Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2002
Приближаются сумерки
На первом этаже в подъезде — ряды почтовых ящиков с цифрами-номерами квартир на дверце каждой ячейки. Сто пятнадцать, это его… Ташевский, Юрий Сергеевич, достал блестящий, отполированный за многие годы ношения в кармане ключик и сунул в щелку замка. Повернул, дверца открылась. В ящике — газета. Юрий Сергеевич взял ее, как всегда радуясь, что она есть, что двадцать минут в метро благодаря ей пройдут по возможности незаметно. Когда читаешь, поездка кажется не такой длительной и однообразной.
Кроме газеты — ничего. Времена, когда чуть ли не каждое утро ящик был забит всяческими рекламными буклетами, политическими брошюрками и агитками, похоже, миновали. Брошюры и буклеты теперь предпочитают продавать, а не разбрасывать всем подряд наудачу… Писем же в общем-то ждать не от кого.
Замкнув ящичек, Юрий Сергеевич хотел было вернуть ключ обратно в карман пиджака… А интересно, неужели все ячейки с разными замками? Он посмотрел на свой ключ. Две простенькие зазубринки; нет, не верится, что у соседей замки другие — у каждого особенный. Гм, а ведь можно проверить. Вполне можно проверить… Вот этот, например, сто девятый, старушки с одиннадцатого этажа, вечно пустой, с пыльной дверцей… Юрий Сергеевич, осторожно держа ключ двумя пальцами, почти что вставил его в щелку, но тут же опомнился, отдернул руку. Ключ выпал, с оглушительным звоном ударился о плитку пола… Поднимая его, Ташевский с удивлением подумал: “Зачем? Ну и желаньице! — усмехнулся, спрятал ключик в карман. — Любознательный нашелся какой! Возьми еще спичку брось к девяносто третьему — проверь, перекинется ли огонь с его газеты на что там есть у девяносто второго или потухнет. М-да… взрослый человек…”
Издеваясь и посмеиваясь над собой, Юрий Сергеевич вышел на улицу. До метро три троллейбусных остановки, но он предпочитает, если позволяет время, конечно, ходить пешком. Сегодня время вполне позволяло.
“Хулиган, хулиган в тебе дремлет, господин Ташевский! — продолжал поддевать себя Юрий Сергеевич. — Что там замочки какие-то, мелочь. Лучше попробуй вот “Запорожец” этот поставить набок. Слабо?”
На обочине проезжей части, заехав на бордюр тротуара правой стороной, стоял брошенный, раскуроченный “Запорожец” с побитыми фарами и фанерой вместо стекла на заднем окне… Вроде в шутку предложил себе Ташевский перевернуть машину, но тут же и серьезно задумался: сможет или нет? Один бок на бордюре, приподнят, колеса не спущены… Юрий Сергеевич замедлил шаг, разглядывая “Запорожец”, примериваясь. На вид машина довольно легкая, а он, без ложной скромности, человек крепкий, сильный, в самом расцвете, как говорится; по юности баловался штангой. Гм, вполне ведь может получиться.
“Тьфу! Да что ж это я!” — и пошел быстрее, отвернувшись от злосчастного “Запорожца”. Как-то неприятно стало, ледяные мурашки защекотали спину.
Юрий Сергеевич торопливо искал тему для размышлений, чтоб отвлечься от таких вот странных, опасных желаний. Ключ, газета, “Запорожец”… Его всерьез пугали они, эти вдруг возникающие желания.
Началось месяца два назад, и словно приоткрылось тогда, а затем все росло и крепло в Ташевском, устоявшемся, зрелом, уважаемом человеке, какое-то другое существо, глуповато-лихое, агрессивное даже. С чего это?.. Юрий Сергеевич догадывался, еще при первом подобном желании начал догадываться. Помнится, тогда он вдруг остановился посреди комнаты и долго следил за минутной стрелкой старого механического будильника, стараясь проследить ее движение, и, когда это не получилось, ему до зуда в пальцах захотелось разобрать будильник и посмотреть, как он там устроен. И тогда вот появилась догадка, что причина странных желаний — его вдруг улучшившееся зрение. Конечно, не совсем “вдруг”, просто-напросто сделали операцию, подтянули роговицы. Сначала правый глаз, потом левый… И, странное дело, вскоре после операции и началось, даже в тот самый день, когда возвращался из клиники с забинтованным, спрятанным под марлей правым глазом, почувствовал что-то новое, смутно тревожное. Левый глаз, как всегда, видит окружающее расплывчато, разноцветными пятнами, точно бы мир — сырая зыбкая акварель, а правый там, за бинтом, уже зажил иной жизнью, зрячей на сто процентов и беспощадно подробной.
“Да нет, бред все это, — мотнул головой Юрий Сергеевич, отгоняя неприятные догадки и воспоминания. — Ведь радость, счастье же — всё видеть как надо, идти вот и видеть мир!” Он посмотрел вокруг. Мир был четкий и правильный, стены домов твердые, надежные, прямые, а не рыхлые и бесформенные, как представлялось ему раньше; он ясно видел идущих навстречу людей и не боялся с ними столкнуться, не боялся машин, переходя улицу, не щурился беспомощно, когда нужно было прочитать надпись на указателе или вывеске.
