Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2002
И подъехали к правде со семи концов,
И увидели правду со семи сторон.
А. К. Толстой
Долговременный балканский кризис, в высшей своей точке (натовские бомбардировки Югославии с последующим изгнанием сербов из Косова) сильно подпортивший отношения России с Западом, сейчас как будто отошел на второй план. На Балканах воцарился худой мир, о котором принято говорить, что он лучше доброй ссоры, между тем как обстоятельства продиктовали сближение с Запа-
дом — будем надеяться, что не временное и не конъюнктурное. Но размолвка, естественно, оставила после себя некоторый осадок. К тому же “проблемы остаются”: мир на территории бывшей Югославии сохраняется (там, где он сохраняется) лишь благодаря присутствию иностранной воинской силы.
К тому же недавно начался международный суд над Слободаном Милошевичем1, который, возможно, стал бы самым громким событием мировой жизни, если бы всеобщее внимание не сместилось за последнее время к иным краям и иным сюжетам. Хотя, конечно, в любых обстоятельствах событие это не может остаться незамеченным и, вполне вероятно, приведет к возобновлению прежних споров по данному поводу.
И еще. Балканский вопрос — это чрезвычайно запутанный региональный вопрос, из числа тех, где loсus regit actum (место управляет действием); но это также и оселок, на котором проверяются возможности и невозможности правового решения подобных вопросов.
Мост на Дрине
Еще болит от старых болей
Вся современная пора…
Ф. И. Тютчев
(Написано по поводу событий в Сербии.)
Свое вмешательство в балканские дела Запад осуществляет под знаменем прав человека, на что в России реагируют по-разному. Меньшая часть общества, заявляющая себя либеральной, в принципе приветствует защиту прав человека, но указывает на другие аспекты западного вмешательства, которые этим знаменем “не покрываются”. Для большей части сама формула “прав человека” звучит недостаточно внятно и, кроме того, вызывает сильные сомнения, что Запад преследует именно те цели, о которых возвещает. Во многих случаях сомнения переходят в уверенность, что Запад, в лице своих политиков, журналистов и т.д., просто лжет. Следующее соображение мне представляется достаточно типичным: “…За гуманитарной риторикой западных интеллектуалов-медиаторов нет ничего кроме лицемерия”2.
1 На момент, когда пишутся эти строки, в изоляторе ООН в Гааге содержатся всего 48 подследственных — сербы, хорваты и мусульмане. Еще 41 человек объявлен в розыск.
2 Балканский кризис: истоки, состояние, перспективы. Нижний Новгород, 2000. С. 195.
Доля лицемерия у означенных лиц, наверное, есть. Еще вероятнее — доля аффектации. Это когда кто-то, может быть, и ощущает в себе какое-то положительное чувство, но торопится дать ему преувеличенное выражение и всячески его афиширует перед другими. Наряду с тем есть, безусловно, искренняя озабоченность происходящим на Балканах.
Речь ведь идет не о каких-то сложносочиненных правах, но о самых элементарных — праве на жизнь и сохранение в целости своего кожного покрова. Когда показывают останки четвертованных солдат или искалеченные детские трупы, тут уже не до юридических тонкостей. И каким же надо быть чудовищем, чтобы остаться при виде их равнодушным. Даже эгоистическое чувство самосохранения, заложенное в человеке, протестует против надругательства над себе подобными; не говорю уже о более субтильных чувствах.
Европейцев повергнул в шок уже самый факт балканских войн и в еще больший шок то, какими жестокостями — со всех участвующих сторон — они сопровождались. Даже когда что-то подобное происходит в глубинах Африки, это вызывает серьезное беспокойство, и не только за Африку. А здесь ведь не Черная Африка, здесь белая Европа, края, простершиеся прямо под боком у Италии и Австрии. Хотя “картинки” в этих краях возникали вполне африканские: например, частоколы с насаженными на них черепами.
Балканы, — кажется, турецкое слово, а вот Иллирия и Далмация — вполне европейские названия, и, хотя с ними ассоциируется разное, есть в них и что-то ласкающее слух. Вспоминается, среди прочего, “Двенадцатая ночь” Шекспира, действие которой происходит в Иллирии, краю, где золотые стрелы любви — единственное оружие, способное ранить людей. Положим, шекспировская Илли-
рия — выдуманная страна, но заметим, что Шекспир не видел ничего противоестественного в том, чтобы поместить ее там, где он ее поместил.
Что все-таки случилось? Задним числом я благодарен своим симпатичным сербским родственникам из города Нови Сад: на мой вопрос, что же происходит в Югославии, они меня отослали к произведениям Иво Андрича (слегка обидевшись, когда я обнаружил свое незнание этого писателя — классика сербско-хорватской литературы и, кажется, единственного их нобелевского лауреата). Балканская трагедия — это ведь прежде всего антропологическая трагедия, а потом уже политическая; произведения Андрича сообщают ей культурно-историческое измерение, без которого она остается малопонятной и как бы свалившейся на голову.
