Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2002
Так недоносок или ангел,
Открыв молочные глаза,
Качается в стеклянной банке,
И просится на небеса.
Николай Заболоцкий
Вефсамис
…Говорят, что безрассудство не происходит от презрения к жизни. Причина его в том, что когда человек, известный храбростью и прославленный доблестью, вступает в сражение, то прошлые заслуги заставляют его действовать соответственно славе. Однако душа его всё равно боится смерти и опасностей, страх почти берет над ним верх и в значительной степени удерживает от воплощения намерений. И пока человек не пересилит душу и не побудит ее к тому, что ей неприятно, даже у самых отчаянных храбрецов можно найти проявления самой обыкновенной трусости. Скакуны из долины Вефсамис в этом очень близки людям. Самые храбрые воины отправлялись на войну именно на этих лошадях, которые какое-то время, даже после посыла, всегда колеблются, словно раздумывают — подчиниться воле седока или проявить свой животный норов: ведь воля всадника заставляет лошадь броситься в гущу битвы, на смерть и опасности! — но вот потом вефсамис неудержимы и прокладывают грудью путь не хуже, чем всадник — мечом…
О смерти сына я узнал из раздела “Происшествия”.
Свежий номер популярной ежедневной газеты источал такой густой аромат типографской краски, от прикосновения к страницам на пальцах оставались серо-черные, так плохо смываемые жирные следы! В газете работала пара-тройка бывших приятелей, да одна вечно юная особа, прежняя подруга. Все они ходили в любимчиках главного редактора, получали в конвертах хорошие деньги, катались по заграницам, с подачи своей газеты мелькали по телеэкранам — один из них вел какие-то ток-шоу, сидел, подперев брыла холеной рукой, да беседовал с такими же, как он, сытыми и безразличными ко всему на свете, кроме собственной задницы, людьми, а прежняя подруга с главным редактором время от времени спала, хотя, несмотря на создаваемую передком карьеру, в прежней подруге что-то ещё оставалось, что-то не до конца расплёснутое, не до дна выдолбленное.
Она пописывала о всякой всячине, даже вела собственную колонку, ее постельные достоинства были выдающимися, она во всех смыслах отличалась работоспособностью, и почти каждый номер шел с ее фотографией, но только зря ей посоветовали смотреть в камеру поверх спущенных на кончик носа круглых чёрных очков: вечная юность вечной юностью, задор задором, но ей всё-таки было не двадцать, даже не тридцать, молодежные примочки хороши в молодости, не хватало ещё чтобы она вставила бусинки в ноздри, брови, в язык. Впрочем, её язык был хорош и без бусинок.
Скорее всего, во мне бурлила зависть и к бывшим приятелям, и к прежней подруге. Спать с главным редактором я бы не стал, — а он бы вряд ли мною прельстился, — но вот работать в такой газете, где тебя читают, читают любой подписанный тобой бред! Да ещё быть в ящике, но мне-то, с моей нынешней физиономией. Какой там ящик, какой! В ящик я мог только сыграть…
Газету я купил утром. В последний день призрачной свободы. Назавтра водитель, на шикарной машине, с помпой и гонором должен был отвезти меня в аэропорт. Сам-то я никуда не двигал, но прилетал один канадец, вроде бы собиравшийся подписать важный контракт с новыми моими работодателями. Мне предстояло канадца встретить и начать окучивать. Новая работа обещала массу таких поручений — подай-забери, принеси-унеси, встреть-проводи. Мне говорили, что в меня верят, что ждут не дождутся, когда я принесу им свои таланты на блюдечке, а мои работодатели будут с блюдечка мои таланты слизывать, слизывать, талантами наслаждаясь, и я им верил — что оставалось делать, что? — хотя уже около года нигде не работал: сначала лежал в больнице, потом дома, потом восстанавливался, потом работать было просто лень. Но вот что значат прошлые заслуги! О тебе ещё помнят и знают: “Как! Он нигде не занят? Вот кто может расставить акценты! Найдите его, приведите, пусть работает на нас, мы этого хотим, мы этого желаем!” На прошлых заслугах, оказывается, можно ездить долго.
Правда, моему телу до моих прошлых заслуг дела не было. Тело никак не хотело разгибаться после сна, скрипело и трещало, мышцы напрягались, словно канаты, головная боль, даже если я не брал в рот ни капли, разрывала череп, меня постоянно тошнило, кишечник действовал плохо. Руки дрожали, от тика дергалась щека, то ле-
вая — чаще, то, реже, правая. Об остальном умолчу: малоаппетитные подробности, я не хочу показаться нытиком, к тому же — врач советовал меньше думать о здоровье, отвлекаться, развлекаться, больше завязывать новых знакомств, общаться с женщинами. Я старался, но получалось далеко не всё или получалось далеко не так, как мне бы хотелось. И это было неприятно. Действовало на психику.
Мне, если честно, было очень тяжело жить, но врач ещё настойчиво советовал разрабатывать суставы, прописывал прогревающие мази и общеукрепляющие витамины, заставлял гулять, гулять, гулять, и, поутру выбираясь из дома, я покупал газету. Чтобы не просто пить пиво — пиво врач строжайше запрещал! — а узнавать, что происходит в мире, что о происходящем написала прежняя подруга и бывшие приятели.
Например — узнавать о смерти своего сына.
Заказывая в пивняке на углу кружку и сосиски с картофелем-фри, — каждое утро одно и то же потому только, что ждал, когда буфетчица наконец-то скажет: “Вам как всегда?”, а она, дура, хлопала ресницами и тыкала пальцем в клавиши кассы! — я ещё ничего не знал. Но и потом, после пива и сосисок, оставив прочитанную от первой до последней строки газету на пластиковом столике, я всё равно ещё не знал, что это убили моего сына. Что это об убийстве моего сына прежней подругой написан комментарий. Что это убийство моего сына уже всколыхнуло многих, заставило встрепенуться, задуматься, осознать…
Какой чудовищный слог был у моей прежней подруги! В её колонке из каждого слога пёрла сущность отличницы, краешком захватившей комсомольской юности, циничной запальчивости и страстного великодушия. Милость к павшим. Вечные ценности. Идеалы. Распущенная дура!
Раздел “Происшествия” был полигоном для молодых, ищущих крови журналистов. Для тех, кто приходил в газету с улицы. Или по рекомендации уже запустивших в “Происшествия” руки, обмакнувших туда перья, клавиатуры. Небольшие заметки начинались с многоточия, словно некий рассказчик, человек информированный и холодный, сообщает миру и о том и о сём, подряд, без переходов, без интонаций, только делая паузу на затяжку и глоток остывшего жидкого чая из черной внутри фаянсовой кружки, а отстрелявшись, гасит сигарету, приглаживает сальные волосы и тихо пропадает в полумраке. И не подписывает написанное.
В заметке о смерти моего сына давалась сухая информация о том, что главу некой организации, именуемой адептами Церковью, противниками — сектой, хватают поздним вечером в провинциальном городке на Северном Урале, где этот глава совсем недавно открыл новый приход, связывают, увозят в багажнике за много километров, прячут в подвале сельского дома, пытают, потом — зверски убивают. Убийцы, ясное дело, не найдены, но в розыск объявлен владелец автомобиля, в багажнике которого везли будущую жертву, задержаны хозяева дома, алкоголики, рвань и пьянь, у которых в подвале содержался несчастный, следствие пока воздерживается от комментариев, но предполагается, что Церковь или, если угодно, секта была завязана на большие деньги.
Но популярная газета не была бы популярной, если бы не давала подробности во всей красе. Кроваво, но с удивительной иронией, возраставшей стократно, особенно когда за дело брались любимчики главного редактора. Прежняя подруга также умела быть ироничной из ироничных, саркастичной, насмешливой, колкой. В своей колонке — здравствуй, радость моя, что глядишь так блудливо, навестила бы как-нибудь, позвонила… — с удивительным ехидством она отыгрывала сухость информации из раздела “Происшествия”, плясала на её сухих костях, тряся отвислыми сиська-
ми, расписывала, что убитый был гражданином США, бывшим капитаном футбольной команды университета штата Вайоминг, что на футболиста однажды нашло нечто невообразимое, его то ли посетило откровение, то ли его похитили инопланетяне, то ли ему слишком крепко дали в лоб на тренировке перед матчем с командой Орегона, только вместо участия в матче и завершения образования футболист решил основать новую Церковь, дабы найти наиболее короткий путь в Царствие небесное, и потом, когда Церковь встала на ноги, — прежняя подруга так и писала, “встала на ноги”, встающая на ноги Церковь, этот образ дорогого стоил… — футболист поехал в Россию, да не один, а с группой учеников — не только американцев, но и представителей других стран, рас, континентов, которая в маленьком провинциальном городке на Северном Урале мигом обросла уже российскими последователями и превратилась в большую силу. Причем сила эта проявлялась — прежняя подруга могла показать себя и объективной — и в том, что сам футболист и его последователи, к основателю новой Церкви относившиеся как к мессии, пророку и учителю, с утра до вечера работали, ухаживали за одинокими и инвалидами, кормили и одевали сирот. Но главное было — тут шел полужирный курсив — в том, что у основанной футболистом Церкви денег было очень много и с этими деньгами они везде лезли, там, где их никто не просил, даже предлагали за свой счет отремонтировать стоявший на высоком берегу северной реки православный храм, но помощь их была отвергнута, что — писала моя прежняя подруга — в очередной раз подтвердило верность тезиса о тленности денег и вечности духовного. Откуда она это взяла? Какая связь? Как она её увидела? Если починить разваливающийся храм, то разве это…
Но прежняя моя подруга мчалась дальше и сообщала, что связывалась с американским посольством и там ей поведали о серьезной озабоченности не только самим фактом зверского убийства, но и судьбой последователей бывшего футболиста, вне зависимости от того, являются ли они гражданами США, России или третьих стран, так как, по сведениям посольства, на последователей футболиста уже не раз нападали, а угрозам расправы несть числа. И заключала вновь деньгами, отыгрывая и рубрику “Происшествия”, и свои собственные выкладки, припечатывала: у них там деньги, а у нас душевность, у них мамона, у нас голубь сизокрылый в небе голубом. Черт побери!
Всё, написанное об убийстве футболиста-мессии, запомнилось только потому, что думал я о прежней своей подруге, о её манере мурлыкать в ухо, утыкаться носом в подключичную ямку, а потом — орать и царапаться. У неё переход из одного состояния в другое был легок, и мне её недоставало. А ещё я ревновал к главному редактору, удачливому предпринимателю, известному ходоку и хлебосолу. И первое и второе было глупым и недостойным. Ей было на меня плевать, ревность вообще иссушает. Ну, встретились бы мы с прежней подругой, и что? Две-три минуты удовольствия…
И вот, ощущая некоторое беспокойство в правом боку, по возвращении с прогулки я лег отдохнуть, а проснулся в середине дня, в знак окончания вольной жизни поехал в центр, где прошелся под легким моросящим дождем, плотно пообедал в ресторане, выпил на сто граммов больше обычного и вернулся домой уже умиротворенным.
И уже не думал ни о прежней подруге, ни об убиенном футболисте. Я собирался посмотреть футбол, выпить бутылку красного вина, но перед футболом, вечером, меня сморило; печень болела всё сильнее, я лежал под пледом и тихо потел, — позвонил Ващинский. Он сморкался и всхлипывал.
— Включи новости, — сказал Ващинский. — Там рассказывают о моем сыне. Его убили…
Не было у Ващинского никакого сына — и быть, по моему мнению, не мог-
ло, — но телевизор я включил. По одному из каналов действительно шли новости, но там некий носатый и сухолицый человек брызгал слюной, утверждал, что раскрыл тайну времени и его прибор — он тыкал пальцем в лежавшую на столе маленькую серую коробочку, — позволит обратить время вспять. Сама возможность обращения времени меня интересовала всегда, и я дождался момента, когда корреспондентка с хорошим бюстом попросила носатого начать эксперимент по обращению времени в прямом эфире, прямо так, без затей. Носатый зашелся в кашле, сквозь кашель предупредил, что возможны накладки, и нажал расположенную на коробочке большую красную кнопку. Ничего не произошло, и корреспондентка, улыбаясь в камеру, сказала, что наверное сели батарейки. Я порыскал по каналам: никаких новостей! Когда же я вернулся к носатому и его коробочке, мне показалось, что носатый раздался физиономией, у корреспондентки бюст стал меньше, но напряглись соски, что у неё изменилась прическа, а вместо абстрактной картины на стене висел календарь с Лениным-Ульяновым В.И. “Время обратимо! — успел подумать я. — Только обратить его дано не всем…” — и тут пошла реклама, а под рекламу снова позвонил Ващинский:
— Видел?
Я сказал, что за коробочку с красной кнопкой готов отдать всё, всё, что у меня есть.
— Да у тебя ничего нет! — перебил меня Ващинский: он бывает довольно
груб, — и сказал, что я опоздал, что сюжет про его сына был перед коробочкой, и поведал уже вроде бы знакомое: про футболиста-мессию и его последователей, про маленький северо-уральский провинциальный городок, про начавшееся следствие. Но Ващинский сообщил и кое-что новое: в новостях убийство было представлено как ритуальное, зверство его раскрывалось во всей чудовищной изощренности — главу новой Церкви распяли на косом, прикрепленном к колесу от старой телеги кресте, секли кнутами, крутили, надрезали ему жилы, выливали из него кровь… — и Ващинский заплакал в голос и простонал сквозь слезы, что сына он видел только дважды, в свой первый приезд в Америку и тогда сыну было совсем ничего, и в свой последний, когда сын уже вовсю бегал с дынеобразным мячом, в шлеме и щитках.
— Зачем он сюда приехал! — причитал Ващинский. — Здесь только насилие и унижения, грязь и подлость! Играл бы в свой футбол, занимался бы генетикой или чем он там занимался, а он… Несчастный!
— Ты хочешь сказать, что его мать… — и я запнулся: предположение было совершенно невероятным. — Ты хочешь сказать, что Маша, что Маша и ты…
— Ничего я не хочу сказать! И не спрашивай меня ни о чем! — Ващинский всхлипнул так, что у меня засвербило в ухе. — Да, Маша мне звонила перед самыми новостями. И Маша сказала — они убили моего мальчика! Убили! — Последние слова Ващинский прокричал, прокричал и отключился.
Во мне зашевелились разные мысли. Именно — зашевелились: от них по телу пронеслась легкая судорога. Я достал из бара бутылку виски — мне всегда нравилось свинчивать крышечку, стоять с бутылкой у окна, наблюдать заоконную жизнь и запрокидывать голову, — и хлебнул из горлышка: мне нравилось, как по телу разливается тепло, но на этот раз даже виски не помогло. Я попытался представить себе того молодого человека и все, с ним произошедшее. Футбол, мессианство, Северный Урал. Деньги, много североамериканских долларов. Откуда? Каким образом? Откровения так дорого стоят? Под них дают хорошие кредиты? А ещё попытался представить Ващинского в роли отца. От таких попыток сводит скулы.
Зазвонил телефон, и я подумал, что Ващинский вновь будет всхлипывать, плакать и стонать, но звонил Иосиф Акбарович. Голос его был еще более густ, чем обычно, он дольше подбирал слова и держал паузу посреди фразы.
— Мы тут сидим с Иваном, — сообщил Иосиф Акбарович после витиеватых приветствий. — Приедешь?
Поздний вечер, дождь барабанил по подоконнику, ехать предстояло почти через весь город. Спрашивать у Иосифа, давно ли они сидят и что делают, было бессмысленно, время от времени они садились друг напротив друга в Ванькиной мастерской и после некоторого задела, после вхождения в процесс вызванивали меня: им требовался третий, такой, кто мог хотя бы внешне выглядеть трезвым. Арбитр. Посредник.
Моя новая жизнь начиналась завтра, но завтра наступало через два с половиной часа.
— Хорошо, — сказал я. — Ждите!
Мне пришлось побриться, выбрать пиджак. Нельзя было исключать того, что утром времени у меня не будет, что сидение в мастерской затянется до рассвета, что в новую жизнь я шагну оттуда, но пиво и лень сделали свое дело: пиджаки налезали на мои раздавшиеся плечи с трудом, застегнутые на все пуговицы на выпирающем животе давали характерные косые складки. Да и рубашки были тесноваты. Все вместе, в сочетании с моей лоснящейся после бритья физиономией, создавало облик странный, непривычный: мордатый тип с безумными глазами, торчащими ушами, дряблым подбородком, морщинистым лбом, в каком-то конторском пиджачишке, всё словно с чужого плеча, всё словно заимствовано, в том числе — и выражение лица этого типа.
Пока я выбирал пиджак, рубашку и пока красовался перед зеркалом, телефон звонил трижды. Звонившие выслушивали автоответчик и оставляли сообщения.
Первой позвонила какая-то хриплая баба, пропричитала-пропела нечто вроде “ты-мой-бедный-мой-несчастный-всё-страдаешь-сокол-ясный-по-тебе-грущу-тоскую-вновь-увижу-поцелую”. Кто такая? Звонила из автомата. Ошибка?
Потом — вновь Ващинский. Безутешный отец сухо и конкретно, с расстановкой сообщил, что незамедлительно собирается выехать в тот самый маленький провинциальный городок, где был убит его сын, и там, на месте, осуществить надзор за следствием, следствие направить и, по возможности, следствию помочь. Он предлагал составить ему компанию, причем был готов все расходы взять на себя, но созвониться предлагал завтра, не раньше двенадцати, так как сейчас им выпито полбутылки граппы двенадцатилетней выдержки, той самой граппы, что подарила ему племянница актера Бениньи в память о том, что он, Ващинский, ну да ладно, об этом я должен был помнить, а к граппе он добавил еще и пару таблеток очень сильного французского снотворного, которое ему купила, ну да ладно, о ней он мне не рассказывал, но если я такая скотина и не подхожу к телефону, а Ващинский точно знает, что я дома, то Ващинский меня презирает, ненавидит и считает противным, заносчивым, глупым. Видимо, граппа в сочетании со снотворным уже действовали, и сущность Ващинского лезла наружу.
Третьим позвонил самый неприятный человек. Он назвался Владимиром Петровичем, сказал, что у него ко мне очень важное и серьезное дело, что будет звонить позже, оставил, — судя по первым цифрам, — мобильный номер телефона, попросил, если я смогу, позвонить в любое время, тем более, что дело не терпит отлагательств и я должен быть крайне заинтересован в его разрешении.
О, как мне не нравились такие звонки! Сколько я из-за них вытерпел! Эти владимиры, эти петровичи всегда были предвестниками самого неприятного. Опыт учил, что после таких звонков надо ложиться на дно, утекать, прятаться, уезжать из города, из страны, на другой материк, в другую галактику, но я решил все же следовать первоначальному плану, вышел из квартиры и тщательно запер дверь. Ключ — в карман.
Знать бы мне тогда, что вскоре начнется такое! Но никто ничего никогда не знает наперед. Будущее скрыто от нас. Прошлое запутано. Настоящее непонятно. Мы мечемся, а толку — чуть. На кого полагаться? На что рассчитывать? Как упорядочить обступающий хаос, тяжелый и плотный, будто пыльная портьера? Как избежать жесткого ошейника порядка? Где тот глоток чистого воздуха, который расправляет сжатые легкие, разгоняет кровь, проясняет мысли? Как найти подступы к истине, но сохранить рассудок, не свихнуться, не скурвиться, в конце концов? И что она из себя представляет, эта истина, эта шваль и шлюха? И кому она нужна? А как быть с прокалывающей сердце тоской? И кто это ждет за углом? И чьи шаги слышатся за спиной? Неужели — меня окликают владимиры петровичи, они меня догоняют, хватают за локти, тащат, сажают, везут? Да еще убеждают, что они мои лучшие друзья, что только спят и видят, как сделать меня счастливее, как продлить мои дни, чтобы сон мой был спокойным и снилось мне всегда что-то хорошее, розовое и голубое.
Подняв воротник плаща, удерживая рвущийся из рук зонт, я шел по пустой, грязной улице. В те осенние дни тревога была словно разлита между домов. Ею питались все, все находились в ее власти. Она была неоформлена, но каждый находил нечто свое. Кого-то мучили одни предчувствия, другого — другие. Одному казалось, что жена спуталась с ближайшим приятелем, другому — что у сына появились опасные дружки и неплохо бы посоветоваться с врачом-наркологом. Кто-то, ощупывая мочку уха, находил там подозрительное уплотнение, кто-то, входя в совершенно пустую комнату, был готов поклясться, что слышал голоса оживленно беседующих людей. Другим виделись страшные орды, надвигавшиеся с юга, а встречались и такие, кто не мог сомкнуть глаз из-за опасности с севера. Многие боялись выходить с наступлением темноты, но самые задвинутые опасались как раз дневного света.
А я… я ничего не боялся. Страх был мне неведом. Неустрашимый в ночи. Безрассудность была моим паролем. Ничего в прошлом меня не удерживало. Прошлое было только прошлым. Шальной успех ждал меня в будущем. И мне оставалось только раздвинуть настоящее плечом, проскользнуть мимо ночных призраков и опасностей, чтобы вскоре позвонить в железную дверь мастерской.
Дзынь! Дзынь!!! Дзынь…
Дверь распахнул Иосиф, большой, в неизменной белой рубашке и сбившемся на бок галстуке, и заорал с восторгом, с упоением:
— Дорогой! Наконец-то! Мы тут спорим о лошадях! Проходи! Наливай!
Они спорили о лошадях! Знатоки! Ремонтеры! Конезаводчики! Ветеринары! Коновалы! Гусары! Тотошники, наконец.
Очередная Ванькина халтура. Клиента привел Иосиф, клиент служил по газонефтяному ведомству, но денег у него было больше, чем у всех предыдущих клиентов вместе взятых, и поэтому Иван делал портреты по высшему разряду, что подразумевало по холсту на каждого члена семьи, включая грудных младенцев, один — сам клиент с женой и один — групповой, вся семья в сборе.
Лошади, каскетки, хлысты, лосины, зеркально чистые ботфорты, амазонки, кружева, изумрудные поляны, белые колонны усадьбы, облака, купы деревьев, аккуратно подстриженные кусты и геометрически правильные дорожки. Британский стиль на фоне французской парковой культуры. Собаки, бегущие следом. Лассировка. Тонкий мазок. Дети со взглядами чистыми. Юноши с легким пушком, девушки с намечающейся грудью. Таким портретам висеть над камином. Обои — набивные. Шелк. Воском натертый паркет. Ореховое бюро раскрыто, выдвинут ящик, виден потемневший от времени лист бумаги: документ подтверждает, что предъявитель человек с корнями, чей предок при Грозном вышел из Крыма, Литвы или кантона Ури, с тех пор — верой и правдой, усердием и честью, всегда, не из грязи да в князи, не выдвиженческая шваль, через перепихон в орготделе, посредством научно-технического общества молодежи, а потом — обсуждение: чья скважина? а эта? ну и ладно, мы заберем себе обе…
Ваня писал по каталогам. По альбомам. По репродукциям картин великих мастеров. Он — я был в этом почти уверен, — редко покидал мастерскую, по несколько месяцев сидел тут безвылазно, сигареты и водку приносила дворничиха, еду привозили по заказу, со скидкой, как постоянному клиенту.
Что касается работы, то и здесь ему доставляли нужный материал, Ванька выбирал, согласовывал объект с заказчиком, получив добро, вносил изменения, потом посылал ассистентку сфотографировать клиента и работал уже по фотографиям. Клиенты люди занятые, их дети существа капризные.
Но по Ванькиным словам я уже знал, что последний клиент оказался капризнее самых капризных детей, он всерьез верил в свои корни, в свое благородство, чистоту и незамутненность. Он послал посмотреть, как идет работа, свою жену, и та, хотя была обыкновенной женой обыкновенного конденсатного дерьма, решила показать себя знатоком, и у нее возникли с Иваном разногласия. Из-за лошадей. Всё остальное ей нравилось. Такие всегда прицепятся к детали и потом затрахают до смерти.
Клиентова жена утверждала, что лошади, на которые Иван их посадил, неправильные, не соответствуют заказанным, каталожным, что это не те арабские скакуны, о которых с Иваном договаривались, и ситуация грозила стать неразрешимой: за уже сделанное заказчик, с подачи жены, отказывался платить, грозил навести на Ваньку людей, угрожал, говорил, что Иван должен ему неустойку.
И вот теперь Иван и Иосиф Акбарович стояли посредине мастерской, перед ними на белой стене висели четыре картины, сзади, на мольберте — одна большая, на которой эта вся четверка заказчика — он сам, жена, двое детей, мальчик и девочка, — летела из левого нижнего угла в верхний правый. Индивидуальные портреты были статичны и подходили для гостиной, групповой — для столовой, ибо его динамизм, несомненно, способствовал пищеварению. Я и высказался примерно в этом духе, только для того, чтобы разрядить атмосферу, но сочувствия не нашел. Иван и Иосиф мельком взглянули на меня и вновь вернулись к обсуждению индивидуальных портретов: действительно ли Ванька лажанулся или это просто газоналивные понты?
— Вот ты должен был посадить нашего нефтяного барона на арабского скаку-
на, — гудел Иосиф Акбарович. — Правильно?
— Да… — соглашался Иван.
— На какую породу ты его посадил?
— На сиглави…
— Громче!
— Я посадил барона на сиглави!
— Хорошо… — Иосиф налил, мы выпили, Иосиф потрепал меня по щеке — мол, закусывай, на нас не обращай внимания, с нас взятки гладки, — и продолжил: — Чем в первую очередь характерен сиглави? Головой! У сиглави голова исключительной легкости и сухости! Мы имеем такую голову? Имеем. Глаза выразительные? Да! Мы таки имеем выразительные глаза! Шея нормальной длины, лебединая. Это настоящая шея сиглави! Лопатка длинная, с нормальным наклоном. Хорошо… Круп нормальный, с укороченным крестцом? И это — сиглави?
— Сиглави…
— Уверенней!
— Сиглави!
— Да, это — сиглави! И не надо спорить, что при укороченном крестце характерна высокая пристановка хвоста! Это вообще типично для настоящей арабской лошади. Ноги… Да, ноги отличаются общей сухостью. И наконец — масть. Какая масть характерна для сиглави?
В тот момент, когда Иосиф задавал свой последний вопрос, я оказался как раз напротив него, со стаканами в руках: я уже успел закусить и налил всем ещё по одной. Получалось — отвечать мне.
— Откуда я знаю, Иосиф! — я сунул ему стакан. — Знаю только, что надо менять место жительства. Я бы порекомендовал Канаду…
— Замолчи, дорогой! Сам ты никуда не уехал, сам ты получил по самые некуда, а других учишь! — Иосиф всегда был со мною строг: я, по большому счету, вполне этого заслуживал. — Для сиглави масть характерна серая и рыжая! Выпьем!
Мы выпили и переместились к столику, где размещались закуски: нарезка, селёдка, сыр… Скромно, но со вкусом. Я хрустнул огурцом, намазал паштет на соленое печенье и, взглянув на портрет клиента, сказал:
— А что? Наш барон сидит на сиглави! Точно! Сиглави! Как пить дать сиглави!
— А на сиглави он сидеть не должен! — Иосиф пальцами вылавливал из густого соуса кусочки куриного мяса и от этого был грозен. — Ты на кого должен был его посадить, Иван? Кого он тебе заказывал?
— Жеребца Ритама, от Шарифа и Ритмы. Лучшая арабская лошадь тридцатых годов… Из каталога Терского завода, номер 68-прим…
— Правильно! Но Ритам был не сиглави, а кохейлан! Понимаешь? Кохейлан! Кохелайны широкотелы, коротконоги. У них не бывает лебединых шей, у них более короткий пах. И у тебя получился конфуз: договаривались о кохейлане, а клиент получает сиглави! И не надо теперь удивляться, что к тебе приходят люди и говорят, что… Нет, я не хочу повторять их слова… Так кто должен был сидеть на сиглави?
— На сиглави должна была сидеть его жена! — ответил Ванька с таким задором, будто перо Иосифа уже занесено над зачеткой.
Мы быстро выпили и закусили.
Вытирая большим, ароматным платком рот, Иосиф подошел к портрету жены топливного магната. Отличительными чертами этой достойной женщины были пухлые красные губы, высокая грудь, цепочка родинок на правой щеке. Кроме того, у нее были настолько голубые глаза, что становилось понятно: голубизна оговаривалась особо и оплачивалась по отдельной статье.
— Ответ неверный, — с глубокой печалью сказал Иосиф. — Сиглави вообще не заказывали! Жена должна была сидеть на хадбане. Хадбан отличается общей удлиненностью рычагов по сравнению с кохейланами и меньшей породностью по сравнению с сиглави. Но главное не это, а рост хадбана. Это высокая лошадь, а жена у него — миниатюрная. Задумка была в том, чтобы подчеркнуть женственность натуры. Ему также хотелось показать хадбана во всей красе. Ведь плечо у хадбанов лучше, чем у кохейланов; даже сиглави редко имеют такое плечо…
— И все-таки я не понимаю, — Иван взял Иосифа за локоть, — я не понимаю: почему она позвонила и мне, и тебе?
— Кто?
— Кто-кто! Маша!
— Ну, позвонила и позвонила! — Иосиф отцепил его руку и повернулся к большой картине, где все семейство магната мчалось по зеленым полям. — Обратим внимание на этих лошадей, — Иосиф нервничал, ему хотелось говорить и говорить. — Здесь мы имеем терскую породу. С какого бока клиенту захотелось терских лошадей, когда везде арабские скакуны, непонятно, но он платит деньги и поэтому его слово закон. Тут ты ничего испортить не смог. Несомненно, что две кобылы, на которых ты посадил детей, по прямой линии происходят от знаменитого Ценителя, а вот кобыла под нашим клиентом и жеребец под его женой — от не менее знаменитого Цилиндра. Наследственные черты Цилиндра особенно заметны при этом, надо отметить, — очень удачном ракурсе. Сразу видна едва заметная косолапость и у жеребца, и у кобылы, косолапость внутрь правой передней и легкая саблистость задних ног. Однако движения — безукоризненные… Безукоризненные…
Ваня загасил сигарету и, обращаясь в пространство, сказал:
— Но у каждого человека один отец. Она позвонила тебе, а потом позвонила мне. Она что, сама не знает?
Иосиф словно его не слышал, он стоял перед картиной и говорил:
— …на первых этапах племенной работы широко применялось родственное разведение. Часто дочери Ценителя крылись Цилиндром, а дочери Цилиндра — Ценителем…
Иосиф нес свою околесицу, а я думал, что Маша здорово запуталась: и Ващинский, и Ванька, и Иосиф Акбарович виделись ею отцами убиенного сына, но ведь нельзя было сбрасывать со счетов и меня! Я-то не менее других мог претендовать на отцовство, мы все-таки жили вместе непосредственно перед ее фортелем, перед тем, как она в спешном порядке вышла замуж за того здоровенного американца, которого привела безумная Катька и которого она явно готовила для себя, но, будучи вся в рефлексиях и сомнениях, колебалась, а Маша — пришла-увидела-победила, они сочетались на Грибоедова и почти тут же уехали, что дало повод Иосифу сказать, будто американец вовсе не инженер-электрик и приезжал к нам не монтировать установку в Институте физики твердого тела, а был цэрэушником: с такой скоростью все провернуть мог только цэрэушник. Помнится, что Иосиф как-то намекал, что и Маша вела себя в последнее время перед фортелем странно, что выспрашивала того же Иосифа о его работе, словно собирала информацию. Я тогда сказал Иосифу, что никому его вонючий банно-прачечный комбинат не интересен, что интерес представляет лишь возможность попариться в номерах с какими-нибудь официантками да получать постоянно от Иосифа взятки, а как там все устроено, что за чем идет, чем управляется — полная фигня, и мой дорогой Акбарович обиделся. Он обиделся так, что мы не разговаривали несколько лет, нас помирил Иван, и, когда мы помирились, Иосиф уже занимался не помывками-постирушками, а лошадьми и конюшнями.
Тут мой мобильный заиграл Сороковую Моцарта. Он наяривал, он пиликал во всю.
— Да! — ответил я.
— Это я, — сказала Маша, сказала таким тоном, будто мы расстались лишь вчера, пару часов назад, только что. — Я тебе звонила домой, у тебя автоответчик. Ну и гнусный же у него голосок! Ты где?
— У Ивана, в мастерской…
— Тем лучше! Ты знаешь?
