытаюсь втолковать Чичико, что я в Панкиси инкогнито. Никакого впечатления: “Гостья. Журналистка. Москвичка. Золотая женщина”.
Однажды я спросила Чичико о самом главном: как ему, кистинцу, живется в Грузии? Все равно ведь чужая земля.
— Нет, что ты! Я скажу тебе очень тихо, колбатоно Эльвира: грузинский народ образованнее чеченцев. У них другая интеллигенция, выше нашей. Культура древняя.
Неужели никогда не хотелось вернуться на историческую родину, в Чечню?
— Хотелось очень. Я скажу тебе тихо: там слишком часто режут друг друга.
Он сходил на веранду. Принес раскрытую книгу о Кавказе средних веков. Я заглянула — он читал про Вахтанга Горгасала.
— В который уже раз! — со слезами замечает Тамарочка, невестка Чичико.
Мои глаза тоже на мокром месте. Почему-то очень жаль Чичико. Со своей любовью к “Воскресению” Толстого и “Евгению Онегину” Пушкина он так не вписывается в информационное пространство Панкиси. Да и не в этом дело.
Минуй его горькая чаша, если что… Минуй!
…На этот раз Тамара избирает новый путь к дому. Кружили-кружили — и вот тебе: выходим прямо на белоснежный джип с тонированными стеклами, в котором сидят боевики из семейства Ахмадовых. Когда будем об этом с тревогой рассказывать дома, восьмидесятилетний Эски, хозяин дома, скажет громко по-русски:
— Это че-пу-ха!
Житель Дуиси живет в сопротивлении страху. И это тоже факт.
Не меньше, чем джип с боевиками, поразил нас “вернисаж” одной из центральных газет России.
На одной из тихих улочек стоит наглухо забитый деревянный киоск. Вся фасадная часть аккуратно (лист в лист!) завешена газетами. Эдакая газетная галерея: Киселев с Сорокиной в позах фигуристов, Алексей Ягудин, который ищет невесту, и многое другое, подобное. Единственный привет из великой России — привет пошлости. Стало не то чтобы стыдно, а неловко.
…Вспомнились мне дискуссии на 80-летии музея Толстого. Один инженер-электронщик, всю жизнь посвятивший изучению писателя, сказал, что проблема XXI века — это проблема подлинности, настоящести бытия.
Так вот: подлинная, естественная жизнь Панкисского ущелья, которая складывалась веками, пока сдерживает напряжение, порожденное наплывом беженцев, миграцией боевиков, ваххабитским влиянием.
Поколебать это равновесие легко.
Предугадать возможные последствия трудно.
Кистинец возвращается с похорон. Умерла старая женщина. Мулла призывал людей не ходить в ваххабитскую мечеть. Те, кто ослушается, могут быть лишены в будущем ритуальных мусульманских услуг…
Встречаем Хизира Маргошвили, работающего в представительстве Масхадова в Грузии. Колкость первых реплик, неловкие попытки двинуться навстречу друг другу. Обмениваемся телефонами. Но за всем этим стоит только одно, общее(!) — ДОМОЙ! В Россию! В Чечню без войны!
В Чечне война. И мы, в Панкиси, это тоже знаем.
Иван, Ваха, Вахтанг…
Вахтанг Маргошвили, директор школы. Кистинец. Выпускник Грозненского университета. Историк, философ. Он возглавляет школу, в которой тоже два секто ра — русский (чеченские беженцы) и грузинский (кистинцы). Это ему принадлежат самые интересные суждения о различиях между российскими чеченцами и грузинскими.
— Такое впечатление, что это два народа. Этнос один, а народа два. Российские чеченцы скроены на русский манер. От наших тихих кистинцев они отличаются большей агрессивностью. Труднее идут на компромиссы. А кистинцы ориентированы на грузин. Отсюда все различия.
Российские учительницы отказались писать письмо министру образования. Побоялись поставить свои подписи. Опасаются провокации. Вахтанг написал письмо министру сам, ходатайствуя за всех российских учителей, работающих в Панкиси. Это был поступок. Мужской. Я знала, что, если вернусь, обязательно повидаюсь с Вахтангом.
Он встретил нас во дворе. Поджарый, в неизменной черной рубашке. Быстрые, энергичные жесты.
— Немножко перепился вчера, — сказал смущенно.
Где был? На поминках. На сороковинах. У христиан. Друзей. Пытался навести порядок на поминальном обеде.
— Во всем должны быть две вещи: этика и эстетика. Порядок и красота. Поминки проходили в доме на центральной улице. Много было шуму. Я сказал: люди могут подумать, что у нас не поминки, а свадьба. И знаешь, что мне сказал старейшина? “Если женщина умерла в 84 года, ее похороны имеют право напоминать свадьбу”. Наверное, он правильно сказал. Как думаешь?