Ташевский не носил очки. (Нет, они всегда были при нем, лежали в футляре во внутреннем кармане пиджака, лежали и сейчас, по привычке, совсем не нужные после операции.) Глупый комплекс, оставшийся с детства: он стеснялся очков. Еще в третьем классе, когда нацепил их впервые и когда его стали дразнить очкариком, он возненавидел эти два стеклышка в темно-синей оправе, прятал их на дно портфеля. Пользовался ими лишь в крайних случаях, даже читал без очков, из года в год всё ниже склоняя лицо над книгой. Да, зрение ухудшалось, но Юрий Сергеевич прекрасно ориентировался в привычных, хорошо знакомых местах, даже порой сравнивал себя с полностью слепым человеком — дескать, не пропаду! Слепой, скорее всего, в своем доме чувствует себя уверенно, чуть ли не лучше зрячего, все вещи у слепого всегда на местах, он знает, где что лежит, до последней пуговицы. Так же и Юрий Сергеевич — его домашний кабинет, ближайшие магазины, дорога до метро, тот метрополитеновский маршрут, которым всегда ездил на работу, институт, где преподавал, — всё это было им изучено досконально, он мог бы и с закрытыми глазами безошибочно пройти в нужный отдел гастронома, найти аудиторию, где предстояло читать лекцию. Но новые места пугали его — Юрий Сергеевич оказывался в неожиданной, страшноватой, непривычной обстановке; тут-то часто и требовалась защита и помощь очков…
Люди на улицах, в метро, в магазинах раньше были безликими, размытыми; лишь напрямую сталкиваясь с ними, Ташевский убеждался, что действительно эти густые движущиеся пятна реальны и тверды, за ними нужно следить, чтоб не сталкиваться снова и снова. Теперь стало проще, да, с одной стороны проще, а с другой…
Очень рано, наверняка благодаря плохому зрению, он привык быть один, точ-
нее — с книгами. Тот мир, что открывался ему на страницах, жил куда более ярко и разнообразно, увлекательно, чем действительно существующий… К музыке у Юрия Сергеевича было особое отношение, она как бы включала в себя и живопись, и кино, и театр, — когда он слушал музыку, ему всегда рисовались в воображении картины и сцены, рожденные голосами инструментов. Вообще любые звуки окрашивались для него внутренне-зрительными образами. А вот с недавнего времени эти картины и образы возникать перестали…
Девушку, что стала затем его женой, Ташевский заметил и потянулся к ней, во-первых, из-за ее голоса, ласкового, плавного, чудесного голоса. И обретя отличное зрение, его отношение к жене, да и к детям тоже, несколько изменилось — точно он увидел рядом с собой не совсем тех людей… тех, да не тех…
А лекции… Гм… Много лет Юрий Сергеевич читал, точнее, рассказывал свои лекции в аудитории, заполненной студентами, именно студентами — абстрактными молодыми людьми, слушающими его, сидя за столами, ряд за рядом. Теперь же с кафедры он видел лицо каждого, глаза, равнодушные и пустые; видел, что многие заняты своими делами, некоторые дремлют, другие постоянно передают друг другу записки, шепчутся, поглядывают на часы. Это крайне раздражало его, лекции превратились почти что в пытку, он даже начал подумывать об уходе из института. “Да им же совершенно плевать, оказывается, — злился Ташевский, — на всех моих вагантов, трубадуров, миракли!”
В последнее время, после операции, очень многое изменилось для Юрия Сергеевича, и, странно — многое точно бы побледнело, а другое исказилось, изуродовалось. “Хм, — усмехнулся он пришедшему на ум сравнению, — это как будто… Вот есть муха: крылья, ножки, летает, жужжит. Обычная вроде, муха и муха. А положить под лупу — превращается в отвратительное мохнатое чудище…”
Наконец вот и станция. Перед входом — ряды женщин с мешками и клетчатыми сумками, полными мандаринов, помидоров, винограда. У старушек висят на груди этакие витринки — десятка два сигаретных пачек.
— Мужчина, возьмите свеженьких помидоров! — обратилась одна из женщин к Ташевскому. – Вам, как первому покупателю…
Он посмотрел на женщину. Тонкая, с узким бледным лицом; неприятный взгляд возбужденных надеждой глаз.
— Вкуснейшие помидоры, — добавила уже почти равнодушно вслед открывающему тяжелую стеклянную дверь Юрию Сергеевичу.
Вестибюль, некогда просторный и строгий, превратился в продолжение окружающего станцию рынка. Аптечный киоск, лотки с газетами, журналами, столик с духовной литературой, образками, календарями, игровые автоматы, экспресс-фото, экспресс-кафе… Раньше Юрий Сергеевич, щурясь, с интересом пытался разглядеть вестибюль, пока шел к эскалатору, а теперь прятал глаза, чтоб не наткнуться на унылые или не по-хорошему радостные лица продавцов, на рты, пережевывающие хот-дог, на руки, стучащие по кнопкам игровых автоматов, листающие книжку или свеженький эротический журнал… И сейчас, доставая из нагрудного кармана пиджака магнитную карту-проездной, он вспомнил о еще одном своем желании, чуть ли не ежедневном желании подойти к одному из столиков-тумб экспресс-кафе, к тому, из которого торчат краники, и открыть их. И смотреть, как на пол текут вязкие струйки кетчупа и горчицы… Занятное, наверно, зрелище.
Вставляя магнитную карту в турникет, Юрий Сергеевич почувствовал, как его щипнул бдительный взгляд дежурной. Ташевский взглянул в ответ. Она стояла где и обычно, у своей будочки. Немолодая женщина, полная и озабоченная поддержанием порядка, в синей униформе и нелепой красной шапочке, подозрительно ощупывала глазами следующего пассажира, преодолевающего турникет.
“Интересно, — подумал Ташевский — по скольку у них эта вахта? Часа по два… или по четыре…”
По соседнему эскалатору выезжают из подземелья люди. Плотной полоской, один за другим. Стоящий впереди на голову выше следующего. “Как матрешки!” Вереница мужчин, женщин, девушек, стариков, детей… Некоторые торопливо топают вверх, куда-то, видимо, опаздывая, и смотрят на ступеньки, словно гонятся за ними, прихлопывают тяжелыми подошвами… “Да, там на некоторых цифры есть, — вспомнил Юрий Сергеевич, — кажется на каждой пятой ступени: 35,40, 45…” И усмехнулся, даже не поняв, отчего именно. Кстати, да, он стал с недавнего времени частенько усмехаться своим мыслям, порожденным впечатлениями от увиденного в прояснившемся для его глаз мире.
Эскалатор длинный, стоять и ждать, пока спустишься на платформу, томительно. Бывает, Ташевский шагает вниз, правда, это неудобно — раньше из-за близорукости он постоянно цеплялся за стоящих справа то локтем, то портфелем, опасно оступался, боялся потерять равновесие; теперь же ориентируется куда лучше, только вот прежнее ощущение неуверенности слишком сильно, и он предпочитает стоять, держась за поручень. Разглядывать людей на соседнем эскалаторе.
Они разные, люди. Да, теперь они кажутся совершенно разными. И надо ж природе иметь столько фантазии, создавая людей. Каждого в отдельности. Бесчисленное количество комбинаций…
Два людских ручейка постоянно посылают друг другу взгляды-прикосновения. Парни обшаривают соседний ручеек, выискивая симпатичных девушек; женщины с грустинкой разглядывают, кто как одет и кто что везет; немолодые завистливо смотрят на молодых… Много откровенных, почти наглых глаз. А чего опасаться? Это не тротуар, не автобус, здесь нет опасности, что тебя спросят: “Чего уставился?” Ты защищен пространством и движением. Секунда-другая, и человек уже миновал тебя, проехал дальше, и можно ощупывать глазами следующего, и тот тоже уплывет, на его месте появится третий… Юрий Сергеевич вспомнил, как однажды, спускаясь к поезду, он наблюдал карабкающихся вверх. Соседний эскалатор почему-то остановился, людям пришлось подниматься самим. И те, кто плавно и благополучно спускался, смотрели на карабкающихся, неуклюжих и жалких, с подсознательным превосходством, а те, в свою очередь, на спускающихся — со злобной завистью.