— Да, на него наезжают какие-то козлы, он не сможет расплатиться с долгами, его покалечат или того хуже, но я думаю он выкрутится, он преодолеет…
— У тебя был сын, — тихо, спокойно, словно повторяя надоевшую, но необходимую речевку произнесла Маша. — А теперь его нет. У него были твои глаза и он так же начинал заикаться, если нервничал. Его убили. Убили…
— А-а… Ты, ты вот что… — я подыскивал слова, но они почему-то ускользали.
— Встреть завтра, рейс… — речевка кончилась, Маша спокойно продиктовала номер. — Из Лондона. Там трое человек. Мальчик и две девочки. Одна девочка — слепая. Помоги им… Какое горе, какое горе!..
Вот так я и стоял с трубкой посредине Ванькиной мастерской, а эти двое смотрели на меня и ждали, что я им что-то скажу. Вот так я и узнал, что это у меня, оказывается, был сын. Что мои подозрения небеспочвенны. Что это моего сына убили в маленьком провинциальном городке. Моего, не сына Иосифа, не сына Ивана, и уж тем более — не Ващинского.
Барайтан
…Рассказывают, что эту породу более других любил Салах ад-Дин, правитель области Хум, гордившийся, что зовут его так же, как и знаменитого Саладдина. Салах ад-Дин обладал многими преимуществами, но два недостатка перевешивали все его достоинства: Салах ад-Дин не боялся ни своего земного царя, ни царя небесного. От этого в нем бродила глухая ярость, которую он пытался утолить дикими скачками, причем мчался по холмам один, на своем барайтане, без устали стегая по вздымающимся лошадиным бокам нагайкой. Но ярость Салах ад-Дина была не то, что пена с лошадиной морды: она никуда не девалась, была всегда с ним, и очень многие от его ярости пострадали. Так, при осаде Масурры Салах ад-Дин послал к осажденным узнать, достаточно ли у них материи. Осажденные спросили — в своем ли он уме, если собирается торговать в такое время. “Это я интересуюсь, хватит ли на всех вас саванов!” — сказал Салах ад-Дин, а когда взял крепость, приказал убивать каждого. Приближенные просили его пощадить хотя бы женщин, девочек и стариков, но Салах ад-Дин только стегнул барайтана и направил скакуна в горы…
Это была чудовищная ночь: бессонница — после определенной дозы во мне отщелкиваются какие-то предохранители, грёзы приходят наяву, любые, самые радикальные средства спасения работают впустую, — изжога, жажда и вместе с нею — постоянное желание помочиться! Всё — одновременно, а ещё — головная боль, как же без неё, как же!..
Иван постелил на антресоли, было жестко, я крутился с боку на бок, подо мной противно скрипел топчан. Когда я спускался вниз, то скрипели ступени лестницы, я стукался головой о притолоку и сквозь зубы ругался, когда — и помочившись и выпив как следует воды, — поднимался, ступени скрипели вновь, я вновь стукался, значительно больнее, чем при спуске, и ругался уже в голос.
Но меня никто не слышал.
Иосиф дико храпел — из-за храпа ни одна женщина не могла прожить с ним больше недели, и он обычно выступал методом “прима”, устраивая свидания скоротечно, в дневное время, даже — по утрам. В Иосифе Акбаровиче было много огня и выдумки, он оставлял своих партнерш заинтригованными, но в Ванькиной мастерской от его храпа тряслись стеклянные банки с красками, резонировал сетчатый абажур под потолком, надувались холсты на подрамниках, и сам Иван, человек сравнительно более простой, вторил, подхрапывал Акбаровичу, но — тоненько, с присвистом, временами сбиваясь то ли в кашель, то ли в нервный смешок. А в храпе проявляется вся суть, всё нутро. Кто не храпит, тот жизни не знает, не чувствует. Храп — всему голова.
Светящиеся стрелки моих часов показывали, что я уже в пространстве новой жизни, что пора привыкать к новым, еще необговоренным, но уже действующим законам. Они были зыбкими, расплывчатыми, но исходили от работодателей и получалось, что я никак не могу отправиться завтра вместе с Ващинским в тот самый городок, где убили моего сына. Мне надо было сначала выполнить обещанное, встретить канадца, нельзя было кидать моих нанимателей вот так, сразу, с ходу обманывать их в лучших ожиданиях. Уже мои первые встречи с ними показали: такие могут враз обидеться, в обиженном состоянии могут натворить глупостей, а потом расхлебывай, разгребай.
Жаль было Ващинского, но завтра, то есть — сегодня, конечно, — не раньше двенадцати, мне предстояло отказаться. Твердо. Без околичностей. Да вот отказывать Ващинскому было трудно, мне — в особенности.
Мы познакомились в троллейбусе Симферополь — Ялта. Я-то экономил деньги, но почему троллейбусом ехал Ващинский? Оригинальничал? Нет, его всегда встречали или на вокзале или в аэропорту, слюнявили поцелуями, трепали по щекам, хлопали по плечам, а тут — свобода, первые студенческие летние каникулы. Он хотел растянуть удовольствие, тем более, что и на Южном берегу Крыма на его свободу никто не должен был посягать. Вот и сидел, картинно развалившись, за заднем сиденье троллейбуса, а троллейбус ныл, скрипел и тащился неторопливо.
Да, первый претендент на отцовство, Ващинский, истеричка и позер, всегда пребывал в фаворе — деньги, связи, родня, — хотя Ващинский и сам по себе обладал внутренним стержнем, моторчиком, силой, в нем жило стремление разрывать ленточку, побеждать. Так в Ващинском преобразовались отцовские гены: его отец, скульптор, удачливый борец за заказы, владелец дома в Гурзуфе — собственный маленький пляж, причал с катером, сад, огромный балкон с видом на залив, большой дачи в ближнем Подмосковье, двух квартир в Москве и шикарной мастерской, кроме всего прочего когда-то считался первейшим столичным ходоком. Неутомимым, умелым, чутким. Куда до Ващинского-старшего главному редактору популярной газеты, эпизодическому любовнику моей прежней подруги!
Бывало Ващинский-старший, встретив какую-нибудь случайную курочку-рябу, всё равно распушал хвост, охмурял и укатывал с курочкой в тот же Крым, с дороги телеграфируя в каком-то старомодном стиле: “Нуждаясь отдыхе зпт пробуду три дня тчк”, там, в Крыму, топтался и кокотал, но всё-таки вся его неутомимость, все его умения, чуткость и знание — за какую дергать струну — использовались для дела, карьеры, семьи, детей. Курочки были для него подарком судьбы, отдушиной.
Основным полем работы Ващинского-старшего были ответственные работники серьезных организаций, главные специалисты, главные редакторы, заведующие кафедрами. Женщины положительные, замужние, матери семейств. От них, от этой части номенкулатуры, от ее, номенкулатуры, приводных ремней и ведущих механизмов, зависело всё и вся. И Ващинский-старший орошал своим семенем это пространство не зря, эти женщины нашептывали мужьям что надо делать, а не наоборот, так всегда было, так будет всегда, заказы поступали бесперебойно, квартиры менялись и ремонтировались, дачи строились, на дом привозились сосиски в натуральной оболочке. При всей внешней простоте все Ващинские обыкновенных сосисок есть не могли, а за всех отдувался Ващинский-старший. Отдувался так, что и через много лет у орошенных когда-то при воспоминании о нем туманился взгляд и они, на скамейке в парке, роняли книгу, подзывали внучкб-внэчку, шествовали домой, звонили таким же, с таким же багажом воспоминаний, потом собирались вместе за чаем, и былое всплывало во всей его лжи, а эти женщины ссорились, расходились с уверенностью, что больше никогда, никогда, ни за что, но через неделю, через месяц вновь гуляли с внучками, вновь вспоминали и вновь созванивались.
Мы с Ващинским разговорились, он узнал, что двигаюсь я наугад, в неизвестность, где выйду, там и проведу свои две недели, и предложил вместе ехать до Гурзуфа. Он меня не клеил, хотя до его спрыга в однополые страсти и любови оставалось совсем ничего. Он, кстати, и не говорил, что приглашает в дом своего отца.
Свою силу и мощь Ващинский-старший поддерживал рюмкой коньяку, парой зубчиков чеснока, одним желтком, щепоткой перца. Или — зеленой редькой с медом и орехами. Пил пантокрин. Но главным все-таки оставалось отдохновение на пляже. Тут и курочки были под боком, если привезенная не соответствовала ожиданиям, то прогонялась, а на ее место выбиралась какая-нибудь с набережной. В конце концов, совершать постельные эволюции было необязательным, курочку можно было просто посадить на подиум и проводить время в рисовании обнаженной или полуобнаженной натуры. Ващинский-старший был прекрасный рисовальщик, неплохой колорист — несколько его натюрмортов и сейчас радуют мой глаз, подарки мастера, а рисунок “Обнаженная со скрещенными ногами” вообще шедевр, но вот содержание семьи и собственные амбиции привели к тому, что его усилия оказались направленными на создание уродов, уродов из гранита, бронзы, мрамора и бетона, рассованных по городам и весям, по площадям и улицам. Страшнее и циничнеее его монументального искусства трудно что-то себе представить. Да, что это может быть? Разве что — сама жизнь, в которой к страху и цинизму добавляется непонятно откуда берущаяся, бьющая через край ярость.
За Ващинским-старшим заезжала машина с шофером и развозила по делам, а еще была и собственная “Волга”, и “жигуленок” для семьи. Семья состояла из самого скульптора и лауреата, шуршащей ожерельями, позванивающей браслетами, очкастой супруги, двух дочерей и сына, младшего в семье, собственно — Ващинского.
В сестер Ващинского было принято влюбляться. Одна была худая и длинная, искусствоведша, другая — плотная, с ярким румянцем, прыгунья в воду, решившая продолжить спортивную карьеру в синхронном плавании и начавшая выигрывать одну медаль за другой, в паре, в индивидуальных соревнованиях, в командных, на внутренних чемпионатах, на европейских, мировых, на Олимпийских играх.
Синхронистка возвращалась из дальних стран в потрясающих кроссовках и спортивном костюме, с красивой сумкой через плечо, с подарками, с чемоданами шмоток, а дома сидела худая сестра, играла в подкидного с очередными ухажерами и мыла кости знакомым художникам. Тут же жарилась картошка на сале, из холодильника доставалась заветная, на чесноке и хрене, настойка по рецепту Ващинского-старшего, очень, наряду с прочими средствами, полезная в минуты временных ослаблений и потерь. Синхронистка, впрочем, блюла режим.
Но внережимники синхронистку расспрашивали — что она выиграла на этот раз? Она же, потягиваясь налитым телом и с аппетитом подъедая картофельные шкварки, рассказывала, как против нее строили козни судьи, а она все равно утерла всем нос
и — вот-вот! — она доставала из-за пазухи медаль и опускала ее на грудь и всем теперь предстояло наклониться и медаль рассмотреть.
Процесс рассматривания был приятен. Наклоняешься. Запах дезодоранта. Тела. Синхронистка всегда пахла удивительно сладко. Дотрагиваешься до медали, пытаешься ее подцепить, дабы увидеть оборотную сторону, грудь синхронистки мягко колышется, она дышит над тобой, сверху, две упругие струи воздуха щекочут затылок, худая сестра отпускает шуточки.
Худая была девушка без тормозов. Ей были нужны две вещи — сигареты и мужчина, — но если без сигарет она могла просуществовать хотя бы недолго, минут тридцать—сорок, то мужчина требовался постоянно. Дочь своего отца.
Я никогда не видел худую в одиночестве. С одним она говорила, другой гладил ее бедро. Если ей поручалось съездить на рынок на семейных “жигулях”, она искала попутчика, не находила из знакомых, подхватывала кого-то на улице. Она заруливала в глухую подворотню — по части знания укромных местечек ей не было равных, — там споласкивала нужное из припасенной заранее пластиковой бутылки и давала представление феллацио на таком уровне, что попавшие по первому разу впадали в экстаз, опытные, даже те, кого она уже обмывала и обсасывала, чувствовали: впереди неизведанные просторы, впереди огромные перспективы, есть куда расти, к чему стремиться, жизнь чудесна, пустота преходяща.
Неоприходованное существо мужского пола было вызовом. Вполне возможно, что и родной брат, и родной отец в той или иной мере испытали ее пресс. А Ващинский не стал бы тем Ващинским, которого мы все знали, если бы она, настырно залезая к нему в кровать, рассказывая о своих поисках и метаниях, не пробудила бы в нем глухую ненависть к женщинам. Маскируемую под галантность. Под романтизм.
Но если худая могла трахнуть понравившегося в стенном шкафу, то синхронистка желала размеренности, подчинялась традициям и выбирать сама не хотела. Она смотрела на вздыхателей спокойно и прозрачно. Ее слегка покатые плечи охватывала шаль. Худая без умолку болтала, синхронистка была молчалива и углублена в себя. Водная среда, даже втиснутая в бассейн, даже хлорированная, оказывает на человека очень глубокое и серьезное воздействие. И, по большому счету, сестры Ващинского были Сциллой и Харибдой: прийдя в гости к Ващинским, улизнув от одной, ты с неотвратимостью попадал к другой. Или — или.
Ващинский в этом насыщенном пространстве был вроде бы при деле. Отец тянул его за собой, знакомил с дамами из ЦК, из министерства, исполкомов, дамы целовали Ващинского и утирали с его щек губную помаду. Отец учил сына сам, потом поступил его сначала на подготовительное, потом и на очное. Ващинский, кстати, не был лишен дарований. У него была хорошая рука, он чувствовал форму, его рисунки отличались точным видением, а когда отец, который, прививая сыну мужественность и чувство товарищеской взаимовыручки, подключил того к работе над каким-то очередным своим монстром, привлек в качестве подручного каменщика, выяснилось, что Ващинский не боится физических нагрузок и понимает — монументальное искусство суть пыль и пот.
В награду, что сын не обманул надежд, отец отдал Ващинскому собаку, да не простую, а амхарскую гончую, которую Ващинскому-старшему подарил сам Менгисту Хайле Мариам, глава свободной Эфиопии, один из ниспровергателей Льва Сиона, негуса Хайле Селассие, живого бога растаманов. Менгисту, свергнув императора, стал владельцем негусовой псарни, существовавшей еще со времен царицы Савской. Царица же, по свидетельству древних папирусов, любила на досуге выйти со сворой в саванну, затравить царя зверей да вспомнить визит к Соломону. А Менгисту расстрелял псарей и начал раздаривать уникальных собак белолицым дружбанам, чем пытался отсрочить платеж за танки Т-55 и харчи. И за монумент, что Ващинский-старший забабанил на одной из аддис-абебских площадей. Так амхарец оказался в Москве.
Но Советам — что амхарская гончая, что выбракованный питбуль, что дворняга с печальными еврейскими глазами. И Ващинскому-старшему — тоже. Советам, в сущности, и деньги за танки были не нужны. Требовалось только уважение и обещания вместе следовать по пути в коммунистическое далеко. Требовался утвердительный ответ на сакраментальный вопрос “Ты меня уважаешь?” Ващинскому-старшему, правда, от денег никогда не отказывался, и так проявлялась диалектика общего и частного при развитом социализме. Подобной диалектикой этот социализм и подавился. Ващинский-старший ушел ещё раньше, паралич приковал его тело к койке, всё порушилось, поломалось, если бы видел, как рвутся его любимые приводные ремни, он бы всё равно не выдержал, не смог бы смириться, а поверить в то, что вместо одних ремней обязательно накидывают другие, что вместо женщин в костюмчиках-джерси придут другие, в чем-то испанском, было бы выше его сил. Художник, а с воображением не густо.
Амхарец же в Москве страдал. Но не из-за разницы широт. Он спокойно переносил холод, а снежинки с удовольствием ловил огромной пастью, щелкая чудовищной величины зубами. Амхарец мучился без драк, без травли крупных хищников. Если ему удавалось подраться, то соперника амхарца можно было списывать: тогда еще по улицам не расхаживали толстомордые бляди со стаффордширскими терьерами без намордников, бультерьеров еще путали с худыми поросятами и обычные совковые собаки, всякие там овчарки да пинчеры хрустели на амхарских зубах в легкую. Каждый день, в ожидании редких драк, амхарец съедал приправленный пачкой сливочного масла таз макаронов по-флотски, потом гремел опустошенным тазом по всей квартире Ващинских. Даже взгляд в его сторону означал, что взглянувший почти подписал себе смертный приговор. Отнять таз, дать амхарцу пинка, посадить на поводок, запереть в комнате мог только Ващинский. Его амхарец слушался беспрекословно. Ващинскому амхарец даже позволял отнимать кость, которую любил грызть в свободное от макарон время. Собачья жизнь так насыщенна.
Они выходили на прогулку, и прочие собачники, собиравшиеся в сквере, те, кто поначалу интересовался породой и, демонстрируя умение и знание собачьей натуры, лез к амхарцу, поскорее подзывали своих питомцев и оставляли пространство за Ващинским и его собакой. Быть может, все странности Ващинского, заложенные в нем то ли с рождения, то ли наследственно, то ли с младенческих ногтей, то ли с детства (нужное подчеркнуть, недостающее — вписать…), усилились и проявились после появления этого эфиопского пса, львиной гончей, собаки императоров пустыни. Собаки, которая могла одним движением чудовищных челюстей оторвать голову, перекусить ногу, разгрызть руку.
Во всяком случае, пока худая сестра оформляла очередного зазевавшегося, пока синхронистка млела и сочилась в ожидании принца, пока Ващинский-старший прыгал по кроватям влиятельных дам, которые в восторгах реготали и ахали, пока мать Ващинского, шурша ожерельями и позванивая браслетами, стучала на пишущей машинке марки “Континенталь”, ибо писала романы и повести, статьи и эссе и была влиятельной фигурой в области изящной словесности, пока амхарец чах и сникал без достойного соперника, Ващинский приобретал свои, оказавшиеся фатальными, черты.
С ним, с Ващинским, что-то произошло. Из того лихого, свойского парня, с которым мы спустились от остановки троллейбуса к морю, выпили по стакану очень кислого вина и съели по чебуреку с подтухшим мясом, начал вытанцовываться манерный человечек. Такие чебуреки он уже есть не мог, такое вино выливал в раковину, выплескивал на землю. В нем развился вкус к содержанию, важный для всех, но у Ващинского приобретший немужские черты. Твердый взгляд стал перебиваться порханием ресниц. Слова растягивались. Он поправлял волосы так, словно они были длинными, будто он хотел заправить их за уши, а волосы, такие противные, выбивались. Потом он и в самом деле их отрастил, начал носить какой-то кожаный ремешок с орнаментом и очень любил отвечать на вопросы — что это за орнамент, кто подарил и чем полезно ношение ремешка. Ремешок был настоящим ремешком племени сиу, орнамент означал посвящение в высокие мудрости, подарил один хороший человек, а ношение кожи позволяло наладить более четкое взаимодействие с небесными силами. Удовлетворены?
Даже чисто мужские занятия Ващинского, вольная борьба и раллийное вождение расцветились иными красками. Обладая огромной физической силой, Ващинский начал избегать болевых приемов, резких захватов. Его тактика стала утонченной, путь к победе — длиннее. Он примеривался к сопернику, глядя тому в глаза, сбрасывал его руки с запястьев своих, потом проводил молниеносный прием, и соперник вроде бы уже не мог продолжать сопротивление. Но Ващинский соперника вдруг освобождал и даже якобы подставлялся под ответный прием, давал себя обхватить, сжать, начать скручивать. Соперник окрылялся, думал, что вот она, победа, вот она, а нарывался на новый прием Ващинского. Ващинский ускользал, и тут уже пощады от него не было: он швырял чужое тело на ковер с остервенением, с силой. Чистый выигрыш!
Что касается управления автомашиной, то здесь Ващинский достиг настоящей виртуозности. Его ноги плясали по педалям, рычаг переключения передач был словно приклеен к его правой руке, а будучи возвращенной на рулевое колесо, эта рука вместе с левой так крутила баранку, что соперники Ващинского всегда оставались позади. Неважно — было ли это на заснеженной круговой трассе, на летней, протяженной и извилистой. А если он вел машину по городу, в особенности — отцовскую “Волгу”, то несчастные гаишники устраивали за ним форменные погони, а догнав, разочаровывались — Ващинский называл нужные фамилии, имена-отчества, телефоны, и его приходилось отпускать.
И борьба — на юношеском европейском чемпионате он дошел до финала, но из-за травмы — поскользнулся на банановой корке в коридоре отеля — не смог участвовать, и ралли — на первенстве Союза он смог обойти эстонцев и латышей, извечных лидеров, и занять первое место, которого его лишили — якобы шипы на его резине были неустановленной длины, — все вместе притягивало к нему прихлебателей: он был интересен, моден, с ним все казалось достижимым, девушки просто млели, а те из них, кто просчитывал реальный вес Ващинского, его папу-маму-родню и прочее, приклеивались и таскались за ним. В надежде, что обломится.
Девушки были как на подбор: длинненькие, с льющимися волосами, высокими лбами, любили Планта, читали нужные книги, смотрели хорошее кино. Даже не с одной, а с двумя такими Ващинский-старший, оказывается, пребывал в Гурзуфе, приехал за каких-то часа два-три до нас, на черной “Волге” областного начальства, нашему появлению совсем не обрадовался, но виду не подал, послал меня к знакомому мяснику за бараниной, сына — за вином, жалко было Ващинскому-старшему для нас открывать свой винный погреб, но девушки постепенно потеряли к нему интерес, им было приятней прыгать с нами с причала и кататься на водных лыжах. Жилистое тело Ващинского-старшего обещало хорошую школу, не больше, а время было, повторюсь, каникулярное.
Эти две были из последних, кто мог ещё претендовать на Ващинского. По возвращении в Москву оказалось, что Ващинский уже влюблен в одного парня, из соседнего дома, целыми днями крутившего гайки в старом гараже, перемазанного маслом, с въевшейся под ногти грязью, угреватого, угловатого, в кепочке набекрень.
Парень сидел в яме, там у него горела переноска, а Ващинский или подавал инструменты, или просто сидел на корточках возле, и для него не было большего счастья, чем передать парню прикуренную сигарету. Парень курил “Приму”, бумага приклеивалась к губе Ващинского, когда он особенно торопился, и тогда, уже после того, как сигарета передавалась парню, Ващинский чувствовал легкий привкус крови во рту.
Его искали сестры, мать, отец. Преподаватели ждали его в институте, где он сам, а не по папиной протекции, числился среди действительно лучших, тренер — в борцовском зале, другой — на полигоне, девушки ждали звонков, некоторые — свидания и ходили по квартире, переставляли с места на место вазу с цветами и у зеркала поправляли прически, и слушали, слушали Планта, а Ващинский все сидел в этом маленьком гараже и смотрел, как самый обыкновенный парень крутит гайки. Любовь — серьезная штука.
Вот на машине того парня из ямы Ващинский и попал в тяжелейшую аварию. Говорили, что оба они сильно выпили, выехали из гаража, а за рулем был Ващинский. Это был первый выезд на старой машине парня, после длительного ремонта. Они поехали сначала по маленьким улицам, потом вывернули на Ленинградский проспект, набрали скорость, поехали к Соколу и ударились об ограждение туннеля, да так, что машина взлетела и потом рухнула вниз, в туннель. Парень погиб на месте, Ващинский остался жив.
Помню, как я приехал к Ващинскому в больницу. Возле его койки посетители сменялись словно в почетном карауле. Какие-то девчонки с цветами. Ребята из группы. Замдекана. Мать поправляла подушку, отец вел разговоры с заведующим отделением, обе сестры, худая и синхронистка, попеременно кормили Ващинского рыбными паровыми котлетками и салатом из авокадо.
Грудную клетку Ващинского, чтобы кое-что поправить у него внутри, рассекли косым разрезом, из верхнего и из нижнего краев разреза торчали трубочки, в одну втекало что-то прозрачное, из другой вытекала бурая, дурно пахнущая жидкость. Левая нога была на растяжке, правая лежала в толстенной лангете, голова была так перебинтована, что, помимо рта, остался лишь один глаз. Из глаза время от времени вытекала большая слеза, и сестры, попеременно, промакивали ее платочками.
Как раз в больничной палате я впервые увидел Ивана. Этакий былинный герой, непокорные русые кудри, сила и доброта. Его привела Маша, причем вид у них был словно они только что переспали и вот теперь, купив цветочки, наносят визит. Тетушке, имеющей большой вес в семье. А тетушка их благословит и пообещает замолвить слово. Иван не знал, куда девать руки, Машу, казавшуюся еще тоньше, еще стройнее, распирал смех. Словно ей было очень весело. Она подплыла к койке Ващинского, наклонилась и поцеловала его в марлевый лоб. Она совсем недавно перевелась в институт Ващинского из Питера, где ее отчислили за прогулы из “мухи”. Но я уже видел ее, я понимал, что она — существо особенное, удивительное, что тот, кто будет с нею, будет и счастлив и несчастен одновременно. Только несчастье свое он не будет осознавать.
Так вот — она поцеловала его в лоб. Глаз Ващинского наполнился слезой, Ващинский что-то промычал сквозь рыбно-авокадную смесь, что-то жалобное и протяжное. Сестры промокнули слезу марлевой салфеткой.
Здоровенной компанией — девчонки, ребята из группы Ващинского и все про-
чие — мы вывалились из больницы и поехали в мастерскую Машиного отчима, на Таганке. Там был длинный коридор, раковина с почти черной от наслоившихся красок эмалью, две комнаты: одна просторная, со стеклянным потолком, собственно мастерская, другая — маленькая, заставленная шкафами и продавленными диванами. Катька, тогда еще сохранявшая видимость разумности, разделась и, усевшись верхом на стул, предложила себя в качестве натуры. Ее здоровенные груди лежали на спинке стула, жесткие с вкраплением меди волосы она распустила и в проникающем сверху тусклом свете волосы казались почти фиолетовыми.
Нашлись и такие, кто пришпилил лист бумаги, самый дикий даже взял одну из палитр, самую заскорузлую, Машиного отчима, набил руку кистями и начал требовать подрамник с чистым холстом. Напились все, конечно. Хотя, скорее, кочевряжи-
лись — денег было мало, хватило на три бутылки водки, пару сухого, на плавленые сырки, треску в масле, пачку печенья. Еще у Маши была плитка шоколада. Правда, я потом сходил и купил еще вина, но сделал это только после Машиных просьб: кто-то все-таки напоролся в одном из шкафов на винный запас отчима и требовалось восстановить хотя бы количество бутылок, в этом отчим был схож с Ващинским-старшим, только в наличии винного запаса.
Да, Катька была хороша. Так бывают красивы те, кто несет в себе трагедию, крушение, распад, но и то, и другое, и третье — несправедливое, что упадет на них случайно, в тот самый момент, когда все вроде бы хорошо, все спокойно и не внушает тревоги. Я просто наслаждался, глядя на нее. Какая кожа! Белая, с мелкой сеткой жилок и оттого отдающая в синеву. Красные пятки, длинные пальцы. Таких красивых больше не рожают. Это вымирающий тип. Обреченный. Вот Катька и сошла с ума.
Но тогда она царила. А Маша довольствовалась второй — в лучшем случае, — ролью. Если ей вообще была нужна какая-то роль. Она играла с Иваном как хотела. Он таскался за ней словно на веревочке. Пришаркивая, она ходила по мастерской, а он, как пришпиленный, — за ней. Она со всеми кокетничала, шутила, улыбалась всем, а Иван страдал и поэтому тоже шутил и всем улыбался. Выходило у него неуклюже. Как неуклюже у него получалось все на свете, за исключением живописи. Искусство которой он свел к портретированию газоналивных братков, их ублюдков и жен. Ему надо было больше прислушиваться в словам Машиного отчима, следовать его дорогой: этот ухитрялся никогда не продаваться за кусок, он продавался сразу и по-крупному, навсегда — большие музеи, частные коллекции настоящих, потомственных миллиардеров. Рукопожатие августейших особ. Прием у президента.
Машин отчим был маленький курносый человек, с широченной грудью, силач и обжора. Он прошел всю войну, в пехоте. Собственно, призвали его в 39-м, незадолго до нападения на Польшу, с последнего курса Строгановки. Он любил рассказывать о войне, о том, как выкинул противогаз из чехла и набил чехол конфетами, взятыми в разбомбленном сельпо — это было уже в 41-м, — как его за это хотели расстрелять, но тут прилетели “мессершмиты”, сбросили несколько бомб, постреляли из пулеметов, и будущий Машин отчим обнаружил себя стоящим совершенно невредимым, а вокруг валялись красноармейцы, политруки и командиры. Все — мертвые. И тогда он взял из чехла от противогаза конфету — чехол как лежал, так и продолжал лежать на вытащенной из разбитой школы парте, за партой только что сидел командир, собиравшийся приказать своим солдатам отчима за утерю противогаза расстрелять, чехол лежал как уже никому не нужное вещественное доказательство, — и отчим медленно развернул обертку и конфету съел.
Отчиму очень везло, его ни разу не зацепило, он ходил в штыковые атаки, переплывал широкие реки, он бежал навстречу шквальному огню из бетонных дотов и потом обнаруживал себя в совершеннейшем одиночестве, прямо под амбразурой дота, а за его спиной лежали мертвые солдаты, и те, которые бежали в атаку вместе с ним, и те, которые бежали до него, он смотрел назад и вспоминал, что бежать было мягко, что он бежал по телам убитых, а потом доставал большую гранату, выдергивал чеку и спокойно так, не суетясь, клал гранату в амбразуру. Ба-ах! Внутри дота грохотало, и там начинали орать оставшиеся в живых, а он брал вторую гранату и отправлял вслед за первой. Ба-ах!.. И за этот его героизм ему на грудь повесили орден, повесил лично будущий маршал Баграмян, тогда — жестокий и кровавый генерал, посылавший солдат на смерть тысячами и десятками тысяч, но всегда выполнявший поставленную перед ним задачу, к празднику, к торжественной дате. И, по возвращении, после войны, во времена всех кампаний и разоблачений, всегда и при всех правителях, Машиному отчиму везло, он писал что хотел и с ним ничего не случалось, пока, постепенно, он не стал надоедать, но, скорее, не картинами и машинами послов у мастерской, а неброским постоянством, упертостью. Его начали выживать, начали предлагать ему перебраться к августейшим особам и президентам поближе, не тратиться на авиапутешествия. И выжили, выжили, всё начатое всегда доходит до финала, всегда.
А мы пьянствовали у него в мастерской до состояния полной невменяемости, а потом меня увезла к себе Катька, увезла куда-то на жуткую окраину, куда отказывались везти самые прожженные таксисты, а утром я проснулся, повернулся и бедрами ощутил здоровенную Катькину задницу, а Катька лягнулась и пробурчала, что я надоел. Я скатился с дивана, залпом выпил высокий стакан выдохшегося, теплого, мутного пива, оделся и вышел из Катькиной квартиры. Я не мог понять, где я, в каком городе, времени. Рядом шла железная дорога, за длиннющим бетонным забором ухало что-то железное, мимо неслись обезумевшие груженые грузовики, шли люди и с ними меня объединяло только одно, но очень важное свойство — и они, и я были со страшного похмелья, и мне, и им было очень плохо, и их, и меня мучало все окружающее, видимое и невидимое, сущее и то, в сущности чего можно усомниться. Но все равно — с тех пор уже не встретишь такого утра, таких утренних запахов, лиц, ощущений. Уже не так подметают улицу дворники, уже не те улицы, не те люди, сам я не тот.
Я приехал домой, а дома названивал телефон.
— Да! — сказал я в трубку.
— Выходить мне за него замуж? — спросила Маша.
— За кого? — поинтересовался я.
— За Ивана!
— Нет! — ответил я.
— Почему?
— Тебе будет с ним скучно. Выходи за меня!
— А с тобой что, обхохочешься?
— Конечно! Я веселый!
— Ну и дурак! Я за дурака не выйду. А нас пригласили в ресторан!
— Кто?
— Иосиф!
Я хотел было сказать, что Иосиф пригласил ее, что Иван всего лишь оформление, фон, но Маша уже повесила трубку. А потом позвонил сам Иосиф Акбарович и сказал, что красивее девушки, чем Маша, он не встречал.
— Слушай! — сказал я.
— Нет, серьезно! От нее идет волна! — он поцокал языком. — Мне дядя прислал полтысячи. Ему хочется, чтобы я приоделся. Я думаю, в “Пекине” мы хорошо посидим. Дядя приедет только через месяц. Ты мне отдашь свой костюм? Все равно не носишь! А он мне как раз!