В романе “Травницкая хроника” (1942), действие которого происходит в начале ХIХ века, есть провидческие слова, вложенные в уста французского (наполеоновского) дипломата: “Нет сомнения, что когда-нибудь и ваша страна (имеется в виду Босния, но сказанное ниже может быть отнесено к бывшей Югославии в целом. — Ю.К.) войдет в состав Европы, но может случиться, что войдет разделенной и обремененной доставшимися ей по наследству понятиями, привычками и инстинктами, везде уже изжитыми, которые, подобно призракам, будут мешать ее нормальному развитию и сделают из нее диковинное чудовище и предмет добычи для любого, как теперь она является добычей для турок”. Действительно, в сегодняшних событиях на Балканах говорит история de longue durйe (большой длительности), тянущаяся из времен турецкого ига.
Четырех-, пятивековое турецкое иго имело тяжелейшие последствия для балканских народов. Особенно — для сербов: единый некогда народ оказался расколот по религиозному признаку на христиан и мусульман (как еще раньше он раскололся на православных и католиков). Часть населения, не выдержав тягот, налагаемых оккупантами, приняла ислам и превратилась в “агичей” и “беговичей”, отныне разведенных со своими единокровными братьями по разным лагерям. Другая часть, оставшаяся православной, во многом утратила свое культурное наследие, даже на уровне быта (в ХIХ веке европейские путешественники не всегда умели различить, где здесь православные сербы и болгары, а где потурченцы — на всех была турецкая печать).
Но, пожалуй, самым тяжелым последствием стала фактическая ликвидация верхнего культурного слоя. Отсюда относительная слабость всех трех религий на сербской земле1. И остановка в развитии. И консервация средневековых нравов в худшем смысле этого понятия; к тому же “подправленных” (независимо от вероисповедания) привнесенными сюда традициями чисто восточного деспотизма.
1 Факт тем более печальный, что до нашествия османов сербы, по мнению ряда медиевистов, были христианизированы глубже, чем германские и даже романские народы
С большим запозданием проложивший сюда пути европейский прогресс одерживал, как и всюду, победы, которые казались окончательными, но были в значительной степени внешними. Наследие прошлого, как сказано в другом романе Андрича “Мост на Дрине” (1943), “оттеснялось в темные кладовые подсознания, где таились и бродили подспудные и, казалось бы, давно уже отжившие вековые предрассудки, неистребимые предубеждения расовых, религиозных и сословных каст, подготавливая для далеких грядущих времен непредвиденные перевороты и взрывы, неизбежные, как видно, в истории народов, и тем более этого народа”. Андричу казалось, что непредвиденное уже наступило: в финале романа взорван простоявший несколько веков мост на Дрине, символизирующий (независимо от своего местоположения) связь прошлого с будущим и Запада с Востоком.
Но югославам еще предстояло пройти через коммунистическую диктатуру, которая, ничего не решив с историческим наследием в принципе, лишь “подморозила” старые предубеждения и предрассудки. Паче того, она подготовила для них еще большее, так сказать, поле деятельности тем, что свела к минимуму и без того незначительное влияние религий. Это относится и к исламу, вообще, как показал опыт, несколько менее колебимому, сравнительно с христианством, силою атеистических доктрин: среди боснийских муслиман и косовских албанцев, равно как и в самой Албании, позиции ислама, вероятно, еще более слабые, чем даже на “мусульманских” территориях бывшего СССР (так, по крайней мере, было в начале 90-х годов). При всем том религиозная принадлежность осталась фактически основным идентификационным признаком для всех трех основных групп югославского населения, “лейблом”, посредством которого люди отличали друг друга.
Процесс урбанизации, в свою очередь, подготовил обострение межконфессиональных отношений. “Словарь провинциальной учтивости” меж людьми разных вер, “как фальшивая монета, которая все же создает и облегчает общение” (Андрич), в городе был полуутрачен или вовсе утрачен и никакой другой “твердой валютой” не заменен; в итоге город, по идее долженствующий цивилизовать (недаром французская urbanitй, “вежливость”, выведена от латинского urbs “город”), стал преимущественно ареной, на которую в какой-то роковой момент выплеснулась дикая злоба дотоле вроде бы мирно проживавших бок о бок людей.
У нас в югославской бойне увидели столкновение вер и лишь едва заметили то, что на юридическом языке называется преступлениями против человечности. Отчасти тому виною СМИ, чрезмерно политизировавшие бойню или, точнее, чрезмерно “конфессионализировавшие” ее. Соответственно вмешательство Запада было воспринято как направленное против сербского народа, близкого русским. Как пишет один из авторов, военные операции НАТО были направлены “против основы основ жизни сербского народа — его православного образа жизни”1. Здесь сразу две неправды: первая — что сербы ведут православный образ жизни (или даже что “в основе” его лежит православие, что звучит довольно туманно), и вторая — что НАТО что-то имеет против православия как такового.
Отдельные антиправославные выпады на Западе действительно имели место. “Славянские народы, — высказалась, например, Юлия Кристева, — объединяет православная религия, но эта религия толкает их на бойню”2. Эта несусветная глупость особенно непростительна офранцуженной болгарке, выросшей в православной (будто бы) семье. Отчасти и здесь виноваты СМИ, больше обращавшие внимание на преступления сербов, нежели на преступления других сторон. Для чего, правда, были некоторые объективные основания: поначалу сила была повсюду на стороне сербов. Но относить преступления, совершенные сербами, на счет православия так же нелепо, как преступления, совершенные другими сторонами, — на счет католичества или ислама. Так или иначе, мнения, подобные приведенному выше, вряд ли можно считать характерными для Запада в целом.