“А вот если кому-нибудь язык показать… — вдруг пришло в голову Ташевскому новое дурацкое желание. — Высунуть так язык до подбородка или пальцем у виска покрутить, как отреагируют? Может, тем же ответят, а может, начнут догонять, чтоб разобраться”. И тут же наткнулся на подходящее для эксперимента лицо: солидный мужчина, полный, налитой силой, глаза умные, даже какие-то ленивые от избыточного ума… мужчина равнодушно глядит на плывущих в противоположную сторону соседей, зрачки не перескакивают с одного на другого, а просто скользят по фигурам. “Никого не видишь — да? — не замечаешь…” Юрий Сергеевич задержался на этом лице лишнее мгновение и почувствовал, что язык готов выскочить и подразнить солидного. “Ну-ка, отреагируешь?” Конечно, очнется, оглянется, чтоб рассмотреть ненормального с высунутым языком, а потом полдня будет всплывать перед ним эта странная секундная сценка… Но Ташевский удержался, стиснув зубы, заперев за ними язык. Отвел взгляд, вцепился им в спину стоящего впереди пассажира…
Уезжаешь ты,
Может быть, и навсегда.
Уезжаешь ты,
Вот и все мои слова, —
поет почти девичьим, тонким голосом долговязый парень с несчастным лицом, подыгрывая себе на гитаре. Перед ним расстелен матерчатый футляр, где лежит несколько монеток. Глаза парня прикрыты, он будто выражает этим свое презрение к толпе или же просто стесняется, а может, и действительно страдает искренне.
Юрий Сергеевич, как и все, прошел мимо парня, отыскивая на ходу свободную скамейку. Нашел, поставил на нее портфель, снял кепку и вытер лоб платком. После той чуть не случившейся выходки с языком его прошиб пот, холодный и липкий. “Неужели загриппую…” — попытался обмануться Юрий Сергеевич, найти причину своего состояния. “Да не-ет, никакой это не грипп… Переутомился, что ли? Скорее всего”.
Рядом остановился маленький сутуловатый старичок. В мощных очках. Пушистая, темно-русая, с седыми прядями борода спускалась на отвороты пальто.
Старичок поставил сумку рядом с портфелем Ташевского, расстегнул пальто и размотал на шее шарф. На Юрия Сергеевича пахнуло ароматом одеколона, нет, не одеколона, а чего-то нежного, сладковатого, как женские духи… “От него?” — изумился и испугался Ташевский.
Спрятав шарф в сумку, старичок покопался в кармане пальто и достал часы — этакую увесистую серебряную шайбу, — щелкнул, и крышечка отскочила. Заиграла простенькая мелодия, странно-знакомая Ташевскому… Старичок посмотрел на часы и осторожно опустил крышечку. Мелодия оборвалась. Он сунул часы обратно, взглянул на Юрия Сергеевича. Взгляд подозрительный, почти враждебный.
“Специально доставал, чтоб покрасоваться? — спросил себя Ташевский. — Ведь вот же часы висят”. Действительно, прямо перед ними — табло с электронными часами. Даже близорукий легко увидит… “Или просто привычка, — ожидая поезд лезть в карман за часами?”
В глубине туннеля вспыхнул свет, пропал, а через секунду появился снова, стал разрастаться, и вместе с ним послышался грохот спешащего к станции поезда.
“Скорей бы”, — Юрию Сергеевичу становилось все тревожней, он чувствовал, что с трудом владеет собой; в голове словно бы кипело, ему почти виделось, как лихорадочно делятся и сгорают клетки его мозга… Казалось, что окружающие присматриваются к нему, ловят каждое его движение. Мраморные плиты, покрывающие стены, готовы вот-вот обвалиться все разом, колонны — рассыпаться, неподъемными глыбами завалить его, сжать, раздавить… Давным-давно, в детстве, во время какой-то тяжелой болезни было у него похожее состояние, и сейчас Юрий Сергеевич вспомнил себя маленького, одного в темной комнате, окруженного кошмарами, болтающегося между сном и явью. Но тогда, даже в бреду, он помнил, что болеет и что стоит ему вскрикнуть — прибегут родители, возьмут на руки, защитят, успокоят. А сейчас… Кажется — вскрикнешь, вот тогда все и набросятся, колонны разлетятся, потолок рухнет…
Утренний час пик миновал, поезда в это время полупустые. Это хорошо, что не давка. Или наоборот… Ташевский устроился на сиденье, поставил на колени портфель; постукивал пальцами по прохладному металлу застежек… Куда деть глаза? Куда смотреть?
Бросил взгляд вдоль вагона. Люди торопятся занять свободные места, некоторые стоят. В основном заняты чтением или готовятся читать. Конечно же, конечно — газета! Как он мог забыть?! Впервые за столько лет… Журналисты знают свое дело, поскучать не дадут… Скорей газету.
Юрий Сергеевич достал ее из кармана куртки, развернул, стал шарить глазами по странице в поисках многообещающего заголовка.
— Осторожно, — объявляет спокойный и деловой женский голос из динами-
ков, — двери закрываются.
“Удар! Еще удар!”, “Президент мочит розги”, “Чеченская рулетка”… — Поезд тронулся. — “Все в ЦКБ”.
“Уже давно нам не угрожали так тупо и нагло. Вчера в кабинет главного редактора…” — стал читать Ташевский, но как-то безотчетно, точно не слов касался его взгляд, а безразличной пустоты; все же его внимание было обращено на происходящее вокруг — вокруг он угадывал сгущающийся частокол тел, и эти тела медленно, осторожно, скрытно и решительно приближались, подкрадывались к нему. И он ясно представлял их хищные лица, напрягшиеся багровые кулаки… Сколько было возможности, Юрий Сергеевич держался глазами за газетный лист; в нем кипела борьба его привычного, уравновешенного, здравого и нового, пугливо-злобного, всклокоченного; первый уговаривал успокоиться, пытался внушать: всё хорошо, всё вокруг как всегда, а другой трясся и, торопясь, захлебываясь, шептал: вот они, они со всех сторон, сейчас ринутся и задавят, опереди их, слышишь, о-пе-ре-ди!
И он резко опустил газету — та жалобно зашуршала, измялась, — огляделся. Люди, казалось, предугадав его движение, заранее замерли, сделали вид, что заняты, увлечены своими делишками, ожиданием, когда поезд довезет их до нужной станции, погружены в чтение… Напротив Ташевского на сиденье — шесть человек. Мужчина лет тридцати пяти, с мягким редким пушком на почти облысевшем надлобии; рядом паренек в короткой кожаной куртке, играющий в “Аполло”; девушка с длинным, остроконечным носом, уставленным в читаемый ею журнал, и с двумя проводками наушников, касающихся ее розоватых скул; следующий пассажир — отёчная женщина с болезненным, исстрадавшимся лицом, но в кокетливых, белоснежных сапожках, так не идущих ее лицу и грузной фигуре; еще один мужчина, работяга на вид, решительный и простой; шестой сидела молодая женщина в дорогой длинной шубе, но некрасивая, с шершавой, покрытой заметными волосками кожей на лице и тусклыми, ничего не выражающими глазами. “Никакие они не опасные, ничего им от меня не надо”, — твердо сказал себе Ташевский и почти успокоился, стал разглаживать газету.