К различиям российских чеченцев и кистинцев вернулся снова:
— Они, российские, закалены постоянной борьбой. Они ораторы. Все — цицероны. Еще бы… У них другое миросозерцание. Они всюду побывали. В Сибири бывали… Вот захотел русский сектор не работать по пятницам — не стал работать. Грузия — государство светское, православное. Школы работают по нормативным актам Грузии, но что поделаешь…
Однако каждый раз, говоря об отличиях двух народов, Вахтанг добавлял: “Я все учитываю…”
Как историк и учитель, он учитывает законы генной памяти, учитывает вековую борьбу чеченцев с Россией, учитывает мучительный переход по дороге жизни через Шатили. В Чечне Вахтанга считали грузином, в Грузии — чеченцем.
— Знаешь, кто мы, кистинцы? Мы летучие мыши. Наше состояние — подвешенное.
Я спрашиваю, почему в грузинском секторе нет чеченского языка. Вахтанг пытается мне это объяснить. И больше всего боится, что я решу, будто это политика грузинского министерства образования.
— Это мы сами не учли. Грузины никогда не будут против, если мы введем свой язык. Они нам не будут препятствовать.
Красавица Соня, жена Вахтанга, быстро приготовила шашлык из телятины. Соня поднимает тост за Москву, потому что там живет ее сын. Она надеется, что Россия не даст пропасть ее сыну.
Мы поддакиваем, не уверенные ни в чем.
— Кто в мире знал, что есть такой народ — кистины… Важа Пшавела знал. А сейчас нас повязали с террористами.
Вахтанг верует в разум. Учитель не имеет права быть пессимистом.
…Возвращаемся кривыми улочками. На одной из них дети играют в футбол. Как только мы приблизились, игра прекратилась.
— Почему? — с тревогой спрашиваю я.
— Они ждут, когда мы пройдем.
— Они кто? Кистинцы или российские чеченцы? — Вовремя спохватываюсь и ору во все горло: — Это кистинцы!
— Не факт! — мудро обрывает меня Тамарочка Дуишвили.
Юсуп
В нашем дворе появилась яркая блондинка с зелеными глазами. Эдакая панкисская Ундина. Соня немолода. У нее взрослые дети и внуки. Живет в Квемо Халацани — Нижнем Халацани. Это соседняя деревня, в которой, по слухам, обитают боевики. Когда-то здесь было много осетин. Теперь они уезжают. Продают свои дома. Дома скуплены людьми из рода братьев Ахмадовых. Они из Урус-Мартана. Это те самые братья, на совести которых не один десяток заложников. Знаменитая четверка казненных в Чечне — три англичанина и один новозелан дец — дело рук братьев. Измайлов уверен, что Владимир Яцына, корреспондент ИТАР-ТАСС, тоже убит бандой этих братьев. Где-то здесь живет еще один не менее кровавый похититель людей — Хусейн Эсебаев. Знание таких вещей делает нашу прогулку по Халацани, мягко говоря, опасной.
Впрочем, это касается и всех дальнейших хождений по ущелью: вид молодых бородачей, обвешанных гранатометами и рациями, оптимизма не прибавляет.
Соня пригласила нас на чай. Она живет с сыном. Юсупу двадцать шесть лет. Идем по селу. Встречается Мака. Молодая женщина. Гордо носит на груди герб Чечни: одинокий волк. Дом Маки сделан из красного кирпича. Огорожен.
Мы держим путь к Соне. Проходим нашу деревню. То и дело подбираем гильзы. Попадаются стайки молодых людей в камуфляже. Есть бородачи в коротких камуфляжных “платьях”. Мы не пытаемся определить происхождение всех, кто попадается нам на пути. Наше движение по селу отслеживается многими. Иногда доносится: “Откуда эти взялись?” Это о нас.
Замечаю, что Тамара как-то странно движется. Вдруг ни с того ни с сего резко обходит меня и крепко хватает за руку. Это случается всякий раз, когда появляется машина. Замысел такой: если будет захват, первой попадется она. Мне предоставляется время для побега.
Вот и висячий мост, построенный силами ООН. Соединяет Дуиси и Халацани.
Дом Сони пуст. Глаз режут два предмета — золотые чайники: маленький и большой. Это гуманитарная помощь. Чайники на самом деле алюминиевые. Нам тоже захотелось иметь в доме такой чайник.
Соня часто улыбается. Как у всех беженцев, улыбка сильнее подчеркивает неизбывную печаль. В пиалу выкладывается карамель “Москвичка”. Соня знает цену этим изделиям, потому что она кондитер-профессионал, единственная, кто знал секрет грозненского “птичьего молока”. Приносит джонджоле — соленую акацию. Очень вкусно.
Нашу мирную женскую беседу нарушает молодой человек. Это Юсуп. Высокий. Рыжеволосый. Ослепительная улыбка. Борода.
Я вскрикиваю:
— Ой, как вы похожи на Иисуса Христа! — и тотчас сознаю, какую оплошность допустила: Юсуп — правоверный мусульманин.
— Спасибо! Слышать такое лестно, — неожиданно отзывается Юсуп.
Собственно, с этого момента, с этого смелого движения Юсупа в нашу сторону, и началась трехчасовая беседа.
Теперь уже не вспомнить, откуда во мне объявилась эта страсть ворошить мое деревенское житье-бытье. Кажется, это началось с реакции Юсупа на провинциальное российское слово. Он не просто хохотал. Он беспредельно радовался каждому необычному повороту русского слова. Но был еще один эффект удвоения ситуации, как сказал бы психолог. О нем позже.