1 Балканский кризис… стр. 61.
2 Кристева Юлия. Мистическая власть православия. — «Логос», 1999, № 5 (15). С. 18.
Основная цель НАТО была ровно та, о которой было объявлено официально: прекратить бойню, сохранить жизнь людям. Другое дело, что вмешательство НАТО, как это обычно бывает с политическими акциями, имело еще второй, третий и т.д. смыслы.
Европейские судебные инстанции преследовали свою цель: привлечь к ответственности тех политических и военных деятелей, которых можно было уличить в преступлениях против человечности. И так как дело коснулось в первую очередь сербов, многими в России эта инициатива была воспринята болезненно. В ней увидели покушение на югославскую государственность и, шире, на принцип государственной юрисдикции вообще, полагающий уголовное преследование за совершенное преступление прерогативой тех государств, на территории которых оно совершено.
Те, кто рассуждал и рассуждает подобным образом, “забывают” о решениях Нюрнбергского трибунала, под которыми стоят подписи представителей Советского Союза, чьим правопреемником является Россия.
Нюрнбергский пролог
О Нюрнбергском процессе все знают, что это был “суд народов” над нацистскими мерзавцами, воздавший им по их заслугам. Сейчас кажется, чем еще могли они заплатить за свои злодеяния, кроме как позорной смертью? Действительно, в моральном плане все так и должно было быть. Но в чисто юридическом плане Нюрнбергский трибунал отнюдь не являлся чем-то само собой разумеющимся; напротив, это была новация, во многих отношениях проблематичная. Конечно, советская сторона ничего проблематичного здесь не усматривала, ибо у нас право целиком было подчинено политике, а вот среди западных союзников в преддверии процесса, в продолжение его и в последующие годы велись на сей счет споры, доднесь не затихшие.
У нас об этих спорах мало кто знает, если исключить немногих специалистов, поэтому имеет смысл дать о них самое общее представление.
Три основные школы европейского права столкнулись в точке Нюрнберга. Первая и наиболее почтенная из них — школа естественного права. Название это, как не раз было замечено, не слишком удачно: в современных языках оно будто отсылает к матушке-природе, далеко не лучшему советчику в такого рода вопросах. Уже Гесиод понимал:
Правды не может природа нигде отличить от неправды.
В латинском оригинале Jus naturale главное слово Jus — “право”, производное от Juppiter, и все выражение означает “право, изначально данное богами”. Христианский мир, усвоив римское право, само собою разумеется, поставил на место языческих богов единого Бога. Естественное право — то, что имеет абсолютный источник и не может меняться по прихоти людской.
Естественному праву обычно противопоставляют положительное право, исторически изменчивое, несовершенное, установленное людьми. В Новое время положительное право получило развитие в двух глубоко отличных вариантах. Назовем один из них прагматическим легализмом. Это право, которое “обслуживает” всех и каждого по отдельности, разграничивая личные, учрежденческие и корпоративные интересы, вырабатывая компромиссы и т.д. Оно как бы очерчивает круги вокруг каждого из юридических лиц, ограждая их от чьих-либо посягательств. В прагматическом легализме преобладает момент, о котором писал еще один поэт древности:
Страх побуждает права изобресть, чтоб избегнуть насилья.
Другой вариант назовем государственным легализмом. Место его рождения — Германия конца XVIII — начала ХIХ века; основополагающее понятие — воля народа. В его становлении существенную роль сыграл Фихте, полагавший, что источником права является государство, то есть юридически оформленная воля народа (и в то же время допускавший, что люди могут быть выше права, так как несут в себе божественное начало). Эта школа, надолго сделавшаяся господствующей в Европе, в дальнейшем скатилась к оправданию фактически любых действий, инициатором которых явилось государство; право, понятое таким образом, в пределе есть не что иное, как юридически организованная сила.
Легко догадаться, что возражения против суда над нацистской верхушкой прозвучали именно из лагеря государственного легализма. И заметим, что среди них были такие, к которым нельзя не прислушаться. Когда государственники указывали на то, что область применения права имеет свои границы и что политические вопросы нельзя везде и всюду сводить к правовым, то в принципе они были правы; исторический процесс — слишком сложное и запутанное дело, не допускающее механического применения в отношении него правовых норм. Весь вопрос в том, где проводить границы права. Но как раз в данном конкретном случае вывести германское руководство за пределы юридических понятий было чрезвычайно трудно, практически невозможно. Преступники были застигнуты flаgrante deliсto (это выражение обычно употребляется во французском варианте — en flagrant dйlit, но у французов смысл латинского корня слова “flagrant” частично утрачен), то есть при совершении преступлений, которые “жгли” (flagrabant по-латыни) и буквально кричали о возмездии. У подавляющего большинства тех, кто занялся расследованием, сложилась интуитивная уверенность, что преступников надо судить и сурово наказать, какие бы высокие посты они ни занимали.