— Отдам!
— Ну, я заказываю столик. В “Пекине”, значит?
— Ага!
Не успел я раздеться, чтобы пойти в душ, как вновь зазвонил телефон и Маша сказала, что Ивана она не любит, а потом добавила, что также не любит меня, Иосифа и Ващинского — всех, кто к ней подкатывается. Я хотел было сказать, что ей показалось, будто Ващинский к ней подкатывается, что Ващинский любит парня из ямы, жилистого солидольного парня, вернее — он любит память об этом парне, что когда забудет этого парня, то у Ващинского появится другой, но вместо этого спросил:
— Но в ресторан-то пойдешь?
— Конечно! Я никогда не была в “Пекине”, никогда не ела китайской еды. Постой! И ты там будешь? Ну, вы даете, москвичи!
Маша, Маша! Теперь ты живешь там, где китайской еды не меньше, чем в самом Китае, а сын твой убит на территории бывшего СССР. И если я его отец, если я действительно его отец, то зачем ты пудришь мозги и дундуку Ивану, и деляге Иосифу, и лапочке Ващинскому? Маша! Ответь! Маша! Ответь Москве! Ответь москвичам! Не дает ответа! Не дает!
Шунамит
…Рассказывают, что порода шунамит не подвержена старению. Достигнув зрелого возраста, шунамит пребывает в нем, пока не почувствует приближения смерти. Это состояние удивительным образом передается всаднику, который начинает понимать, что с его лошадью что-то происходит, что его лошадь боится того, чего раньше не боялась, и, наоборот, не боится тех вещей, которые ранее повергали ее в испуг. Отправляться в поход на чувствующем приближение смерти скакуне — значит самого себя подвергать опасности. Поэтому самое лучшее, что может сделать всадник, так это расседлать лошадь и отпустить ее, несмотря на то, что по цене порода шунамит, пожалуй, одна из самых дорогих. Чувствующие приближение смерти лошади породы шунамит собираются в большие табуны и бросаются в галоп. Смерть на скаку — отличительное свойство этой породы…
Мой рассказ правдив. Мне нечего придумывать, нечего скрывать. Но вот в избирательности памяти я не виноват. Что-то запомнилось лучше, что-то — хуже, и я часто ловлю себя на том, что четко запомненное интереса уже не представляет, против ожидания забывается, превращается в плотную броню прошлого, спрессовывается, опускается на дно, откуда его без существенных искажений и повреждений поднять практически невозможно. Увлекает же подернутое дымкой, сомнительное, о чем, уже не полагаясь на свои собственные силы, хочется спросить у кого-то еще, чтобы уточнить детали или же прояснить главное. А иногда — присочинить. Тут ничего не поделаешь: мне тоже хочется выглядеть не совсем так, как я выгляжу на самом деле. Иногда — симпатичнее, иногда — противнее. Тем более, что произошедшее оставило во мне тяжелое, неизбывное чувство вины, гирями висящее на ногах, жгущее под ложечкой, пульсирующее в затылке. Бессонница, повышенное давление и нелады в мочеполовой сфере были и прежде, но вот того, что некоторые называют муками совести у меня не наблюдалось. Мог выпить несколько смертельных доз, не был фактурен, не тратил времени на занятия спортом, но мои сухие мускулы были крепки, словно корабельные канаты, хлесткий удар с правой выручал не раз и не два. Всё у меня склеивалось одно к одному, а потом в одночасье разломалось. Так обычно и бывает.
Моего сына убили осенью, в конце сентября, а примерно за полгода до этого я переместился из разряда героев — потенциальных, до подлинного героизма я недозрел совсем немного, — из разряда героев модных романов и светской хроники — в разряд пациентов травматологических отделений. Из вполне успешного журналиста, одинокого, в полном расцвете сил, узнаваемого, хорошо зарабатывающего, знающего значительно больше, чем говорящего, — в некое распластанное на больничной койке тело, с полуотшибленной памятью, переломанными руками и ногами. Как оказалось, это совсем легко, для подобного сдвига нужно только потерять чувство меры, поверить, что все вокруг несерьезно, игра, движение фишек, перевертывание костей, раздача карт — валет червей, валет трефовый, семерка пик, пять бубен, тройка бубен, прошелся, поменял три карты, оставив валетов, прикупил еще одного, а потом оказалось, что у оппонента “стрит”, надо платить, а денег уже нет, и ты снимаешь с запястья часы, а тебе говорят, даже не глядя на твой “мюллер”, модель “касабланка”, говорят, что этого не хватит, — а еще нужно думать, что если ты выскочил на главную дорогу, то все прочие будут только глотать пыль и никогда не устроят за тобой погони, не кинут камень вдогонку.
До больницы я работал в газете. Обозреватель. Свободный режим, неплохие деньги. Основная специализация — экология, конкретнее — вывоз мусора, утилизация отходов, автомобильные мойки, могильники для скота, выбросы вредных веществ, токсины в почве. Такие темы тоскливы, тошнотворны, тягомотны, но газета располагалась под крышей серьезных людей, сектор обстрела был оговорен заранее, рикошеты и перелеты не допускались, штатных сотрудников не обижали гонорарами, иногда что-то перепадало слева. Случались и обед на халяву в хорошем ресторане — в газете имелся прекрасный буфет с льготными ценами, и какой-нибудь дорогой сувенир. Так, люди одного владельца автомойки почти год раз в месяц привозили мне коробку сигар. Я настолько привык к их вкусу, что второй материал о том, какой, мол, этот владелец хороший и как печется об экологии нашего дорогого города, написал без напоминаний, по своей инициативе. Тут-то сигаропоток истончился, поредел, потом и вовсе иссяк.
Влиятельные люди принимали меня — неплохой костюм, галстук, хотя мною специально допускались какие-то небрежности в деталях, только чтобы выделиться из общего ряда, — в больших кабинетах, а сам я перекидывался парой слов и с бульдозеристом на свалке, и с дворничихой, и с инженером-дозиметристом. Так сказать — для полноты картины, для объемности. Среди моих информаторов были жители пятиэтажек, дорогих коттеджей, квартир в двух уровнях, с индивидульным гаражом, лифтом и зимним садом. Всем нам — и мне в том числе — казалось, что от наших встреч, разговоров, от публикаций в газете, звонков и совещаний, от распоряжений и указов всё будет меняться к лучшему. Да мы и встречались, подспудно ведомые этим розовым чувством.
Но ведь везде и всюду, всегда кто-то кого-то обманывает! И сам обман не мог бы существовать без тех, кто обманываться рад, кто готов полностью, без поправок и купюр взять на себя роль обманутого. И получалось, что самые хитрованы, самые проныры в чем-то, в каком-то своем проявлении, ничем не отличались от прочих. Одни вертели миллионами долларов, но подставлялись под обманы молодых любовниц. Другие вертели людьми, но их обманывали деньги, уплывающие из их рук в неизвестном направлении, растворяющиеся словно таблетка заменителя сахара.
Эта перемена роли, происходящая временами настолько быстро, что создается впечатление, будто одной роли как таковой нет, что в ней смешивается и обманщик, и обманутый, казалась мне отличительной чертой всех окружающих. Сам я был таковым. Вертел своим начальством, верил в добрые намерения своих информаторов, надеялся на успех, только в чем он должен проявиться, каким боком ко мне повернуться — я не знал. Лишь чувствовал, что это будет не грубая материя, а что-то тонкое, воздушное, то, от чего легкие наполняются пьянящим восторгом. Счастье, вот что должен был принести успех, именно — счастье. Ради успеха-то я и решил постепенно, ненавязчиво поменять свою специализацию, от экологии переместиться к вещам более фундаментальным.
Хотя началось всё довольно безобидно и ничто не предвещало успеха, вместо которого, как нередко это случается, получаешь капельницу, гипс, пластические операции, подкладное судно. Судьба обманывающихся обманщиков по большей части такова. Я не был исключением, если, конечно, исключения вообще возможны. И мне кажется, что один мой приятель, встреченный в метро, принадлежал к тому же роду-племени.
Приятель неблизкий, с которым вспомнить можно было лишь совместное питие портвейна. Мы всё-таки решили поворошить старое и выпили довольно крепко, но уже, разумеется, не портвейн. Я был после получки, после гонораров, я угощал, но теперь-то мне ясно, что и в этом был расчет, расчет на то, чтобы я поглубже заглотил наживку. А мне что? Я заглотил. Мне даже кажется, что наша встреча в метро была не случайной, что всё было подстроено, организовано. Они, мой приятель и те, кто стоял за ним, знали — у меня хороший ход, хорошая репутация, я веду скромный образ жизни, из всей редакции только я подходил для разработки. Они меня и разработали. Взяли на раз. Тем более, что наверняка знали — у меня есть долг, долг за тёткину операцию, время платить подступало неотвратимо.
Со стуком ставя рюмку на столешницу, пощелкивая языком, приятель предложил мне материал на сто миллионов. Так он, во всяком случае, выражался, а за публикацию предлагал сумму вполне конкретную, ровно тысячу североамериканских долларов, без налогов и вычетов, объясняя всё тем, что надо просто помочь хорошим людям, которых иначе заклюют плохие, что, к слову, происходит по закону жизни всегда, вне зависимости от работы средств массовой информации и прочих попыток изменить течение вещей. Вне зависимости от тысячи долларов, которой на этот раз измерялся зазор между хорошими и плохими.
Материальчик был, конечно, серьезен. И, вроде бы, посвящен исключительно экологии. Но это на первый взгляд. При взгляде пристальном вырисовывалась любопытная картина. В непосредственной близости от столицы, в охраняемой зоне, в лесу, располагался секретный военный объект, строительство которого начиналось еще при Леониде Ильиче. Уже в другой стране, при других правителях строительство было завершено, гигантская усеченная пирамида была напичкана сложнейшей аппаратурой, позволявшей увидеть на мониторе локатора волейбольный мяч, подброшенный высоко в воздух над столицей Норвегии. Что с того, что военная тема была не моей? Мне и не предлагали писать на военную тему.
Да-да, экология, чистая экология! Во-первых, из-за гигантского количества потребляемой пирамидой электроэнергии очистные сооружения на находившихся неподалеку, в небольшом городке, предприятиях работали с перебоями, и в водохранилище попадали фекалии, или, по-простому, говно. Во-вторых, в рабочем режиме пирамида создавала такое поле сверхвысоких частот, что в домах близлежащих деревень электрические лампочки зажигались сами собой, а местные мальчишки развлекались тем, что натягивали в лесу между берез нихромовые нити, и те начинали светиться всё ярче и ярче. Поэтому совершенно не требовалось писать про локаторы и волейбольные мячи над Норвегией. Требовалось только обратить внимание на здоровье населения. Сверхвысокие частоты вызывали импотенцию. Импотенция же проблема не медицинская, а — бери выше! — социальная. Нужно было осветить проблему водных ресурсов. Рыболовства, в конце концов. Только и всего. Рыбак ты или нет — вот как ставился вопрос.
Рыбак, рыбак, но и материальчиком занимались серьезные люди, они уже его практически подготовили, очень грамотно, даже с юмором и едкостью написали, приложили снимки — локационная пирамида с борта самолета, вид на пирамиду с земли, а также рисунок — вид пирамиды в разрезе. Мой приятель расстегнул портфель и достал папочку. Нате вам!
Как сейчас помню — я пробежал текст, взглянул на снимки и рисунок и только сказал:
— Великоват немного. Придется…
— Сокращай как хочешь! — мой приятель махнул рукой. — Только позвони после сокращений, дай мне посмотреть, — он оглянулся по сторонам, мы сидели на Арбате, ели что-то итальянское, пили водку, запивали пивом, курили, оглянулся и сунул мне в руку какую-то бумажную трубочку, доллары. — Половина, задаток… Только не затягивай, о’кей?
— О’кей, — я спрятал доллары и подумал, что никаких препятствий для публикации не предвидится: любитель задавать каверзные вопросы, заместитель главного редактора, пребывал в длительной загранкомандировке, главный редактор — в запое, и что такой публикацией я проложу себе дорогу в иные журналистские сферы, а то получалось, что разменял пятый десяток, а все — эколог.
Да, тогда мне нужны были деньги, теткин стержень в бедренной кости оказался недешев, но в истории с усеченной пирамидой я проявил тщеславие и честолюбие. Подобного за собой я не замечал, жил себе и жил, а тут всем ходом своих размышлений, высветился прямо как на рентгене. Да и корыстолюбием, как оказалось, я не обижен. Мой приятель, вытирая салфеткой пухлый и кривоватый рот, намекнул, что число хороших людей, которым нужна моя, именно моя помощь в их противостоянии с людьми плохими, велико и некоторые из них готовы расщедриться и на более весомые суммы, чем жалкая тысяча. “Жалкая? — спросил я себя. — Ничего себе!” — и выражение моего лица всё сказало само: платите ребята, платите, мы со своей стороны работу сделаем.
Уговорить ответственного секретаря и другого заместителя главного было делом совсем не трудным. Они просмотрели текст и дали добро. Я немного подрезал материал, позвонил приятелю, мы встретились еще раз. Приятель пришел на встречу с одним из хороших людей, человеком с короткой стрижкой, рублеными чертами лица, неторопливой, продуманной речью, белыми сильными руками. У этого хорошиста был маникюр, но профессионально набитые костяшки, мой удар здесь бы не имел шансов. Мы пожали друг другу руки, приятель заказал коньяк, хорошист мотнул головой, от коньяка отказался, предпочитая сок.
Он читал медленно. Я никогда не видел, чтобы так медленно читали люди, внешне явно проучившиеся больше, чем в начальной школе. Когда он прочитал, то ровным голосом попросил прощения, вышел из кафе на улицу и с улицы позвонил по мобильному телефону. Мы пили коньяк, хорошист ходил под окнами кафе и, видимо, пересказывал кому-то содержание статьи. Потом он слушал, слушал долго и кивал головой. За такие продолжительные разговоры по мобильному телефону платил кто-то третий, мне показалось — я сам, не напрямую, косвенно, но пара-тройка моих рублей в этой плате присутствовала. Потом хорошист вернулся в кафе, залпом выпил сок, сказал, что возражений не имеется, и удалился. Ни слова больше — ни до свиданья, ни прощай.
Материал про усеченную пирамиду был опубликован, а на следующий день вся редакция праздновала день рождения заведущего отделом иллюстраций. Пили у нее в кабинете, сидели за низким столом, ели салаты, удивительно вкусную маринованную рыбу, танцевали и вновь к столу подсаживались, а в один прекрасный момент — я как раз пригласил помощницу бильд-редактора, девушку крупную и сочащуюся страстью, на танец, — в кабинете стало очень тихо. Да, музыка продолжала играть, но никто не двигался, не говорил, не смеялся. Мы с помощницей бильд-редактора застыли на полушаге, в состоянии неустойчивого равновесия повернулись к дверям: там, блестя красным лицом, словно солнце во мгле черной бури, черной бури коридорной темноты, покачиваясь, стоял наш главный редактор.
Его зажатые набрякшими веками глаза шарили по находившимся в кабинете людям и кого-то искали. Меня! Он шагнул через порог, разлепил губы в щербатой улыбке, принял в длинные пальцы наполненную до краев рюмку, а когда оказался возле — помощница бильд-редактора отклеилась от меня, начала накладывать главному салаты и рыбу, — водки в рюмке оставалось на маленький глоточек. Он выплеснул остатки водки в рот, его передернуло, от макушки до пят, он потянул носом, закусывая воздухом, сладостным воздухом редакции, редакционной пьянки, спрятал рюмку в карман мешковатого замшевого пиджака и спросил:
— Что это было?
Конечно, он спрашивал не про сорт водки. Он пил так, что только самый низкопробный “ксерокс” мог вызвать у него вопрос. Но если бы я пошутил — “Это был Смирнофф, фэ-фэ”, — собирался ответить я, — то меня бы наверняка выгнали сразу. И я обратил внимание на его руки: они жили своей жизнью, они изображали пирамиду, ту самую, усеченную.
— Врачи говорят, что такая интенсивность излучения крайне негативно сказывается на потенции, — начал я. — Мне уже сегодня звонили и предлагали комментарий. Минздрав заинтересовался. А ещё, как выяснилось, там имеются водозаборы. Фильтры не справляются, говно лезет в водопровод…
— И мне звонили, — перебил меня главный и передернулся: видимо, представил во всей красе, как говно лезет в водопровод. — Домой. Из ФСБ, из Совета безопасности, от хозяев.
Он сделал паузу и вновь потянул носом. Я молчал. Да, тогда я подумал — решается моя судьба. И мне стало стыдно, что судьба моя решается таким вот образом, таким вот человеком. Мне кажется, что я покраснел. От стыда.
— И все они спрашивали в принципе одно и то же, — сказал главный и выдохнул: внутри у него творилось черт знает что. — Они спрашивали — понимаю ли я, что такой материал может вызвать настоящий скандал. Что такие материалы надо согласовывать. Визировать.
Тут я почувствовал его состояние. Не знаю, каким именно он был человеком, но тут он хотел обмануться. Очень хотел. Надо было всего лишь помочь.
— И что вы ответили? — спросил я.
— Что это работа по плану, по плану моего сотрудника, что мой сотрудник давно раскапывал эту тему и наконец раскопал. Сказал, что ты визировал текст, но, когда меня спросили — у кого, я так кашлянул, что больше вопросов не было. Кстати, надо было предупредить, что ты занимаешься этим, но теперь уже все равно, — главный приобнял меня и доверительно шепнул:
— Такие материалы нам нужны! Давай еще! Хозяева рады, обещают повысить гонорары!
Стоит ли говорить, что мой приятель остался очень доволен?!
Но гораздо более сильное чувство удовлетворения испытали те самые хорошие люди, которые организовали, конечно же, не одну, а целую серию публикаций о своей усеченной пирамиде в самых разных изданиях, ежедневных и еженедельных, подготовили парочку телерепортажей, кинули кость и друзьям по разуму, пирамида заиграла на зарубежных каналах и — это уже была вершина пиарства! — ухитрились протащить на охраняемую территорию вокруг пирамиды съемочную группу, музыкантов и популярную певичку и снять там клип. Этим парням было, конечно же, плевать и на самозагорающиеся в деревенских домах лампочки, и на выплескивающиеся в водохранилище нечистоты. Для них было важным создать вокруг своей пирамиды демоническую ауру, найти тех, кто хотел бы иметь подобную штуку или нечто, на пирамиду похожее, разве что — послабее и поменьше. Их поиски вскоре увенчались успехом, и я, шаря по Интернету, наткнулся на сообщение о крупной сделке, по результатам которой хорошие люди уже отправлялись на монтаж новой пирамиды в район Персидского залива, но к этому времени работа с моим приятелем приняла постоянный характер, мои ставки начали расти, и в мои функции уже входила координация усилий целой творческой группы — я сам, наш военный аналитик, подполковник запаса, интеллигентнейший бородач, и двое молодых вахлаков, корреспонденты из отдела “Общество”.
Мы прокатывали темы одну за другой. Бронетехника, топливные ресурсы, авиация, военный космос, патрульные катера. Каждая из тем имела точное долларовое исчисление, и каждую мы подавали так, что заподозрить что-либо было невозможно. К нам стало заглядывать телевидение, интеллигентнейший бородач и молодые вахлаки пошли нарасхват — у меня хватило ума не светиться, сказываться больным, если телевизионщики все-таки хотели моего присутствия в кадре, — главный редактор был настолько поражен прогрессом газеты, что реже стал уходить в запой, хозяева раздумали его выгонять, раздумали даже закрывать саму газету. Но при внимательном взгляде, при пристальном внимании становилось видно, что система формирования статей продана на корню, что возросшее благосостояние нескольких сотрудников редакции не может не быть замеченным прочими, не может не вызвать зависти и сплетен. Поразительно, но для фокусировки внимательного, пристального взгляда потребовалось столько времени!
Первый сбой произошел после серии статей об охотничьем оружии, вернее, о том, что начало поступать в магазины, а не о том, которое принято называть таковым, фирма “Голланд и Голланд”, серебряная насечка, двенадцать тысяч фунтов стерлингов, футляр красного дерева — отдельно. То была новая линия, укороченные автоматы, переделанные под одиночную стрельбу, якобы предназначенные для самозащиты фермеров, двигателей старого доброго капитализма в село, бывшие снайперские винтовки, потерявшие оптические прицелы и собранные с незначительным брачком — для стрельбы по банкам или уткам сошли бы, поскольку ни банки, ни утки не могли открыть ответный огонь. Для отстрела вредных животных. Как было сказано в рекламном листке, тех, чей вес от семидесяти пяти до ста десяти килограммов. Мой приятель очень веселился и предлагал встать на весы: волк легче, медведь тяжелее. И поручил всю эту продукцию гробить: хорошие люди не могли будто бы примириться с тем, что боевое оружие продается в охотничьем магазине, что низкокачественные поделки вытесняют настоящие произведения оружейного искусства. Я сделал статью про охоту и, ясное дело, экологию, бородач — про разбазаривание конструкторских идей, вахлаки — про то, что в нашем обществе масса умельцев и для них вернуть автомату его автоматичность и скорострельность проще простого, а прицел купить — тьфу!
Лишь только мы начали выступать, как мне позвонили. Вышла как раз моя статья, на подходе была про конструкторские идеи, и звонивший спрашивал — сколько я хочу за молчание, за то, что больше об автоматах с укороченным стволом — ни-ни. Я его послал. “Уже в пути!” — сказал посланный, а потом — плохиши стерпели одну статью, но после второй оказалось, что с терпением у них плоховато, — машину одного из вахлаков взорвали: тот вышел из подъезда, подошел к стоянке, нажал кнопочку на брелоке сигнализации, а его новенький “опель” — вахлаки явно не ограничивались работой в моей команде, сшибали где-то ещё, — ка-ак подпрыгнет, ка-ак вспыхнет ярко-оранжевым светом, и кусок бампера ка-ак хряснет вахлака по голове. Сотрясение мозга, ожоги, депрессия, правильные выводы, и первый вахлак отпал, вообще уволился из газеты, вчистую, завязал с журналистикой, но оставались второй, подполковник и я, мы продолжали свою работу по поддержке хороших людей. Что они бы делали без нас? Ну, их бы заделали плохие, заделали, как пить дать! Мы не могли оставаться в стороне, не могли!
После взрыва у меня был долгий разговор с главным редактором. Неприятный разговор. Своими омытыми алкоголем мозгами главный пытался понять, что творится в редакции, откуда исходит угроза, от кого. Приходилось его успокаивать. А успокаивать мне нужно было себя, окорачивать и усмирять. Нужно было уйти, уволиться, лечь на дно. Но я собирался устроить ремонт в оставшейся после смерти тётки квартире, мне хотелось поменять машину, меня манили Сейшелы, Мальдивы, Бали. И все это я мог получить всего-то за публикации о каких-то вертолетах, о том, что заказ на поставки вертолетов для десантных частей отдан одному, безусловно достойному производственному объединению, но это объединение заказ обязательно провалит, не выполнит, а вот другое объединение заказ выполнит в срок и с отличным качеством. Отрапортует как надо.
— Ну, что там у тебя? — спросил всё-таки, понимая, что ответов он не получит, главный редактор, и я сказал, что первый материал из цикла о вертолетах уже лежит у него на столе, что за первым последует второй, за вторым третий и так далее и тому подобное.
— А экология!? Экология-то здесь при чем? — главный редактор вспомнил о моей специализации, вспомнил, надо сказать, с большим опозданием.
— А они лопастями… так сказать… — мямлил я и запинался. — Птицам трудно гнездиться. Птицы страдают, а если люди, то… так сказать…э-э-э…
— Ладно! — он размашисто расписался на первой странице. — Давай в номер…
Я пошел к двери, слова главного о том, что больше взрывов ему не надо, воспринял как шутку, отнес текст в секретариат, пообедал, а вечером меня встретили у подъезда — еще даже не совсем стемнело! вокруг ходили люди! дети возвращались с занятий из музыкальной школы! автомобилисты копались в своих машинах! на этот раз мне никто не угрожал, никто не звонил, не присылал ребят! — и так избили железными прутьями, что я оказался на полгода в больнице: ребра, челюсть, переносица, рука, голени — это то, что было поломано, шейные позвонки были смещены, мозги были сотрясены, остальное — по мелочи, но вот яйца, правда, были отбиты, да так, что лечащий врач в открытую предполагал, что в большой секс мне путь заказан навсегда.
А пока я лежал в больнице и газета печатала статьи про вертолеты, второго вахлака пристрелили в подъезде, возле лифтовой шахты, подполковник перешел в отдел спорта, но это его не спасло, и он отправился вслед за вахлаком, правда, тут они как-то обошлись без насилия, сердечный приступ, тромб, а мне — мои дела шли на поправку, шея поворачивалась, да одна сестричка помогла поверить в себя, сжалилась, снизошла, показала, что женская ласка стоит многих диссертаций, — мне передали, что ни главный, ни хозяева не хотят моего возвращения на работу. Ни в какую.
Ко мне в палату зачастили сотрудники прокуратуры, следователи, заглядывали коллеги, а потом, уже перед выпиской, про меня все забыли, ни одна сволочь не могла принести мне минеральной воды и полкило яблок, у меня кончались деньги, но никто не мог кинуть мне пару сотен, только сестричка, добрая душа, щебетала и ворковала, сновала и гладила.
Меня выписали, я вернулся в недождавшуюся ремонта тёткину квартиру, съездил к другой тётке, на даче у которой, под смородиновым кустом, в пластиковом пакете лежали мои доллары, выкопал пакет, расплатился с долгами, подарил сестричке духи и миленькие часики, потом подумал, сдал сестричке тёткину квартиру за символическую плату, вернулся в свою, малогабаритную и неухоженную, лег на диван и собрался на этом диване пробыть до скончания века, но в начале сентября, как-то утром, проснулся и уставился в потолок.
Во сне я то ли плакал, то ли сильно — шеей, висками, затылком — потел: подушка была мокрой, наволочка пахла кисло. Я долго не мог понять — что меня разбуди-
ло, — но потом сквозь туман пробились телефонные звонки: старый темно-красный телефонный аппарат — фирма “Тесла”, милая, добрая, несуществующая Чехословакия, пиво, кнедлики и гуляш, Ян Гус, Йозеф Швейк, Вацлав Недомански! — мой дисковый ветеран звонил с удивительной бодростью, и, сняв трубку, я узнал, что в одной фирме долгое время следили за моими успехами на ниве журналистики, знают о моем, случившемся на полном скаку злоключении и поэтому решили предложить взаимовыгодное сотрудничество, по моим талантам, результаты которого будут соответствовать и моим запросам.
Я сказал, что подумаю, мне посоветовали не тянуть. Нетвердой рукой я отер пот, почистил зубы, посмотрел на свое отражение в зеркале: мешки под глазами, общая дряблость, поверх дряблости — шрамы. Печальное зрелище. В глубине души я был готов согласиться на первое же предложение, неважно от кого, я был уверен, что никаких предложений мне больше никогда не сделают, что меня списали навечно. Я перезвонил им на следующий день. Ночь прошла ужасно — я не мог дождаться утра. Вновь начал курить, высаживал одну за другой, кашлял и курил, курил и кашлял.
Они сидели в бывшем доходном доме, в переулке, стиль модерн, витражи, канделябры, мрамор ступеней. Когда-то в таких домах — после установления эпохи исторического материализма — располагались коммунальные квартиры. Эпоха кончилась, и теперь, чтобы подойти к дверям, надо было пересечь маленький скверик. Не знаю — простреливался ли скверик, но точно просматривался сразу несколькими телекамерами.
Чем занималась фирма, понять было невозможно. Молодые люди в очках сидели в разделенном невысокими перегородками зале и что-то делали с компьютерами. В другом зале, поменьше, другие молодые люди располагались полукругом перед большой доской, на которой лысый человек неопределенного возраста что-то упорно чертил мелом. Время от времени вычерченное вызывало бурные споры, лысый спокойно давал высказаться, а потом бесстрастно продолжал свое занятие. В нескольких комнатах люди постарше вели телефонные разговоры, отсылали факсы и письма электронной почты, заполняли бланки и беспрерывно пили кофе. Там имелась стеклянная дверь, перед которой в кресле сидел охранник. Улыбчивый, тихий участковый-отставник. За дверью сидел второй, мордоворотистей, а если оба вас пропускали, то навстречу выходил третий, с маленьким короткоствольным автоматом на плече. Третий охранник прикрывал двери, за которыми располагалась приемная Кушнира и Шарифа Махмутовича.
Службу в армии Шариф Махмутович якобы закончил в звании полковника. На фотографии, висевшей в кабинете, хозяин стоял на летном поле — на заднем плане самолеты, радары, небо, облака, — но облачен был в скрывавший знаки различия камуфляж и держал в руках танковый шлемофон. У Шарифа была военная выправка, тонкие усики, пробор, золотые часы с бриллиантами и туфли из крокодиловой кожи. Он умножал в уме пятизначные цифры, тонкими пальцами гнул толстые гвозди — согнутые швырял в специальное мусорное ведро, и ведро выносила специальная гвоздевая девушка, — и не было такого человека, про которого Шариф Махмутович не мог бы сказать: “А! Это мой друг!” или “А! Я с ним пил!” Предпочитал он, кстати, виски, ирландское, не пьянел, не курил и никогда не сквернословил. В отличие от Кушнира.
Имея общую с Шарифом Махмутовичем приемную, Кушнир был его полной противоположностью и представлял собой вечный во все времена тип. Впрочем, и Шариф Махмутович был по большому счету типичен.
В кабинете Кушнира царил такой разгром, словно тут недавно поработали налоговики, недружественные бандиты и ОМОН. Пахло чем-то подгорелым, на полу хрустела шелуха от фисташек, валялись смятые одноразовые стаканы, в огромном, заросшем тиной аквариуме, от которого несло болотом и дохлой рыбой, плавал чудовищных размеров живой карась и туфелька, столь маленькая, что сразу дума-
лось — “Таких женщин в природе нет!”, — но Кушнир, заметив взгляд посетителя, сразу предлагал познакомить и обещал, что малютка умеет такое, женщинам прочих, больших размеров не доступное.
Кушнир всегда сидел за столом, где его локтями было расчищено узкое пространство, и что-то писал на мятых листках бумаги, которые складывал в мятый же, обвислый натуральной кожи портфель с золотой пряжкой.
— Дедушкин, — говорил Кушнир и стряхивал с себя сигаретный пепел, вытирал жирный рот, чесал небритую щеку, предлагал стаканчик кофе из стоявшей вплотную к столу кофеварочной машины, остывший чебурек из большого бумажного пакета, сигарету. Наконец — сесть и вытянуть ноги.
Но если вы проходили мимо третьего охранника, то упирались в высокую дубовую дверь. За дверью должен был сидеть еще один ключевой персонаж загадочной фирмы, Сергей, мой одноклассник, когда-то женившийся на самой красивой девочке школы, изобретший способ переправки в ставшую суверенной Эстонию ценных металлов — из металлической стружки, полученной из ценных же или даже сверхценных металлов, делали уплотнитель, в который ставили купленные по цене лома, но якобы так необходимые эстонцам станки устаревших моделей. Это изобретение сделало Сергея миллионером, возможно, прибавило смысла его жизни, а то, что с ним в компании работали бывшие офицеры госбезопасности, спасло его шкуру. Сергей успел выскочить из металлического экспортного бизнеса до того, как партнеров начали методично отстреливать, перешел на торговлю деньгами, поменял самую кра-
сивую девочку, ставшую некрасивой женщиной, на новосибирскую шлюшку-модельку, купил домик в Лондоне — домиком во время оно владел Ринго Старр, купил дачку на Сардинии — соседом слева стала Наоми Кемпбелл, справа — Род Стюарт, — и из своего далека, по Интернету и факсам, примкнул к Шарифу и Кушниру, этакий виртуальный компаньон.
Они могли бы составить своеобразный триумвират, но был еще один человек — Ашот. Этот появлялся на фирме совсем редко, приезжал на разболтанной “ауди” и от его взора каменело все вокруг. Это был василиск, василиск нового разлива, в новой упаковке. За новую цену. За ним стоял Кавказ, какие-то землячества и группировки. К нему приезжали эмиссары из Западной Армении и Ливана. Одним движением пышных бровей Ашот мог подписать смертный приговор, мог облагодетельствовать до конца дней. Перед ним все заискивали, от водопроводчиков до патриархов, Иерусалимский — совершал свадебный обряд, когда Ашот надумал жениться.