Я рассказывала про одну деревенскую старуху, которая не верила в Бога.
— Он, может, и есть, но ты пойми: если Он есть, то иногда бывает пьяный. Разве он тверезый был, когда нарекал мне мою судьбу? Виданное ли это дело: дать мне двух мужиков и забрать их у меня по одной статье — пятьдесят восьмой!
Рассказ Марьи Яшиной
Мужик-то мой грамоту сильную одолел и послали его на Минский тракторный завод. Вернулся в колхоз. Постановили его механизатором. А тут война. Когда сообщение про войну сделали, все мужики потянулись к сельсовету. У моего Митрича там маруха была. Ну, как полюбовница. Он возьми и ляпни:
— Германца трудно нам будет одолеть, потому что у него много тракторов.
Вот только это и сказал. И тут как тут — приговор: 25 лет без права переписки и конфискация всего моего имущества. А у меня маманя парализованная да детков трое. Куда податься…
Председатель колхоза пришел дом описывать и огород обрезать, а я бух ему в ноги — все возьми, Кузьмич! Не губи моих деток… Вытаскиваю все, что мужик привез из Минску: сатинетовы трусишки, поголяшки, получулочья и разную материю. Все возьми! Дом оставь. Ну, он и оставил.
На утренней дойке радостью обделиваюсь: Глашка, гляди, какой мне фарт выпал. Дом оставили, а имущество унесли.
На другой день к Глашке пришли огород обрезать, ну она все Кузьмичу и припомнила: мои сатинетовы штаны, поголяшки. Кузьмич озверел. Летит прямо на лошадЕ на меня. Да веревки на чулках у меня развязались, убежать не могла. Лошадь по мне прошла, только я успела под ее ногами прошмыгнуть. Кузьмич орал во всю мочь: “Мать твою так, непобедима ты, княгиня!” — ну, значит, я получаюсь как классовый враг.
Погнали и меня по пятьдесят восьмой статье в райцентр. Дети мои все видели. В березняке неделю хоронились, боялись в дом войти… Мамаша тут же померла.
Одна история из деревенской жизни, другая… Остановиться не могу. Вижу лицо Юсупа. На словосочетании “непобедима ты, княгиня” Юсуп заходится. Смех, смешанный с горечью, освобождает всех нас, и вдруг оказывается: у нас одна история. История горя. У нас одна солидарность. Солидарность с горем, как сказал бы мой любимый Бродский. Удвоение ситуации.
Теперь время рассказывать Юсупу. Он ушел из Грозного еще до второй войны. Хочет ли вернуться? Дорога домой в Грозный заказана. Он не может понять, за что его не любят федералы. Никаких провинностей за собой не чувствует. Что бы ни случилось в районе, федералы спрашивали: а где этот рыжий? Легкая для них примета. Напоследок в квартиру заложили фугас. Развалин дома не видел. Мать видела.
Открывает альбом. Показывает фотографии. На каждом снимке по три-четыре молодых человека числятся в убитых.
— Все мое грозненское окружение молодых перебито.
Долго останавливается на снимке, где русский Дима Воробьев. Детдомовец. Без отца и матери рос. Воспитывался в детдоме знаменитого Асламбека Домбаева, к которому мы с Измайловым неоднократно ездили с гуманитарной помощью. Воробьев успел поступить в университет. Началась война. Погиб Дима под Комсомольским. Среди прочих снимков — один, на котором Юсуп долго останавливается. Дима спит. У них дома. Лежит на животе, уткнувшись в подушку. Безмятежнее лица придумать невозможно. Снимок датирован: 9 апреля 1996 года. Воробьев был членом семьи в доме Юсупа.
Листаем альбом. Вот Руслан. Его отца убили. А вот Хасан с отцом. Они ехали на автобусе в Алхан-Юрт. Федералы остановили автобус. Вывели мужчин и тут же расстреляли.
Еще одна потеря: снаряд гранатомета попал в автобус. Прошил двоих сразу. Трупы разъединить не могли, так двоих и похоронили. Одного из них звали Муса.
Юсуп бросил компьютерный бизнес в Грозном: был интересный досуговый центр для молодежи. Ситуацию в Чечне анализирует трезво и жестко. Без фанатизма. С пониманием и вины чеченцев на определенном историческом этапе. Никогда не верил в Джохара Дудаева. Сказал гениальную фразу: “Он пришел слишком ниоткуда”.
Стремится понять природу толпы — как чеченской, так и русской. Дудаеву нравилось, как старики орали: “Мы костылями будем сбивать русские самолеты!” Осторожно проводит аналогию: русским тоже нравилось, когда они услышали призыв президента мочить врага в сортире?
Нравилось. Что правда, то правда. Заболела душа о Юсупе. В 26 лет оказаться в изгнании… Работы нет. Перспектив никаких.
Наступил момент, когда Юсуп посмотрел на мать несколько сурово. Подошел час ее молитвы. Соня вышла в другую комнату.
Спрашиваю, чем занимаются в свободное время молодые люди в Панкиси.