Некоторый парадокс был в том, что наибольшую суровость на процессе явили советские представители (требовавшие вынесения смертных приговоров и в тех случаях, когда западные судьи сочли возможным удовольствоваться более мягкими мерами наказания), целиком стоявшие на позиции государственного легализма; хотя, строго говоря, это была у них не позиция, а поза. Исторгая громы и молнии в адрес обвиняемых, советские представители вряд ли отдавали себе отчет в том, сколь великий урон наносят они тому юридическому принципу, которого на словах придерживались.
Решения Нюрнбергского трибунала означили поворотный пункт в истории международных отношений. Еще в ХVII веке основоположник международного права Гуго Гроций писал, что государства должны руководствоваться теми же правилами, что и личности, и также нести ответственность за совершенные преступления. “Не следует совершать бесчестных поступков даже ради отечест-
ва”, — повторял Гроций1 вслед за Аристотелем. Увы, экспансия школы государственного легализма в ХIХ веке выдвинула на первое место принцип воли народа, имеющий право на первенство еще меньшее, нежели принцип отечества (понятие отечества включает народ, взятый в его временной длительности, тогда как воля народа есть нечто преходящее и, может быть, даже сиюминутное; к тому же она легко может стать предметом манипуляции). Порочность этого принципа еще не слишком давала о себе знать в условиях общего и повсеместного смягчения нравов, происходившего на протяжении всего ХIХ века. Только Первая мировая война показала, что, выполняя волю народа (или якобы волю народа — с нею всегда бывает непросто разобраться), человек способен на такие паскудства, каких он, может быть, и не совершал бы, исходя из эгоистических соображений. Но и этого опыта еще оказалось недостаточно; потребовалось его “углубление” в последующие два-три десятилетия, когда путь von Humanitдt durch Nationalitдt zur Bestialilдt (от гуманности к национальности и от нее к бестиальности), был пройден до конца. Только тогда сделалась и quasi очевидной истина, сформулированная Токвилем: справедливость — выше воли народа.
Школа государственного легализма вынуждена была отступить, сдав прежние позиции (только СССР и вслед за ним “социалистического лагеря” это до поры до времени не коснулось). Разумеется, даже самые активные поборники международного правового порядка не отрицают, что государство должно сохранить многие свои прерогативы. Но где они кончаются? Вопрос остается открытым. Нюрнбергский трибунал был сформирован ad hoс, и юрисдикционная основа для него создавалась на скорую руку. К тому же опыт Нюрнберга по известным политическим причинам длительное время не был востребован; лишь в 1993 году возник Трибунал по бывшей Югославии, продолживший “дело Нюрнберга” и положивший начало работе над международным уголовным законодательством2. И здесь еще много несделанного, много неясного и вызывающего вопросы.
1 Гроций Гуго. О праве войны и мира. М., 1948. С. 14.
2 В апреле 2002 года в ООН было принято принципиальное решение о создании Международного уголовного трибунала.
Неясным остается, например, вопрос о том, вправе ли какая-то группа стран принуждать (в частности, военными средствами) другую страну к выдаче тех, кто обвиняется в военных преступлениях, пусть даже обвинение исходит от Международного суда. В Нюрнберге так вопрос не стоял, ибо в тот момент не существовало германского государства и властные функции на территории Германии осуществляли сами союзные державы. Еще одна неясность: что такое международное преступление. Официальная формулировка гласит: “Международное преступление есть нарушение основ международного сообщества”1. Но кто может объяснить, что такое “основы международного сообщества”?
1 The law of war crimes. The Hague. 1999, p. 185.
И еще. Проводя аналогию между Нюрнбергским трибуналом и Трибуналом по бывшей Югославии, нельзя не увидеть очень существенного различия между подсудимыми в том и другом случае (и надо надеяться, что судьями оно будет учтено). В первом случае имели место тщательно спланированные и последовательно проведенные в жизнь злодейства. Во втором случае, насколько я знаю, ничего такого не было; проявления зверства были скорее спонтанными и шли снизу, а руководители повинны главным образом в потакании “своим”. Следует также принять во внимание, что преступления совершались в атмосфере “нервного срыва”, охватившего народы бывшей Югославии. Еще вопрос, как повели бы себя политкорректные европейцы, приведись им столкнуться с такими проблемами, с какими столкнулись, например, сербы в Косово.
Есть судья в Гааге
Когда-то у немцев бытовала такая пословица: есть судья в Берлине. Смысл ее в том, что если вы не нашли справедливости в своем местном юстицрате или как он там еще называется, вы наверняка найдете ее в столице. Сегодня есть Международный суд в Гааге (правду сказать, не знаю, как он соотносится с новоучрежденным Международным уголовным трибуналом), орган ООН, функционирующий в соответствии с договоренностями, под которыми, опять же, стоят подписи представителей Советского Союза. В момент, когда я пишу эти строки, он готовится выполнить “обещание Нюрнберга” — судить военных преступников из бывшей Югославии.