Василиск и принимал окончательное решение о моем трудоустройстве. Мне предлагалось что-то вроде должности офицера по особым поручениям, пиар-менеджера, сочинителя важных бумаг. Помимо щекотливых поручений, я должен был создавать атмосферу для продвижения на рынок тех товаров, которыми фирма собиралась торговать. Каких именно? Разных.
И вот поздним утром я просыпаюсь на топчане в мастерской Ивана, стукаясь головой о притолоку, спускаюсь с антресоли, вижу: Иван в тренировочных стоит перед мольбертом и скребет небритую щёку, Иосиф жарит на кухоньке яичницу и пьет пиво. А я неважно себя чувствовал, неважно, и вот я подхожу к Иосифу Акбаровичу, прошу у него пива, он кивает на холодильник, я вытаскиваю пиво из холодильника, откупориваю, пью, и в голове моей расцветают цветы, бьют фонтаны, шумят далекие леса. А потом сквозь шум и треск, цветение и ароматы, пробивается неприятный вибрирующий звук, и мы с Иосифом пытаемся понять, где находится его источник и никак не можем найти, пока наконец к нам не приходит злой Иван, который почти мне в физиономию запихивает мой же мобильный телефон, а я нажимаю на трубке кнопочку и слышу настолько внятно и близко, словно говорящий сидит у меня на плече и нашептывает театральным шепотом мне в ухо:
— Это Сергей, привет! Я должен был прилететь вместе с нашим канадским другом, хотел сделать тебе сюрприз, но меня арестовали в аэропорту Кальяри, уже второй день сижу в камере, и я тебе звоню, чтобы ты встретил его обязательно, это очень важно, очень важно…
— Арестовали? За что?
— Они мне говорят, что я торговал топливом и оружием, поставлял бензин и пулемёты боснийским сербам, какой-то мудак болтанул это в Гааге, на трибунале. Мои адвокаты уже занимаются, я скоро выйду, но я тебя очень прошу — встреть моего друга как полагается. Хорошо?
— Ну, конечно, конечно. Это моя работа, я всё сделаю. Тебе ничего не надо? Может…
— Снарядить посылочку? Ага, мне тут не хватает теплых носков! Всё, пока, у них тут минута разговора стоит триста долларов!
— Кто это был? — ревниво поинтересовался Иосиф Акбарович, когда я положил трубку в карман.
— Сергей. Он должен был сегодня прилететь, но его задерживают кое-какие дела.
— Триппер, наверное, поймал! — Иосиф снял сковородку с плиты и плюхнул её на подставку. — Иван! Давай завтракать! В вашем классе учились одни идиоты! Ну, скажи мне, скажи — зачем он покупал дом Ринго Старра? Ему что — других домов было мало?
Иван протиснулся на кухню, сел за шаткий столик, отломил кусок черного хлеба, окунул хлеб в раскаленное масло.
— Иосиф! — Иван смотрел на хлеб и раздумывал: кусать не кусать. — Как ты всех достал!
— Я? Я? — Иосиф поперхнулся пивом.
— Ты! — Иван куснул и обжегся. — И лучше, чем всех доставать, узнал бы, как с билетами на Кокшайск.
— Куда? — спросил я.
— Это тебя не касается! — махнул на меня зажатым в щепоти куском хлеба
Иван. — Это тут так, семейное дело…
Иван всё-таки был человек с гнильцой. Как и все остальные, впрочем.
О’баян
…Рассказывают, что у лошадей этой редчайшей породы золотые гривы, а сразу за холкой видны два бугорка. То следы от крыльев, которые скакуны о’баян утеряли после приручения их людьми. Когда-то, когда на месте песков Аравии цвели сады, а набатеи не платили серебряный сикль за мех с водой, язычники с севера сумели захватить нескольких таких, ещё крылатых, лошадей, думая, что это скакуны их богов. Все захваченные скакуны сумели освободиться от пут и улететь, и только одна кобыла была довезена ими до моря, а там, когда язычники хотели ввести ее на корабль, и она разбросала похитителей, взлетела, но рухнула в море. Скакуны о’баян отличаются тем, что неподвижность для них губительна, они утрачивают навыки и становятся для всадника обузой. Рассказывают также, что уже в наши дни один знатный обладатель скакуна о’баян попал в плен к вассалу графа Эдесского и был посажен в подземелье. За него назначили выкуп в две тысячи динаров, но и через год никто о пленном не побеспокоился. Вскоре к нему бросили одного безродного бедуина, за которого назначили всего пятьдесят динаров, и тогда пленник предложил выкуп бедуина прибавить к своему, а бедуина отпустить, чтобы тот добрался до родных пленника и поведал им о его судьбе. В качестве награды пленник обещал бедуину драгоценную лошадь, которая, по его уверениям, все время заключения хозяина находится где-то неподалеку от темницы. Бедуина отпустили, однако прошло еще полгода, а никакого ответа пленник не дождался и уже приготовился погибнуть в подземелье, как однажды ночью бедуин вдруг проник к нему через подкоп в стене подземелья и сказал: “Вставай! Я пять месяцев рою этот подкоп и вывожу землю на твоей лошади, а ты тут прохлаждаешься!” Бедуин сломал цепи пленника, они вышли через ход, сели на драгоценную лошадь и помчались, причем за прошедшие полтора года у лошади отросли настоящие крылья, и она чаще летела, чем скакала.
Первым появился канадец. Я только развернул плакатик с его фамилией, а канадец тут как тут, проскочил и таможню, и паспортный контроль так, словно перед ним не было никаких барьеров. Тележечный холуй катил за ним багаж — зеленая кожа чемоданов, золото застежек. Меня всегда поражали люди, путешествующие с таким количеством барахла. Зубная щетка, мыло, бритва, трусы, носки — этого достаточно, с этим багажом можно объехать земной шар, а тут — косметический кофр, какой-то длинный футляр. Выворачивая ступни и слегка припадая то на левую, то на правую ногу, канадец подошел, протянул маленькую, с тонкими пальцами руку, которая, коснувшись моей, тут же ускользнула, спряталась в карман. Там наверняка лежал платочек, спасибо еще, что канадец не вытирал руки в открытую. У него был маникюр, каждый волосок бороды лежал, словно специально уложенный.
Я скомкал плакатик и спрятал неровный бумажный шар в карман, который тут же надулся. У меня плащ чуть приталенный, из тонкой, великолепно выделанной кожи, легкий, изящный, а тут — этот плакатик. Сколько было споров, пока я выпрашивал у Ивана лист бумаги, — хорошо ещё, что я отказался от большого ватманского листа! — пока выписывал фамилию канадца фломастером — взял слишком большой размах, первые буквы заняли почти весь лист, потом пришлось мельчить, съезжать вбок, но всё равно последняя буква никак не вмещалась, и мне пришлось брать ещё один лист, а Иосиф Акбарович начал возмущаться, что, мол, людей с такими длинными фамилиями надо специальными постановлениями заставлять их сокращать, потому что такие длинные фамилии, с такими буквенными труднопроизносимыми сочетаниями — чистое издевательство над прочими, у кого фамилии простые и четкие.
—И Ващинского твоего я бы сократил! — сказал Иосиф, а Иван кивнул.
Спелись мои друзья, спелись, решили выступать дуэтом, Пат и Паташон, Тарапунька и Штепсель. Отцы, отцы.
Я прихлопнул плакатик в кармане и посмотрел на канадца. Знал этот заморский гусь об аресте Сергея или нет? Или, для полноты картины, он тоже один из претендентов на отцовство? Это было бы просто здорово!
Канадец улыбнулся и, как бы отвечая на мой незаданный вопрос, передал привет от Сергея, с которым якобы несколько часов назад в Лондоне пил кофе, достал специальную трубочную зажигалку и разжег короткую трубку с янтарным мундштуком. Кто из них врал? Канадец? Сергей? И зачем, спрашивается?
Канадец выпустил облачко вкусного дыма. Улыбка канадца пряталась в уголках слегка обметанных лихорадкой губ, у него были длинные ресницы, маленькие глаза. Меня окружали люди с маленькими глазами. Мне хотелось встретиться с кем-то, кто глазами походил бы на пластикового пупса: круглость, открытость цвета. А тут — поди разберись, пойми, прочти.
— С Сергеем интересно работать, да-а? — канадец говорил очень чисто, но интонация была уже чужой: уехал, может быть и не так давно, но много работал и общался с аборигенами.
— Еще бы! — мне пришлось изобразить восторг и умиление. — Это новые горизонты! Новые возможности!
Канадец внимательно посмотрел на меня и кивнул. Он соглашался с такой оценкой. А я понимал, что говорить ему ничего не буду: меня просили встретить, и сам Сергей, и его компаньоны, встретить, а не развлекать разговорами. Что может быть веселей разговоров про тюрьму? Только разговоры про волю.
— Среди виртуальных брокеров более сильных раз-два и обчелся, — сказал канадец. — Можете мне поверить. Да-а? Сергей великолепно понимает рынок. Именно — понимает. А теперь понимание для многих анахронизм. Теперь вообще все изменилось. Когда мы начинали, все было другим, да-а? — он вытащил большой несвежий платок, видимо, тот, о который полутайком вытирал пальцы после нашего рукопожатия, и громко высморкался.
Холуй с отсутствующим видом жевал жвачку и, словно конь, прядал ушами: шереметьевские или ополоски из всяких там органов, или продолжающие находиться в штате — в любом случае профессиональные навыки не пропиваются. Рынок, понимание — всё это было мне так чуждо. И потом мне не надо было пить пиво, не надо было прокладывать пиво рюмкой водки — только одну, только одну! — так гундел Иван, сам выпивший почти всю бутылку, — не надо было наедаться стряпней Иосифа, жир плавал по поверхности ерша, хотелось пройтись по свежему воздуху, по аллее парка, сесть на лавочку, закинуть ногу на ногу, а тут — суета, запахи, нервы. Какие брокеры? У меня убили сына!
— Мы ждем кого-то еще? — канадец пыхнул своей трубкой, и во все стороны полетели искры.
— Да, — ответил я, стараясь дышать в сторону. — Мне поручено встретить еще троих, но как они выглядят — не знаю. Знаю только, что один из них, вернее — одна, слепая, слепая девушка.
— Сзади вас стоит девушка, и она, как мне представляется, слепая, — понизив голос сказал канадец. — Она стоит уже давно, и я думал — она с вами, да-а?
Я обернулся. И действительно — за моей спиной стояла девушка, вся в черном, в черных круглых очках, непроницаемых, пустых, пугающих. Темно-рыжие, почти красные волосы, сплетенные в косички, похожие на десятки мягких шерстяных нитей, торчали вверх и вместе с накрашенными пурпурной помадой губами — нижняя губа упорная и своевольная — резко подчеркивали белизну кожи, высоту скул.
— Вы говорите по-английски? — спросил канадец.
Я не ответил: облик девушки был завораживающим.
— Вы говорите по-английски? — повторил канадец.
— Скорее нет, чем да, — сказал я через плечо.
— Доверяете спросить? — и канадец тут же, через мою голову, поинтересовал-
ся — кого девушка ищет? — а девушка чуть дернулась, чуть повернулась и — ответила. У нее был низкий, мелодичный голос, она как-то пришепетывала в конце фразы.
— Она говорит, что нашла вас сама, почувствовала, что здесь стоит тот, кто нужен ей и ее друзьям, — канадцу нравилось быть переводчиком. — Ее друзья сейчас придут: у Тима расстройство желудка, он в сортире, Алла делает какие-то звонки из автомата, так как ее мобильный здесь почему-то не работает.
Канадец кончиками пальцев взял меня за локоть:
— Они тоже работают с Сергеем?
— Они работают со мной. Если не возражаете, я уделю им немного времени. Не в ущерб вам.
— Нет проблем, — канадец был сама любезность, — нет проблем.
Мне захотелось сказать ему что-то доброе, но тут к нам подошел Тим. Еще метров за пять было ясно, что этот человек Тим и никто другой: здоровенный, шорты со множеством карманов, белые гольфы, куртка с капюшоном, за спиной маленький плотный рюкзачок, очочки в тонкой металлической оправе. Американский студент. Провинциальный университет. Спорт, участие в экологическом движении, медитирование. Растительная пища. Поиск себя. Нахождение. Разочарование. Озарение: найденное не есть подлинное, найденное — ложное. Вновь поиск. И так — до бесконечности, до диплома или диссертации, женитьбы, рождения первенца, начала выплат по кредитам за дом. Будущий провинциальный толстожопый адвокат подошел к нам и взял слепую под руку. Та скривилась и послала его в задницу.
— Она сказала ему: отвали! “Фак” в данном случае совсем не тот “фак”, что в русском языке — продолжил переводить и теперь уже комментировать канадец. — Так иногда ругается моя дочь…
— Я разбираюсь в факах, — сказал я. — На это моего знания хватает…
А на лице Тима ничего не отразилось. Он лишь погладил слепую по предплечью. Смирение и покорность. Бутылка пива в субботу и то много. А слепая шипела и шипела.
— Она спрашивает, почему нас двое, ведь Ма говорила, что будет только Па. И, если нас все-таки двое, а вы — это Па, то кто такой я? — канадец достал кисет, свежую трубку, горячую спрятал в кожаный чехол, из кисета вытащил щепоть темного табаку и с наслаждением понюхал. — Она говорит, что я, наверное, ваш слуга. Тот, кто омывает ваши ноги и утром выносит судно. Я — ваш бой.
— Так и говорит? — мысль о том, чтобы у меня в услужении канадский миллионер советского происхождения, на родине делавший деньги на финансовых пирамидах, в стране кленового листа — на продаже мифических инвестиционных продуктов, была столь заманчива, что я улыбнулся.
— Так и говорит, — канадец заметил мою улыбку, поднял брови, начал набивать трубку. — А еще просит извинить за то, что говорит сама, без вашего на то разрешения. А вы можете разрешить, а можете и запретить. Она же обязана отвечать на все ваши вопросы и выполнять все ваши распоряжения. Любые. И обкакавшийся Тим, разумеется, тоже. И звонящая Алла тоже. Вы, оказывается, очень важная персона. Как сейчас принято говорить в России? Крутой? Вы — крутой? Я, простите, не знал, да-а?
Тут я обратил внимание, что Тим еще ни разу не посмотрел мне в глаза. Будто я пахан, глава клана, раджа, великий хан. Я хотел было сказать Тиму, чтобы он расслабился, чтобы чувствовал себя нормально, что ни Ма, ни Па ничего ему плохого не сделают, да и слепой я хотел сказать что-то ободряющее, но тут возле нас затормозила яркая оранжево-красная комета с зеленым хвостом, третья, последняя из присланных Машкой особей, плотная бабенка в красной дутой куртке, оранжевых клешеных штанцах, с зеленым шарфом вокруг шеи. Загорелая. Глазастая и ротастая, с раздувающимися ноздрями. Огонь. Ураган. Ее, судя по всему, звали Аллой.
— Здравствуйте! — сказала она — конечно же! — на чистейшем русском. — Вас нашла Дженни? Я знала, я знала, она найдет! Ма нам сказала, чтобы мы не беспокоились — ведь с нами летит Дженни, с Дженни мы никогда не пропадем, Дженни всегда всё видит, то есть — всё чувствует. А тут еще у Тима расстроился желудок. Я, лишь только увидела, как Дженни взяла след, пошла звонить Ма, что все в порядке. Вы ведь Па? О, это Па! Па! Благословите меня, Па! — и тут Алла опустилась передо мной на колени.
Вокруг снимали клиентов занимающиеся частным извозом то ли прапорщики-отставники, то ли неудачники-боксеры, мимо дефилировали индусы и греки, французы и поляки, толпой шли двухметровые баскетболисты, которых встречали с цветами маленькие детишки в форме скаутов, какие-то бляди спорили с явным педрилой, руководителем блядской делегации то ли в Дели, то ли в Афины, то ли в Париж, то ли в Варшаву, о том, когда им выдадут командировочные, лбы в черных костюмах раздвигали толпу, чтобы дать дорогу своему боссу, человеку с чудовищной, почти лежащей на обросших жиром ключицах челюстью, модная певица шла одна, с сумкой через плечо, синяк украшал ее скулу, чулок был порван на колене, певица грызла ноготь и шмыгала носом, из динамиков прорывалась речь диктора-информатора, но она забивалась звуками из большого, вмонтированного в некое подобие столба телевизора, а там, в телевизоре, ушастый телеведущий, щурясь сквозь очки, говорил о войне, о войне, о войне, а везде, на всех картинках из этого телевизора, были одни и те же ландшафты, одни и те же типажи, одни и те же слезы, кровь и пот. А канадец, миллионер и жулик, торговец оружием-недвижимостью-воздухом-будущим, стоял во всем этом, курил ароматный табак и смотрел, как какие-то совершенно завернутые персонажи, прилетевшие вместе с ним из Лондона на одном самолете, несут несусветную чушь, как бухаются на колени и просят их благословить человека, который никак, ни при каком раскладе не похож на того, кто может благословлять.
Я смотрел на склоненную передо мной голову Аллы. У неё было очень много волос, корни были светлее кончиков, волосы были жесткими, от них исходил тяжелый аромат шампуня, туалетной воды. Надо было что-то делать. На нас уже посматривали.
— Благословите ее, дружище, и поедем отсюда, — миролюбиво сказал канадец и выпустил целое облако дыма. — Благословите, да-а? Что вам стоит, Па?! Я бы на вашем месте сделал это, не задумываясь.
Я погрузил левую руку в её волосы, правую поднял. Повинуясь какому-то импульсу, Алла придвинулась ко мне, её жаркое дыхание начало прогревать мои бедра, и я подумал, что благословление вещь крайне эротическая, но тут затараторила слепая Дженни, и канадец с явным наслаждением перевел:
— Она диктует вам текст благословления, но вы можете произнести его на русском. Вы должны сказать: “Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать!”
Я быстро произнес требуемое.
Но Дженни этого оказалось мало.
— Вы забыли сказать “аминь”! — улыбнулся канадец.
— Хорошо! Аминь!
— Па! — Алла снизу подергала меня за штанину. — Вы должны повторить все сначала!
— Во имя Ма, Па и Всеблагого Сына благословляю тебя и да будет на тебе благодать! Аминь! — выговорил я, Алла поцеловала мне руку, поднялась с колен и мы покинули здание аэропорта.
Ашот распорядился, чтобы канадца встречали на самом большом и шикарном джипе. Огромный черный, блестящий красавец стоял под знаком “остановка запрещена”, водитель снисходительно угощал патрульного сигаретами, парни с платной стоянки по номерам джипа уже знали, чья это машина, и поэтому стоило нашей живописной процессии появиться из дверей, как они бросились помогать, подсаживать, укладывать, поднимать. Тележечный холуй получил свои деньги и теперь стоял, гордый, презрительный. В холуях есть что-то тонкое, ранимое, их подлость и низость требует внимания, без внимания они превращаются в несчастных, брошенных, их забывают, они спиваются, умирают.
Каким взглядом холуй смотрел на принадлежавший фирме джип! Он, наверное, думал, что джип мой, мой лично. Что джип принадлежит такому человеку, как я, в таком вот кожаном плаще. Всё-таки прав был Кушнир, который хотел, чтобы ехал я на тойотовском микроавтобусе, что не надо дразнить гусей. Гуси, гуси, га-га-га! Но это был взгляд не гуся — взгляд насекомого, фасеточный глаз, простые инстинкты, млекопитающий таракан.
Мы выехали из-под козырька, и обнаружились дождь, грязь, а еще вонь от какого-то моющего средства была словно растворена в воздухе. И выхлопы, выхлопы, выхлопы. Низко висящее небо. Небо неравномерно распределено над землею, в некоторых местах до него от земли ближе, не обязательно эти места — горы, в наших местах — до него совсем близко, не знаю почему, чем обусловлена, чем вызвана эта близость, но она отмечается именно здесь. Нигде нет такого низко висящего неба! Люди, поездившие более меня, люди опытные давали твёрдые гарантии: здесь ближе всего до небес, ближе всего. И я, знаете ли, им верю. Нет оснований сомневаться в их словах. Никаких!
Я и не сомневался, сидел расслабившись, слушал музычку, которую передавали по приемничку, прислушивался к тому, что происходило за моей спиной, прислушивался и приглядывался: имелось специальное зеркальце, в котором отражались и Дженни, и Алла, и Тим, и канадец. За ним — багажное отделение. “Дженерал мо-
торс” — хорошая фирма, под её опекой жизнь проходит спокойнее и незаметнее.
Алла глазела по сторонам, все в ней выдавало бывшую москвичку, кудахдатала и хихикала, охала и ахала, восхищалась количеством хороших автомобилей, интересовалась — нет ли всё-таки какого дефицита в магазинах, ну, все-таки, ну хоть какого-то. Тим смотрел прямо перед собой, играл желваками, руки его лежали на коленях, костяшки были профессионально набиты. Чёрный пояс, пятый дан, вверх по отвесной стене, разрубленная ударом ладони железная труба? И это возможно, и это. Дженни курила одну за другой длинные толстые сигареты без фильтра, самокрутки — вынимала их из кожаного портсигара, ловко вставляла в серебряный мундштук и ждала. Канадец подносил огонь зажигалки. Дженни закуривала, и канадец временно оставался не у дел.
— Вы давно знаете Сергея? — спросил он во время одной из пауз.
— Лет тридцать пять, — ответил я. — Или чуть больше. С конца шестидесятых. Но знакомство возобновил недели полторы назад.
— Я вас понимаю! — канадец хмыкнул. — Понимаю! Знаете, здесь время скатывается в некие комочки, словно шерсть старого свитера. Их трудно разделить, распрямить, разгладить. Развернуть в цепочку последовательных событий. Реконструировать. День за днем, год за годом. Когда я жил здесь, мне было трудно понять местное время и со мной происходило примерно то же самое. Я знал, что нечто происходило, скажем, лет семь назад, или два месяца назад, или шесть с половиной часов, но мне казалось все иначе, мои ощущения никогда не совпадали с моим знанием. А стоило мне уехать, как время выстроилось. Минута за минутой, час за часом, осень за летом. Ощущения больше не противоречат знанию. А раньше после лета могла сразу наступить зима. А вместе со временем выстроилось и пространство. Которое здесь какое-то кочковатое, ухабистое. Понимаете?
— Нет, — ответил я.
— Здесь искривлено пространство! Оно деформировано. Здесь существуют пространственные ямы. В них легко провалиться и уже никогда не выбраться на поверхность. Или вы сможете выбраться, но совершенно в другом месте, за сотни километров от места провала. Причем эти ямы всегда прикрыты сверху чем-то вполне безобидным. Здесь вы не можете ни в чем быть уверенным. Вас всюду подстерегают ловушки. Волчьи ямы. То ли вы ошибетесь со временем и опоздаете, хотя вышли с запасом, то ли в самый последний момент провалитесь в яму. Понимаете?
— Нет, — ответил я.
— Вы рождаетесь, растете, набираетесь опыта и так далее, но ваша программа или программа, заложенная в вас вашими родителями, которые могут совпадать или разниться между собой, но все-таки составляют некую цельность, так вот, эта ваша общая программа начинает работу, но здешняя аура, здешний настрой таков, что ваша индивидуальная программа заранее не принимается. Изначально. Принимается, вернее — должно приниматься, может приниматься в первую очередь то, что находится вне вас. Вам навязанное. Не ваше. И происходит стычка программ, причем вы даже этого не замечаете. Как не замечаете того, что всегда побеждает внешняя программа. Чужая. Это вы хоть понимаете?
Я молчал. Мне не хотелось его разочаровывать. Симпатичный, в общем-то, человек, скорее добрый, чем злой, видимо — хороший семьянин, сибарит. Мне такие нравились всегда. Но он ждал ответа, и меня спасла Дженни, которая достала очередную сигарету, и канадец полез за зажигалкой. Мы проехали милицейский пост, и Алла заголосила, что, мол, милиция вооружена автоматами, что, наверное, в городе опасно, что ее предупреждали не пить воду из-под крана, не питаться нигде, кроме как в дорогих ресторанах, продукты покупать только в дорогих магазинах, не выходить на улицу после девяти вечера, не ездить в метро, ни с кем не знакомиться.
Мне, видимо, стоило как-то спросить канадца — правда ли, что Сергей сейчас сидит в итальянской тюрьме? Правда ли, что Сергей арестован за торговлю оружием? Быть может, к такому бизнесу его подвигли мои статьи? Или статьи моих подельщиков? Ведь нашу газету читали и за рубежом. Может, это мой приятель сплавлял Сергею арсеналы в боях познавшей радость побед? Но я повернулся к канадцу и сказал:
— Знаете, я действительно не понял, что вы имели в виду.
То есть признался в легкой форме дебилизма. И думал, что канадец оставит меня в покое, но не тут-то было.
— Так это же очень просто, — начавший набивать трубку канадец оставил свое занятие. — Тут все дело в свободе. Понимаете, здесь нет свободы. И не было. И не будет. Она здесь невозможна из-за местных атмосферных характеристик. Из-за географической широты. А еще из-за многих других, объективных причин.
Он задумчиво пососал янтарный мундштук великолепной трубки.
— Но там, где я сейчас живу, она невозможна из-за причин субъективных. Понимаете?
— Нет, — в третий раз сказал я, и мы остановились перед шлагбаумом. За шлагбаумом начинался ведущий к гостинице пандус. Очередной холуй — мужскому населению где-то надо работать, что-то делать! — поднял шлагбаум, мы подъехали под гостиничный козырек, канадец открыл дверцу, неловко выбрался наружу, достал носовой платок и громко высморкался.
Я повернулся к Алле.
— А у вас в каком отеле забронированы номера? — спросил я.
Её глаза округлились, губки растянулись в дежурную улыбку.
— Разве Ма вам не сказала?
Я чувствовал, что пора становиться строгим. Все эти полеты, парения, все эти трансценденции только приносили неприятности. Люди любят кулак. И поэтому мои губы сжались в ниточку.
— Нет, не сказала. Мне Ма ничего не сказала!
— А нам Ма сказала, чтобы мы остановились у Па. Что вы будете только рады. Вы будете рады, Па?
Дженни так, словно понимала по-русски, хмыкнула, и Алла сказала:
— Но вы не очень-то рады, да?
Но что толку в строгости, если строгим можешь быть только на словах? Строгость — это действие.
— Нет, — только и оставалось сказать мне, после чего я вылез под козырек к канадцу.
— Не утруждайтесь! — сказал он. — Я сейчас приму ванну, лягу спать. Позвоните мне вечером, да-а?
— Да, — сказал я и поманил гостиничного парня с тележкой. Парень маячил за дымчатым стеклом холла, поблескивал серебром галунов, но раньше парня и его тележки из-за автоматических дверей появился мой дорогой, черноусый и носатый, с благородными седыми висками и глазами пройдохи, в прекрасном осеннем пальто и легком шелковом шарфе, мой уважаемый Иосиф Акбарович, собственной персоной. Иосиф на меня не смотрел, он следовал за стройненькой штучкой в сапожках на высоком каблуке, небольшого роста, но ставившей ножки по-модельному, курившей сигарету, что-то выговаривавшей Акбаровичу, но беззлобно, небрежно, через плечо, хотя слушал он с подобострастием, вниманием, кивал и блестел зубами. Они остановились возле черного лимузина, открытую дверцу которого придерживал человек со стандартными, смазанными чертами лица, штучка полезла пальцами в кольцах в сумочку, вытащила из сумочки конверт, отдала конверт Иосифу, нырнула в нутро лимузина, дверца хлопнула, лимузин отчалил, а Иосиф Акбарович пошел от гостиницы прочь, пешком, весь такой изящный и независимый.
— Ведь у нас на вечер назначена встреча? — тактично выдержав паузу, произнес над моим ухом канадец. — Сергей говорил, что вы вечером отвезете меня к Кушниру, Шарифу Махмутовичу и Ашоту. Да-а?
— Да, — подтвердил я, наблюдая, как гостиничный парень нагружает багаж канадца на тележку. — Мы сегодня ужинаем. Я заеду за вами в половине девятого. А предварительно — позвоню.
Мы пожали друг другу руки, канадец в открытую вытер свою носовым платком, а я вернулся в джип и велел водителю ехать ко мне домой. Потом вспомнил, что он, наверное, не знает, где я живу, и начал называть адрес, но водитель взглянул на меня смазанным взглядом. Сокращение в органах не прошло бесследно для бизнеса. Бизнес стал другим.
Некоторое время мы ехали в молчании. Первой нарушила тишину Алла. Она сидела за моей спиной, дышала в затылок, ее слова были горячими, щекотали шею, растекались по плечам, просачивались ниже, текли по лопаткам, к пояснице. От Аллы стоило держаться подальше, эта женщина находилась в режиме поиска, соки бродили в ней.
— Мы вас не стесним, — горячила она мой затылок. — Просто у нас трудности со средствами. На счет нашей церкви решением суда пока наложен арест, и мы смогли собрать совсем немного денег. А ведь нам надо доехать до Кокшайска, нам надо перевезти тело в Москву, потом — в Штаты. Ма сказала, что Па обязательно поможет. Вы поможете нам, Па?
Кокшайск! Ну и название! Это был тот самый провинциальный городок на Северном Урале. Помню, помню. Что мой сын делал в краю угольных отвалов, исправительных лагерей, редкой тайги? Что это за церковь была им основана? Поче-
му — арест? Какие такие средства?
— Помогу, — сказал я: запас строгости во мне небольшой, в глубине своей я добр, мягкотел. — Вам нужны деньги?
— Я была уверена, что вы поможете, но деньги пока есть, немного, но есть, — ее дыхание было еще и очень ароматным, в нем смешивались запахи трав, молока. —Нам главное — приехать в Кокшайск.
Уже неподалеку от моего дома затренькал телефон.
— И что ты там делал? — спросил меня Иосиф Акбарович, стоило мне нажать кнопку ответа. — Что это за хрен, перед которым ты прогибался?
— Нет, это что ты там делал, — в тон ему ответил я. — Что это за фифа, что за конверт?! Это что, бандерша? Это твоя новая пассия? Любовница какого-то мафиози?
— Самое горячее — последнее, — Иосиф довольно хохотнул. — Это жена последнего Ванькиного заказчика. У них нет времени смотреть на его переделки, нет времени ждать переделок, они сказали, что если их посадили на сиглави, то пусть уж будут сиглави, а то стены в особняке голые, а если кто-то и найдет неточность, то для таких всегда наготове бетон и полноводная река по соседству. Последнее — шутка.
— Я понял, — сказал я.
— Извини, — Иосиф прокашлялся. — Я, кстати, еду к Ивану. Приедешь? Нам надо договориться — каким рейсом летим, то да сё. Завтра, дорогой, завтра надо вставать на крыло. Тебя, кстати, снабжают хорошим транспортом. В этой фирме нет вакансий? Кататься на таких джипиках, тусоваться со всякими фирменными людьми. Это приятно, приятно. Ну, так что? Тебя ждать? Я, знаешь ли, нашел этот Кокшайск на карте. Купил на развале рассекреченную карту, толстенный том, с вкладышами. Удивительно — в тех краях дорог нет, а вот к Кокшайску дороги проложены, причем, судя по карте, хорошего качества. И ветка железнодорожная. Я и подумал, что там была резервная столица, на случай атомной войны… Ладно, это всё лирика! Тебя ждать?
Кокшайск! Как много в этом звуке!
— Позвоню, — сказал я, отключился и в зеркало посмотрел на своих американцев: Тим спал, Дженни курила, Алла таращилась в окно.
— У вас уже есть билеты до Кокшайска? — спросил я.
— Нет, — ответила Алла. — А туда есть прямой рейс?
— Думаю, что прямого рейса всё-таки нет. Надо до Екатеринбурга, потом, скажем, до Серова, потом от Серова… Или от Екатеринбурга на поезде. Хотя на поезде нельзя, мы опоздаем…
— Мы? Вы тоже поедете? Ма говорила, что вам лучше туда не ехать!
Строгость! Где ты, моя строгость?
— И потом — куда опоздаем?
— К похоронам. Его закопают, положат в могилу… Или сожгут. Или в вашей церкви какие-то особые ритуалы?
— Тело будет лежать в морге, в леднике до нашего прилета, приезда — все рав-
но, — как-то отстраненно произнесла Алла. — Я звонила туда, договорилась. К тому же там идет следствие, там работают сыщики, они там ищут убийц…
— Вы так говорите, словно все знаете. Отсюда, ни разу в Кокшайске не побывав. Словно даже знаете, что и кого надо искать следствию!