— Ничем… Собираемся. Играем в футбол. Беседуем… Размышляем.
Во что могут вылиться эти самостийные молодежные сходки, сказать никто не берется. Старейшины с тревогой наблюдают за играми молодых, многие из которых хорошо экипированы (автоматы, рации). Специалисты по вовлечению молодых людей в ваххабизм не дремлют. Финансовые потоки сейчас не столь велики, но еще недавно за обучение в арабской школе учащимся платили 60 лари. Двойная зарплата учителя грузинского сектора.
А пока панкисская молодежь, как сказал Юсуп, размышляет. Пока…
Будущее Чечни мы уже проиграли, если таким молодым людям, как Юсуп, опасно жить в Грозном.
Мэ вар — это я!
Мы не успеваем на маршрутное такси. Нас повезет родственник Тамарочки.
В доме Иосифа — все те же золотые чайники.
— Это алуминий. Срочно кипит. Приходи в любой момент — закипит.
На блокпосту — военные. Каждая машина заносится в журнал. Порядок строгий. Номер машины, фамилия водителя, назначение поездки.
Иосиф открывает дверцу и улыбается. Он все время улыбается.
— Где документы?
— Дома оставил. Слу-у-шай! Какие документы… Зурико знаешь? Кто его не знает. Так я его отэц. Что ты опять заладил: документы, документы… Отэц Зурико. Отэц я…
Продолжается перепалка по-грузински. Спрашиваю: что надо патрульному?
— Вай мэ! Спрашивает, почему нет номеров… Номер он хочет, понимаешь… Нет номера, так что теперь, не ехать?
Доезжаем до Телави. Тамарочка пытается заплатить Иосифу. Тот шумно оскорбляется. Находит нам маршрутку до Тбилиси. На прощание еще раз говорит: “Запомни: срочно кипит!”
Запомнила.
Рассказывают, как полицейский вывозил Измайлова (иностранца, военного!!!) из Панкиси. Открыл дверцу машины, поднял руку и кричит: “Мэ вар!”, что означает “я есть” или “это я”. Вот только это сказал.
Лтовели (беженцы)
— Мама! Мне приснился сон: тетя Эльвира меня окрестила.
— Но тетя Эльвира болеет и неизвестно, появится ли когда-нибудь в Тбилиси.
— Значит, я буду некрещеная.
Сон приснился Инне. Ей 16 лет. Она беженка. Жили в Сухуми. Мама — экскурсовод, переводчик с польского. Папа — классный водитель.
Есть еще две сестры. Инна — средняя. Старшую, Лику, в пятнадцать лет украли в соседнюю деревню Омаришари. Случилось это через год после того, как семья бежала из Сухуми. Сейчас Лика — вдова. Мужа убили в Сванетии. Две девочки у нее растут без отца и без родины.
С этим беженским семейством я познакомилась шесть лет назад в Кодорском ущелье. Все хотела пройти дорогой беженцев. Сухуми, Ажара, Генцвиши, Сакени, Чуберский перевал. И однажды решилась.
Светлану, маму Инны, я увидела на сванском кладбище в Генцвиши. Из Тбилиси привезли пять гробов. Хоронили на родовом кладбище по сванским обычаям. Золотоволосая русская красавица Светлана переводила мне речи мужчин со сванского. Гиони, муж Светы, — сван. Дом отца Гиони в Кодорском ущелье стал пристанищем беженцев.
Панкисское ущелье — сущий рай по сравнению с Кодорским: есть дороги. Из Панкиси можно выехать. В Кодорском ущелье с “товлис моде” (снег идет) перевал закрывается. Да и дорог нет. И — глухо! До следующего года.
Гиони, как и все мужчины Кодорского ущелья, ходил на позиции. Девять лет. Но детей надо было учить. Переехали в беженское общежитие на окраине Тбилиси. В двух комнатушках — семь человек. Гиони сделал попытку устроиться шофером на маршрутке. Поездил месяца три и бросил. Не мог вписаться ни в ритм, ни в смысл сегодняшней жизни. Это проблема многих мужчин-беженцев: парализована воля. Однажды Света решительно сказала: “Все! Будешь сидеть дома с детьми. Я тебя теряла дважды. Не хочу потерять совсем. Хочу видеть тебя всю свою жизнь. С голоду не умрем. Проживем как-нибудь”.
Беженское житье-бытье — особая тема.
Вырастает целое поколение вне Дома, вне корней. Синдром изгнанничества формирует особый тип психики. Опасный синдром.
В темном обшарпанном коридоре, продуваемом всеми мыслимыми ветрами, томятся малые дети. Один из них, шестилетний Георгий, сжав кулачки, произносит:
— Мэ тави брунеб Абхазетс! — Я верну Абхазию!
Свое возвращение на родину беженцы связывают с Россией, как, впрочем, и свое изгнание. Скажем себе хотя бы эту правду.
…Помню, как зрелый мужчина не мог пройти Ингурский мост, соединяющий Зугдиди с Абхазией. Он рвался в Очамчира. Там был его дом, сад. Но какой-то подписи не хватало в его документах. У поста российских миротворцев он неистово митинговал:
— Шеварднадзе хочет меня утопить в Атлантическом океане…
Речь, как я поняла, шла о вступлении Грузии в НАТО.