И тут на него пахнуло теми духами. Юрий Сергеевич повернул голову и окаменел от необъяснимого, моментом парализовавшего его ужаса.
Старик!.. Ну и что? Обыкновенный — да! — обыкновенный старичок с седоватой бородой, немощный, ссохшийся. Какой-нибудь книжный червь, как и сам он, Ташевский, Юрий Сергеевич… Чего в нем такого ужасного? Нелепый запах женских духов? Допотопные часы с музыкой? Борода, очки? Что?
Старичок медленно листал потрепанный, затасканный блокнот, кажется, что-то искал, какую-то запись, шевелил губами, и от этого вся его здоровенная борода тоже шевелилась, каждый волос послушно двигался вслед за губами. С минуту Ташевский, замерев, следил за этой плавно шевелящейся бородой… “Почему он снова рядом? — наконец оформилась мысль. — Там тоже, на скамейке… и сейчас…” — “Да что же странного! — удивился здравый комочек в Ташевском. — Там рядом стояли, вместе вошли, увидели пустые места и сели. Вот и всё”. От такого объяснения он вроде бы пришел в себя, хотел было отвернуться от старичка, но глаза, наоборот, все трогали, изучали соседа, изучали со страхом и интересом. Две заклепочки на коричневой дужке очков, выпуклые стекла, морщинки на дряблом ухе, большие поры на припухшем носу… Ниже, по волосам ухоженной бороды, по ворсистому драпу пальто, ниже, туда… Туда? Да, карман оттопырен, карман чернеет соблазнительной и доступной ямкой. И рука Ташевского в считаных сантиметрах от него, от кармана, в котором… “Господи, да что же это я! — вскричал в душе Юрий Сергеевич. — О-ох… Так нельзя!” Но другой голос, сильнее этих восклицаний, внятно рассказывал дальше: “А там, внутри, там часы, увесистая серебряная шайба, так приятно покачать на ладони. Откроешь крышечку — мелодия. Знакомая, но забытая тобой мелодия. Послушай, может, вспомнишь. Ну-ка, давай смелее. Дава-ай!”
Точно кадры из нескольких фильмов, разом побежали картинки, всё о том, как ловко одни люди достают содержимое карманов у других людей. Кошельки, деньги, платки, бумажники… И картинки сделали свое дело, отвлекли Ташевского от наблюдения за собой, от удержания своего очередного, опасного желания, и он опомнился, когда уже пальцы умело и уверенно, под покачивание вагона, коснулись ткани чужой одежды.
— А! — выдохнул Юрий Сергеевич, схватил левую руку правой; газета измялась окончательно и упала на пол большим комком.
Старичок оторвался от своего блокнота, огромными, под стеклами очков, бесцветными глазами непонимающе посмотрел на Ташевского.
— Извините, — быстро сказал тот, поднял газету, стал ее расправ-
лять. — М-да-а…
Поезд сбавляет скорость. Носатая девушка убрала журнал в рюкзачок, поднимается и идет к дверям, по пути надевая рюкзачок на плечи. Ташевский наблюдает за ней и неожиданно возбуждается. Как в юности. Напряжение в паху, лицо горит, хочется вскочить… У девушки стройная фигура, открытые для взглядов ноги в шерстяных колготках, юбка короткая, но не обтягивающая, а широкая, — так и тянет сунуть под нее руку… Юрий Сергеевич словно бы со стороны видит свое лицо, свои жадные глаза, приоткрытый рот. Тщетно он ищет в девушке отталкивающие черты; даже ее длинный нос, который теперь, в профиль, кажется еще больше, с крупной ноздрей, возбуждает… “А если пойти за ней… может… Нет, просто пойти, еще несколько минут понаблюдать за ней. А? Издалека. Да, да… О господи!” Он дернулся, с трудом перевел взгляд на измятую, запачканную газету.
Пыльная полутьма за окнами сменилась ярким светом. Поезд ворвался на станцию. Затрещали динамики, предвещая объявление.
— Станция “Тимирязевская”.
Какой уверенный голос! Ни капли сомнения, что поезд может проскочить мимо, сбиться с маршрута, сойти с рельсов. Конечно, да, он благополучно выгрузит и заберет пассажиров, продолжит путь по “серой” ветке. Как же иначе?
Остановились. Носатая вышла из поезда и зашагала куда ей нужно. Юрий Сергеевич проводил ее взглядом, но следовать за ней ему теперь не хотелось. Очень хотелось одного — скорее добраться до института, снять куртку на кафедре, переброситься парой слов с коллегами и… “А разве там это пройдет? — тут же усомнился
он. — Разве там не появятся новые идиотские желания?” Вряд ли это кончится просто так… И будто в подтверждение, левая рука зазудела, вспомнив о близости оттопыренного кармана.
Вошли несколько человек. На свободное место, где сидела девушка, шлепнулся коренастый парень в туго обтягивающей его круглую голову шапочке. Лицо бандитское, глаза бесцеремонно тормошат соседей по вагону, точно выискивая объект, к которому можно привязаться и дать по зубам.
“Вот он! — крикнуло внутри Ташевского. — Вот он и появился. Этот!..”
Юрий Сергеевич поспешно убрал с парня взгляд, вперился в ближайшую наклейку-рекламу, стал читать то, что на ней написано.
С жестким хлопком сомкнулись двери, что-то зашипело под днищем поезда, и после толчка он тронулся; колеса стучали всё торопливее, станция промелькнула и — снова узкий полутемный туннель, какие-то бесконечные шланги и кабели на стенах.
“ТАРРАГОНА — чудесный шоколад из Швеции, — специально медленно, вдумчиво, почти шепотом читал рекламу Ташевский. — ТАРРАГОНА обладает совершенно невероятными свойствами: она способна повышать настроение…” Но мысли брали свое: “Скоро следующая станция, хорошо… Как же он плетется!.. Неужели всё из-за глаз?.. А ведь они опять все на меня смотрят! Готовятся…” Страшно, страшно оторваться от рекламки и оглядеться; Юрий Сергеевич изо всех сил цепляется за текст о шоколаде: “Даже если моросит противный дождик, завтра — трудный день, и вообще…”. Слева зашевелился старичок, снова острый запах духов. И Юрий Сергеевич потерял рекламу, повернул к соседу лицо.
Старичок, видимо, только что спрятал блокнот в сумку и снял очки. Теперь он сидел, прикрыв глаза, чинно сложив руки на животе, зажав очки между пальцами… А карман все так же оттопырен! Что ж он думает?..
…Рука Ташевского, не заботясь об осторожности, не слушая разума, сунулась в карман и вытащила часы.