— Это несложно, Па. Я всё знала еще в Нью-Йорке. По прилете мое знание укрепилось. В мире вообще очень много тех, кто бы хотел его убить. Слишком много. Это должно было произойти раньше или позже. Вопрос времени. И, прошу вас, Па, не говорите мне “вы”, очень вас прошу!
— Хорошо, но ведь наша смерть — тоже вопрос времени. Разве нет?
— Разные времена. Совершенно разные. У каждой смерти свое время. Понимаете?
— Нет! — ответил я, и мы приехали.
Моя двухкомнатная квартира не была подготовлена к приему гостей, но гостей не слишком-то это и волновало: Тим сразу заперся в ванной, Дженни уселась на кухне, в углу, на табуретку, поджала под себя ноги и попросила только включить музыку, я поставил Колтрейна, она благодарно улыбнулась и вставила в уголок рта сигарету, — Алла начала заваривать на всех какой-то цветочный, тонизирующий, успокаивающий, возбуждающе-расслабляющий чай и распаковала коробку с бессолевыми, безбелковыми галетами, с глазурью из пыльцы кактусов. Потом она попросила разрешения сделать несколько местных звонков и долго названивала то какой-то тете Любе, то Андрею Вячеславовичу, то Катерине Сергеевне. Утомилась. Выпила чаю, съела галету, позвонила Риммочке и удивительно быстро с этой Риммочкой поругалась. Я же, жуя галеты и прихлебывая чай, ходил туда-сюда, что-то убирал, что-то прятал в шкаф. На автоответчике вновь были сообщения от хриплой бабы, которая просто сказала, что нашу встречу отменить невозможно, и от Владимира Петровича, который недоумевал, почему я с ним не связался. Я прослушал сообщения под аккомпанемент криков Аллы.
— Вы не волнуйтесь, Па, — сказала Алла, наконец послав Риммочку куда подальше. — Мы же только на одну ночь. Тим ляжет на полу, у него спальный мешок, он скаут, он привык, я лягу с Дженни на диване. Диван раскладывается? Да? Отлично!
Алла вновь начала набирать номера, спрашивать — не пришел ли Анатолий, не вернулась ли Татьяна, не освободился ли Абрам Моисеевич. Из ванной появился Тим, чистый, с влажными волосами, съел галету, выпил чаю, достал свой спальный мешок, лег у стеночки и тут же заснул. Дженни попросила стакан молока и выпила его медленными, длинными глотками. После чего закурила новую сигарету.
Я взглянул на часы. Скоро надо было переодеваться, собираться к канадцу, за мной должен был заехать водитель, надо было звонить Кушниру, Шарифу Махмутовичу и Ашоту, а тут эта Алла сидела на телефоне, раздражая меня все больше и больше. Я хотел было ей сказать, чтобы она не суетилась, чтобы по примеру Тима сходила в ванную, чтобы отдохнула, что билет до Кокшайска я возьму, возьму на всех, и тут по мобильному позвонил Ващинский и сказал, что Иван и Иосиф Акбарович совершенно распоясались.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я позвонил Ванечке, хотел с ним поговорить по старой дружбе, а у него в мастерской сидел Иосиф, и я сказал, что завтра собираюсь вылетать, что ты летишь со мной, а Ваня сказал мне, что ты летишь с ними, а что мне там вообще делать нечего… — Ващинский захлюпал носом и расплакался.
— Пожалуйста, не плачь! — попросил я. — Они такие, они мне тоже намекали, что меня не возьмут. Да мне и всё равно, с кем туда лететь. Главное — добраться. А Иван и Иосиф хорошие. Они добрые…
— Не могу не плакать, — у Ващинского слезы явно текли ручьем. — И при чем тут ты? Они и не допускают возможности, что это мой сын! Они считают, что у меня не может быть сына! Они думают, что если я… то… Нет, не могу, извини…
Ващинский всегда думает только о себе. Только о себе. Хотя — почему должно быть иначе? Ну почему?
Телефон тут же затренькал вновь — водитель сообщал, что скоро подъедет к моему дому. Как быстро пролетело время! Так оно пройдет окончательно. Минует, обойдет, оставит за собой. Не успеешь собраться, приготовиться, а уже не будет ни секунды, ни доли секунды, чтобы в последний раз всмотреться в свое отражение, чтобы дотронуться до тех, кто тебе близок, дорог, кто тобою любим. Будешь просить об отсрочке, а получишь отказ. Потому что иного ответа нет и быть не может. Какая безжалостность! Причем она проявляется в самых банальных мелочах, в том, что при поверхностном взгляде кажется самым незначащим, пустым. Пойти налево? Нет, только прямо. Сесть? Встать!
Я вытащил из шкафа костюм, достал белую рубашку, повязал шейный платок. Видимо, что-то в моем облике было интригующее, настолько, что даже слепая Дженни сказала, что, судя по шороху материи, костюм мне идет, что бриться мне не надо — ей понравилось, как шуршала моя щетина. Из комнаты, где спал Тим, вышла Алла с телефонной трубкой в руках — голос Абрама Моисеевича гнусаво и медленно болтался внутри трубки, что-то настойчиво объясняя, — и сказала, чтобы я не волновался: во всех случаях, при любых раскладах один билет до Кокшайска мой.
Я спустился к машине, как только мы отъехали, позвонил канадцу: канадец повязывал галстук и, видимо — со сна, как-то странно запинался. Мы подъехали к гостинице. Возле стеклянных дверей, под козырьком, стояла машина “Скорой помощи”, из нее выгружали носилки, чуть поодаль — машина милиции. Из холла гостиницы — там была какая-то нервозная обстановка, она ощущалась прямо-таки кожей, — я набрал номер канадца. Сначала никто не ответил, потом трубку сняли и сразу спросили “Кто говорит?”
— Дед Пихто! — буркнул я, спрятал трубку в карман плаща, поднялся на лифте на нужный этаж.
Дверь номера канадца была открыта, возле стояли люди. Я прошел мимо, мельком заглянув через плечи стоявших возле: канадец сидел в кресле, за ним, на стене, была здоровенная кровяная клякса — стреляли из крупнокалиберного оружия, практически в упор. Развороченное лицо, снесенный затылок.
Я прошел до конца коридора, постучал в номер 673. Открыла маленькая черноволосая женщина.
— Si? — она смотрела на меня так, словно у меня на лбу была приклеена стодолларовая купюра.
— Puedo usar su telefono? — спросил я.
— No! — она захлопнула дверь.
— Muchas gracias! — сказал я цифрам 673 и пошел назад: складывалось впечатление, что ужинать нам придется без канадца.
Мне пришлось задержаться у лифта. Пришел лифт, оттуда выскочили два настоящих владимира петровича, быстро пошли по коридору. Карман моего плаща по-прежнему оттопыривал бумажный шар. Что остается после нас? Скомканные бумажки? Кровавые пятна на стене? Пятна смываются, бумажки выбрасываются в мусорные ведра.
Я нажал кнопку, и лифт пошел вниз.
Хамдани
…Рассказывают, что это самые лучшие из всех боевых лошадей. Обычно они вороные, высокие, мосластые, стойкие и выносливые, как верблюды. Один воин из войска ад-Дауда обладал такой лошадью, подаренной ему за его верность и смелость. В бою с рыцарями под горой Кармель вышедший против этого воина рыцарь ударил его лошадь копьем в шейные связки. Шея лошади свернулась на сторону, копье, пройдя через основание шеи, пронзило бедро воина и вышло с другой стороны, но ни лошадь, ни всадник не пошатнулись от этого удара. Напротив! Истекающий кровью воин, на лошади, смотревшей в сторону от врагов, сумел не только мечом убить своего противника, но и, вытащив копье из бедра, продолжить участие в битве. Удивительная лошадь выздоровела, как выздоровел и сам воин, но через несколько месяцев на узкой горной дороге им встретился одинокий рыцарь, который сразу ударил лошадь в лоб, пробил его, а сам, исхитрившийся развернуть свою кобылу, поскакал прочь. Лошадь не покачнулась, уцелела и после второй страшной раны, а рыцаря догнала стрела доблестного ад-Даудова воина. Но и на этом история этой лошади породы хамдани не закончилась. Через пару лет воин почувствовал, что лошадь стала тяжеловата на быстром аллюре, и продал ее во время перемирия одному из эдесских рыцарей. Через год лошадь околела. Рыцарь специально выпросил у самого ад-Дауда разрешение и приехал требовать назад деньги, находясь под охраной закона о посольствах. “Как же так! — воскликнул воин, понимая, что рыцарь просто так назад не уедет. — Ты ездил на лошади год, пала она под тобой, а деньги ты всё равно требуешь назад!” — “Вы, знатоки арабских скакунов, это подстроили, — отвечал рыцарь. — Вы опоили ее зельем, от которого она и умерла ровно через год!” И был так убежден в своей правоте, что добился почти половины заплаченной за лошадь суммы…
Иосиф Акбарович был человеком незатейливым и прямым. Однако перед людьми, Иосифа Акбаровича видевшими впервые, не имевшими счастия долгого с ним общения, он выступал как хитрец, себе на уме, деляга, хвастун и позер. В случае Иосифа Акбаровича несовпадение подлинной сущности и личины, роли и естества было столь разительными, что случались и самые настоящие казусы. Неприятности. Доходившие в пору юности и молодости Иосифа Акбаровича до натуральных выяснений отношений с хватанием за грудки, драк один на один и общих потасовок. И дело было, как казалось мне раньше и как кажется сейчас, в том, что Иосиф Акбарович имел со многими из тех, кто окружал его, кто мог и кто составлял о нем мнение, изна-
чально неравные — подчеркну: неравные! — условия старта. Он еще только готовился, разминался, а вышедшие с ним вместе на дорожку уже бежали. Уже мелькали пятками. Тут ведь не бывает фальстартов, бывают опоздавшие, не понявшие — что за соревнования, куда это они попали, но если ты стартанул, то можешь быть спокоен — тебя не остановят, не вернут в исходную позицию. Хотя бы потому, что это невозможно. Исходная позиция — небытие, конечная, туда, куда все бегут наперегонки, — смерть. Мне могут возразить, что равных условий не бывает в принципе, что их искуственное выравнивание возможно лишь в форме деклараций. А я и не буду спорить — соглашусь. Потому что равенство берется боем. В кровь. Уравнять без страданий не получается никак. Слова тут бесполезны. Другое мне не известно, с другим я не сталкивался. Вот неравенство, действительно, достижимо легко, без усилий. Стать неравным может любой дурак, уже от рождения являющийся неравным. Вот ты — выравняйся, подравняйся. Животики убрать! И — левой, левой!..
Итак, Иосиф Акбарович, тогда еще совсем юный, неоперившийся человечек, появляется в Москве. Конец шестидесятых, начало семидесятых. Мать, вдова полковника-танкиста, бабушка, вдова старого большевика, тетя, старая дева, — все вместе они приезжают и втискиваются в квартиру бабушкиной сестры, вдовы видного деятеля международного коммунистического движения, поэтессы и художницы, переводчицы и писательницы. Бабушку Иосифа и её сестру разделили мировая война, революция, война гражданская. Бабушка Иосифа становится подданной эсэсэсэрии, что автоматически означает девять граммов для мужа, лагерь для жены. Её сестра поддерживает мужа в борьбе за мировую революцию и советское влияние, носит передачи в тюрьмы Багдада, Тегерана, Парижа. У них у всех вроде бы иранские корни, выпрямившиеся в горниле советизации, интернационализма, помощи братским народам. Одним сло-
вом — юг, знойный юг, воспоминания, замешенные на героизме и больших идеях, а тут — и холодно, и недружелюбно, в магазинах — пирамидальные пакеты молока, которые расклеиваются, и молоко течет по ногам. Пенсия за полковника, пенсия за деятеля международного коммунистического движения, пенсия, выплаты, пенсия. А к идеям отношение циничное. Не то чтобы окраина, но не центр, не самая хорошая школа, но и не самая плохая. Иосиф — единственный мужчина в этом доме, в этой трехкомнатной квартире в блочной башне, где все маленькое, несоразмерное ни прошлому опыту четырех женщин, ни их притязаниям. Они вытеснены на обочину. Тут еще мать выходит замуж, муж, дающий Иосифу свою русскую фамилию, подселяется к ним, завоевывает искреннюю любовь пасынка, но гибнет по- глупому, от поздно диагностированного аппендицита, от гнойного перитонита, под ножом хирурга. И Иосиф, не в силах выдержать всего с ним происходящего, толстеет, покрывается коростой, весь в гнойных прыщиках, по нескольку раз в день изводит себя онанизмом, запираясь в совмещенном санузле, а женщины, мать, тетя, бабушки стоят возле запертой двери и требуют открыть, уверенные, что Иосиф там пробует вскрыть себе вены. Он бы вскрыл, да очень боялся боли. И вида крови заодно.
Тут мы с ним и знакомимся — мои дворовые приятели долго изводят Иосифа своими насмешками, каверзами, издевательством, потом решают предложить тому выбор: или он выдерживает от каждого из них по удару в живот и принимается в качестве своего, или все будет продолжаться по-старому. Он выбирает первое, испытание проходит, а потом, по-свойски, мстит каждому по отдельности. Лупцует по-страшному. Так я познакомился с восточным коварством. Иосиф Акбарович был коварен, удивительно коварен, непривычно коварен.
Я бил одним из первых, мне же выпадает одному из первых подвергнуться нападению. Иосиф вылетает из-за угла, но у меня в руках пакет с картошкой — примерный внук, ходит по просьбе бабушки в овощной, где дико воняет, где работники с синих халатах истово матерятся, а покупатели копаются в грязи, — я инстинктивно выставляю пакет перед собой, бумага от его удара лопается, полугнилая картошка, комочки земли — все это сыплется на заплеванный асфальт возле видавшей виды телефонной будки, Иосиф от неожиданности опускает руки и получает от меня сочный удар по яйцам.
Я хорошо играл в футбол, даже ездил некоторое время на тренировки на Песчаную, пока меня, как неперспективного, не выкинули; удар, тем не менее, был худо-бедно поставлен. Как оказалось, только мне и Витьку из последнего подъезда, с первого этажа, удалось избегнуть мщения. Витька, правда, насмерть сбила машина, но, думаю, с ним Иосифу пришлось бы здорово повозиться, даже при условии внезапности Витек представлял самую грозную силу. Конопатый и квадратный, Витек тягал гири. Иосиф потом, через много лет, в приступе воспоминаний, рассказывал, что по ощущениям витьковский удар был одним из самых слабых. Самые грозные и сильные, свою силу сознающие, и погибают нелепо. Лепая смерть для прочих. В тот же раз Иосиф вспомнил, что я-то бил на совесть: “Ну и гад же ты был!” — заключил тогда Иосиф.
Но мой удар по яйцам лишь на время вырубил Иосифа. Я успел смыться. И, думаю, никак не повлиял на его удивительное, всепоглащающее, проявлявшееся уже тогда влечение к женщинам. Разве что — усилил. Эпоха его онанизма прошла ураганом и не оставила следа. Его первая женщина, заведующая молочным отделом универсама, думаю никогда и не узнала, что присланный с запиской молодой человек, — сырку там, твердых и мягких сортов, маслица, — взбивший в ней самой сметану, всего лишь восьмиклассник. Когда щеки его ровесников были еще гладки и нежны, Иосиф уже вовсю брился, и его плечи покрывала густая шерсть, когда же мы начали бриться, Иосиф начал понемногу лысеть, а соседка из квартиры напротив, тоже — поэтесса, в их доме процент интеллигенции был выше, чем в прочих по соседству, стала на постоянной основе приглашать Иосифа на чашечку чаю. Ох и драл же он ее! Так драл, что крики поэтессы оглашали наш мирный двор, а все его бабушки-тети-мамы, втайне гордясь Иосифом, возмущались и запрещали ему ходить к соседке: будто бы ее чай был вреден для его желудка, будто бы сласти пробуждали в нем полноту. Иосиф прятал улыбку, скашивал миндалевидные глаза, скрёб щеку.
— У поэтессы есть подруга, одна старая кошелка. Хочет, чтобы её познакомили с молодым человеком. У кошелки машина с шофером и муж — адмирал. Или — академик. Не знаю точно. Тебя познакомить? — говорил мне Иосиф. — Ей лет, наверное, тридцать уже. Ногти красные-красные. И на ногах. Хочешь?
Я отказался. Испугался, наверное. Потом очень жалел. Очень. Но что касается сластей, то опасения Иосифовых женщин оказались совершенно справедливыми. Однако брюшко Иосифа было что барабан, он еще начал заниматься подводным плаванием, сновал в моноласте по дорожке бассейна туда-сюда, туда-сюда, развивал плечевой пояс, постепенно становился всеобщим любимцем, заводилой. Потом откуда-то появился его дядя, удивительно богатый человек из Нахичевани, может быть, из Дербента, а может быть, — из Баку. Дядя приезжал в Москву, привозил деньги, острое вяленое мясо, маринованный чеснок. Дядя играл в бильярд в парке
им. Горького, играл на большие деньги, всегда выигрывал, а когда Иосиф поступил в институт, подарил тому золотые часы и золотую цепочку. Дяде очень нравилось, что его племянник живет с женщинами старше себя, дядя подбил Иосифа, чтобы тот сам ответил на призывы жены то ли адмирала, то ли академика, а потом нашел ему невесту, скромную девушку из очень приличной семьи, и Иосиф безропотно женился, влюбил-
ся в свою молодую жену, которую до свадьбы видел от силы раза три, они нарожали детей, теперь эта его скромная девушка была плотной красавицей с еще более, чем у Иосифа, миндалевидными глазами, с очаровательно уменьшающейся при улыбке верхней губой, пушком на щеках и удивительным чувством юмора. Она позволяла Иосифу делать что угодно, видимо, по одной только причине: она его по-настоящему любила. А как было его не любить, спрашивается?
Всеобщий любимец и лишил меня девственности. Нет, не в ващинском понимании этого слова, а посредством двух центровых проституток, купленных Иосифом на очередное дядино вливание, в только что отстроенном “Интуристе”. Его раздражала моя непорочность, но он тактично помалкивал. Он выслушивал мои рассказы о неудачах, о том, как, например, Катька, в любовь к которой я обрушился, выставляет колени и локти, сжимает бедра, щиплется и кусается, и цокал языком.
— В тебе слишком много напора, — говорил Иосиф, — ты какой-то не среднерусский. Прижался бы к ней, поспал, она бы обиделась — как же так? — и утром бы…
И чтобы не затягивать дело разговорами, он, Иосиф Акбарович, нашел этих лярв, выписал их, заплатив хрустящими сиреневыми дядиными двадцатипятирублевками, и, сидя в кресле и поглядывая на расстилающуюся перед ним Москву, распорядился, чтобы они выжали меня, перекрутили, встряхнули, вылизали, обсосали, опустошили, высосали. Что они и сделали. Цели были ясны, задача была выполнена. Так Иосиф стал мне еще более близок.
Мне следовало сразу позвонить моим работодателям, кому-то кроме Иосифа Акбаровича, быть может, тому самому Петровичу, признаться ему в чем-нибудь удивительном, но вид канадца в кресле, кровь и мозги — на стене, но ритм гостиничного коридора, ковер, запах, по старой памяти, по памяти “Интуриста”, впечатанной в меня напрочь, запечатленной, диктовали — Иосиф, Иосиф, Иосиф! Я вернулся к лифтам, из одного выгружались носилки — для тела канадца, из другого — люди с одинаковыми лицами — для следствия, из третьего — две мандавошки в мини-юбках — нет, эти вряд ли предназначались для его номера, их, вполне возможно, ждали в номере по соседству для вечернего перепихона, а из четвертого — нет, из четвертого никто не выгружался, он был свободен, в него погрузился я. И ухнул вниз. Даже екнуло сердце. Эх, лифты, лифты — берегите лифт, берегите здоровье!
Летя вниз, в лифте я набрал его домашний номер. Ответила старшая дочь, сказала, что папы нет, что может позвать маму, я поблагодарил и отказался. Я набрал номер его тайной берлоги, однокомнатной квартирки в Бибиреве, куда он закатывался время от времени, словно Ващинский-старший в Гурзуф, — как измельчало всё, сжалось, как! — но там никто не отвечал. И я набрал номер его мобильного, сделал то, с чего надо было начать и почти сразу услышал голос Иосифа, бодрый и веселый:
— Я скоро, скоро буду! Пока-а!..
Где он будет, я спросить не успел, — может, у Ивана в мастерской? — Иосиф отключился, лифт остановился на первом этаже. Перезвонить? Я опустился в кресло, весь холл был как на ладони, двери раскрывались и закрывались, за стеклами цвел город. Я позвонил водителю, сказал, что канадец задерживается. Несколько удивленно тот ответил, что нет проблем, сколько надо, столько он и будет стоять, хоть до утра. Мобильный Кушнера был вне зоны досягаемости, Шариф Махмутович металлическим голосом просил оставить сообщение, Ашот был отключен. Я позвонил Ивану, но там были длинные гудки, а стоило мне прекратить тщетные попытки услышить хоть чей-то голос, как мой телефон затренькал и я услышал Сергея.
— Алло! — слышимость продолжала оставаться удивительной, словно его камера в итальянской тюрьме располагалась за стойкой бара этой шикарной русской гостиницы. — Как там наш друг? Ты его хорошо встретил?
— По высшему разряду! Только он вдруг занедужил.
— Что он сделал?
— Он заболел. У него серьезная болезнь. И я боюсь, что наш друг не сможет поехать на ужин. У него очень болит голова, просто раскалывается, к нему приехали врачи, ему оказывают помощь, но, мне кажется, помочь ему трудновато…
— К завтраку он поправится? — спросил Сергей.
— Нет, не поправится.
Сергей подышал в трубку. Теперь я услышал еще и музыку. Это был джаз, Пэт Мэттени. Откуда что берется?! Карабинеры крутят джаз для задержанных, задержанные — для карабинеров?
— У него хроническое заболевание? — продолжал своё Сергей.
— Скорее — фатальное. Собственно, ему уже не нужна помощь.
— А что с теми, кто с ним будет ужинать? Ты им звонил?
— Они вне досягаемости.
— Хорошо, — где-то у Сергея грохнула железная дверь, — мне пора заканчивать, но я с тобой ещё свяжусь.
Он со мной свяжется! Ну-ну! Я машинально набрал мастерскую. Тишина! У меня появилась мысль поехать домой, сесть перед телевизором, включить видик, посмотреть что-нибудь старенькое, потом — новости, потом какое-нибудь ток-шоу, поглупее, но дома-то сидели апостолы, последователи, ученики моего сына! Лихая слепая и слабый на желудок. Как они там у меня уживались? Не найду ли я, вернувшись, кого-то в кресле, не найду ли я и там кровавые пятна на стенах?
Я пошарил по карманам, вытащил сотенную, поднялся с кресла и взял в баре кружку пива. В такой гостинице могли бы наливать и полнее. Я сказал об этом бармену, и тот был просто потрясен, потрясен настолько, что начал оправдываться и говорить, что если налить полнее, то кружку неудобно нести или подносить ко рту — можно пролить. Я ответил, что люблю нести кружку аккуратно, тщательно, поднося ко рту, люблю следить за волнением пива в кружке и люблю в это время совершать упреждающие расплескивание действия — чуть замедлять шаг, чуть убыстрять, чуть поднимать руку, чуть опускать. Бармен проникся и пива подлил. Вровень с краем.
Но не успел я отхлебнуть, как мне на плечо легла рука. Пиво расплескалось, но это был Иосиф! Иосиф глотал мартини с водочкой из бокала с оливкой, был свеж, а под глазами его лежали характерные темно-сиреневые круги: он был только что из постели, где демонстрировал свою силу и мощь, где кряхтел и попукивал, наподдавал и наяривал. Одним словом — Иосиф Акбарович был в своем репертуаре. А его, между прочим, ждали дома детки.
— Сколько раз я тебе говорил — не пей ты пива! От него пропадает желание. Холестерин, проблемы с сердцем, — Иосиф подвел меня с столику: за столиком сидела утренняя стройненькая штучка и курила. — Снежана! — назвал Иосиф имя штучки и штучка откликнулась, повела плечиком, выпустила облачко ароматного дыма. Холеная, с идеальной кожей, пустым и одновременно потерянным взглядом пронзительно голубых глаз. Пухлые красные губы, высокая грудь, цепочка родинок на правой щеке. Перед нею стояла чашечка остывшего кофе и, стоило ей открыть рот, как слышался то ли Краснодар, то ли Ростов, то ли Армавир. Кольца, браслеты, цепочки.
Я подумал о том, что время подготовки у Снежаны всегда растянуто — из-за украшений, — всегда дольше, чем у других, подумал также о том, что Иосифу, видимо, это доставляет удовольствие, он, наверное, полулежит на диване — живот слегка свесился на сторону, он покачивает ногой, барабанит пальцами по собственному бедру, но не от нетерпения, а от наслаждения видом: Снежана снимает сначала кольца, стягивает узкие браслеты, расстегивает цепочки, складывает все это на специальные тарелочки или просто сваливает на полку под зеркалом и — поворачивается к нему, вылезая из облегающей кофточки — кофточка на голое тело, соски напряжены, кофточка летит на кресло, соски нацеливаются на Иосифа. Судя по виду Снежаны, ей хотелось всегда, и она была крута даже для Иосифа. Но, с другой стороны, это была его специализация. Иосиф постоянно дружил с такими женщинами, а неудовлетворенность жен банкиров и нефтегазовых королей — общее место. Я подумал, что общие места всегда лгут, и хлебнул пива.
— …швейцарец Дюрст, — говорил тем временем Иосиф Акбарович, — попытался использовать в зоотехнике систему классификации конституциональных типов человека, разработанную французским медиком Сиго. Арабских лошадей Дюрст относил к дыхательно-мозговому типу. И в этом определенная натяжка. Согласитесь, странно выглядит сравнение человека, характеризующегося преимущественным развитием нервной деятельности, с арабской лошадью.
Снежана была согласна, да и я не спорил.
— А вот профессор Кулешов выдвинул другую концепцию, концепцию грубых, плотных и рыхлых типов. Не вдаваясь в подробности, можно сказать, что настоящий арабский скакун имеет нежную плотную конституцию. С явным преобладанием сухости. У таких лошадей легкие головы, большие глаза, широкие ноздри, тонкие губы, сильная мускулатура, тонкая кожа, под которой проступает сеть периферических сосудов. Корпус относительно легкий, конечности тонкие и длинные, с хорошо очерченными суставами и отбитыми сухожилиями.
— Я слышала, что кастрация… — вклинилась Снежана. — Это вообще-то, — она хмыкнула и прикурила новую сигарету, — такой ужас! Бедные!
— Помимо различий в конституции, жеребцы обладают большей по сравнению с кобылами возбудимостью и повышенной окислительной способностью крови: больший процент гемоглобина, большее количество эритроцитов, более высокий сухой остаток крови…
— Откуда ты все это знаешь? — спросил я тихо, наклонясь к Иосифу, он не ответил.
— …и железа… — вновь вклинилась Снежана. — От настоящих мужиков пахнет железом…
— Иногда — золотом, — сказал я.
Она на меня даже не посмотрела.
— У рано кастрированных жеребцов наблюдается увелечение роста трубчатых костей в длину, — продолжал Иосиф, — поэтому по высоте в холке мерины часто крупнее жеребцов и кобыл. Зато гребень шеи у мерина не достигает такого развития, как у жеребцов. У меринов более узкая грудь, немного длиннее туловище и легче костяк…
— И все-таки твой художник — халтурщик! — поводя глазками, сказала Снежа-
на. — Ему заказывали одно, он делает другое. Перед людьми стыдно. Перед серьезными людьми по-настоящему стыдно. Если бы не ты — забрали бы аванс, расхуячили бы его мастерскую, — Снежана явно заводилась. — У нас так не делают, у нас так не ходят. Кастрировали бы его, как этих, бля, жеребцов. Подумаешь — художник! Да у мужа есть друзья, один из них так рисует, портрет мой сделал, дочкиными цветными карандашами. Слезинку мне на щеку пустил. Так похоже! А ты кто? — Снежана чуть успокоилась и сквозь меня посмотрела на огни города. Московские огни успокаивают снежан. Снежаны отходчивы.
— Он мой друг, — сказал Иосиф Акбарович: всегда должен быть рядом человек, который может произнести такие слова. Это дорогого стоит.
— Хорошо, — разрешила Снежана и выплеснула в рот остатки кофе. — Идите оба!..
Мы поднялись. Иосиф залпом допил мартини, потянулся за Снежаниной ручкой, ее парфюмированной кожей отер свои мартини-водочные губы, сказал: “Все будет в порядке! Я жду звонка!”, мне пришло в голову щелкнуть каблуками, я развернулся так, что взыграли полы моего плаща, и мы вышли из бара.
— Зачем ты ей целуешь руку? — спросил я. — Кто-нибудь увидит, и тогда ее муж…
— Ее муж меня об этом и просил! — перебил Иосиф. — С ее мужем я учился в одной группе. Хороший был мальчик, сын приличных родителей, мать — ВЦСПС, отец — отдел строительства ЦК, мать и сейчас жива, такая цветущая женщина, полная, дородная, а вот отца выкинули из окна, слишком много знал, деньги партии, деньги народа, но кое-что осталось, кое-что было куда надо вложено, и вот этот парень уехал в Америку, там пообтерся, вернулся, развелся со своей старой женой, женился на этой, приехавшей покорять Москву и первым делом попавшей к нему в постель, а ему понравилось, заделал ей детей, а теперь ищет чего-то нового, хочется ему то ли мулатку, то ли совершенно черную, хочет перебраться в штат Мэн, хочет там бродить по лесам…
— У нас тоже есть леса, у нас тоже можно бродить…
— В толпе охранников? Ждать, пока специально подпиленное дерево раскокает твою голову? У него недвижимость, дома, там будут висеть Ивановы арабские скакуны, а ему нужна безопасность, безопасность и спокойствие.
— Нам бы они тоже не помешали…
— Это точно!
Мы сели в кресла неподалеку от лифтов, Иосиф закурил.
— Понимаешь, — в глазах Иосифа появилась поволока, ноздри его задрожали, — эта Снежана в меня втюрилась, она на людях меня волтузит, шпыняет, хамит мне по-страшному, но стоит нам оказаться вдвоем, падает на колени, просит прощения, умоляет даже…
— А ты?
— В меня давно не влюблялись. Я бы сказал, что меня никто никогда не любил, за исключением бабушки, тети, мамы, но меня любит Айдан, её любовь это, ты понимаешь, вселенная. А эта Снежана…
Я посмотрел на Иосифа. Выглядящий значительно старше своих лет, толстый, обвислый мужик. Носище, брови, щетина. Торчащие из ноздрей жесткие волоски. Его любят! Перед ним падают на колени, у него просят прощения! Любовь его жены — вселенная. С туманностями и черными дырами, не иначе.
— И она первая, которой не надо предлагать — давай, мол, вот так, а давай так, а сделай так, — первая, которую не надо уговаривать. Мне стоит только подумать, а она уже меняет позу, уже делает то, что мне хочется. И я, как десятиклассник, выдаю такие кульбиты! — его миндаль сузился, губы растянулись в улыбке. — И она такая добрая! То, что она говорит, то, что ругается, — это внешнее, наносное. Она внутри совсем иная. Она одинокая, очень одинокая, дочь в интернате, в Швейцарии, сын в школе, в Англии, — ни знакомых, ни друзей…
— А ты заплачь, — предложил я Иосифу, — пусти слезу! Разрыдайся!
Иосиф дернулся, искоса посмотрел на меня, полез за новой сигаретой.
— Нет, ну правда! Вернись, бухнись перед ней на колени, в качестве ответного хода, или, наоборот, обхами ее, обзови блядью позорной, вонючей подстилкой, сукой продажной…
— Ну ладно! — Иосиф положил руку мне на плечо. — Хватит, хватит…
— Почему хватит? — спросил я. — Ты мне расписываешь качества обыкновенной шлюхи, у которой в мозгах больше, чем две извилины. И тебя поражает, что их больше. Так у тебя выборка плохая, хоть ты и перетрахал… Сколько ты перетрахал?
— Около тысячи… Постой… Да, почти столько! С ума сойти!
— И всё равно — выборка у тебя плохая, ты…
Из одного лифта вышли серьезные люди, из другого — санитары выкатили носилки. На них лежало тело в наглухо застегнутом черном пластиковом мешке.