В жалком беженском тряпье, он как-то заискивающе жался к нашим солдатикам, уже зная, что не попадет в свой очамчирский сад, где пора собирать орехи. Наивный, еще питал иллюзии.
Знакомый торговец овощами с проспекта Плеханова — беженец. Из Сухуми. Однажды он спросил меня:
— Неужели вы думаете, что из трехсот тысяч беженцев не найдется двух-трех тысяч здоровых мужчин, которые захотят вернуться домой?
Похоже, это вопросом и не было. Потом как-то устало заметил:
— Выгнали автоматом, хотим зайти карандашом?
— Значит, воевать?
— Араздрос! Никогда!
Гиони, ополченец из Кодори, рассказывает, как на позициях иногда сходятся сваны и абхазы.
— У нас недостаток в сигаретах. У них — в продуктах. Мы несем барашка, вино. В разгар пира иногда спрашиваем себя: почему враждуем?
Гиони гордится, что сваны на провокацию Руслана Гелаева не клюнули. Кистинцев тот уговорил.
В коридоре шум, крик. Беженцы с одиннадцатого этажа каким-то хитрым способом решили провести себе воду. Жители средних этажей это мгновенно обнаружили. Битва за воду нешуточная.
Из десятилетнего блуждания по зонам конфликтов я вынесла один вопрос, на который никак не могу найти ответ. Почему в число либеральных ценностей, под знаком которых совершаются перемены, не входит человеческая жизнь? Жизнь обычных, нормальных людей. Неужели это знак социального прогресса? Или все перемены называются как-то иначе? Как?
— Почему Грузия должна вывести военных из Кодорского ущелья? Это разве не грузинская территория? А как же целостность нашего государства? — спрашивает меня беженка Венера, которую я называю хозяйкой ущелья. Она в самом деле хозяйка. Директор школы, заместитель представителя президента Грузии в Кодорском ущелье.
Я не знаю. Уже давно ничего не понимаю.
— Ты что не пришла к обеду? Мы тебя ждали… Правильно сделала, что подстригла волосы. Каргиа, каргиа.
Венера вспоминает, как абхаз однажды подарил ей пистолет.
— Я протянула ладонь. Он положил белоснежный крахмальный платок. А поверх — пистолет.
— И ты стреляла?
— Да! Еще как…
— Во время войны? В абхазов?
— Побойся бога! Я стреляла на свадьбах…
Очень часто беженец в разговоре вспоминает события из совместной жизни с абхазами. В этих рассказах абхазы предстают в самом лучшем виде. Надежда на возвращение?
Интересно, что будет рассказывать тот шестилетний Георгий, когда вырастет? Можно трагически опоздать с возвращением.
Светлана с Венерой говорят по-свански. Я уже кое-что понимаю. Наконец Света поворачивается к нашей Елене Милашиной:
— Я рассказываю Венере, что мы теперь с Эльвирой родственники. Дочь нас породнила. Эльвира ей ведь крестная.
Но крестины отложены. Пост. Надо дожить до крестин. Непременно.
Народный министр
Как законопослушные граждане, мы с Тамарочкой сразу же пошли к министру по беженцам Валерию Вашакидзе. Пытались решить свои проблемы с его подчиненными: отец Тамары, переживший две войны в Чечне, пострадавший и от бандитов, и от федералов, хотел получить статус беженца. Не получилось.
В Дуиси узнали о нашей неудаче, и сестра Тамары, Ира, решительно заявила:
— Там есть стеклянная дверь. За ней кабинет министра. Идите прямо к нему. Все наши из ущелья ходят к нему.
И что — вот прямо так к министру?
Да! Оказалось, что можно прямо.
Министр не был доволен, что мы самовольно пересекли границу ущелья. Сказал, что нарушили грузинское законодательство. Мы как-то не можем привыкнуть, что Грузия — другая страна, а мы в ней иностранцы. Мое сознание, наверное, никогда этого не примет.
(“Ну, вы известная Мата Хари”, — сказал мне как-то вице-спикер Вахтанг Колбая. Это тоже был легкий намек на то, что я из другой страны.)
Дела на беженцев содержатся в идеальном порядке. Известно все: общее количество, пол, возраст каждого, откуда прибыли, где живут сейчас. Уже началась перепись беженцев. Проводится по международным стандартам последней переписи в Зимбабве. Цифровые фотографии, глянцевые удостоверения и прочие международные прибамбасы. Печататься удостоверения будут в Голландии.
Министр не скрывает радости, что представители МЧС наконец появились в Тбилиси. За три года первый раз. Доволен, что заместитель Шойгу, Юрий Бражников, мужественно выдержал эмоциональные нападки беженцев.
Министр посещает ущелье один. Без охраны. Ему бояться нечего, считает он. Бывает там часто. Это ему принадлежит инициатива создать русский сектор в школах для беженцев.
— А как вам мое любимое детище? — спрашивает. Мы понимаем, что речь идет о детском саде. Действительно хороший.