Некоторое время Юрий Сергеевич с детским интересом разглядывал узор на крышке — сплетение серебряных веточек вокруг какого-то незнакомого ему герба. Потом нашел кнопочку и нажал… Крышка отскочила, раздалась мелодия, отчетливо слышимая даже сквозь завывание бегущего поезда. Что же все-таки за мелодия? Такая знакомая.
“П-позвольте! — судорожно нацепляя очки, заикаясь, хрипит старичок. — Что
з-за безобразие?!”.
Юрий Сергеевич смотрит на него: оглупевшее от изумления и возмущения лицо, линялые глаза, смешно увеличенные стеклами очков. Нижняя челюсть отвисла, видны длинные зубы, желтые, ломкие, словно вываренные кости, и шевелящийся синеватый язык. Юрий Сергеевич хохочет, чуть не опрокидывается на тихую соседку справа. Но смех приводит старичка в чувство, он хватает Ташевского за руку, где часы, царапает ее, пытается разжать пальцы.
“Отдай! — продолжает хрипеть, до сих пор не сообразив, что можно кричать, звать на помощь. — От-дай, с-с…”
Кулак Ташевского впечатывается ему в висок. Дужка очков ломается, проволочка впивается в кожу; что-то хрустит у старичка в голове, она отлетает на подоконник, стукается об него. Рука перестает бороться за часы, обмякает. “Какая легкость!” — успевает с удивлением обрадоваться Ташевский, и тут же его стягивают с сиденья, бросают в проход, на грязный пол. Заламывают руки, куртка трещит под мышками. Вырываться бесполезно — над ним несколько человек. Держат крепко, как многотонные камни.
“А-а-ай! — визжит какая-то женщина, точно это пришибли ее. – Вы видали?!”
“Старика проверьте, — командует парень, что сидит на Ташевском. — Не хило, кажется, он ему приложил”.
“Да уж…”
Юрию Сергеевичу легко и почти радостно. “К тому и шло, — постукивает в голове, — к тому и шло”. Щекой он чувствует шершавый от грязи и песка пол, это неприятно, но приподнять голову лень. Теперь ему ничего не хочется. Совсем ничего. Он зажмуривает глаза и расслабляется. “Сумеречное состояние, — вспомнился вдруг медицинский, кажется, термин, и Ташевский с удовольствием беззвучно повторяет: — Сумеречное состояние. Хе-хе…”
Сверху суета и возня, обсуждение, смакование случившегося. Восклицания, вздохи, междометия.
“Милицию надо”, — объявляет кто-то тоном специалиста.
Ему таким же тоном в ответ:
“Сейчас станция будет, найдем”.
“Как там старик-то?” — голос сидящего на Ташевском.
“Не шевелится. И глаза… глаза открыты!”
“Не дышит”.
“Искусственное дыхание надо. Как его делают, кто знает”.
“Да какое дыхание тут… Наповал”.
“Н-ну, парень, — с веселинкой говорит Юрию Сергеевичу сидящий на нем, — я тебе не завидую”. — И еще круче заламывает его правую руку; руку прокалывает боль, но даже стонать Ташевскому не хочется. “Пусть делают что хотят, — вяло, почти сквозь дрему думает он, — а я свое сделал. Значит, это надо было…”
“За что он его так?” — интересуется кто-то.
“Да хрен их разберет”.
“Я, я видела! — отзывается с готовностью женщина (Ташевский уверен — голос принадлежит той грузной, в идиотских сапожках). — Он часы у этого вытащил, да вот они!..”
“Не трогать! Сдурели, что ли?!”
“Машинистам надо сообщить, — вспоминает один из мужчин. — Где их эта связь?”
“Сообщите, ясно, чтоб задержались. А то ведь не успеешь… они сразу дальше…”
“Как — задержать? У меня работа!”
“Тут человека хлопнули, какая работа…”
Люди одновременно замолкают. Юрию Сергеевичу становится интересно, почему они замолчали. Он открывает глаза, хочет поднять голову, но ее тут же прижимают обратно к полу.
“Лежи смирно! Не дрыгайся!”
“Алло, алло! — крик издалека, — товарищ машинист! У нас тут случилось… драка! Кажется, человека, это самое… А? Человека убили! А?.. Да, да, хорошо… — И кричавший докладывает пассажирам, словно удивительно важную новость: — Сейчас станция будет!”
“И слава богу, слава богу!” — дружно радуются пассажиры.
Ташевский усмехается: “Как они оживились-то! Сбились в дружную стаю, только появилась угроза. Скрутили… Я — угроза! Но мне конец… У-у, всех вас надо…”
— Гады, — прошипел он вслух с бесконечным презрением, презрением попавшего в капкан зверя; напрягся, собрал силы и поднялся с сиденья, выпутался из своего бреда.
Те, что находились поблизости, взглянули на него слегка удивленно и снова уткнулись в книги, газеты или просто отвели, прикрыли глаза.
Юрий Сергеевич запихал свою испорченную газету в карман и прошел к дверям. Поправил кепку, достал платок, принялся вытирать лицо, глядя на надпись “Не прислоняться”; особенно старался над левой щекой, где, казалось, налипли грязь и песок с затоптанного пола.
Иджим
Саяны не отличаются особо грандиозными, вызывающими зуд покорения у альпинистов вершинами. Нет здесь пятитысячников, шеститысячников с вечными ледяными шапками и неприступными пиками. Саяны уступают по мощи Тибету, Кавказу, Памиру, но это тоже огромная страна гор, от Красноярска на севере до монгольских степных просторов на юге; с запада граничит она с такой же горной страной Алтаем, на востоке подступает к Байкалу… Конечно, Саяны, это не только горы, есть тут и животворные, благодатные котловины, и каменные пустыни, и барханы, почти как где-нибудь в Каракумах, и целебные грязевые озера, и не тронутые человеческими механизмами таежные дебри.
Сотни рек, речушек, ручейков то торопливо, то медлительно, а то и бешено разрезают толщи камней, глины, песка или, будто напитанного жиром, самого по себе, кажется, съедобного чернозема, и, извиваясь, петляя, в конце концов находят хозяи-
на — Енисей; словно бы тонкие жилки корней, по одному вроде совсем и ничтожные, питают этот мощный ствол, что вытянулся от самого центра Азии до Ледовитого океана.
Строить железную дорогу через Саяны никогда всерьез не планировали. И не то чтобы нужды в ней не возникало, — все-таки там, в Саянах, богатая асбестом и углем, древесиной, бараниной республика Тува, да и до братской (до недавних пор) Монголии явно ближе, чем через Улан-Удэ. Но уж слишком много пришлось бы срывать сопок, слишком много копать туннелей, ставить мостов. Автомобильную дорогу — знаменитый здесь Усинский тракт — и ту тянули несколько десятилетий, то бросая, то вновь берясь за нее, и довели более-менее до ума лишь после вхождения Тувы в состав СССР, уже в конце войны, в сорок четвертом. Тогда-то и поползли по тракту караваны грузовичков, тратя на пятьсот с небольшим километров от города Абакана до города Кызыла без малого неделю.