— Кто-то дал дубака! — сказал Иосиф. — Катят, козлы, головой вперед…
— Они вкатили вперед ногами, не разворачиваться же в лифте, — выступил я в защиту санитаров, но они не развернули носилки, а в том же порядке проследовали к выходу, и сквозь стекло мы увидели, как они загружают тело в труповозку. — Это, кстати, тот тип, которого я сегодня встречал в аэропорту. Канадец один, приятель и компаньон Сергея. Помнишь моего одноклассника? Ему вышибли мозги. Не однокласснику, а канадцу. Примерно за двадцать минут до того, как я за ним заехал. Теперь не знаю, что делать. Мои начальники, к которым я должен его привезти на ужин, куда-то запропастились, Сергей сидит в итальянской тюрьме и ждет, что его вытащат адвокаты, адвокатам и Сергей, и всё остальное по хрену, дома у меня трое диких америкосов, завтра нам надо быть в Кокшайске…
— Там убили моего сына! — лежащая на моем плече рука Иосифа отяжелела, крепкие волосатые пальцы сжались, и стало больно. — У меня отняли сына! Едем к Ивану, там что-нибудь придумаем, что-нибудь решим! Он, кстати, должен был заняться билетами!..
Мы поднялись и, смешавшись с группой серьезных людей, направились к выходу. Один из них набирал номер на своем мобильном телефоне. Когда он поднес его к уху, зазвонил мой. Я приотстал, вытащил трубку.
— Добрый вечер! — услышал я и, вглядевшись в уходящего серьезного человека, понял, что говорит именно он. — Простите, это вы минут сорок назад звонили по номеру … — и он назвал гостиничный телефон канадца.
— Да, — ответил я.
— Понимаете, тут случилась одна досадная неприятность. И мне…
— А вы кто? — спросил я.
— Я товарищ господина … — серьезный назвал фамилию канадца. — Мне бы очень хотелось с вами встретиться. Как можно скорее.
— Скорее — это когда?
— Прямо сегодня. Прямо сейчас.
— Сейчас я не могу, — сказал я после небольшой паузы. — Я уже собираюсь спать. У меня был очень тяжелый день.
— Тогда завтра. Утром. Запишите адрес, — он продиктовал. — Подъезд номер один. Пропуск для вас будет. Меня зовут Анатолий Петрович. Договорились? Часам к девяти. Хорошо?
— Хорошо! — ответил я и отключился.
Какой милый адрес! Какой милый подъезд! Через него когда-то входил Юрий Владимирович Андропов. А завтра войду я. Или нет — не войду, а уеду, уеду в Кокшайск, уеду, чтобы никогда не возвращаться назад. Анатолий Петрович! Не жди меня!
Серьезные люди рассаживались по “Волгам” с синими и красными фонариками на крышах, метрдотель в облегающем сюртуке, с кружевным платочком в наманикюренных пальцах объяснял группе недавно прибывших японцев, что ничего особенного не случилось, что люди в камуфляже и с короткоствольными автоматами лишь внешнее, лишь проходящее, лишь то, что имеет к русской душе отношение случайное, но приглядевшись внимательнее, я понял, что это не метрдотель, а известный камерный певец, приехавший на свой же концерт в — конференц-зале отеля.
— Комбава! — поприветствовал я несчастных туристов, они же, слегка ошарашенные, радостно закивали.
Иосиф Акбарович поджидал меня под козырьком. Он курил, часто затягивался, имел взъерошенный вид.
— Твои познания в языках внушают трепет, — сказал Иосиф.
— Если тебя как-нибудь, не дай бог, измудохают, у тебя будет много времени на лечение, то ты по моему примеру сможешь заняться компьютерным освоением языков. Эффект практически нулевой, но впечатление можно произвести…
Известный камерный певец вышел вслед за нами, и Иосиф, по моему примеру приняв его за метрдотеля, прищелкнув пальцами, сквозь зубы обратился к нему:
— Любезный! Изобразите-ка нам такси!
Одутловатое лицо певца от обиды залоснилось.
— Это певец, а не работник гостиницы, — пришел я на помощь.
— Ну, пусть подработает! — сказал Иосиф. — Предоставление услуг — самый надежный бизнес, а на вокальное искусство надеяться глупо…
Тут возле нас затормозил темно-красный “мерседес”, и водитель крикнул, что послан Снежаной, чтобы поступить в подчинение к Иосифу Акбаровичу.
— Это я! — объявил Иосиф, и мы полезли в “мерседес”.
— Ты бы хоть напоследок что-нибудь спел! — на прощание предложил Иосиф певцу, а мы поехали. Кто знает — может, певец и блажил нам вслед. Куда, куда вы удалились!
Тут я вспомнил, что только завтракал, причем стряпней Иосифа.
— Иосиф! — сказал я. — Если мы едем к Ивану, давай купим еды. У него же всегда шаром покати.
— Со вчерашнего у него должны были остаться огурцы и куриные грудки. Грудки мы пожарим, огурцы пойдут на закусь… Следовательно, нужны хлеб и водка. Ну, пять-шесть пива. И потом — как ты можешь думать о еде? Убили моего сына!
Иосифа несло. Четверо дочерей! Четверо красавиц. И сейчас он должен был начать говорить, что его жизнь поломана, что он всегда занимается другими людьми, другими делами, а не собой, не своими делами, что если бы он был занят собой и своими делами, то не упускал бы сына из поля зрения, что тогда бы с сыном ничего не случилось. И он действительно начал это говорить, начал выгружать из себя потоки слов, все — монотонно, без ващинского напора, но куда с большей убедительностью. Я немного послушал, послушал, достал телефон и набрал номер моего приятеля, того, что снабжал меня материальчиками.
Мой приятель что-то жевал и очень удивился моему звонку. Голос его пробивался сквозь похрустывание и дробящееся эхо. Я объяснил, что меня позвали на беседу в одно хорошо известное ему учреждение, что мне бы хотелось с ним посоветоваться, как себя вести.
— А что за учреждение-то? — спросил мой приятель.
— Контора. Бывшая глубокого бурения, ныне — федерального. Я должен быть там завтра утром, вот я и хотел…
Мой приятель хмыкнул.
— Пусть пришлют повестку. По устному приглашению не ходи. Ты как вообще? Оклемался? Ничего не болит?
— Нормально всё со мной. Спасибо за совет! — сказал я. — Позвоню послезавтра! Пока! — и вспомнил, что мною у гостиницы оставлен джип! С исполнительным, вышколенным водителем! А я еду прочь на другой машине! Я позвонил водителю джипа, спросил, что тот делает. Он, оказывается, смотрел телевизор, обзор матчей еврокубков. Я поинтересовался — не звонил ли кто ему, не разыскивал ли? Водитель ответил, что ему звонил Кушнир, спрашивал, чем вызвана задержка, говорил, что закуски ждут, водка холодится, вина шамбрируются. Я поинтересовался — в каком ресторане, а водитель ответил, что об этом должен знать я. Тогда я сказал ему, что на сегодня он свободен, что своей властью я отпускаю его на все четыре стороны, и набрал номер Кушнира.
— Слушай! — стоило Кушниру услышать мой голос, как он взял капризно-барственный тон. — Это ни в какие ворота не лезет! Все куда-то подевались, Шарифа нигде нет, Ашота нигде нет, а ты не едешь, я сижу в кабаке, ем уже вторую порцию паштета… Подожди, тут по телевизору… Я тебе перезвоню!
— Ты не видел там телекамер? — спросил я у Иосифа Акбаровича.
Иосиф как раз наливал в стакан с тяжелым, толстым донышком что-то насыщенно-коричневое. В темно-красном “мерседесе” имелся бар, в баре стояли хрустальные штофики без этикеток. Культура! Узнай по цвету, по запаху! Или — знай заранее, что ты можешь найти в автомобильном баре. Нет, что вы! Этот сорт коньяка в машине не пьют! Скоты!
— Где? — откликнулся Иосиф.
— Там, в гостинице. Не было ли там телевизионщиков? Из всяких там “Дорожных патрулей” или “Дежурных частей”? Или просто из какой-то телекомпании?
— Вроде какой-то малый ходил с камерой на плече. А что?
— Если сейчас Кушнир смотрит какие-нибудь новости, то он узнает, что наш канадец… — я запнулся. — Что он… это…
Отданный нам в пользование водитель смотрел на меня в зеркало заднего вида. У него было очень легко забывающееся лицо. Такие лица всегда меня интересовали. Никаких отличительных черт! Как с обладателями таких лиц общались женщины, какие у них рождались дети? Обезличенные лица. Или, когда они оказывались вне исполнения, вне службы, откуда-то появлялось обычное, человеческое выражение? Куда они сдавали его на время работы? Где находилась эта камера хранения индивидуальности? Кто заведовал таким учреждением? Это был, должно быть, удивительный человек: он ведь мог поддаться соблазну и спутать лица, спутать выражения. Перемешать ячейки…
— Ну! — поторопил меня Иосиф.
…перемешать их содержимое, принимать одни номерки, одни квитанции, а выдавать не то, что было сдадено, выдавать по другим, а потом с хитрой улыбкой наблюдать за метаморфозами. Хотя — какие могут быть метаморфозы у людей с одинаковыми лицами? Серое меняется на серое, блекло-коричневое на блекло-коричневое. Шило на мыло. Мыло на шило.
— Ну! — Иосиф толкнул меня локтем.
— Простите, что перебиваю, — сказал водитель, — но в спинке правого переднего сиденья имеется телевизор. Можно посмотреть новости…
Иосиф влил в себя содержимое стакана, открыл закрывающую экран телевизора панель, экран зажегся, Иосиф пошарил по каналам. Новостей еще не было.
— А кого убили-то? — спросил любопытный водитель.
Я назвал фамилию канадца. Водитель присвистнул.
— Это был очень богатый человек! Ему, кстати, принадлежала и гостиница, где его убили…
— Да ну! — Иосиф налил себе еще, перебрал толстым пальцем сигары в выдвинувшейся из панели бара коробке, вытащил короткую и толстую, откусил кончик и выплюнул его на пол.
— И не только она. У него были интересы во многих областях…— водитель покачал головой. — Таких людей просто так не убивают!
— Это точно! Чтобы убить такого человека, надо… — Иосиф прищелкнул пальцами: он подыскивал нужное слово, его окрыляло состояние соседства с чужой судьбой, трагичной, приведшей к преждевременной, насильственной смерти.
— Что? — спросил я.
— Ну, это… — Иосиф прикурил сигару, набрал полный рот дыма и сделал большой глоток. — Надо получить лицензию, разрешение… За ним кто-то стоит, просто так нельзя взять пистолет и такого человека убить… Нужен повод, хотя бы…
— Женщина? — предположил я.
— Как минимум, старик, как минимум!
Водитель заложил плавный поворот, въехал в переулок, притормозил, включил мигалку, остановился, пропустил идущий навстречу грузовик, въехал во двор. Я выглянул в окно: дверь в мастерскую Ивана была открыта, оттуда лупил яркий свет, ступени крыльца были завалены каким-то мусором.
— Приехали? — спросил Иосиф.
— Вроде бы… — ответил я.
— Мы хотели заехать за водкой. Ладно, сходим потом или пошлем машину. Голубчик, вы с нами до победы?
— Снежана Альбертовна сказала — поступить в ваше распоряжение до утра.
— Ну, вот… — Иосиф налил себе еще порцию, выпил и только потом выполз из машины.
Мы поднялись по крыльцу. Мусор оказался обломками рам, кусками холста, кто-то расколотил о крыльцо не одну банку с краской. В мастерской царил полнейший разгром. В дальней, выгороженной не доходящей до потолка перегородкой комнате, подперев голову кулаками, сидел Иван и смотрел телевизор. По телевизору показывали новости. Корреспондент, один из работавших со мной в газете вахлаков, разжиревший и нацепивший на нос очки в тонкой металлической оправе, рассказывал об убийстве в шикарной московской гостинице известного канадского бизнесмена, приехавшего в Россию с инвестиционными проектами и желанием вложить в дело построения нового общества миллионы и миллионы долларов. Вахлак нажимал на заказной характер убийства, на то, что инвестиции невыгодны врагам демократии и свободы. “Где искать заказчиков убийства?” — вопрошал вахлак и, оставляя вопрос без ответа, красноречиво пожимал плечами.
— Ваня! — окликнул Ивана Иосиф. — Друг! Что ты сделал со своей мастерской?
— Это твои клиенты, твои заказчики прислали ребят, — к Иосифу не оборачиваясь, невнятно, практически не разжимая рта, ответил Иван. — Ворвались трое, один дал мне по лбу дубинкой, я отрубился, а они все это и устроили.
— Она же говорила, что… — я повернулся к Иосифу.
— Женщины так переменчивы, старик! — сказал Иосиф.
Аджусэ
…Рассказывают, что когда один-единственный раз старец горы спускался из замка Нимрода, то делал он это для того, чтобы увидеть околевшую лошадь породы аджусэ. Испокон века все замечали, что аджусэ отличаются небольшими рожками, у некоторых скакунов отпадающими, у некоторых остающимися, причем если отпавшие бывают довольно крупными и кожистыми, то остающиеся — маленькие и костяные. Также аджусэ можно опознать и по хорошо заметным полосам, начинающимся на крупе, и поэтому неудивительно, что старцу было любопытно взглянуть на такую диковинку. Конечно, его ассассины могли бы перенести останки лошади и в крепость, но старец, во-первых, отправил практически всех своих людей на осаду Дамаска, а во-вторых, справедливо опасался, что неизвестно кому принадлежавшая и неизвестно отчего павшая лошадь может стать причиной эпидемии. Оказалось, что это самая обыкновенная кляча, к голове которой некто приклеил подпиленные козьи рожки, а круп исчертил полосами краски для хлопковых тканей. Старец приказал было нести себя обратно, как какое-то шевеление в тростнике у быстрой реки заставило его проявить сноровку и подтвердило, что враг всегда хитроумен, коварен и опасен. Старец спрыгнул с носилок, схватил лук и изготовился к стрельбе. Не напрасно! Враги ассассинов, как оказалось, специально подбросили эту лошадь, чтобы уничтожить старца. С мечами наперевес они бросились на него, им удалось перебить почти всю его охрану, но и сам старец стрелами из лука, и оставшиеся в живых его телохранители длинными кинжалами отбили нападение. Вернувшиеся после осады прочие ассассины поклялись достать для старца настоящего аджусэ и вскоре сдержали свою клятву, похитив принадлежавшего шейху одного из бедуинских родов скакуна. Череп рогатой лошади — кстати, кроме рожек и полос на крупе, в аджусэ нет ничего особенно-
го, — принадлежавшей когда-то одному из старцев горы, долгие века хранился в замке, пока не оказался в запаснике Британского музея. Впрочем, это случилось через семьсот лет после того, как замок Нимрода был разрушен передовым отрядом Кубилай-хана, а все ассассины, вместе со своим очередным старцем, убиты…
Первым делом Иосиф начал наводить порядок. Правда, он убираться не любил, его коньком была кухня — вокруг тихо шелестят дочери, мягко и ненавязчиво дает советы Айдан, Иосиф в переднике, рукава закатаны, взгляд капитана корабля, — но тут делать было нечего: Иван еле стоял на ногах, я, напротив, был слишком возбужден. Иосиф протер мокрой тряпкой большой стол, и мы с Иваном за него сели, на лавку, у стены.
Перед нами открывался вид Ванькиной мастерской: громилы поработали на совесть, их работа была целенаправленной, профессиональной. То был общий план. На ближнем, на столешнице с засохшими навечно разводами краски, пятнами туши, карандашными набросками и записками на память — номера телефонов, места встреч, имена, план, по которому следовало найти нужный дом, — стояла бутылка водки — Иван достал из старых запасов, — три стопки и тарелка с солеными сушками. Мы даже не утруждали себя тем, чтобы налить, и это делал суетившийся Иосиф, подбегавший к столу и наполнявший емкости.
Сушка трещала в его большой ладони, он стряхивал с ладони крошки и кристаллики соли, говорил “Будем!” и выливал водку в широкий, с толстыми губами рот. Он шумно глотал и шумно разгрызал сушку, громко выдыхал, тыльной стороной ладони смахивая пот со лба. Иосиф Акбарович никогда не пьянел, никогда его глаза не затуманивались. Он только становился грузнее, тяжелее, голос — гуще. А еще он становился всё говорливее и говорливее, его было невозможно остановить, прервать. Это был поток.
— О, арабские скакуны! — почти пел-декламировал Иосиф, запихивая в пластиковый мешок лохмотья Ванькиных этюдов: натурщицы, подмалевки дворов Замоскворечья, натюрморты. — О, эти высекающие искры, шелковистокожие, вспененные, хрипящие и летящие параллельно земле существа! — он хлюпал носом, сдерживался, сдерживался, сдерживался, потом неожиданно тонко, жалобно чихал. — Вань! Это нужно? Может, восстановить? Нет?
Иван цокал зубом и отрицательно качал головой, а Иосиф чихал вновь, чуть басовитее.
— Что было в них самым главным? — спрашивал Иосиф и сам же отвечал. — В скакунах всегда главным была цена. Которая всегда была высокой. Даже для римских императоров. Скажем — для Констанция, но не Хлора, а его внука, Флавия Юлия. Не слышали? Был такой… Первый настоящий византиец, жестокий, коварный… Ну так вот, Флавий Юлий, предваряя поход на Лютецию, откуда ему угрожал его же брательник Юлиан, решил заключить мир с персом Шапуром. Но была проблема — как заставить коварного перса соблюдать условия мира? А тут как раз из Африки прибыли триеры с золотом, и только тогда у Констанция появилась возможность оплатить посылку диким йеменцам двух тысяч арабских лошадей. Зачем? Зачем, спросите вы?!..
Мы с Иваном переглянулись.
— Я начну новую жизнь, — сказал Иван, подержал у рта рюмку и не выпил. — Я все буду делать по-другому. Изменюсь сам. Изменюсь в корне. Веришь? Я задумал новые работы, настоящие, без говна, не для денег. У меня получится!
— Конечно, — кивнул я и выпил. У нас всё-таки была великолепная компания. Четыре идиота. То один собирался начать новую жизнь, то другой. Мы шли по кругу. Пора было хоть кому-то остановиться. Что толку начинать новую жизнь, когда не прожита старая?
— А затем, — к нам прислушиваясь, прядая по-лошадиному ушами, продолжал Иосиф, — затем, чтобы йеменцы при случае с юга устроили Шапуру тяжелую жизнь. Ведь персы так вероломны! Знаю по себе…- Иосиф завязал мешок, вытер пот, чих-
нул. — Так вот, Констанций вбухал в скакунов все африканское золото, а посланные йеменцам лошади все равно не были арабскими, выводили их тогда вовсе не в Аравии, а значительно северней, в римлянами порабощенном Набатейском царстве. Знаете, где это?
— Мы все на перепутье, — сказал Иван. — Как только я узнал о смерти сына, я понял — дальше жить по-старому нельзя! Ты согласен?
— Конечно, — кивнул я и поставил рюмку на стол.
А как было жить мне, после смерти моего сына? Если учесть, что я и прежде по-настоящему не жил, а занимался черт знает чем? Мне тоже следовало пересмотреть многие вещи, ох, многие!
— Так это от Эйлата меньше двух часов на автобусе! Только надо въехать в Иорданию! — говорил Иосиф, расправляя очередной мешок и собирась набить его обломками Ванькиной старой жизни. — Значит — самолетом до Эйлата, а путевочку до Петры и визу для въезда в Иорданию можно сделать в туристском офисе, на набережной…
— Тебе все по хрену, — сказал Иван. — С тобой говорить бесполезно. Перед тобой душу открываешь, а ты только киваешь, как болванчик. Или глядишь как на пустое место. У тебя в голове что происходит? Тебя хоть что-то, кроме себя самого, интересует?
— А что мне надо сказать? — спросил я, чувствуя, что это только начало: Иван скоро может и в драку полезть. — Ты хочешь, чтобы я с тобой поспорил? Чтобы начал тебе доказывать — нет, Ванечка милый, живи, как жил, малюй свои портретики для VIP-персон, считай свои гонорарчики? Или тебе не нужны деньги? А кому нужны твои гениальные работы? Чтобы их повесить в самой вонючей галерее, надо заплатить. У кого ты возьмешь деньги? Из чего ты будешь платить за мастерскую? На что ты будешь содержать семью?
— Я ушел из семьи, как только узнал о смерти сына, — сказал Иван. — Я не умею лгать. А ты… Ты мог бы поинтересоваться — как это по-новому, что это такое, почему, в конце концов, нельзя жить по-старому. А ты только “да-да-да”! Точно говорят — это оттого, что тебя били по голове.
Я посмотрел на Ивана. Знаем друг друга столько лет, любили одну женщину, спали с одними и теми же, прошли вместе черт знает что, а вот нутро рано или поздно полезет. Без этого никуда, это закон, правило. Иван выдержал мой взгляд, но не пошел на попятный, не извинился, боже упаси. Гении они такие, даже если их гениальность надежно замаскирована.
— Наверное, тебя все-таки били за дело, — продолжил он. — Помню я вашу газету, говно либеральное, вопли-сопли, твои материалы помню, кисель какой-то, журналист!
То, что Иван сейчас выговаривал, сидело в нем давно, сидело в нем долго, всходило, поднималось, ждало случая. Чем я ему мешал? Чем? Я возбуждал в нем настоящую злобу. Ревность? К кому? К убитому? К Маше?
Он взял бутылку, налил в свою рюмку, медленно выпил, медленно поставил рюмку на стол.
— Знаешь, — сказал он, — я-то уверен, что у Маши сын был от меня, знаю это точно, но скорее соглашусь, что это сын Ващинского или Иосифа, чем твой.
Я должен был спросить “Почему?”, но не спросил.
— Потому, что ты гнилой, — ответил он на мой незаданный вопрос. — Гнилой насквозь, от тебя ничего не может родиться, получить толчок, появиться. Даже что-то уродливое… — Иван внимательно посмотрел на меня. — Ты неправильный, не тем местом сделанный. То ли клон, то ли вообще синтез какой-то.
Я потянулся к бутылке — Иван подумал, чтобы шарахнуть его по морде, и ухмыльнулся в предвкушении, — но меня опередил Иосиф, который, сморкаясь в большой мятый платок, воздвигся над столом и погрозил нам волосатым кулаком.
— Опять ссоритесь? Вас оставь на минуту! Ты чего на него напустился, Ванька? По твоей физиономии вижу — ты звереешь! Оставь его в покое, он хороший! Ты что, забыл?
Вот как, оказывается. Про такие вещи надо помнить. Мне-то казалось, что память — для другого.
Иосиф разлил, маханул свою порцию, крякнул.
— А цена на арабского скакуна всегда была высокой, — сообщил Иосиф. — Только платили не за подлинные достоинства, а за легенду, за миф. Вот и во времена пророка Магомета — да прославится имя его! — тамошние лошади были недешевы. Но и качество их было неважнецким. Низкорослые, болезненные, слабосильные. Поэтому воевали аравийцы на верблюдах. Налетали племя на племя, кололи друг друга длинными пиками, катались по песку, резали друг друга кинжалами. Только потом, когда арабы полезли из Аравии, когда получили набатейских лошадей, да попали в Персию, то лошадей оттуда отправили к себе и занялись доводкой породы…
Иван смотрел на свою стопку не отрываясь. У него были морщинистые мешки под глазами, тяжелые набрякшие веки почти закрывали покрасневшие светло-голубые глаза, нижняя губа была оттопырена. Морда у него была желчного пропойцы, что и соответствовало натуре. Мне надо было ему об этом сказать, но Иван был так увлечен своими мыслями, в нем происходила такая серьезная внутренняя работа, что прерывать его было бы жестоко. Можно было сказать также, что ничего у него не может получиться нового, ни к чему новому он подвигнуться не может, что он никуда не годный мазилка, жалкий ремесленник, что единственное, о чем ему надо теперь заботиться, так это чтобы громилы не вернулись, не убили, и поэтому ему надо скрупулезно выполнить заказ, потом искать нового заказчика и только что и делать, как зарабатывать деньги. Только зарабатывать деньги. Деньги. И когда их у него станет достаточно, начать гнать понты, которые дороже денег, но совсем без денег и понты не понты, что нужно будет тусоваться, но не со старыми приятелями и собутыльниками, а с нужными людьми, раз уж ему так не повезло и приятели-собутыльники и нужные люди у него не одно и то же. И тогда я поймал себя на мысли, что мне не жалко Ивана. Да, всегда я испытывал к нему добрые чувства, всегда говорил добрые слова, а теперь смотрел на него, как на таракана, как на старого, страдающего одышкой таракана, с мешками под выцветшими голубыми тараканьими глазами.
— …И главным для них стал молодняк! — донесся до меня голос Иосифа. — Он был плох, погибал массами, но когда набатейцев и персов свели с арабами породы “неджед”, которые отличались небольшим ростом, широкотелостью, низконогостью, округлостью форм, то дело пошло, и “неджед” начали делить на ряд колен…
Иван выпил, веки его набрякли сильнее, губа оттопырилась больше. Да, он был всего лишь жалкий неудачник! Депрессант! Самокопатель! Рефлексирующий таракан. Я усмехнулся и съел сушку. Иван должен был спросить — почему я пропускаю?
— Ты что, пропускаешь? — повернулся он ко мне. — Хочешь посмотреть, до какого состояния я дойду? Давай, давай, ты у нас наблюдатель! Наблюдай!
— …И наибольшее распространение получило колено “кохейлан”, — гнул свое Иосиф. — Бедуины кохейланами называли почти всех лошадей пустыни с крупными выразительными глазами, что и понятно: слово “кохейлан” происходит от слова “кохль”, то есть черный порошок, употребляемый для окраски ресниц. И потом — кто их знает, этих дикарей — без женщин, среди песков, для них лошадки становились уже не только средством передвижения…
— Евреи с овцами жили, в Средней Азии осла, я знаю, использовали…-— авторитетно произнес Иван. — На соседней заставе. Потом нам всем зачитывали приказ. Секретный. Все-таки погранчасти были кэгэбэшные. Я же гэбист! Два года был гэбистом, а кто гэбистом стал, тот навсегда гэбист! И вот был приказ, приказ про то, что осла трахать нельзя, а кто будет трахать осла, того…
— Может — ослицу? — осторожно вклинился я.
— Это был осел, старый, заслуженный осел. Низкорослый, так что им, на соседней заставе, было удобно… А начал там все один молодой солдат, из-под Курска, его потом допрашивали, выяснили, что он у себя в деревне почти весь скот перетрахал…
— Низкорослый — это ишак… — попытался я внести ясность.
— Ишак мелкий, коричневый! — Иван стукнул кулаком по столу. — А это был крепыш, серый такой, глаза жалобные.
— А откуда ты так хорошо знаешь того осла? — спросил я. — Может, это все происходило на вашей заставе и вы, вместо того, чтобы охранять наши границы, этого осла…
— …и настоящие “кохейланы” стали бедуинскими лошадьми, — продолжал Иосиф, — а в оазисах, где много люцерны, ячменя, где лошадям давали морковь, где молодняк выпаивали верблюжьим молоком, наблюдался более высокий рост, относительная высоконогость. Да и разводили уже не бедуины, а оседлые арабы-аназе, люди значительно более миролюбивые. Вот их-то скакуны и назывались “сиглави”, а если лошадь была высока и работоспособна, то это колено ценилось еще выше и называлось “хадбан”. Ты понял, Ваня? Понял? Ты должен в своих портретах дать и эту линию, её прочувствовать, иначе твои лошади не заживут, останутся открыточными картинками… Ваня!
Иосиф выстроил у двери мешки с мусором. И взялся за веник.
— Ты — идиот! — сказал мне Иван. — Я никогда не трахал зверей. Никогда! Не трахал зверей, не трахал мужчин. Правда, некоторые мои женщины были во сто крат хуже самых жутких зверей, но они все-таки были людьми. О чем это говорит?
— Да, о чем? — поинтересовался я.
— Это говорит о том, что человек хуже зверя. Всегда хуже! Хуже! Это я тебе говорю…
— …хитрые арабские купцы приписывали своему товару самые разнообразные достоинства, — Иосиф начал подметать пол. — Про тех, которые якобы носились по горным плато в самом сердце Аравии, в царстве воинственных мифических вогабитов, складывались сверхъестественные предания. Будто бы вогабитские лошади могли перепрыгивать через ущелья, обгонять ветер, а где-то там, среди белоснежных песчаных барханов, жили особенные, вороные монстры, с гривами до земли, с огненными глазами, понимавшие человеческую речь, знавшие, где лежат сокровища последних царей из Петры, способные летать и разрывающие брошенных им в загон пленников острыми зубами, — Иосиф шваркал веником и поднимал пыль.
— Рискуя жизнью, европейцы пробирались вглубь полуострова, но там лошади были мелкими, порочными. Вороных людоедов не было, а легенда жила. Как не было и набатейских сокровищ. Поэтому спасение было в фальсификации родословных. Дело важное и необходимое не только в коневодстве. И вместо арабского скакуна купец продавал в Европу туркменского или персидского. Так, жеребца Туркмен-Атти, привезенного ко двору императора Карла V, никак не могли выдать за то, чем жеребец на самом деле являлся: император желал арабского скакуна, желал на арабском скакуне двинуть против Франциска Длинноносого. Жеребец принес императору удачу, король французов был пленен, Карл наклал противникам по первое число, но в свите французского короля имелся один шевалье, который и определил, что под императором вовсе не кохейлан, не сиглави, не хадбан, а настоящий туркмен. И сей шевалье испортил императору торжество, раскрыв ему, что победа была завоевана не на арабском скакуне, а на императору породы неведомой. Сик транзит — шевалье закололи в темнице, чтобы не болтал, всезнайка, Франциск просидел в плену дольше предполагаемого. Знание умножает скорбь. Лишение или — как кому нравится, — избавление от иллюзий — дело опасное… Опасное для жизни… — Иосиф смел мусор в кучу, прочихался, начал сгребать мусор на совок, а совок опрокидывать в новый мешок. Своей хозяйственностью Иосиф достанет мертвого. Или живого. Даже — осла.
— Ну, все-таки, откуда ты так хорошо знаешь про осла с соседней заставы? — спросил я Ивана. — Согласись, это внушает определенные мысли.
— Какие? — Иван так мотал головой, что было сразу видно: этому лучше больше не наливать.
— Что между вами что-то было. Ты ходил на соседнюю заставу в самоволку и встречался со своим осликом? Или у вас был свой осел? Ну, признайся — был?
— Ну, был, был у нас…свой… — Ванькино лицо жалобно сморщилось. —Серенький такой, светленький, почти белый… Я, помнится, рисую плакаты, а он ходит кругами, копытцами тук-тук. А наш замполит слово “впереди” писал раздельно, “в переди”, и я так и написал на стенде для результатов соревнования между взводами. Мне начальник заставы — “Ты же москвич, культурный человек!” — а я ему бумажку с текстом замполитовым. Он стоял, стоял, думал, думал, а потом с таким чувством, с такой болью — “А ты, все-таки, москвич! В тебе это сидит! Ну, может же человек ошибиться! Ну, просто ошибиться?! А вы, москвичи, сразу! Хочешь его выставить? Нет, москвич, не получится!” И снял меня с художников, до дембеля по нарядам я летал как ласточка.
— Ну, а ослик-то? — я был настойчив. — Он-то как?
— Не помню, — Иван вдруг всхлипнул, на него было больно смотреть, человек страдал, страдал и мучался. — Это уже неважно, старик, неважно совсем…
Над нами вновь воздвигся Иосиф. Он налил. Нам следовало перестать пить. Но Иосиф налил. И потом, имелся повод выпить: лично я был с Иосифом кое в чем согласен, и если пойти дальше, то я всегда был сторонником внесения в Уголовный кодекс отдельных глав, в которых бы определялась ответственность за “иллюзивное дефлорирование”. Мой, к слову, термин. Быть может, недоработанный, юридически недостаточно ясный, но выстраданный. На собственной шкуре, а какой критерий может быть сильнее?