Пытается втолковать Тамаре, что ее отец — не беженец, а апатрид. Человек, вернувшийся на свою родину. Что же касается лечения, министерство возьмет оплату на себя.
Вашакидзе — фигура в грузинском правительстве знаковая. Свидетельство того, что постепенно идет смена политических элит. Как личность он достоин особого разговора. Подорвался на мине в Гагре. Последствия ранения сказываются и сейчас, недавно была операция. Своими глазами видел действия чеченцев в Абхазии. Но именно он, как официальное лицо, организовал прием чеченцев-беженцев на грузинской земле, когда непрерывным потоком несчастные люди шли через Шатили.
Как странно, что наши пути с Вашакидзе ни разу не пересеклись. С конца восьмидесятых я сама включилась в то, что тогда называлось “освободительным движением”. Валерий Вашакидзе ухватывается за последнее определение:
— Ошибка освободительного движения состояла в форсировании национального момента.
Диктофон мой, конечно, ничего не пишет. Я хватаю ручку, и министр еще раз произносит это вслух. Дорогого стоит такое признание. Как ученый, спокойно относится к бредням Рогозина, Жириновского. Хочет верить, что Путин — вменяемый политик. Судит по реальным действиям, а не по фразеологии. Не разделяет антироссийских взглядов некоторых грузинских политиков:
— В моем кабинете такие речи не ведутся.
Верит, что Россия — великий сосед с большим интеллектуальным потенциалом. Обсуждать с Вашакидзе современные политические события непросто. Как специалист по древнегреческим источникам. он берет в свидетели Геродота или Плиния-старшего. Считает, что многие недоразумения порождены невежеством.
Почему-то именно Вашакидзе я спросила:
— Как вы думаете, почему друзья Грузии, российская интеллигенция, молчат, когда идет накат на Грузию?
— Боятся, — спокойно сказал Вашакидзе. Сказал без тени осуждения. — А почему во времена Гамсахурдиа молчал наш выдающийся ученый Акакий Бакрадзе? Просто боялся.
Допустить, что Вознесенский, Ахмадулина — боятся, не хотелось. Когда мы прощались, он сказал:
— Все это пройдет.
Дай-то Бог! Дай-то Бог!
Вернулась в свой армянский двор и рассказываю о Вашакидзе. Первой взрывается Элла, беженка:
— Нет, ты представляешь? Мы сидим у него в приемной, а твой Вашакидзе говорит секретарше, что должен успеть на обед с иностранной делегацией. Он ушел, а мы сидим…
— А если это важный разговор? Что он должен делать?
— Сначала прими нас, а потом обедай с кем хочешь. Садись на какого хочешь осла.
Я попыталась перенести эту ситуацию на российскую почву, и мне ничего не оставалось делать, как засмеяться.
Он действительно народный министр. И очень этим гордится.
России — мою любовь
С шумом выходим из хинкальной, что на улице Кучишвили: “операция” в Панкиси удалась! Поодаль стоит грузный мужчина в фирменном фартуке — не то вышибала, не то уборщик. Обратили внимание потому, что весь его облик странно не вязался с хинкальным антуражем. В глазах столько тоски, печали. Он оказался авиатором. Учился в знаменитом МАИ. Работал вместе с теперешним вице-мэром Москвы Орджоникидзе. Вспоминает практику в Чкаловске. Четверть века проработал на знаменитом авиационном заводе № 31. Производство свернулось.
— Я не могу видеть, как голодают мои дети, потому и пришел работать сюда. Передайте Москве мою любовь. Орджоникидзе — тоже.
Я живу в итальянском дворе (на самом деле он самый что ни на есть армянский). Мои соседи — беженцы из Абхазии. Из Чебурхенжи, которое я каждый раз проезжаю, когда хочу попасть в Гали. Там же, в Чебурхенжи, проходят бесконечные заседания международных комиссий по урегулированию грузино-абхазского конфликта, результат которых — 300 тысяч беженцев, которые по-прежнему не могут вернуться в свои дома.
У Эллы дети, родившиеся в изгнании, — Дато и Аня.
Весь прошлый год Элла судилась из-за двух маленьких комнатенок. Угроза выселения судебными приставами висела в воздухе. В доме шли разговоры о судьях, адвокатах, ответчиках, нотариусах и о лари (деньгах), которые неизвестно, где взять, чтобы оплатить судебные издержки.
— Посмотри, какие красивые адвокаты плывут по небу, — говорит Аня, показывая на облака. Ане два с половиной года.
Дато нарезает из бумаги полоски. Откладывает себе несколько “лари” на жвачку. Аня отбирает у Дато “деньги”. Сурово: “Эти деньги для нотариуса, а не для жвачки”.
Рыщем с Тамарочкой по городу. Хотим найти нашу “Новую газету”, где уже есть первые репортажи из Панкисского ущелья.
Прохожий замечает:
— “Новая газета”? Да… Да… Знаю… Ищите интеллектуальные точки в городе. Там найдете. Слышите: ин-тел-лектуальные.