В принципе это событие можно только приветствовать (с теми оговорками, что сделаны выше). Можно лишь пожалеть, что руки гаагских вершителей правосудия в свое время не дотянулись до таких “артистов”, как Пол Пот или Иди Амин. Хотя нельзя не почувствовать разницы: одно дело, когда изверги лютуют в джунглях Африки или Тропической Азии, и совсем другое, когда нечто подобное происходит в краях, омываемых волнами благословенной Адриатики.
В нашей стране взгляд на балканские дела до сих пор был предельно идеологизирован. Там живут “братушки” — термин, выуженный из русской печати ХIХ века. “Братушкам” всячески мешают жить их недруги, католики-хорваты, муслимане-боснийцы и так далее. Кто здесь “наши” и кто “не наши” — ясно как дважды два. Нелишне, однако, вспомнить, что та же русская печать, меняя милость на гнев, не раз и не два честила “братушек” “подлецами”, — когда те вели себя по отношению к России не так, как от них ожидали. Не говорю уже о том, что “братушки”-сербы и “братушки”-болгары не лучшим образом вели себя по отношению друг к другу.
Такой трезвый физиономист, как К. Н. Леонтьев, хорошо знавший южных славян, предупреждал против поспешных суждений о них, как “других русских”. У сербов и болгар, писал он, сравнительно с русскими, больше приземленности, меньше широты, склонности к “исканиям” и “безумствам”; и они более открыты влияниям “мещанского” Запада, нежели влияниям России. Примерно то же заприметил Г. И. Успенский, посетивший Сербию в дни подготовки Русско-турецкой войны 1877—1878 годов: “наши чудаки”, писал он о русских добровольцах в Сербии, находят свое удовольствие “в трудах и бедствиях войны за чужое, но правое дело”, тогда как самому сербу есть дело только до своей “кучи” (семьи) и ничто другое его по-настоящему не интересует. Таков, по мнению Успенского, результат многовекового угнетения, которому подверглись сербы.
Может быть, это даже чересчур строгий взгляд на южных славян. И в любом случае православная солидарность, конечно, не пустой звук: она имеет смысл постольку, поскольку мы способны возвыситься над “низкой действительностью” и увидеть “над” нею — “вечную” Россию и “вечную” Сербию. Но, с другой стороны, не следует подчинять реальность схеме. Действительного православия сегодня и в России не бог весть сколько, а среди балканских славян, судя по всему, еще меньше. С убийцами же и насильниками ничего похожего на солидарность быть не может, к какой бы национальности они ни принадлежали и к какой бы вере себя ни относили.
Теперь их ждет “суд и расправа” — и поделом. А что суд западный (то есть он, конечно, Международный, но ни для кого не секрет, что тон в нем задает Запад), то это, как ни крути, естественно: в лоне Запада как нигде больше получила развитие правовая культура, значит, западным судьям все карты в руки. При условии, конечно, что они приложат одни и те же мерки ко всем участникам балканской драмы, к какому бы лагерю они ни принадлежали.
Надежда на это есть. Ошибочно думать, что позиция Запада в делах бывшей Югославии всегда и при всех обстоятельствах будет антисербской. То, что она до последнего времени была таковой, имеет определенные оправдания: во-первых, сербы изначально были самой сильной стороной во всех конфликтах и, во-вторых, во главе их стояли “перекрасившиеся коммунисты”. Сейчас оба оправдания отпали. Конечно, для многих на Западе католики-хорваты всегда будут ближе, чем православные-сербы, но вот, например, Франция исторически связана именно с Сербией, и поныне в этой стране сильны сербские симпатии. А мусульмане, боснийцы и албанцы, естественно, никому не близки, и вмешательства Запада, например, в Косово не было бы, если бы сербы вели себя поосторожнее.
Другое дело, что вмешательство это оказалось, мягко говоря, неуклюжим. Совсем не обязательно было устраивать показательные бомбардировки, чтобы принудить сербов соблюдать права албанцев; можно было воздействовать на них другими средствами — экономическими и дипломатическими. Еще более негативной оценки заслуживают бомбардировки НАТО, если судить о них по их следствию, а именно, фактическому отделению Косова. Разумеется, натовцы не хотели и не хотят отдавать Косово албанцам, но, по сути, к судьбе края они равнодушны и потому “ничего сделать не могут”. А для сербского народа утрата Косова — его исконной территории и, более того, его исторического heartland’a — трагедия, вероятно, не имеющая равных в современной Европе.
Разумеется, слово “исконная” в данном контексте не следует употреблять в каком-то абсолютном смысле. Ни у какого народа нет абсолютных прав на ту землю, которую он занимает, ибо все земли — Божьи; но есть относительные права, тоже достаточно весомые. Сербы пришли в Косово тысячу лет назад, албанцы — всего несколько десятилетий как поселились здесь в сколько-нибудь значительных количествах. Говорят, что албанцы — прямые потомки фракийцев и, следовательно, коренные обитатели Балкан. Может быть, но Фракия располагается в восточной части полуострова, а на земле Косово они в любом случае гости. Если они останутся здесь на следующие пять столетий, тогда, может быть, смогут назвать край своим. Но пока земля “болит” о сербах и долго еще будет “болеть”.