* * *
Не преувеличивая — вся жизнь Сергея Александровича Деева, с раннего детства, связана с этой дорогой. Его отец одним из первых стал возить по Усинскому тракту грузы в мощном по тем временам, надежном “ЗИСе” и жил то в Абакане, то в Кызыле, в общежитиях и гостиничках, а чаще — в кабине своей машины.
Однажды субботним вечером, после рейса, встретил он в абаканском парке культуры и отдыха девушку, протанцевал с ней до закрытия площадки, проводил домой. Наверное, много и красиво говорил, потому как, вернувшись из следующего рейса, Саня Деев увидел: стоит девушка у ворот автобазы, ждет его. То что его, он догадался и не ошибся… Девушка сообщила, стараясь быть деловитой, что у нее есть два билета в заезжий цирк; хотели, мол, пойти с подругой, но она не смогла… Саня в пять минут умылся, собрал у ребят в долг по червонцу, взял у начальника колонны пиджак и галстук и после цирка повел девушку в единственный в городе ресторан. А через две недели они подали заявление…
В октябре сорок восьмого родился у них Сережа, потом еще сын и дочь.
Сергею пяти не исполнилось, когда отец стал брать его в рейсы. Мать, как потом рассказывала сама, переживала, ворчала на мужа, но слишком-то не протестовала, — поняла сразу, что жизнь старшего сына повторит отцовскую.
Так до восемнадцати и катался Сергей на пассажирском сиденье, а потом сдал на права, около года мучился на полуразвалившемся “газике”, прикрепленном к благоустройству, — саженцы развозил по озеленяемым улицам, сухие ветки на свалку, другой еще мусор, но три года в армии, в автомобильных войсках, сделали его чуть не асом, и Сергея без волокиты посадили на новенький “МАЗ”. Отец же к тому времени нажил язву желудка, повышенное давление, скучал в чине механика на родной автобазе. А было-то ему всего немногим за пятьдесят.
При любой возможности Сергей брал отца с собой. Они сидели рядом, но теперь сын крутил баранку, а отец лишь шевелил инстинктивно пальцами, подавливал ногами в пустое, без педалей, днище кабины да привычно пристально вглядывался вперед. Иногда Сергей доверял ему руль, отец торжественно пересаживался и вел “МАЗ” осторожно, на малой скорости, тщательно объезжая каждую колдобину, каждый бугор на асфальте. Словно бы совсем недавно научился водить…
* * *
Машины стали другими, мощнее, комфортнее; менялась и дорога. Срезали целые горы, засыпали ущелья, возводили галереи из железобетона в лавиноопасных районах; в прошлое уходили много значащие для старых шоферов слова: “тягунчик”, “цепи”, “ловушка”, “петля”. Не осталось на тракте не покрытых асфальтом участков, потому что не стало крутых подъемов и спусков, на которых, если б лежал асфальт, машина катилась бы при гололеде, как по стеклу.
Постепенно сокращалась и протяженность Усинского тракта, и рейс вместо почти недели в послевоенные годы стал к девяностым занимать меньше суток, а с недавних пор, когда удалось обойти тяжелый, опасный перевал с ироничным прозвищем Веселый, от Абакана до Кызыла добирались за один световой летний день, а иномарочки и новые “Жигули” проскакивали эти четыреста километров за семь-восемь часов.
Но со спрямлением и облегчением терялась и красота тракта, исчезали деревушки на ставших лишними — “аппендицитами” — участках; пропадало к дороге уважение, очарование ею. И отец Сергея, совсем уже, правда, пожилой, изболевшийся, не высказывал желания прокатиться на сыновьем “КамАЗе”, выжимающем на большей части пути семьдесят-восемьдесят км, а сидел дома, вспоминая тракт, брюзжал дрожащим голосом: “В наше время караванами шли, по три дня снаряжались, готовились. Ночевали все вместе, костер жгли, беседы вели, как люди, а теперь… Пролетит и не заметит ничё, не почувствует, что пролетел…” И Сергей, теперь давно уже Сергей Александрович, уважаемый человек на автобазе, один из старейших дальнобойщиков, поколесивший и по монгольским аймакам, и по северному Китаю, объездивший весь восток Сибири, усмехался бы отцовским словам, принимая их за обычные стариковские жалобы, но усмешку гасили его детские впечатления, ночевки в тесной родной кабине “зиска”, вкус сваренного на костре чифира, свои ободранные руки, помогавшие отцовским одевать колеса цепями, чтоб смогла машина выбраться из снежной пробки; он помнил шоферские легенды, жутковатые, но так правдоподобно рассказываемые, про речку Оленью, что полюбила шофера Кольку, манила, манила его и в конце концов забрала, утопила вместе с машиной, про набитый золотыми монетами царских времен чугунок старовера Макария, что закопан где-то на берегу Ойского озера… Помнил Сергей Александрович радость возвращения домой, походку бывалых водил — местных, сибирских, моряков дальнего плавания, их гульбу в ресторанах, безудержную, долгожданную. Помнил он подруг их из таежных чайных, памятники товарищам на глухих перевалах — облупленный руль на пихтовом колу и стебельки завядших, почерневших жарков… А теперь… Теперь натянул спортивный костюм, ноги — в шлепанцах, сунул в пакет парочку бутербродов и кефир, прыгнул в просторную кабину “КамАЗа” и — понужаешь, музыку из магнитофона слушаешь. Легко, да, но почему-то не радостно от этой легкости. Или и он, Сергей, Сергей Александрович, тоже близок к старости, к стариковским брюзжаниям?..
* * *
Этой весной отец умер. Мать еще раньше, в девяносто седьмом, хоть и была на три года моложе его. Самому Сергею Александровичу Дееву стукнуло пятьдесят три, женат, двое детей, дочь и сын, трое внучат… После смерти отца в его двухкомнатную квартиру по завещанию перебрался сын с семьей, а дочь с мужем и их Павлик живут вместе со старшими Деевыми. Квартиру отдельную получить теперь, конечно, несбыточно, а купить никаких денег не хватит; с год снимала семья дочери однокомнатку, тратила на нее чуть ли не половину своих зарплат. Потом, намучившись, вернулись к Сергею Александровичу и его жене.
Не очень-то, честно сказать, клеится в последнее время жизнь. Автобаза удержалась на плаву после перестроечных и переходных ураганов, но количество машин сократилось больше чем наполовину, старые “ЗИЛы”, “МАЗы”, “КамАЗы” пустили на запчасти более молодой технике, — заказывать с завода обходится слишком дорого… И грузов стало меньше, в основном обращаются коммерсанты, нанимают машины, чтоб отвезти в Кызыл консервы, сахар, мороженые окорочка, еще разное, а оттуда вывезти баранину, лес, кожу. Но коммерсанты на то и коммерсанты, что деньги считают ой как дотошно, особо на этих перевозках шоферу не заработать.