Сегодня еврейская Пасха. Захожу в соседний двор, что на улице Чхеидзе. Здесь мои давние друзья. Больные люди. У кого глаукома, у кого сердце, у кого сосуды. Болеть в Грузии нельзя. Страховая медицина практически отсутствует. Некоторые кандидаты в депутаты парламента с целью агитации вручили своим избирателям полисы. Они оказались недействительны. Муниципальных больниц, поликлиник тоже нет. Все медицинские услуги — платные, плата несоизмерима ни с какими доходами.
Мы спешим зажечь свечи до четверти восьмого. Включаюсь в пасхальный ритуал: беру ключи от ящика, в который прячутся продукты, не разрешенные к употреблению в дни Пасхи. Мои действия, как и медицинский полис, недействительны, потому что посредником между мной и хозяевами должен выступить раввин. Раввина нет. Едим харазат — тертые яблоки с орехами. Харазат должен напоминать глину, из которой делают кирпичи. Наш харазат — точно глина. Спрашиваю, что означает кипа. Сорокалетний Дато, плохо передвигающий ноги, но по случаю Пасхи весь накрахмаленный, знает все и про кипу тоже:
— Это означает только одно: выше нас есть еще кое-что.
Красиво и точно.
Обитатели дома — интеллигентные люди. Физики. Инженеры. Книжники. Сейчас работы никакой. У Леночки, дочери моей подруги, катастрофически падает зрение. Лет двадцать назад на Ленинском проспекте ее сбил правительственный лимузин. Сбил, как сейчас выясняется, за границей. Теперь Лена иностранка. Лечение ей недоступно.
— Эльвирочка, возьмите любые книги, которые вам понравятся. Мне пора с ними расставаться. Вид книг, которые я не могу прочесть, меня угнетает.
Мама Лены спрашивает, не знаю ли я, почему Примаков не любит евреев: ведь он вырос у нас, в Тбилиси, на Ленинградской учился. Оказывается, ходил маленький Примаков в немецкий детский сад, что располагался в старом грузинском дворе на проспекте Плеханова. Вспоминает его клетчатые штанишки и железный (!) контейнер для бутербродов.
— Мама, — строго говорит Лена, — ты все перепутала: Примаков просто любит арабов. Вот и все. Евреи тут ни при чем.
Тбилисцы всегда придирчиво отслеживают путь наверх своих выходцев. Им кажется, что забыть тбилисскую атмосферу нельзя. Как можно не любить Грузию, если ты хоть раз прошелся по проспекту Руставели! Неосторожные выпады против Грузии воспринимаются особенно остро, если они исходят от бывших тбилисцев.
Вот и Игорь Иванов всех удивил своим извещением, что в Панкисском уще лье — бен Ладен.
— Что вы хотите, он кахетинский парень. Они обычно опаздывают с реакцией, а тут он убыстрился.
Пасхальный вечер неожиданно заканчивается дискуссией об “Анне Карениной” Толстого. Спорят о прототипах, о дочери Пушкина Гартунг. Размышляют над природой ее красоты, красоты самого Пушкина. “Что, я не видел его, что ли”, —обиделся кто-то.
Потом пошли цитаты из романа…
Кто мы? Где мы? Откуда мы? Именно об этом собирался сделать свою картину великий Тенгиз Абуладзе.
…Звучат молитвы, смысл которых в благодарении Бога за то, что он довел нас до этого дня. Я воспринимаю эту молитву буквально.
Вспомнился приезд Абуладзе в Новосибирск в апреле 1979 года.
Показывали “Древо желания”. Замысел “Покаяния” уже существовал и, возможно, наши студенты были первыми, с кем Абуладзе им поделился. Я задала как-то своим десятилетним ученикам, как мне казалось, проблемный вопрос: “Зачем вам, сибирским детям, картина из деревенской жизни Грузии прошлого века?” Вопрос показался им дурацким. Паузы не последовало. Первым взорвался Максим Кандыбин:
— Как — зачем? Как — зачем? Эльвира Николаевна! Мы же вышли из одной молекулы!
Тенгиз Абуладзе вспомнил эту гениальную детскую реплику, когда в октябре 1992 года рассказывал о замысле нового фильма. Уже вовсю полыхали Цхинвали, Сухуми.
Больше я Абуладзе не видела.
Наш двор — недалеко от Бараташвилевского моста. Любимое место детво ры — около памятника Бараташвили. Многие приезжие принимают грузинского поэта за Пушкина.
Соседка Элла:
— Слу-ушай, Эльвирочка, как хорошо они путаются, да? Наш Николоз и наш Пушкин.
Так и сказала: “наш Пушкин”.
По телевизору показывают Анаклию. 26 марта бэтээры наших миротворцев вторглись в это село Зугдидского района. Палили из ружей. Говорят, кого-то переехали. Устроили маленькую “зачистку”.
Элла не хочет, чтобы у Грузии испортились отношения с Россией. Она надеется вернуться в Абхазию. Комментирует события в Анаклии по-своему:
— Ну, понимаешь, русские мальчики выпили, решили развлечься, ну поехали, постреляли. Знаешь, как начальник этих мальчиков извинялся. Вай мэ! Как ему было стыдно. Просил прощения у жителей. Ну ничего. Они больше не будут, да?