Односторонний упор на соблюдение прав человека обернулся фактическим поощрением албанской экспансии, которая Европе в целом ничего хорошего не сулит. В наши дни соплеменники Спартака сумели прославиться только тем, что заняли ключевые позиции в европейской торговле наркотиками и некоторых других закоулках преступного бизнеса. Но вполне вероятно, что их ждут еще более “славные” дела. По факту своего географического местоположения албанцы, как и боснийцы, представляют собою авангард мусульманского мира, выдвинутый вглубь Европы. И хотя уровень религиозности у них, как и повсюду на Балканах, низкий, это не мешает исламским экстремистам рассматривать их как свой передовой отряд. Моджахеды из арабских стран, а также Ирана, Афганистана и т.д. уже поучаствовали в боснийской войне и ждут часа, когда здесь откроется новый фронт борьбы против “христианских собак”.
Только в самое последнее время подчеркнуто предупредительный тон, которого держались натовцы в отношении балканских мусульман, начинает меняться на более строгий. Узнали ворону, как в рот влетела.
Откуда “растет” право
Балканские события побуждают заново осмыслить вопрос о месте права в международной жизни, как и о сущности права вообще.
В этом отношении наша какая-то особая, отличная от западной позиция может показаться не вполне своевременной: слишком мы от них отстали. Не столь далеки времена, когда вершители правосудия в нашей стране, по замечанию
Н. К. Михайловского — сделанному в ХIХ веке, но ставшему, увы, повторно актуальным в ХХ, — питались “акридами и диким медом”. Чему по-своему способствовали иные светлые умы, убежденные в том, что
Нашей правды идеал
Не влезает в формы узкие
Юридических начал.
Не могшие вместить правду юридические начала во многом подменялись щедринскими “правилами об употреблении шиворота”, доднесь не отошедшими в область преданий. Так что в правовом поле нам еще у Запада учиться и учиться, перенимать и перенимать.
Но есть “место”, откуда и западное правосознание может быть подвергнуто критике — это русская мысль, далеко опередившая русскую действительность. Работы Л. И. Петражицкого, Б. А. Кистяковского, П. И. Новгородцева, С. И. Гессена покончили с нашим отставанием от Европы в части науки о праве и, более того, в некоторых отношениях вышли вперед (таково, в частности, незаинтересованное мнение польского историка и правоведа А. Валицкого). Своеобразную философию права создал И. А. Ильин. Все эти работы делают возможным определенное наше самостояние в этой области.
Главный их урок, который должен быть усвоен, — о глубокой связи права (равно в аспекте внутренней и международной жизни) с религиозно-культурными и, на другом уровне, социально-психическими процессами. С падением советского режима в нашей стране задача построения правового государства была поставлена как задача per se; во всяком случае, без достаточного учета ее психологического контекста. Между тем, как писал Новгородцев, “правовое государство не есть венец истории, не есть последний идеал нравственной жизни; это не более как подчиненное средство, входящее как частный элемент в более общий состав нравственных сил”1. Ошибется тот, кто услышит в этих словах отзвук славянофильской мечты об обществе, основанном на всеобщем взаимном доверии; напротив, более всего Новгородцев печалится как раз о построении правового государства, но он отдает себе (и читателю) отчет в том, что успех строительства во многом зависит от состояния нравов.
1 Новгородцев П. И. Введение в философию права. М., 1996. С. 20.
Всякий разговор о праве в наши дни должен не упускать из виду движение нравов. Что в истекшем веке движение это было скорее нисходящим, чем восходящим, вряд ли может быть оспорено; более того, нелегко отыскать времена, когда бы до такой степени оправдывало себя латинское речение “Quаe fuerunt vitia, mores sunt” — “Что было пороками, то теперь нравы”.
Примечательно в этом отношении отличие Петражицкого от других названных здесь авторов. Дело в том, что взгляды Петражицкого целиком сложились в дореволюционную эпоху, когда вера в человека оставалась еще достаточно прочной (первые тревожные звонки, раздававшиеся из апартаментов литературы и искусства, не могли сколько-нибудь серьезно ее подорвать). Поэтому успехи права в его представлении согласуются с успехами нравственности: “Исходя из того, что по мере облагорожения и социализации человеческой психики давление унификационной тенденции права, ведущей к жертвованию существом дела из-за точной фиксированности и бесспорности правоотношений, постепенно ослабевает, можно дедуктивно, в качестве закона развития права, установить положение, что сфера, представляемая позитивным правом действию интуитивного права, должна с течением времени все более увеличиваться”1. Интуитивное право у Петражицкого не следует путать с естественным правом; это просто “чувство справедливости”, источник которого нигде точно не обозначен. Петражицкий стоит скорее на позиции прагматического легализма, но психологическая основа его не “оборонительная” (от окружающего зла), а творческая, связанная именно с верой в человека (у Петражицкого она общеевропейская, к славянофильству отношения не имеющая). Роль твердо фиксированного права не преуменьшается, но ограничивается.
Смысл прагматического легализма резко поменялся после 1914 года. Прежде в его основе лежала аксиома “человек скорее добр, чем зол”, теперь — прямо противоположная аксиома “человек скорее зол, чем добр”. Эта очевидная тенденция к ухудшению психосоциального типа человека еще усилилась к концу истекшего столетия.