Одно время всерьез собирался Деев перейти в пассажирское АТП, но для этого оказался уже староват, реакция, на комиссии сказали, не та, здоровьице барахлит. А может, и все со здоровьем нормально, просто место слишком блатное, денежное, — со стороны брать человека, хотя бы и опытного водилу, резону нет.
Но, вообще-то, с работой-то более-менее. Есть у Сергея Александровича “КамАЗ”, надежный, девяностого года сборки (в тот год последний раз пригнали партию прямо с завода — десять машин, — позже сама автобаза покупала по случаю и со стороны по одному-два), и в рейсы Деев первый на очереди, а рейс — это деньги. Да, с работой терпимо, в семье вот куда сложней… Двадцать семь лет они с женой вместе, сына и дочь на ноги подняли, у тех теперь свои дети, работа, а сами на старость лет что-то потеряли необходимое единство жены и мужа.
Часто, разговаривая, Деев замечает (сперва с удивлением замечал, а теперь уже воспринимает как должное),что говорят они на разных языках совсем, не понимая и не стараясь друг друга понять, и оба от этого раздражаются, в итоге переходят на крик. И в такие моменты не верится, совсем не верится, что прожили они вместе так долго, так много разделили и радостей и испытаний, тосковали, расставаясь на несколько дней, вместе растили детей, купали их, малюсеньких, в ванночке, просиживали ночи у кроватки, если дочка или сын болели, гуляли в выходные в парке, вместе весело отмечали праздники… Теперь же, теперь каждая встреча с женой предвещает долгий, лишний, тягостный разговор на разных языках; предвещает непонятные претензии, обиды, упреки, новые и новые ссоры. Слезы…
Сергей Александрович знал, что годам к пятидесяти у женщин неизбежен тяжелый период, когда они не могут больше зачать ребенка, и это отражается на психике, но и в себе он замечал изменения — приступы мнительности, раздражения, непонятную и острую, чуть не до слез, обиду… С недавних пор он стал заначивать часть денег из зарплаты, прятал их или за обшивку кабины своего “КамАЗа”, или где-нибудь в квартире; сколько бы он ни получал, жене теперь всегда не хватало, а ему казалось, что тратит она деньги совсем не на то — транжирит… И, возвращаясь домой, Деев чувствовал нарастающее с каждым шагом, крепнущее раздражение, и сам, бывало, первым провоцировал скандал, точно бы желая опередить жену.
Она долгое время, без малого двадцать лет, проработала бухгалтером на вагоностроительном заводе, а в позапрошлом году вдруг устроилась администраторшей на рынок. Зарплата, как объяснила, там выше (а это для пенсии будет очень существенно), да и кое-какой навар со стороны… К рынку и торгашам Деев всегда испытывал неприязнь, презрение даже, и новое место работы жены, новые, рыночные ее словечки, повадки, само собой подбавляли раздражения.
С дочерью и зятем, хоть и жили в одной квартире, старались не особенно сталкиваться. Вместе даже за ужином собирались редко. Не сказать, что отношения были неважные, а понятно — у них ведь как бы своя семья, отдельная, чего же мозолить друг другу глаза… И вдобавок общих дел, общих интересов не возникало — утром разбегались на работу, трехлетнего Павлика отводили в сад, вечером возвращались с работы, перекусывали на кухне и сидели по своим комнатам, телевизор глядели.
Да, не очень-то весело, как-то нездорово жизнь идет, это Сергей Александрович понимал, только вот как изменить, оздоровить ее, он не знал, не решался и способ искать. Бывало, во время скандала, вдруг протрезвевшими глазами смотрел на злое, но такое родное, пусть и постаревшее, но для него красивое лицо жены, и внутри толкало, убеждало, вопило: “Да обними ты ее, успокой, скажи слова хорошие и все наладится”. Но новая волна раздражения и обиды смывала этот внутренний голос; особо хлесткое словцо жены пьянило недобрым хмелем, и он продолжал кричать, трясти тяжелой, покрытой седоватыми волосами рукой, выпучивать страшно глаза… А ночью, лежа в одиночестве на узком диванчике, повторяя мысленно подробности ссоры, правильные и слепо-злобные фразы, что бросали они друг другу, понимал: не вернется, как было, сломалась их единая семейная жизнь, надо что-то решать…
И в начале этого лета, вскоре после похорон отца, он решил и стал потихонечку, обстоятельно, со спокойной решительностью готовиться…
* * *
Конечно, это не последний его рейс. Наверняка будут их еще десятки и десятки, только вопрос — захочет ли завтра он сам садиться за руль? Сумеет ли? Ведь все тяжелей, не телу даже, пусть постаревшему, поизносившемуся, а там, под черепом… Может, вот только эта цель и помогает, дает силы опять отправляться в путь, бороться с тоской, глядя на знакомую, дорогую, но и чужую, чуждую в то же время ленту дороги.
Каждый раз, в каждый рейс по Усинскому тракту он берет с собой что-либо нужное для строительства, необходимое в хозяйстве. То матрац и одеяла в мешках из толстого целлофана, то гвозди разных размеров, плотницкий инструмент, то крупу, макароны, консервы; бензопилу недавно купил за полторы тысячи (собрал по заначкам деньги) и тоже отвез…
Была такая деревушка на тракте — Иджим. Маленькая, изб в двадцать, без школы, без шоферской гостинички, даже почти без электричества, — по вечерам запускали дизель, освещались часа по два-три. Единственное, что имелось, — магазинчик и дорожная мастерская, грейдер, чтоб с асфальта снег соскребать. К этой мастерской, видимо, и подселились в сороковые—пятидесятые годы таежные люди — или бывшие староверы, или охотники, или просто романтики, решившие от цивилизации отстраниться; был тут, конечно, фельдшер, как и в каждом населенном пункте, было, само собой, кой-какое начальство.
Редко глушил мотор в Иджиме Сергей Александрович, зато всегда неизбежно чувствовал еще на подъезде к деревушке, километров за двадцать, тоску и желание остановиться. Но разум отговаривал: “Зачем? Жми дальше, до Турана, до Арадана, там и заправка, и столовая — будет с кем позубоскалить”. И пролетал на своем “МАЗе”, а позже “КамАЗе” мимо крошечного, по обе стороны тракта налепившегося, сжатого тайгой Иджима.