Лишение добрых иллюзий, по моему мнению, могло бы наказываться сурово, вплоть до высшей меры. Именно — до нее и включительно. В отмене смертной казни, с моей точки зрения, заложена уступка какому-то позднему, реформированному христианству. А надо было быть ближе к Ветхому Завету, согрешил — ответил, око за око, зуб за зуб. Как иначе быть? Иначе быть совершенно невозможно. Человек верил в любовь, а у него отняли эту веру, его обманули, из него вытащили этот объемный блок, и кто знает, сколько дряни вольется в ту емкость, которую занимала вера в любовь? А вольется обязательно, потому что пустота тут исключена, на место одного сразу приходит другое, на место другого — третье. Новое появляется там, где человек привык ощущать старое, на том же самом месте. Начинает там новую жизнь и ведет ее агрессивно, подчиняя себе своего хозяина, порабощая его. В то время как старое, уже выброшенное, уничтоженное, растоптанное, вспоминается как сладость и греза.
Иллюзии недобрые, химерические мне кажутся не менее важными, но дефлорацию в этом случае следует приравнять к оговору или незлостному хулиганству, и требовать для дефлоратора строгого наказания нельзя. Ну, условно там что-нибудь, штраф небольшой, работы по уборке территории, общественное порицание. Которое, кстати, должно всегда, во всех случаях наказаний по этой группе преступлений против личности, становиться достоянием публики. Люди должны знать иллюзивных дефлораторов, должны знать, что наказание идет за ними по пятам, что оно неотвратимо, должны видеть действие закона. И знать поименно, как серийных убийц, насильников-педофилов, расхитителей денег для сирот.
А Иосиф, наводя порядок, прерывался еще и на звонки Снежане, говорил с нею, стыдил, потом прятал трубку, объяснял нам, что Снежана тут, оказывается, несмотря на всю свою женскую переменчивость, ни при чем, что людей послал Снежанин муж, мудак, злобный владелец нефтяных скважин и газоконденсатных заводов, любитель преферанса, с которым Иосиф вместе действительно учился в “керосинке” и которого всегда обыгрывал в “гусарика”, что послал Снежанин муж людей в пику своей жене, которую ревнует и к Иосифу, и к дверной ручке, и к тюбику зубной пасты, и к сентябрьскому дождю, ревнует, а своих обязанностей супружеских не выполняет, у него от усталости, загруженности, от паров газового конденсата, от сидения на бесконечных переговорах проблемы с потенцией, хотя Иосиф знал точно, что к светленьким мальчикам он, тем не менее, выказывает явную склонность, что собирает таких по детским домам, якобы для отправки в хорошие школы, а вместо хороших школ привозит к себе в загородную усадьбу, где заставляет танцевать вокруг себя, сидящего в кресле, на возвышении, словно властитель, что это начало даже мешать его бизнесам и напрягать его партнеров, что никто не верит, будто к мальчи-
кам он даже не притрагивается, а только смотрит, что Снежана вслед за всеми своему мужу не верит, говорит — ах! у меня подрастают дети! и что скажут друзья-прияте-
ли?! — ведь тайное становится всегда явным, а начинал мудак с мастерской по изготовлению спецсигналов и спецномеров для автомобилей, чтобы и он сам, мудак, и его клиенты могли летать по правительственным трассам беспрепятственно, могли парковаться где угодно и убирать с дороги всяких ваньков на “жигулях” и “Волгах”.
Потом Иосиф звонил самому мудаку, куда-то в Берн или в Канн, стыдил и его, долго слушал объяснения мудака, вновь прятал трубку, пересказывал услышанное нам, и получалось, что и мудак не виноват, что самостоятельность проявил мудаков начальник службы безопасности, бывший подполковник ГРУ, человек излишне простой, не любящий всяких там художников, что с подполковником мудаку сложно, так как подполковник помнит только первое задание и, пока его не выполнит, не мо-жет приступить к следующему, не может даже вспомнить следующего, даже если это следующее и отменяет первое, а мудак свое распоряжение по запугиванию Ивана отменял, отменял не раз и не два, да и распоряжался он по случайному импульсу, в состоянии нервном, раздраженном, находясь еще в России, не в Берне или Каннах, сразу после того, как двое мальчиков смогли удрать из его загородной усадьбы и пришли в милицию, в то отделение, где у мудака не все были куплены, и милиция приехала к нему в усадьбу и там всех положила мордами в снег, даже гостя из Германии, человека уважаемого и близкого к правительственным кругам, который, правда, мальчиков трогал, но только трогал, больше — ни-ни! — и, лежа мордой в снег, мудак и приказал лежащему с ним рядом подполковнику насчет Ивана, а потом, когда его, мудака, отпустили, он слинял в Берн или в Канн, и оттуда его распоряжения о том, что Ивана трогать не надо, подполковник игнорировал, сука такая.
Ваня слушал Иосифа с отсутствующим видом. Он смотрел в одну точку. Его кадык поднимался кверху, словно застревал в кожных складках, потом медленно, толчками опускался, Иван шумно сглатывал слюну, поджимал губы. В профиль он был похож на рептилию, постепенно набирающую после неприятного охлаждения более высокую температуру. Не таракан, рептилия.
Иосиф выскочил во двор с набитыми мусором пакетами, а я позвонил домой. Трубку сняла Алла.
— Нам уже принесли билеты на самолет, — затараторила она, — мы вылетаем утром, в девять тридцать надо быть в аэропорту, Дженни разбила вашу чашку, такую, с красными цветочками, Тим смотрит телевизор, я читала, но у вас мало книг, Ма говорила, что у Па огромная библиотека, что много редкостей, а у вас все бессистемно, дешевые издания, но я читала Толстого, помните, там у него…
— Алла, — сказал я, — вы все ложитесь в большой комнате, в стенном шкафу есть раскладушка, рулон поролона, можно организовать три спальных места. Я приеду поздно, я у своего друга—художника, и, если что-то вам будет надо, звоните или мне на мобильный, или ему, в мастерскую, его телефон…
— А-а! — протянула Алла. — Вы у Ивана! Ма говорила, что Ваня хороший. Моя старшая сестра, Элла, с ним училась, она сейчас живет в Беэр-Шеве, это в Израиле, в пустыне Негев, хороший город, но жарко, вы были в…
Я отключился и посмотрел на Ивана. Теперь он так же сосредоточенно, как прежде поднимал кадык, моргал. Он медленно опускал веки и зажмуривался. Выждав несколько секунд, быстро открывал глаза и пялился на стенку напротив. Потом зажмуривался вновь.
— С тобой училась такая Элла? — спросил я. — Живет сейчас в…
— В Израиловке… Училась. Жопа раза в три больше, чем у Иосифа. Не жопа, а произведение искусства. Хорошая рисовальщица, но очень ленивая. И все время говорила про несчастную еврейскую долю.
— Во время обучения? В аудиториях? В советском художественном вузе?
— В постели. Я у нее жил, когда меня выгнали из общежития за пьянки и блядство. Элла самая отличная баба из всех, кого я знал. А какой она пекла флодан! Ты знаешь, что такое флодан, скотина? Не знаешь! А супчики! Эх…— он зажмурился так сильно, что веки собрались в морщинистые мешочки, из уголков глаз потекли маленькие мутные слезы. Иван не умел плакать, у него это выходило предельно некрасиво, отталкивающе.
Вернулся Иосиф, забрал другие мешки и вновь отправился к мусорному баку.
— Теща звонила, — сказал Иван. — Она приехала из Питера, собирается лететь в Кокшайск, узнала, что мы все летим, а у нее хорошие связи в авиабизнесе, так она заказала нам всем билеты, да так, что мы можем лететь сначала на большом самолете, потом на местном, потом на вертолете. Транзитные билеты. Все-таки — внук, единственный внук…
— Ты хочешь сказать, что звонила Анна Сергеевна, что она в Москве, что она летит с нами, летит с нами завтра утром, да?
— Да! — ответил Иван. — Не знаю, утром ли, днем или вечером, но завтра мы встаем на крыло. И это мы летим с нею, а не она — с нами! У тебя всегда были проблемы с иерархиями, всегда у тебя они были, всегда!..
И тут Иван уронил голову на грудь.
Пьянство обыкновенное, бытовое пьянство, следующая стадия — алкоголизм, социальная и физическая, личностная и духовная деградация, смерть. Мне было жаль Ивана. Я не хотел его смерти.
А ещё, возможно, у меня действительно наблюдались сложности с иерархиями, понять, кто ведомый, кто лидер, кто главный, кто подчиненный, было мне не просто. И с Анной Сергеевной я был, конечно, не прав: там, где она появлялась, сразу становилось ясно, кто есть кто.
Да, у нее всегда были связи, блат, везде и всюду. Она проходила на любые спектакли, доставала любые шмотки, ей привозили прямо на дом любую жратву. И выглядела чуть старше своей дочери, которая к тому же была брюхатой, двигалась уже с трудом, мучалась от какой-то сыпи, насморка. Только через связи Анна Сергеевна смогла отправить Машу в эту самую Америку, хотя “Пан-Ам” беременных на таком сроке на борт не брал.
А я вполне годился на роль отца будущего внука Анны Сергеевны. Не меньше прочих претендентов. Ну, хотя бы потому, что, когда случился мой кратковременный с Машей роман, Иван под цокот ослиных копытцев писал раздельно слово “впереди”, Ващинский лечился от неврастении в цэковской клинике, Иосиф Акбарович жил у дяди, в Нахичевани, скрываясь после тяжелого карточного проигрыша. Простая арифметика. И не считать же отцом Машкиного американца! Все знали прекрасно, что познакомились они, когда Маша была на третьем месяце. Правда, Иосиф утверждал, что наведывался в Москву ради одного-единственного свидания с Машей, что рисковал из-за этого жизнью, но свиданье состоялось, и поэтому отец он. Иван же говорил, что ему был даден отпуск за задержание контрабандистов и шпионов, что он приехал к Маше в форме, в фуражке с зеленым верхом, и у нее провел пять дней — двое с половиной суток он добирался до Москвы, двое с половиной — обратно, до места службы, — никуда из ее квартиры не выходя, никому не звоня, ни с кем не встречаясь. А Ващинский утверждал, будто Маша навестила его в клинике, и там они, совершенно случайно, ощутили такую взаимную тягу, притяжение, страсть и уединились в палате Ващинского, благо у него была палата на одного, отец постарался, мать попросила, сестры намекнули начальству клиники, и все у них с Машей произошло быстро, грозово, по-взрывному.
Мне было даже завидно — у меня не было ничего романтического, таинственного. Все у меня было на поверхности и просто: Машу выгнал её сожитель, друг, кстати, её матери, помогавший ей обосноваться в Москве, обеспечивавший перевод из “мухи” в “строгановку”, выгнал за истерики и дурной характер, она пошла по вечернему городу, с сумкой холщовой через плечо, в которой были все её нехитрые пожитки, да и пришла ко мне, посреди ночи позвонила в дверь, вошла словно сомнамбула, выкурила сигарету да легла на мой диван, к стеночке. Но вот Анна Сергеевна была абсолютно уверена, что все обошлось без нашего участия. Без мое-
го — в том числе.
Никто из нас четверых на это не годился — так она считала. Она была довольно жестока. Если не сказать — безжалостна. И к тому же говорила то, что думала. Лепила в лоб. Освобождение от иллюзий было ее стилем. Если бы статья о дефлорировании вступила бы в силу, Анна Сергеевна сразу получила бы “вышку”. Но американца, за которого Маша вышла замуж и который ее увозил, она жалела, делала вид, что его считает настоящим отцом.
Так вот, она приехала из Питера, оформила дочурку, помогла собрать немудреные вещички, погладила по голове зятька, который склонился к ручке, — сама в этот момент мне озорно подмигнула: мол, американец, а руку целует, как француз, — вызвала каких-то ребят, и те погрузили всё барахлишко, отвезли, а мы — следом, налегке, в аэропорт, и Маша со своим улетела, а мне Анна Сергеевна сказала:
—Ну, что, мил-человек, давай поужинаем, что ли? Я приглашаю…
И мы отправились с ней в “Прагу”, где пили водку, ели зайчатину с грибами, мороженое, пили кофе и густой, темно-коричневый, с запахом лакрицы ликер, а к нашему столику — мэтр тут же убрал два лишних стула, стоило нам сесть, — подходили солидные товарищи и косились на меня, и Анна Сергеевна всем им объясняла, что
я — самый большой друг ее дочери, совала им руку для поцелуя, солидные товарищи склонялись, руку целовали, коситься переставали.
Она была очень сильная, физически сильная. Таких сильных женщин я ни до, ни после не встречал. У нее было удивительное тело, гладкая кожа, ни единого волоска на ногах, в подмышках, на руках, волосы на лобке были ровно подстрижены, треугольник был идеален, ровен, благоухал, но не духами, а ее нутром, страстью, желанием. И шла она босиком той же походкой, что и на высоких каблуках, так, что ягодицы ее играли, груди подрагивали, кудри колыхались. Так она и вышла из ванной, голячком, встала передо мной. Меня аж пот прошиб. А ведь чувствовал, когда листал журнальчик в её гостиничном номере — правило “гости до двадцати трех ноль-ноль” было писано не для неё, — что этим всё кончится. Я смотрел на нее, смотрел снизу вверх и не мог оторваться. А ее ноздри затрепетали, и она сказала, что от меня так сладостно несет потом, что она вот-вот кончит, кончит, даже если я до нее не дотронусь, кончит в облаке моего запаха пота.
А тут я еще и дотронулся. Якобы робко и все еще ожидая пощечины. Можно подумать, что женщина случайно выходит в чем мать родила из ванной и предстает перед мужчиной — вот она, я! — но моя деликатность ей понравилась. Думаю, если бы я сразу на нее навалился, она бы разочаровалась. Навалиться-то может каждый. Навалиться-то дело нехитрое.
Но, если по-правде, всю партию планировал и вел я. С первого момента, как я увидел Анну Сергеевну, — она сошла с подножки одиннадцатого вагона экспресса “Красная стрела”, — я знал: с этой раздвигающей грудями московский утренний вокзальный смог крашеной блондинкой, с этой розовогубой и высокоскулой лихой красавицей я закручу так, что тошно станет. Про все я знал, когда увидел ее впервые, но того, что она мать Маши, что это и есть Анна Сергеевна, — не знал. И на моем лице читалось предвкушение и желание, а эта женщина вскинула брови и резко подошла ко мне, подошла и сказала, что это она Анна Сергеевна, та самая, которую я встречаю. А я промямлил что-то вроде того, мол, откуда она узнала, что я встречаю именно Анну Сергеевну. И тогда она вырвала из моих рук газету “Правда”, мой пароль, и сказала, что купить эту газету она наказала своей дочери потому, что какой дурак будет в семь утра читать на вокзале эту гребаную “Правду”! Я хотел было возразить, что думать так про десятки, сотни, тысячи людей, для которых “Правда” в семь утра так же естественна и понятна, как и в любое другое время, нехорошо, что такие мысли оскорбляют наших с нею сограждан, людей скорее увлекающихся и добрых, а не хладнокровных и злых. Я посмотрел в ее глаза, в ее большие глаза и улыбнулся.
— Никогда не старайся казаться хуже, чем ты есть. Можно косить под добряка, под дурака, но под сволочь — большая ошибка. Время сволочей еще не пришло, милок! — сказала Анна Сергеевна.
Тут я заметил, что у нее два небольших чемодана, и счел за лучшее чемоданы у нее принять. Тяжелые были чемоданы.
— Вон там вход в метро! — сказал я.
— Мы поедем на такси! — Анна Сергеевна хлопнула меня газетой по руке. — Ты что, марки не держишь? На метро… Где тебя откопала моя дочь?
— Случайная встреча, — ответил я. — У нас были билеты на одно и то же место…
— …в театре на Таганке, на спектакль с Высоцким. Мне ты не заливай, я женщина подготовленная. Эх, узнать бы, кто ее обрюхатил! Понимаешь, она начала путаться с мужиками, лишь только заиграл гормон. Просто сладу с ней не было, но дальше игр и легких романчиков дело вроде бы не заходило. Она тебе не говорила, что вначале испытывала отвращение от одного вида мужского члена? Нет? Да ее просто наизнанку выворачивало. С ней даже в музей ходить было невозможно. Блевала, блевала без удержу. Она одного профессора рисования обтошнила с головы до ног, когда он поставил ей для рисунка микельанджелова Давида. Профессор потом предрекал трудности с поступлением. Я никак не могла понять, в чем дело, пока не показала ее одному приятелю-психиатру. Он мне все расписал, посоветовал, что делать, она к нему ходила на занятия, полуподпольные, психоанализ, лженаука, но мы-то с ней жили вдвоем, никаких членов рядом и не было, члены моих мужчин болтались вдали, а вот на тебе! С чего?! Почему?!
Анна Сергеевна была очень открыта, откровенна — она видела меня первый раз в жизни, а говорила со мной так, словно я был ее старой подругой.
Мы сели в такси и поехали. Таксист посматривал на нас в зеркало заднего вида.
— И вот она оказывается в Москве, вдали от мамочки, проходит каких-то несколько месяцев, она приезжает, и я уже вижу — это не та девочка, что уезжала, это вообще не девочка, она уже совсем другая… Куда это вы едете? Я Москву знаю, нам тут надо через Садовое, на Дзержинского и…
— Центр закрыт, — сказал таксист. — Встречают Рацираку Эпидаса.
— Кого? — Анна Сергеевна искала в сумочке сигареты. — Что тут у вас происходит? Эпидасы!
— Первый секретарь компартии Мадагаскара. Большой друг…
— …и я сразу поняла — Анна Сергеевна уже забыла и про таксиста, и про направление движения, и про Рацираку, — сразу поняла, что у нее появился некто. Такой… Большой… — Анна Сергеевна нашла сигареты, прикурила от плоской золотой зажигалки. — Ты его не знаешь?
— Большого?
— Ну да! Во! Такого…— она сделала две затяжки и выбросила сигарету в окно. —Слушай, я забыла — как зовут ее американца?
Таксист, знаток деятелей международного коммунистического движения, чуть не въехал в зад троллейбусу.
— Реджинальд. Сокращенно — Реджи…
— Черт, прямо Фолкнером тянет, на дух его не переношу!
Маша не переносила мужские члены, ее мать — Фолкнера, вещи разные, из разных пространств, но механизм непереносимости, судя по всему, был одинаков: не переносилось то, что было хорошо знакомо, изучено. И блевала Маша не из-за эстетического неприятия. Тут был повинен опыт, тот, что предшествует чертам и бездревесности. Даже Анна Сергеевна, все знавшая и все понимавшая, не могла и предположить степени Машиной извращенности, очень ранней и оттого умевшей скрываться под маской. Она была Анной Сергеевной, но все-таки матерью. Всего лишь.
Анна Сергеевна замолчала и молчала, пока мы не приехали к дому, где Маша и ее Реджи снимали квартиру. Напротив подъезда стояла серая “Волга”, в ней сидели гэбэшники: Рэджи представлял для “конторы” несомненный интерес, он встречался с какими-то деятелями Хельсинской группы, он занимался не только физикой высоких энергий, но и историей революционного движения, и снимаемые им квартиры вечно наполняли идейные марксисты, утверждавшие, что в СССР от истоков ушли слишком далеко, что к истокам пора вернуться. Анна Сергеевна определила гэбэшников сразу.
— Попадешь к этим, — сказала она, — и сразу все расскажешь! И от Машки отречешься, и от мамы родной!
Я сказал, что, мол, не знаю, как от её дочери, но вот от мамы отречься не могу ввиду отсутствия таковой.
— Так ты еще и сирота?! — она взглянула на меня с интересом.
— Сирота, — кивнул я. — Меня воспитывала бабушка. Отец служил на Северном флоте, у него там была другая семья. Мать умерла, когда мне было полтора года…
— Романтично-то как! — Анна Сергеевна сунула таксисту деньги. — Ты по-аккуратней с моими чемоданами, сиротинушка. Там много ценных вещей…
И вот теперь, а именно — завтра Анна Сергеевна летела с нами, то есть — мы летели с нею в Кокшайск! Ого-го!
— Послушай! — сказал я Ивану. — Ведь я должен лететь с Ващинским, к тому же мои америкосы вроде бы берут меня с собой и теперь еще Анна Сергеевна…
Но Иван спал. И во сне храпел. Тут в мастерскую вернулся Иосиф Акбарович, уселся напротив, закурил и налил себе и мне.
— Ты слышал про Анну Сергеевну? — спросил я.
Иосиф покраснел и кивнул. “Вот сейчас окажется, что у нее был роман и с Акбаровичем, что этот сатир с нею спал”, — подумал я, а Иосиф покраснел еще сильнее, поднял рюмку и сказал:
— Выпьем, дружище! Я совершенно не виноват, совершенно! Она приехала в Баку, а я тогда заехал к своему бакинскому дяде, заехал вместе с нахичеванским, нахичеванский ее увидел, влюбился по уши, и тут такое началось! Это было задолго до Машкиного отъезда, задолго…
— Ты хочешь сказать, что познакомился с Анной Сергеевной раньше меня?
— Конечно, раньше, но позже Ващинского, который познакомился с нею через своего отца, которому Аннушка помогла получить заказ на монумент защитникам Ладоги. Там этих монументов!.. И позже Ивана!
— А этот-то как?!
— А он, сачок, поехал якобы поступать в Ленинград в Военно-морское училище связи, представляешь — из пустыни, погранец, в морское училище! Это только Иван мог так все придумать! А она, Анна Сергеевна, была тогда женой начальника училища, и вот Иван…
Все! С меня было довольно! Это было выше моих сил! Я поднялся так резко, что чуть не опрокинул стол на Иосифа Акбаровича. Бутылка упала, рюмки упали, Иван не проснулся.
— Ты что? — Иосиф вытаращился на меня. — Что с тобой, дружище?
— Я еду домой! — сказал я. — Завтра мы встретимся в аэропорту. Если не встретимся там, встретимся на месте. В Кокшайске. Если не встретимся там, встретимся…
— В раю! — встрепенулся Иван. — Что, Иосиф, у нашего борзописца новый приступ откровений?
— Не трогай его! — крикнул Иосиф. — Он хороший, он единственный, кто…
Но узнать, кто я и почему единственный, мне не довелось — меня просто-таки выбросило из Ванькиной мастерской, я сбежал по ступеням крыльца, выскочил из подворотни в переулок. Была ночь, кромешная темнота, ни одного фонаря, только где-то в вышине располагались маленькие звезды, желтые и яркие, словно кто-то острой иглой пронзил бархат неба и стала видна подложка из сусального золота, подсвеченного сильным фонарем. В больших серых домах, за плотными шторами окон чувствовался уютный вечерний свет. “Куда? — подумал я. — Налево? Направо?” и налетел на стоявшего в подворотне человека. Он был очень высок и крепок. Мне показалось, что лбом я попал ему в солнечное сплетение.
— Извините! — сказал я.
— На пару слов! — сказал человек и взял меня за руку: это была железная хватка.
— В чем дело?! — попытался я возмутиться, но человек приподнял меня и понес, понес к стоявшему возле подворотни длинному лимузину, на котором при нашем приближении зажглись габаритные огни, который ослепил меня светом фар. Мягко щелкнула дверца, легким нажимом большой ладони человек заставил меня пригнуть голову и впихнул в чрево машины. Дверца закрылась за мной.
— Ну? — узнал я голос сидевшего на заднем сиденье, в самом углу Ашота. — Кто там его грохнул? Рассказывай все!
— Ашотик! Я их ждал на ужин, стол был заказан, бабок было заплачено… — вякнул Кушнир.
— В самом деле! Мы с этим канадцем, помню, в прошлый его приезд пили, говорили, дела делали, а тут на тебе… — удивился рядом с Ашотом Шариф Махмутович.
— Помолчите вы, оба! — Ашот был в шляпе, из-под шляпы выглядывал Ашотов нос, под носом тускло поблескивал золотой зуб: он то ли улыбался, то ли скалился, мой василиск. — Что теперь делать будем? Сергей завтра приедет, что ему скажем? Счет ему из ресторана покажем, с твоими друзьями, художниками ебанутыми, познакомим? Там же серьезно все, конкретно серьезно. Нас всех не завтра, так послезавтра начнут таскать на допросы, начнут…
— Сергей завтра не приедет, — сказал я. — Он сидит на Сардинии, в тюрьме, его обвиняют в торговле оружием.
— Опаньки! — Ашот снял шляпу и пригладил волосы вокруг лысины.
— А у меня срок условный не кончился, — покачал головой Шариф Махмутович, который слишком много думал о себе. — Они за это уцепятся и посадят меня в Бутырку. Я в Бутырку не хочу.
— Помолчи! — Ашот поправил шляпу, блеснул бриллиант на запонке, белоснежный манжет казался синим. — Бутырку мы купим, а вот Сардиния… Ну?!
“Ну?!” было адресовано явно мне. А что я мог ответить? Что я ещё знал?
Крут
…Так называли лошадей из небольшого оазиса на самом севере Аравии, у самой границы Большого Нефуда. Одна из таких лошадей, о которых судят как об очень бестолковых и пугливых, принадлежала, видимо — по правилу соединения противоположностей, очень смелому человеку, отправившемуся к морскому побережью по какой-то надобности. В пути этот человек встретил льва, ничуть не испугался, а натянул свой лук, наложил на него стрелу, выстрелил в льва и попал тому прямо в сердце, затем подошел ко льву и прикончил его. После чего он пошел к протекавшей неподалеку быстрой реке, снял сапоги, разделся, бросился в воду и начал мыться. Потом он вышел из воды, оделся, надел один сапог, прилег на бок и надолго остался в таком положении. Наблюдавшие за его схваткой со львом местные жители решили, что этот храбрец просто красуется перед ними, и спустились с холма, чтобы выразить ему свое восхищение, но нашли его мертвым. Оказалось, что в сапоге был маленький скорпион, который ужалил доблестного человека в большой палец, и тот мгновенно умер. Местные жители решили разделить имущество того человека и разыграть в кости его лошадь. Но пугливая и бестолковая крут вдруг взбесилась, расшвыряла местных жителей, столкнула тело хозяина в реку и сама бросилась следом. Местным жителям досталась только одежда умершего, ибо все его имущество находилось в седельных сумках уплывшей по быстрой реке лошади породы крут…
Все мои будильники играли Вивальди: четыре будильника, четыре времени года, классическая попса, микрочипики гнали свое, начинал один, подключался другой, продолжал третий, заканчивал четвертый, и не проснуться было нельзя. При известном воображении можно было услышать в электронном нытье скрипичные звуки, но когда будильники вытащили меня из тяжелого сна — вторая водочная ночь! — я ничего представить не успел: подняв голову, я разбил себе лоб об угол кухонного стола и только тогда понял, что остаток ночи провел на кухонном угловом диване, повторяя его девяностоградусный изгиб. Моя задница и ноги располагались на коротком катете, мой верх — на длинном. Нет бы лечь иначе! Тело так затекло, что я не мог разогнуться, выбраться из-под стола, хотя бы сесть, а как был, в согнутом состоянии свалился на давно не метенный, не мытый пол, суча ногами, хлопая по полу ладонями, попытался выползти на свободное место, застрял между ножек, хрипло позвал, — памятуя о больничном житье-бытье, — на помощь, помощи, как и в больнице, не дождался, рискуя завалить стол, всё-таки распрямился — суставы мои трещали, со стола грохнулась кружка, разбилась, остатки чая расплылись, смочили пыль, — и сел, привалившись к плите. Прекрасная поза для раздумий, прекрасное время для подведения предварительных итогов. Утро, утро начинается с тоски!
Ашот явно был мной недоволен, блеском зуба, короткими репликами давал понять — он считает, будто я что-то скрываю, знаю больше, чем говорю, — а еще ревновал к Сергею и несколько раз с обидой спрашивал: почему же Сергей не позвонил ему, сам с ним не поговорил? Личное так в нем выпирало, так било в глаза, что даже Шариф Махмутович забыл про свой условный срок, начал Ашота увещевать, что даже Кушнир начал его успокаивать. Но Ашот был тверд в своей амбиции, да так, что кончик у сигары откусил, а не отчикал карманной гильотинкой, и сигару подпалил зажигалкой, не спичками. Он ожесточился на меня, не подал на прощание руку, выгнал нас всех из своего лимузина, его водитель так рванул с места, что забыл в переулке Ашотова охранника, этого громилу-здоровяка, а потом притормозил, остановился, сдал назад, дал изумленному охраннику втечь в нутро лимузина и уже тогда во второй раз обсыпал нас опавшими листьями. Шариф Махмутович, подстраиваясь под Ашота, еле кивнул, прыгнул в “мерседес”, полетел следом, разве что в конце улочки его огни ушли влево, тогда как след от огней ушедшего вправо Ашотова лимузина ещё держался на моей сетчатке. А Кушнир пожал плечами — ничего, мол, не понимаю и понимать не не хочу! — хлопнул дверцей “сааба” — Кушнир водил сам, лихачил, превышал, нарушал, — развернулся и уехал в противоположном направлении, к мамочке, в ночной клуб, к Интернету, слушать альтернативный джаз, щупать скромных девушек, любительниц Павича, а я остался в переулке один-одинешенек, сунул руку в карман и вдруг нащупал там пачку долларов — то ли первая зарплата, то ли окончательный расчет, поди разбери этих обидчивых, ловкоруких, умеющих не только обчистить чужой карман, но и в карман вложить!
Вспомнив о долларах, я даже хлопнул себя по лбу — как я мог такое забыть! — и сразу понял, как сильно расшиб себе голову: шишка болела, в центре её была ссадина, на пальцах остался след крови. Открыв морозилку, я вытащил оттуда упаковку со льдом, приложил к набухающей шишке, пошел посмотреть, что происходит в квартире. Что мне Ашот, у меня тусовались америкосы, но оказалось, что квартира пуста: никаких гостей, никаких учеников Сына. Все было прибрано, расставлено по своим местам. Лишь на зеркало в прихожей был приклеен желтый листок, почерк ровный, прямой, очень четкий, почерк учительницы начальных классов: “Дорогой Па! Нас забрал Друг и Соратник. Он отвезет нас в аэропорт. Когда Вы проснетесь, мы уже будем в воздухе. Надеемся воспользоваться Вашим гостеприимством после возвращения из Кокшайска. Алла, Дженни, Тим. Да пребудет с Вами Благословение Сына!”
Я прижег ссадину йодом, заклеил пластырем. Вид у меня стал совсем оторванный: мешки под глазами, щетина с проседью, крест-накрест наклееный пластырь. Шея тонкая, уши торчат. Следовало перестать пить и начать думать о серьезном. Например, о том, как сам я поеду в Кокшайск, с кем, когда.
То, что Алла, Дженни и Тим, тихо, меня не беспокоя, отправились в этот далекий город, автоматически сокращало выбор. Теперь не надо было что-то объяснять, рассказывать про Ващинского, которого так легко обидеть отказом, про Анну Сергеевну, у которой всегда везде все схвачено. Правда, предстояло выбирать из этих двух кого-то одного, а необходимость выбора обычно тревожила, заставляла нервничать. С другой стороны, я все-таки думал, что когда Алла говорила, что им принесли билеты, она имела в виду и билет для меня. Значит — поматросили и бросили, ведро для использованных упаковок — в углу комнаты, утилизации подлежит, неядовито, не сжигать, в унитаз не спускать? Могли бы сказать какую-то любезность, оставить какой-то подарок. Джинсовую рубашку. Я всегда любил джинсовые рубашки. Книжку какую-нибудь, в конце концов. Тетрадь с изречениями Сына. Мне же интересно его учение. Я все-таки имею к нему какое-то отношение. Я все-таки Па, не хрен собачий, Па я, Па, вам говорят! А тут — получили благословение, поспали, поели, попили и — до свиданья? Как-то не по-людски!
Но как квартира была чиста от америкосов, так и автоответчик был чист: на нем не было никаких сообщений. На мобильном — тоже. Значит, пока ни Ващинский, ни Анна Сергеевна еще не сообщали мне о времени вылета.
Часы показывали девять тридцать. Я проснулся чуть раньше: значит, мои гости еще не летели, но уже сдавали багаж. Интересно, чем они объясняли в консульстве, что виза им нужна в столицу нашей великой родины и в маленький городок на Северном Урале? Что предъявляли? Фотографии? Письма? Сообщения новостных агентств? Распечатку интернетовской страницы? На похороны? А кто вы ему? Ученики? Прихожане церкви? Что за церковь, откуда, какая? И чему он, ваш главный пророк, учит? И как? Или они просто заплатили денег ушлому агенту и получили визы туда, куда им было надо? Но тогда откуда у них так много денег, раз на имущество их церкви наложен арест?
Я вернулся на кухню и поставил чайник. Чайку! Бутербродик! Я открыл холодильник. Там была настолько пугающая пустота, что я немедленно закрыл дверцу: америкосы подмели все подчистую, не отставили ни молока, ни кусочка сыра — я взглянул на мусорное ведро, — и вынесли мусор. Спасибо! Что делать? Идти в магазин? Покупать что-то на завтрак?