Только однажды на базробе (рынке) мы услышали недобрую реплику о чеченцах. Связано это было опять с Россией.
— Если Россия на нас сердится из-за чеченцев, то пусть спросят не у Шеварднадзе, а у народа: хотим мы или нет из-за Чечни потерять Россию?
В целом грузины, как сказал бы Чичико, тихо гордятся, что в человеческом, гуманитарном плане оказались на высоте: “Они (чеченцы) убивали наших мальчиков в Гагре, а мы приняли их детей и стариков”.
Мадлена недоумевает: в чем провинилась Грузия перед Россией? Ее сын вместе с другом-армянином оказались в Москве. Проверка документов.
— У Суренчика увидели армянский паспорт. Сказали: иди гуляй! У моего Дато увидели грузинский паспорт — задержали. Сказали: “В Грузии все документы аферистические”.
Елена Ольсен — полушведка-полурусская. Про Грузию и грузин знает все. Я рассказываю, какие наблюдения над языками делали дети в Панкисском ущелье.
— Мы еще не осознали, как много нас связывает с Россией, с русскими. Вот вам слово “командировка”. Чувствуете приказной дух? В грузинском то же самое: “мивлинебо” — момент команды присутствует. А в английском? Бизнес-путешествие! Чувствуете?
Ах, как мы вместе потешаемся над английской “командировкой”. По-детски радуемся, что в наших разных словах — один смысл… Не от того ли идут эти дурацкие конфликты, что мы не можем спокойно разойтись? Любим друг друга.
Отчаянно спорят двое мужчин. Доносятся реплики: русский соловей, Индийский океан… Оказывается, речь идет о Жириновском.
— Слушай, что вы там с ним, бедным, в России сделали? Он здесь, в Тбилиси, такой тихий был. Не заболел?
Делаем с Дато уроки. Он учится в русской школе. В первом классе. Текст из “Родной речи”: “Много есть на свете, и кроме России, всяких хороших государств и земель, но одна у человека родная мать — одна у него и родина” (К. Ушинский).
О России Дато ничего не знает. Нет у него и родины.
Мы сидим с Дато на шаткой-валкой галерее, заставленной ненужным скарбом. С нашего места видны все соседские окна, и мы знаем, что происходит за этими окнами. Знает это и весь наш двор. Беженке Элле, маме Дато, кран не достался. Она пользуется тем, который принадлежит соседке Джульетте. Элла ждет, когда кран освободится. Боится, что вода закончится. Слушает наше домашнее задание о родине, которая у человека одна, и тихо делится со мной: “Россия, знаешь, опять недовольна. Сама вчера слышала. Разве России будет плохо, если у Грузии будет хорошая армия? — наивно убеждает себя она. — Пусть американцы дают деньги на нашу армию. Зачем мы будем отбирать деньги у ваших мальчиков?”
Элла, как и все в Грузии, знает, что на обучение тысячи солдат будет затрачено 64 миллиона долларов.
…Дато повторяет вслух:
— …одна у него родина.
Поднимает голову от книги. В глазах — вопрос. Я отворачиваюсь.
На встречу с министром Грузии по делам беженцев Валерием Вашакидзе меня подбрасывает шофер киностудии “Грузия-фильм”. Все двадцать минут дороги говорит только о России:
— Ты бывала в Рача? Это место, где я родился. Лучшее место в Грузии. Красивее нет. Но знаешь, что мне снится по ночам? Думаешь, Рача? А вот и нет! Мне снится Подмосковье, где я служил. Тучково, Старая Русса… Снится снег. Хотел бы я увидеть своих друзей. И снег, снег, снег… Почему теперь я не могу поехать к своим друзьям? Не знаешь?
Не знаю.
Сенсация по телевидению: убийство в Панкисском ущелье!
Убили троюродного брата нашей Тамарочки. Обычная молодежная разборка. У парня украли из автомобиля магнитофон. Он побил грабителей. Те решили обидчика попугать. Выстрелили в ногу. Убивать не собирались. Врач сказал, что от потери крови случился анемический шок.
У матери было два сына. Первый погиб еще в Советской армии. Сейчас убили второго. На похоронах она никого не узнавала. Хоронили по мусульманским обычаям. Накрыли отдельно большой стол для православных. Их пришло много.
Эпилог
Знаю, что многое, пережитое в Панкисском ущелье, забуду.
Забуду страх первого раннего утра, когда во дворе увидела одноруких боевиков с автоматами.
Забуду шок, в который ввергла меня фигура молодой женщины: длинное, до пят, белое платье и черная маска с узкими прорезями для глаз.
Уже не вспоминаю четырех боевиков Ахмадовых за тонированными стеклами джипа.
А помнить буду всю жизнь ЭТО:
белокурую Аминат с ее стремительным “надо бежать в окоп”;
Магомета, с достоинством взрослого завершившего урок обращением “Спасибо вам!”;
Дато, читающего книгу о родине, которая у человека одна, а у Дато ее нет;
шестилетнего Георгия с недетским криком: “Я верну Абхазию!”
Изгнанники. Малые дети, которых взрослые ввергли в сущий ад. Простите нас, грешных, если можете.
Простите…