Если Нюрнберг сильно потеснил школу государственного легализма, заставив ее ограничиться более скромными рамками, то последующий ход вещей показал, что школа прагматического легализма, в свою очередь, хромает на обе ноги. Чтобы правопорядок был эффективным, необходимо определенное доверие, определенное взаимопонимание между людьми. Но таковое становится все более проблематичным в условиях, когда культурный ландшафт чем дальше, тем больше определяют Хам и “презрительный Терсит”.
Каждый имеет право “быть дурно воспитанным”, писал в начале прошлого века французский правовед Г. Полант. Это узколегалистский подход к реальности, который, может быть, и был допустим в то уже далекое время. В наши дни подобное правовое щегольство, пожалуй, и само выглядело бы результатом дурного воспитания. Все говорит о том, что право само нуждается в онтологическом обосновании. “…Ценность права, его значение, его связующая компетентность определяется в последнем счете именно ценностью духовных содержаний и духовных состояний”, — пишет Ильин, полагающий (как и все названные выше русские мыслители, за исключением Петражицкого) естественное право единственно доброкачественным правом2.
Между тем на Западе сторонники естественного права остаются в явном меньшинстве. Вот, по-видимому, типичная точка зрения на данный предмет: “…То, что мы называем “естественным правом”, — пишет итальянский политолог
Д. Ваттилио, — возможно, всего лишь совокупность прав, которые стали привычными, базовыми для нас и которые кажутся нам неотъемлемыми, но не основываются на каком-то определении природы (Бог вообще выводится из рассмотрения. — Ю.К.). Учитывая это, не следует заявлять, что “мы должны все основывать на разуме”, критика должна способствовать уничтожению проявлений насилия, которые таковы постольку, поскольку ограничивают возможности опыта”3. Это прагматический легализм в его современном, сугубо оборонительном выражении. Его исходный принцип: “не тронь меня, и я не трону тебя”; а чтоб мы друг друга не покусали, право обеспечивает нас соответствующими “намордниками”.
Это ущербное правосознание, что становится особенно заметным, когда Запад распространяет “свой” правовой порядок на другие территории. Если на Западе его поддерживает многовековая дрессура, привычка к внешнему соблюдению законов, то в иных пределах данный фактор не действует; здесь необходимо, чтобы западные рехтстрегеры (носители права, по аналогии с культуртрегерами) внушали определенное доверие, чтобы они были по-человечески убедительны (той убедительностью, что способна преодолеть барьеры, разделяющие культурные ареалы), внушая чувства солидарности другим4.
Но чего нет, того нет.
Хуже того, культурные веяния, источником которых является Запад, во многом расходятся с его правовыми идеалами и даже прямо им противоречат. Как раз на балканском “театре” это особенно заметно. Выше я говорил о том, какую роль в разыгравшейся на Балканах трагедии сыграло тяжелое историческое наследие. Пора сказать, что и новейшие культурные веяния западного происхождения, вне всякого сомнения, к ней причастны. Заметим, что из всех стран “социалистического содружества” Югославия более других была открыта для западного мира и потому активнее впитывала его культуру. Жители бывшей Югославии — во многом уже западные люди; естественно, что таковыми они остаются и на фронтах балканских войн. В этом можно убедиться даже визуально: что “католики”, что “мусульмане”, что “православные” с равным успехом демонстрируют повадки героев западных боевиков, с которыми, умышленно или ненамеренно, себя отождествляют. Балканская трагедия, — кроме того, что она специфически балканская, — еще и европейская трагедия. Это хорошо показано в известном фильме “Андеграунд” боснийца Эмира Кустурицы. В его психоделически стимулированных видениях место действия (бывшая Югославия) связывают с Европой какие-то подземные ходы-туннели — они символизируют о б щ е е подсознание со всеми его современными вывертами.
У западных людей все разложено по разным ящичкам, к каждому из которых полагается свой ключик: здесь — вопросы права, тут — игра воображения, и так далее. Взять, например, насилие в жизни: оно вызывает отвращение и страх; избыточный страх испытывают и те, кому ex officio положено “смотреть смерти в глаза”, — военные. В том же балканском “театре” они сумели “отличиться” тем, что однажды всласть отбомбились по Сербии с безопасной для себя высоты (напоминая в этом отношении римских легионеров периода заката империи, которые по возможности избегали сближения с противником, осыпая его издалека метательными снарядами). А вот, например, арестовать объявленных военными преступниками Р. Младича и Р. Караджича у них не хватило пороху: того и другого окружают многочисленные телохранители и, значит, при задержании возможны “недопустимые потери”. Как тут не вспомнить Панурга из романа Рабле, хвалившегося, что он “не робкого десятка”, но считавшего недопустимым, чтобы его укусила за ногу собака.