Зазвонил телефон. Я сидел, смотрел в одну точку, слушал его звонки. Включился автоответчик. Это звонил тот самый, серьезный человек из “конторы”, Владимир Петрович, на этот раз Петрович с фамилией, с фамилией говорящей — Пальчастый, и этот Пальчастый интересовался, почему я задерживаюсь, выражал надежду на то, что я в пути и скоро мы, к обоюдному удовольствию, встретимся. Мигом перезвонил на мобильный, понял, что отвечать я не собираюсь, и тогда переслал мне текстовое сообщение о том, что встреча нужна скорее мне, а не ему, что вокруг меня сгущаются тучи, что все не так радужно и хорошо, как кажется. А то я не знал!
И тут позвонили в дверь. Ну, мне не давали покоя! Я был нарасхват!
Я взглянул в глазок. Там, на лестничной клетке, искаженный пластиковой линзой глазка, стоял крупный, коротко стриженный и мордатый, в черном костюме и черном галстуке, в белоснежной рубашке человек. На руках, у груди, он держал большой бумажный пакет, из которого торчало что-то длинное.
Представление продолжалось!
Спектакль!
Второй акт, третья картина: Тот же и незваный Гость; Тот же рывком открывает дверь, собирается поприветствовать незваного Гостя, но Гость сразу лупит Того же по голове выхваченным из пакета топорищем; Тот же падает, из его головы брызжет кровь, забрызгивающая зрителей на дорогих местах; смех, притворный ужас, аплодисменты; Тот же взбрыкивает ногами, стонет и слабым голосом просит больше его не бить, но любопытство публики приковано теперь к Гостю, который один, красивый и стройный, возвышается на сцене; Гость, с топорищем в руке, выходит на авансцену, на его фигуре свет прожекторов; Гость: “Вы ждете от меня объяснения — почему я это сделал? А потому, что он всех достал! Лишний, никому ненужный человечишко, озабоченный своими мелкими делами, исправностью кишечника, состоянием десен, лысеющий и обвисающий животом. В его возрасте уже пора уходить, уходить в мир иной, к праотцам. Вы не согласны? Скажете — он еще ничего? (В зрительном зале слышны эмоциональные полувздохи сердобольных женщин.) Молод? Да, по годам он не стар, но вы взгляните в его глаза (указывает топорищем на лежащего) и поймете — такие уже не нужны. Они прогнили насквозь! Что их интересует? Их ничего не интересует! Это отработанный материал! Что? Хорошо, пусть уедет в резервацию, куда-нибудь на север или на юг — не важно, туда, где таких, как он, будут охранять автоматчики и ограждать колючая проволока. Какая от него польза? Правильно! Никакой! И что надо делать с такими, если они не хотят уходить сами? Правильно! Им надо помогать, помогать, помогать!” Гость возвращается к Тому же, который, понадеявшись, что его больше бить не будут, мятым и грязным платком вытирал кровь; но — напрасно: Гость бьет Того же с хэканьем, с оттягом, широкая спина Гостя закрывает Того же от зрителей, однако слышны жалобные крики избиваемого, и, хотя Гость чередует удары топорищем с ударами ногами, Гость все-таки устает, сбрасывает пиджак, вновь выходит на авансцену; подмышки посерели, лицо Гостя покраснело от напряжения, на топорище налипли то ли волосы, то ли кусочки кожи; свет направляется прямо в лицо Гостю — оно все в мелких капельках пота; Гость проводит языком по верхней губе и, словно собираясь с мыслями, качает головой; Гость: “Нам не дано понять природы божественного! То, что постигаем мы, познанием или чувственно, есть лишь первый слой, открытый для нас. Что за ним? Какие тайны? Нам кажется, что, прочтя какой-то текст, даже Богом данный, мы уже видим эту природу. Ошибка! Мы видим буквы, видим слова, написанные человеком, пусть под диктовку Бога, но смертной рукой. И поэтому можно сказать, что то божественное, о котором мы говорим и о котором размышляем, есть божественное человеческое, а божественное настоящее, подлинное, нам никогда не доступно, ни при каких обстоятельствах…” Звучит приглушенная, торжественная музыка; Гость, вытирая лицо зажатым в левой руке чистым благоухающим платком, уже буднично, словно о чем-то давно понятом: “И тем, кто хоть однажды задумался о многослойности проявлений Бога, уже никогда не дает покоя тот слой, что скрыт и недостижим. Узнать божественного Бога, а не человеческого — вот несбыточная мечта…” Гость, пытаясь закрыть лицо руками, обнаруживает, что в правой его руке зажато топорище, с отвращением отбрасывает топорище и попадает им в Того же, лежащего в глубине сцены; в темноте звук удара, жалобный стон; Гость, с выражением неподдельной тоски и сожаления, но — через плечо, всё-таки с пренебрежением: “Извини, я не хотел, извини…”; в зрительном зале нарастает состояние, близкое к истерике; слышен женский приглушенный плач, мужчины все громче и громче покашливают, но дают занавес, который наискосок проходит по скатившемуся поближе к рампе Тому же; конец второго акта, вспыхивает свет, публика, воздавая хвалу искусству перевоплощения, идет в буфет, и никто не обращает внимания, как двое рабочих сцены приподнимают занавес, помогают Тому же подняться и уводят его за кулисы.
Если не Пальчастый, то кто-то должен был меня достать. Ну, а если Ашот решил прекратить в одностороннем порядке наше сотрудничество? Сергей-то всё равно в тюрьме, а я уже и так слишком много знаю. Или это старые концы, отголоски прежних разборок? Быть может, ещё по статье о радиолокационной усеченной пирамиде? Или о вертолетах? Кого там ещё не добили? Сейчас добьем!
— Кто там? — спросил я.
— Служба доставки, — ответил человек за дверью. — Вам пакет!
Раньше говорили: “Вам телеграмма!”, и была возможность еще отвертеться, попросить подсунуть телеграмму под дверь, но умные люди обязали разносчиков телеграмм получать подпись адресатов, и тем приходилось дверь все-таки открывать. То есть — никогда не было возможности, не ударяя в грязь лицом, остаться за закрытой дверью. Закрытой двери — грош цена! Ну, не говорить же прямо: “Я не хочу открывать! Я вас боюсь!” Всегда в ответ можно было услышать: “Ну, чего вы боитесь! Это не страшно, не больно, не долго, вам не придется мучаться, мы вас уничтожим легко и незаметно!”
— Кто-кто? — попробовал я потянуть время.
— Доставка! Delivery service, sir! Получите пакет и распишитесь!
— Но я ничего не заказывал! — у меня были основания не открывать, пусть формальные, но основания: не заказывал, не платил, ничего не знаю, оставьте меня в покое! — Вы не ошиблись? По какому адресу вы должны доставить пакет?
— По вашему, по вашему адресу! — человек за дверью вытащил откуда-то планшет с приколотым к нему листом бумаги, посмотрел на свои записи и прочитал мой адрес. Произнес мою фамилию, имя. — Пожалуйста, или откройте, или позвоните по телефону три двойки, две тройки, две четверки и подтвердите отказ! Вы открываете?
Ну не трус же я, не трус! А вдруг они и в самом деле стреляют точно в ромбовидную ямку? Говорят, что в таких случаях даже не успеваешь ничего почувствовать. Просто погружаешься в черноту. Просто погружаешься. Главное — не надо трусить, не надо!
Я набрал в легкие воздуха и потом, на выдохе, дверь распахнул. Коротко стриженный расплылся в дежурной улыбке. Симпатичный молодой человек, вполне годящийся мне в сыновья. Из-за воротничка рубашки по шее ползет часть татуировки. Сережка в левом ухе, две в правом. Это что-то значит, только я не помню — что именно.
Не переступая порога квартиры, коротко стриженный чуть наклонился вперед и протянул мне пакет. “Вот, я сейчас возьму пакет, а он выхватит из-за спины дубинку, нож, пистолет и — как!..” — подумал я, но пакет взял. Пакет был тяжелый, торчащее из него оказалось батоном-багет в тонкой полупрозрачной бумаге.
— Распишитесь вот здесь! — коротко стриженный действительно отвел руку за спину, но вместо пистолета-ножа-дубинки в его руках оказался всё тот же планшет, по листку на котором он проверял правильность адреса. — Вот ручка, — он протянул тонкую шариковую ручку.
Я взял ручку, перехватил пакет поудобнее, увидел в графе накладной свою фамилию. Да, это я, и это мой адрес. И я расписался.
— От кого это? — спросил я у отступающего к лифту коротко стриженного.
— Я не знаю. Я только доставляю. Delivery service, sir! Можете позвонить в нашу контору. Телефон три двойки, две тройки, две четверки. Намер вашего заказа — четыре пятерки. Если отправитель не пожелал остаться анонимным, вам скажут, кто это. Всего доброго, до свиданья, спасибо!
Лифт увез коротко стриженного, я закрыл дверь и пройдя на кухню, вывалил содержимое пакета на стол. Там был уже упомянутый багет, упаковка сливок, две баночки с йогуртом — один сливочный, с шоколадом, другой — молочный, с яблоком, баночка кофе, набор французских сыров, от очень мягких сортов до очень твердых, коровий, козий, овечий, пачечка творога, два пакетика овсяной каши быстрого приготовления — обыкновенная и сладкая, с изюмом и орехами, два пакета сока — апельсиновый и грейпфрутовый, маленькая бутылочка виски “Веll’s”, два круассана в специальной упаковке для микроволновой печи, бэкон в вакуумной упаковке, четыре яйца в плотной пластиковой кассете, две бутылочки пива “Molson”, салфетки, зубочистки, две сигары “Кохиба”, четыре с половиной и восемь с четвертью дюймов, пачка сигарет “Camel” без фильтра, заклеенный конверт.
В конверте, тут же мною распотрошенном, был листок тонкой бумаги, на котором нервным, вихляющим почерком было нацарапано следующее: “Милый-милый-милый! Я знаю, как тебе тяжело, но — крепись. Помня о твоих всегдашних муках с пустым холодильником, посылаю тебе небольшую продовольственную помощь. Надеюсь на скорую встречу! Анна. P.S. Мне показалось, что твое присутствие в Кокшайске будет непродуктивным, и поэтому я забрала Осю и Ванечку и улетела с ними сегодня рано утром. Не обижайся, это сделано для твоего же блага. По возвращении — замарано — жду звонка. А.”
Непродуктивно! Анна! А! Вот старая блядь! Кто, кто дал ей право решать, что продуктивно, что непродуктивно? Я свинтил крышечку с бутылки пива, хлебнул, задохнулся пеной, сделал глубокий глоток, заметался по кухне. Кто дал им право мной распоряжаться, кто? Я хотел бы увидеть этого человека, мне нужен был его телефон, мне нужен был кто-то, кто бы провел меня к нему. Но таковых — не было. Я допил пиво, поставил чайник, включил горелку под сковородкой, кинул на нее бэкон, он зашипел, и я залил его яйцом, а потом открыл йогурт, хлебнул виски, сделал коктейль “виски с апельсиновым соком, сливками, ванилью, сахаром и яйцом”, коктейль выпил, потом чайник вскипел, и я заварил сладкую кашку, сделал кофе, смешал кофе со сливками и туда долил оставшееся виски. Сволочи! Я начинал пьянеть!
Вот их расчет, вот их план! Купить меня на мелочь, заболтать, затереть. Но сначала использовать, протаранить мною какую-нибудь стену, а потом вывести меня из игры! Сделать меня недееспособным, выключить, нейтрализовать! Столкнуть меня в воду, смотреть, как я буду тонуть, и не прийти на помощь! А все потому, что из них из всех, из всех известных, только я один подходил на роль отца. Только я! Как бы прочие ни изощрялись, что бы они ни придумывали, но логика отцовства была на моей стороне. До проведения экспертизы другие претенденты могли только распушать хвосты, но они-то понимали, чем она для них закончится, какой будет результат. И они боялись правды! Я же мог требовать экспертизы со спокойным сердцем!
Поэтому, поэтому меня так обставляли, так пытались оставить за бортом. Ну, ничего! Вот сейчас позвонит Ващинский, и мы с ним прилетим в Екатеринбург, там он свяжется с кем-нибудь из своего великого голубого братства, у которого связи покруче, чем у какой-то Анны Сергеевны, старой вешалки, и нас отвезут в Кокшайск на крутой тачке, с музычкой, в два счета!
Яичница начала гореть, я снял сковородку с плиты, сожрал кашку, съел немного камамбера, откупорил вторую бутылочку пива, приступил к яичнице. После таких завтраков надо гулять по стриженому газону, шею кутать в шарф, курить трубку и ждать, когда позовут на ланч. Сентябрьский туман, еще много зеленых листьев, но желтизна подкрадывается, подкрадывается, чтобы напрыгнуть и подмять, на дорожке раздавленная велосипедистом малоподвижная осенняя лягушка, мелкие кишочки, слизь, выпученные глаза.
Вновь позвонил серьезный человек из “конторы”, этот самый Пальчистый. Он уже не гнул прежней линии, что, мол, почему вы опаздываете, ё там моё, что он меня все еще ждет, а я, такой-сякой, опаздываю, да! Он прямо, со всей чекистской прямотой объявил, что мне будет выслана повестка, что в случае неявки я буду подвергнут приводу, а если попытаюсь скрыться, меня объявят в розыск и приведут к нему в кабинет в наручниках. Пальчастый переспросил — понял ли я, и я кивнул мигающему глазку автоответчика. Понял я, понял, я понятливый…
Я медленно допивал пиво, когда позвонил Ващинский. Этот педераст сообщал, что только что в аэропорту Екатеринбурга дал пощечину одному грубияну, позволившему себе какие-то двусмысленные шутки по его, Ващинского, поводу, что грубиян полез в драку и Ващинскому, несмотря на всю его тренированность и силу, пришлось бы плохо, если бы ему на помощь не пришли Иван и Иосиф Акбарович, прилетевшие на некоем специальном рейсе и появившиеся в зале прилетов чуть позже Ващинского. Ващинский был, оказывается, очень удивлен, что вместе с ними не увидел меня, но зато увидел другого, ему милого и приятного человека: “Ты не поверишь! — верещала эта королева. — Ты не поверишь!” Веришь не веришь, игра на поцелуйчики: понятное дело — там была она, Анна Сергеевна, единственная женщина, кроме ее дочери, Марии, с которой Ващинский чувствовал себя настоящим мужчиной. Так он сказал, в телефон, громко. И ты, Ващинский?! И ты?!.
Я спросил его — что же ты, сволочь, бросил меня, не предупредил, а? Но Ващинский даже не ответил, даже не чухнулся, а продолжал говорить-говорить-говорить, и все про себя, любимого, про Анну да про Марию, про Ваньку да про Иосифа Акбаровича, а потом вдруг, когда я уже потерял терпение, замолчал и спросил:
— А ты что, обиделся?
Мне показалось: еще мгновение — и я не выдержу! Ну хотя бы первым делом разнесу аппарат. Все эти люди меня обошли, обтекли, оставили одного. Сегодня я не попадал в Кокшайск! Всё рушилось, меня заваливало обломками, мне было душно, это был конец.
— Я очень обиделся, сволочь! — сказал я. — Так не поступают с друзьями, с теми, кого знают двадцать пять лет, ты понимаешь, подлец?
И повесил трубку, тихо, медленно.
Перед глазами стоял туман.
Надо было что-то делать.
— Эники-бэники-ели-вареники… — закрыв глаза, я проговорил считалку. —
Фэкс! — мне выпало курить короткую сигару, я откусил и выплюнул кончик, чиркнул спичкой. Пахло восхитительно! Жизнь проходила не зря. Ну и пусть меня окружают подонки, я и сам подонок, и неизвестно, как бы я поступил на их месте, Ващинский наверняка обращался к каким-то дважды голубым летчикам, быть может, им показалось лишним брать с собой в небо такого банального натурала, как я?
Надо было просто выбираться в Кокшайск самому, ни на кого не рассчитывая. Денег было немного, но они были, а получить еще можно было, продав картины, продав натюморты Ващинского-старшего, его обнаженную со скрещенными ногами, два портрета кисти Машкиного отчима, они висели у меня на стенах, словно обыкновенная мазня, а стоили десятки тысяч долларов, я знал это точно, Машкин отчим котировался, его работы продавали даже на аукционах, надо было позвонить Кушниру, предложить ему картины или взять у него взаймы под эти картины, нанять самолет, вертолет, ракету.
В маленькой комнате я лег на диван. Прямо надо мной обнаженная скрещивала ноги, со стены напротив лобастый человек неодобрительно посматривал то на обнаженную, то на меня. Сигара была горьковатой. Дым приятно щекотал ноздри.
Да, Кушнир должен был бросить мне спасательный круг, ведь это ему, еще не зная о существовании Ашота и Шарифа Махмутовича, я здорово помог в одном деле. Просто вытянул его из беды, когда он, распонтившись сверх меры, обещав почти невозможное, рисковал оказаться в полном дерьме. Я и концы свел с концами, и получил деньги, которые — до последнего рубля, до последнего цента! — передал присланному Кушниром курьеру.
Началось все с того, что Сергей позвонил из своего Лондона и сказал, что один его партнер затеял очень серьезный бизнес, но кое-чего не учел и теперь, уже получив авансы, боится не справиться с основной работой, боится не выполнить обязательств перед заказчиками. Сергей спрашивал, можно ли напрямую связать меня с заказчиками, можно ли дать им мой телефон.
Надо признаться, что звонку я очень удивился — после стольких-то лет! — и спросил — в чем там дело, спросил для проформы, никому помогать я не собирался, лежал дома пластом, зализывал раны, но Сергей воспринял мой вопрос как согласие, сказал, что основной заказчик сам мне все расскажет, все прояснит. Я спросил — почему Сергей думает, что только я могу помочь, и Сергей сказал, что внимательно читает нашу газету и по публикациям, часть из которых была подписана мною, понял, что раз такие люди в стране великой есть — ну, и так далее, по списку.
Это было уже интересно. Не читал же Сергей про вывоз городского мусора на городские же свалки! Следовательно, его интерес привлекали наши публикации про оружие, про торговлю оным, про всякие железки, боеприпасы, пушки, изотопы, радиоволны. Следовательно, рекомендуемый Сергеем человек имел к этому какое-то отношение. Скорее всего — самое непосредственное. А там — деньги, деньги, деньги.
И тогда я сказал, что Сергей вполне может дать мой телефон. Вполне. Ведь к этому времени лечение уже окончательно подъедало мои сбережения, работу в газете я потерял, никто, ни одна сволочь мне не собиралась помогать, а после нескольких операций, когда я неустойчиво балансировал между смертью и жизнью, я уже ничего не боялся. Ни боли, ни окончательной темноты.
Человек перезвонил через несколько минут. Он находился в Москве, предлагал встретиться. Я попросил его за мной заехать — передвигался я уже без костылей, но выбираться куда-то самостоятельно мне не хотелось, да еще мне надо было вскорости идти на физиотерапию и на гимнастику. Он согласился. Как вытянулось у него лицо, когда я вышел из подъезда! У его охранников — тоже. Еще бы — бритый наголо, вся башка в шрамах, черные очки, левая рука на перевязи, палочка. К тому же — одышка, к тому же — хрипота. Алкаш — не алкаш, бомж — не бомж. Не хватало только дрожи в руках, желтых кривых зубов и сигарет “Прима”. Но руки у меня не дрожали, челюсти мне сделали как на рекламе, а курить я тогда вообще не мог из-за трубки в горле.
Меня подсадили в джип, и мы отъехали в парк, где заказчик первым делом спро-
сил — всё ли со мной в порядке, как я себя чувствую.
Да, времена менялись, вежливость становилась нормой жизни, залогом больших успехов. Я ответил — мол, всё в полном порядке. Всё-всё-всё. И полюбопытствовал — в чем интерес, что за нужда привела, на двух машинах, с охраной? Оказалось все просто, все удивительно просто: этот заказчик собирался воевать, а для вооружения его небольшой армии — всего около двух батальонов, — требовалось полторы тысячи снаряженных карабинов, патроны к ним, кое-какое обмундирование, десяток “ротных” минометов, несколько джипов, самых обыкновенных, “уазики”, например, годились вполне.
— Всё? — спросил я.
— Всё… — кивнул заказчик и пояснил: — В Африке у меня небольшой рудничок, рядом — река, а вверх по течению — другой рудничок, принадлежит английской компании. И вот англичане сбрасывают в реку отходы, и река начала портиться. Я их просил, я их предупреждал, а им все по барабану. Я подал в суд, а они не стали дожидаться решения суда, прислали отряд из племени бумелеке, которые мусульмане, и бумелеке, воспользовавшись тем, что мои рабочие, из племени босса, христиане, праздновали Рождество, устроили жуткий погром. Поубивали сторожей, поломали оборудование. Надо их проучить. Как ты думаешь?
Вот это была жизнь! Бандит, совок, владел рудником в Африке и собирался вести боевые действия с английской компанией, руководствуясь принципами экологического мышления! Наш бандит собирался воевать с Англией! За чистоту африканской реки! Он не боялся мощи Соединенного королевства!
Я снял очки и посмотрел на него. Видимо, в моем взгляде было такое искреннее и неподдельное восхищение, что заказчик даже слегка покраснел.
—Ты собираешься воевать с этими бумелеке или с англичанами?
Заказчик покраснел еще больше.
— На хрен мне бумелеке, эти козлы черножопые! С Англией. Конечно, с Англией! Я наводил справки среди чиновников, там, у черных, — сказал он, — зондировал обстановку. Мне сказали, если я уделаю английский рудник без особого шума, то они на это закроют глаза. Главное — хорошо заплатить и постараться не убивать белых. Ну, белых-то мы вполне можем поубивать и в Европе. В Европе это даже проще. У меня уже заряжены люди и в самой Англии, и на материке. А из этих босса неплохие вояки получаются, да я тут еще встречался с несколькими ребятами, которые прошли Афган, были в Чечне. Возьму их с собой, поставлю командирами рот и отделений. Спецназ организую, для него я у арабов уже все купил. Приборы ночного видения, наши еще поставки, хуйню там еще разную… Но спецназ небольшой, человек двадцать-тридцать, основа — из моих орлов. А вот батальонами у меня командовать будут один русский, один черный-босса, третий — ирландец. Я такого ирландца на Мальорке встретил, в дискотеке! Закачаешься! Убийца чистой воды, бывший лейтенант-десантник.
— А командовать армией кто будет? — спросил я для проформы, заранее зная ответ.
— Командование приму на себя, — потупился будущий командарм. — Я когда-то в Ташкентском танковом учился. Выгнали за анашу, два года потом заряжал шестьдесят второй. Думаю — справимся…
Мы обо всем договорились. Я позвонил своему приятелю, выяснил, что этот розовощекий человек чувствовал себя отлично, на него никто не налетал с дубьем и кастетами, он даже позволял себе острить по поводу моего состояния, шутил, что, мол, надо было быть поосторожней, не ходить одному после наступления темноты, пользоваться машиной с водителем, раз он платил мне такие деньги. Он платил! Такие деньги! Говно! Он платил копейки, а наживал вместе со своими дружками и хозяевами миллионы!
Но я промолчал. Мне всё-таки были обещаны комиссионные, полторы тысячи сразу и потом еще полторы. Так я мог продержаться до середины зимы. При моих небольших затратах. Поэтому я стерпел, выслушал все его шутки-прибаутки, потом сказал, что надо встретиться. По важному делу. Мой приятель согласился — помимо своей постоянной ставки он ведь тоже получал навар, на который у него был нюх. И как бы мы друг к другу ни относились, мы друг без друга не могли, это был симбиоз, сосуществование белковых тел.
Правда, он несколько замандражировал, когда узнал, что это за сделка, но сумма, сумма его удовлетворяла вполне. Поэтому прошло всего каких-то полторы недели, полторы недели в звонках и встречах, а потом у заказчика на руках оказались и карабины, и прочие вооружения, и боеприпасы, и документы к ним. Правда, карабины были не боевые, а охотничьи, приобретались они через систему спортивных магазинов, от боевых их отличало одно очень важное качество — прицельная дальность.
Собственно, это мы вдвоем с моим приятелем решили покупать карабины именно охотничьи, а не боевые. Будущий командарм и не догадывался, с чем пойдут в бой его солдаты.
— На хрен ему прицельная дальность в тысячу метров? На хрен? — спросил мой приятель. — Сгодится и четыреста. Там же джунгли! Джунгли? Ну, я и говорю! А минометы он какие хочет? Которыми еще в Отечественную пулили? Ничего, мы ему агээски дадим или “васильки”, у меня есть на одном заводе, их привезли для ремонта, да минобороны бабок не платит, и они собираются неремонтированные продать как уже ремонтированные и ищут для этой цели дурака. Твой африканец сгодится вполне! Представляешь — они “васильками” как дадут залп, один, другого уже не понадобится, и — победа! А боеприпасов вообще целый состав…
— Тоже некондиция? — спросил я: у владельца рудника были серьезные связи, мы все-таки рисковали, к тому же Сергей, его подставлять не хотелось.
— Может быть. Никто не проверял. Надо пострелять, тогда станет ясно. Он там в джунглях и проверит.
— Понимаешь, — я вздохнул, — надо снабдить его так, чтобы или он и его армия погибли все до одного, или чтобы у него были равные с англичанами шансы. Как минимум.
— Что ты имеешь в виду?
— Надо продать ему что-то такое, от чего он будет тащиться, за что он при любом раскладе будет нам благодарен…
— А мы установим на его “уазики” восьмиствольные вертолетные пулеметы!
— Он же об этом не просил! Может, ему “уазики” нужны баб катать по саванне!
— Тем более! Едешь и гиен херачишь! В клочки! Установим, за те же бабки! В качестве подарка от поставщика. Бонус, понимаешь ли…
Я понимал, что и восьмиствольные пулеметы тоже скорее всего были некондицией, но предположить такого печального результата локальной войны между рудниками я не мог. Да, из христиан-босса солдаты были неплохие, но на стороне мусульман-бумелеке выступили не встреченные где-то на Мальорке сомнительные ирландцы. Все оказалось гораздо серьезнее. Во-первых, в этом районе Африки не было джунглей, а была как раз саванна, по которой предполагалось кататься на “уазиках” с местными бабами и долбать гиен. И прицельная дальность в тысячу метров в саванне имела принципиальное значение. Во-вторых, лишь только заказчик начал боевые действия, его босса сразу убили нескольких подданных Ее Величества. Черных. Белые там на английском руднике работали, в основном украинцы.
И поэтому против его армии выступили не вооруженные китайскими АКМ черные парни бумелеке, а десантники британских вооруженных сил, которые прибыли на вертолетах и сразу приступили к делу.
Бой был недолог и кровопролитен. Особое раздражение у десантников вызвали как раз восьмиствольные пулеметы, тем более, что очередью из одного был сбит большой десантный вертолет. А взрывающиеся через две на третью мины, которыми были забросаны позиции англичан, показались десантникам тайным оружием русской мафии. Чем-то вроде чемоданных атомных бомб. Надо было, кстати, подыскать для нашего командарма такое оружие, абсолютное, дающее стопроцентную победу.
Словом, погибли и прошедшие Афган и Чечню командиры, и лихой ирландец с Мальорки, и множество босса, и решительный командарм, которого десантники долго гоняли по саванне, а потом пристрелили возле огромного термитника. Фотографию я видел в Интернете. Ужасное зрелище!
Но все это случилось позднее, а пока я, много раз видевший американские фильмы, в которых от одного к другому персонажу передаются изящные кейсы с пачками долларов, стал одним из таких персонажей. Только не в кино. Не скрою — у меня был соблазн. Был. Соблазн всех кинуть. И заказчика, и приятеля Сергея, и своего приятеля, но я сдержался. Я передал кейс курьеру, пачки долларов перекочевали в карманы всех, как говорится, заинтересованных лиц, мне тоже досталась пачечка. Сергей позвонил, поблагодарил: к его репутации разводящего были добавлены новые баллы. Одним словом, все пока оставались довольны. Но если бы кто-то, лет так десять назад, сказал бы мне, что ради хлеба насущного я буду приторговывать карабинами для самодеятельной армии в Африке, что косвенно буду причастен к вооруженным действиям против англичан, что вокруг меня будут вращаться такие люди и я с ними буду вести дела, — я бы расхохотался. Потом, только когда я уже проходил собеседования в фирме Ашота, выяснилось, что пропонтившимся дельцом был не кто иной, как Кушнир! Смешной человек!
Под обнаженной со скрещенными ногами я и заснул с сигарой во рту, сигара медленно выскользнула из потерявших упругость губ, сползла по щеке, легла на ворот майки, ворот подожгла. Я спал и ощущал запах горящей саванны. Гул сухой травы. Паника среди копытных, ужас кошачьих, птицы улетают прочь от огня, слоны бегут, подняв хоботы, расправив уши, я бегу вместе с ними, вместе с жителями африканской саванны, прочь от огня, и никто ни на кого не нападает, все озабочены общей бедой, общая беда сплачивает, это известно, это известно давно, очень давно.
Я бежал прочь от настигающего огня, а в дверь звонили и звонили. Тут меня укусила в шею огромная муха це-це, ярко-зеленая, с красными глазами, муха лапками оглаживала свои пышные формы, щебетала что-то на ухо, пока я возвращался из сна, муха успела и еще раз меня укусить, и, превратившись в Анну Сергеевну, лечь под меня, сжать хорошо натренированными бедрами. Не хватало только кончить от восторга, от соития с мухой из сна!
Я содрал с себя майку, раздавил босой пяткой окурок сигары, метнулся в прихожую, распахнул дверь.
За дверью стояла худая, среднего роста женщина в платке, в длинной юбке. Женщина была бледной, ее кожа даже слегка отдавала в синеву, огромные глаза занимали пол-лица. У ее ног стояла сумка из кожзаменителя с укрепленными синей изолентой ручками, лямки рюкзака прорезывали тонкие плечи женщины. Она должна была сказать, что она не местная, что она погорелец, что у нее семеро по лавкам, а она вместо этого — я бы расщедрился, дал десятку, — сняла палец с кнопки звонка, подхватила сумку и шагнула в квартиру. Спокойно, словно к себе домой.
— Простите, — во рту у меня было очень сухо, хотелось пить, — простите… Вы не ошиблись? Я вас вроде не знаю!
— Я — Катя! — сказала женщина таким тихим и таким наполненным светлой грустью голосом, что мне стало неловко и за утреннюю нетрезвость, и за раздрызганность, и за исходящий от меня запах — вонь полусгоревшей майки, немытое тело, запах изо рта — мне стало неловко за себя в целом, за свое существование. — Помнишь? Ты любил у меня ночевать. Это было давно…
Это была она, безумная Катька! Та самая красавица, с потрясающим задом, грудями, лоном. С тяжелыми кудрями черных волос. С яркими губами. Это была она? Та самая? С людьми что-то происходит от времени, я всегда это чувствовал, но чтобы так, чтобы изменения были такими!..
— Я бы выпила чаю, — она тяжело, со вздохом сняла рюкзак, поставила его рядом с сумкой: взмокшая от рюкзака спина, собравшееся в складки платье. — Чаю без сахара… И кусочек хлеба. У тебя есть черный хлеб?
— Катя! — сказал я. — Откуда ты?
— Издалека! Я еду в Кокшайск. Ты, конечно, со мной?
(Окончание следует)
дотроньтесь до него, хотя бы до края простыни, — сказала Дженни. — Потом уже будет поздно…
Я протянул руку. Но прикасаться не стал: мне не нужно было новое видение, новое знание, откровение, я уже получил всё, все богатства мира.
— Нет? — Дженни была, кажется, удивлена. -Как знаете… Ну, теперь стучите, тук-тук-тук!
За окном зала номер три каркали вороны, там была осень, там ощущалось дыхание с севера, там у входа в морг стояли ожидающие меня люди.
— Я вас таким и представляла, — сказала Дженни и накрыла тело простыней.
Там, за окном зала номер три, разрыв между представляемым и реальным был еще меньше, там он стремился к нулю, схлопывался, самоуничтожался. Там всё равнялось самому себе. Холодный кафель был в этом морге, очень холодный. Я не хотел стучать в дверь. Никто не мог заставить меня это сделать. Я сел на табуретку возле стола, уронил голову в ладони.
— Сынок! — сказал я. — Сыночек…