Другое дело насилие в поле воображаемого: здесь не возбраняется пускаться во все тяжкие. Можно понять, почему фильм Кустурицы вызвал в Европе смущение. Смакование брутальности само по себе никаких возражений не встретило, напротив, “Андеграунд” был отнесен к числу лучших фильмов, демонстрирующих стилизованное “неоварварство”. Но почему он прямо соотнесен с югославскими реальностями! Кустурица будто спутал ящички, с “варварской” (на сей раз придется употребить это слово скорее в положительном смысле и без приставки “нео”) непосредственностью связав реальное и воображаемое.
Западные люди, каковы они есть сегодня, не только не вызывают доверия в чужедальних странах, они даже не вызывают в достаточной мере уважения. Отсюда скепсис в отношении их усилий по наведению правового порядка, в мусульманских странах доходящий до полного его отвержения, как “чужого”, “не нашего”. И что могут ответить на это сторонники прагматического легализма? Если право — всего лишь обиходная условность, тогда позволительно сделать вывод, что “западное” право есть условность западного обихода, к иным культурным ареалам не применимая. С таким афронтом Запад сталкивался уже на Балканах, но там афронт был смягчен, во-первых, фактом низкой религиозности мусульман и, во-вторых, тем, что в отношении их (равно албанцев и боснийских муслиман) Запад до сих пор вел себя с большой предупредительностью. С переменой места—времени меняется и отношение к нему. Чем выше религиозность у мусульман, тем категоричнее они ставят перед западными людьми вопрос, откуда, “растет” “их” право.
Только школа естественного права, исходящая из того, что у него есть
а б с о л ю т н ы й к о р е н ь, способна принять вызов, брошенный неевропейским, в особенности мусульманским миром. Объективно задан “мировой естественный правопорядок” (Ильин), который делится на множество частных и условных правопорядков, связанных друг с другом общим корнем. И как раз мусульманский правопорядок на корневом уровне более других связан с европейским. Слово “шариат” отнюдь не ласкает европейское ухо, которому здесь слышится не просто экзотика, но экзотика хотя бы чуть-чуть зловещая. Между тем, в основе шариата лежит ветхозаветный закон (безотносительно позитивную часть которого образует “декалог”, сообщенный Богом Моисею), общий для всех трех “авраамических” религий (иудейства, христианства и мусульманства). Европейское право, в сравнении с ним, просто более развитое и разветвленное. Но, в той мере, в какой оно переходит на позиции государственного или прагматического легализма, оно утрачивает связь с абсолютным началом; и, хуже того, рассматривает религиозность мусульман как препятствие к достижению взаимопонимания в правовом поле.
Стоит вспомнить, что писал на сей счет Гуго Гроций: “Не может быть достаточной меры в почитании Бога: грех суеверия состоит не в чрезмерном, но в превратном богопочитании, ибо никогда устремление к вечному благу не может быть чрезмерным, как не может быть чрезмерным ни опасение вечных мук, ни отвращение от прегрешений”1. Основоположник международного права мог бы сегодня лучше понять мусульман, чем большинство его наследников; и, наверное, он мог бы поделиться с ними своими соображениями о той форме “превратного богопочитания”, которая ныне плодит без счета исламских смертников-смертоносцев.
Но даже самое совершенное право не является инструментом, посредством которого можно отгородиться от исторических процессов. Тем более не является им право условное. Что и показала драма на Балканах. Прекращение военных действий, и особенно насилия над мирными людьми, — факт, конечно, положительный; но приведет ли это к более или менее прочному замирению? Ясно, что если и приведет, то очень нескоро (особенно это относится к Косово). В таком случае НАТО окажется в положении судьи Бридуа (еще один приснопамятный персонаж из романа Рабле), который умел улаживать любое дело, но только тогда, когда оно “как следует созрело и переварилось”, а воюющие стороны примирял, “когда они уже устали воевать”.
Правду сказать, здесь тот случай, когда решить спор чрезвычайно трудно. Вообще найти справедливость в истории часто бывает очень непросто; ибо распределение правды и неправды в масштабах исторического процесса бывает столь сложным, что требуется определенная виртуозность, чтобы в нем разобраться. Но, во всяком случае, механическое применение правовых норм на этом уровне оказывается недостаточно эффективным, а в чем-то может и повредить делу. Здесь более, чем где-либо, применимы слова Ильина о том, что “восприятие конкретной данности должно быть актом х у д о ж е с т в е н н о й с п р а- в е д л и в о с т и”.2 Политику нередко называют искусством, но при этом обычно имеют в виду специфическое искусство лавирования между противоборствующими силами; а ведь она может и должна быть искусством также и в смысле умения соединить разнородные реальности в более или менее цельную картину и, уже исходя из целого, судить о частном.
Но там, где речь идет о правах человека, и только о правах человека, — там судье из Гааги лучше не мешать. И те несовершенства западного правосознания, о которых я здесь говорил, являются таковыми лишь при сравнении с идеальным, должным. Западный “дом” для идеального права слишком тесен, и все равно лучшего жилища у него нет и еще долго не будет.
Балканское предупреждение, стало быть, двоякое. Оно о том, что преступления против человечности никому не должны сойти с рук. Но оно также и о том, что победное шествие права должно иметь иное нравственно-психологическое “обеспечение”, чем то, которое реально существует.
1 Гроций Гуго. Указ. соч., с. 123.
2 Ильин И. А. Указ. соч., с. 219.