А раньше, давно, когда ездил еще пассажиром вместе с отцом, заворачивали они к одному старику, — ни имени, ни фамилии его Сергей Александрович не запомнил, да и вряд ли когда-нибудь знал, — старший Деев и старик садились на лавку в ограде, курили. Шофер – беломорину, а старик — трубку. Подолгу молчали, потом Деев показывал на своего сына: “Вот, такое дело, Сережка-то растет как…” Старик степенным кивком подтверждал этот факт и отвечал: “И мои тоже тянутся”. У крыльца стояли в ожидании чего-то пацаны лет десяти—двенадцати. Наверно, и не был этот старик тогда никаким стариком, но стариком казался Сергею из-за густой, окладистой бороды, неторопливости, степенности в движениях, разговоре… Потом выходила из дома женщина, крупная телом, но не полная, гладкощекая, свежая и тоже словно бы пожилая, и звала обедать. В доме были еще две девочки, кажется — ровесницы Сергею и своим братьям; они помогали матери накрывать на стол. Ели обычно вареную картошку и какое-то жесткое, с неприятным привкусом мясо. Деев-старший по традиции выкладывал на стол бумажный кулек с халвой, иногда плитку шоколада “Золотой ярлык”… Во время обеда Сергей искоса осматривал кухню, дивился необычным вещам. На полочке стояли вместо металлических банок берестяные туеса, ложки были деревянные, а миски — железные, глубокие. К огромной, напоминающей ему формами грузовик печи были прислонены знакомые по картинкам из сказок рогатый ухват, деревянная лопатка с длинной ручкой; кажется, на такую лопатку сажала Баба-яга Иванушку, чтобы испечь… Ели молча и сосредоточенно, основательно и как-то дружно, точно исполняли очень важное и необходимое дело; и хоть мясо Сергею не нравилось, но все же казалось, что обед был вкусным.
Однажды он решил поиграть с пацанами в футбол. Отец только что купил ему кожаный мяч со шнуровкой на боку, и Сергей всюду таскал мяч с собой, даже в рейс вот взял. Но пацаны в футбол играть не умели и, сколько он ни объяснял правила и ни вызывал интерес к игре, смотрели на него как на полоумного. А потом предложили свою игру. Один из пацанят принес маленький, набитый, скорее всего, мелкой дробью мешочек в виде мячика и стал подпинывать его, брат же считал. Насчитал пятьдесят восемь, пока мячик не упал в траву. Дали Сергею. Он добрался до трех. Второй брат подопнул раз тридцать и успокоил Сергея: “Приноровишься!” Но Сергею эта игра не понравилась и они побежали к реке.
* * *
Река. Ее слышишь здесь и днем и ночью. В избе ли ты, или в ограде, или отправился в тайгу грибы порезать. Она шумит не переставая, не смолкая ни на секунду. Поначалу кажется, что от этого грома и гула можно сойти с ума, он сверлит уши, забивает голову, каждая клетка мозга заполняется им. Человек мучается и в то же время привыкает. И вот уже грохот реки для него как тиканье часов или работа исправного, без перебоев, мотора.
Река. Она дала название всей этой дороге, тракту; даже в энциклопедиях так и пишут — Усинский тракт. По названию реки. Река Ус. Петляет Ус среди горных хребтов, скачет по камням в узких ущельях, и вдоль него-то в давние времена двигались первопроходцы — казаки и староверы — в южные, тувинские степи, а потом по этим тропам прокладывали дорогу.
Говорят, двенадцать мостов через Ус первоначально перекинуто было. Потом осталось семь. Сергей Александрович застал всего пять. Но дорогу продолжали спрямлять, и, когда он сам сел за руль, уцелело два. Теперь же Ус переезжают в одном лишь месте, по бетонному, высокому, не боящемуся никаких половодий мосту. Сократили очередной крюк, сделались бесхозными те два, деревянных, из потемневших до угольной черноты лиственных бревен, а меж ними как раз Иджим, уже, правда, без дорожной мастерской, без магазинчика, без жителей… Старик тот, молчаливый друг отца, исчез задолго до этого, куда-то уехал с семьей — то ли еще дальше забрался в глушь, то ли, наоборот, к цивилизации повез детей…
В первое время, как сократили этот участок, многие шофера по старинке ездили еще по нему. Не сразу ведь отпускают места такие знакомые, дорогие памяти. Вот на этом бревне, на обочине, как-то посидел в тишине, хорошо посидел, словно бы от земли оторвался, а вон тот куст жимолости над ручьем однажды весь был синий от ягоды — за полчаса ведро набрал, жену порадовал… Но в конце концов один из мостов провалился и пришлось обкатывать новый асфальт.
Население Иджима перебралось в ближайший поселок Шевелик. Многие перевезли и срубы изб, баньки, сарайчики (строения в Иджиме были добротные, на века), и от деревни почти ничего не осталось. Лишь кое-где столбы приворотные, каменные фундаменты, жерди изгороди…
Тогда-то как раз — запоздало, конечно, а может, и нет — и потянуло в Иджим Деева. Нешуточно, по-настоящему, всерьез. Сами руки так и просились крутнуть баранку на старый участок, туда, где некогда стояла деревня… В один из рейсов Деев свернул, на свой страх и риск оставил “КамАЗ” у берега, по развалинам моста перелез на другую сторону, прошагал три километра по выщербленному, красноватому от выступившей наружу щебенки асфальту. Зачем шагает, он умом и не старался ответить. Просто звало что-то в Иджим, требовало прийти. То ли кусочек детства его, то ли желание увидеть крепкого, уверенного в своей крепости и от этого степенного старика, его дом, его тихих, послушных, тоже крепких детей, всю их дружную, нет, не дружную даже, а какую-то слитую воедино семью. И хоть на деле увидел он лишь безлюдность и брошенность, одичалость, стало все-таки легче…
Заросшей превратившимся в лопухи без людских ног подорожником тропинкой Сергей Александрович спустился к Усу, присел на корточки, глубоко затягиваясь сигаретой, слушал грохот катящейся по камням воды, наблюдал за ее бегом и от этого однообразного грохота, от вечной, живой, напоминающей рыбью чешую ряби приходила вера во что-то постоянное, неизменное, надежное. А когда вдруг на мгновение грохот изменился, — вода наконец-то сдвинула с места камень и передвинула его своей силой на сантиметр вниз по течению, — Дееву показалось, что наступила мертвая тишина, и она, мгновенная, испугала, и мелькнуло в голове: сейчас все кончится, провалится в черную бездну… сейчас… Но вот камень встал на новое место, на новую сотню лет опять стал неподвижным, однообразие грохота вернулось, вернулась и вера в постоянное, неизменное. И Деев с благодарностью погладил ледяную, спешащую воду, поднялся, по лопухам-подорожнику возвратился в бывшую деревню, зачем-то поправил обвисший пролет прясел, а потом нехотя, через силу, пошел обратно, к оставленному за три километра отсюда “КамАЗу”.
* * *
Не только разлад с женой, малородственные отношения со взрослыми детьми, тем более не напряженности на работе, а может, все это, вместе взятое, дополненное чем-то еще, что ощущал Сергей Александрович, ежедневно окунаясь в изменившуюся, неуютную, неприятную жизнь, подтолкнуло его к мысли обосноваться в Иджиме. Мысль, он сам понимал, глупая и несбыточная, детская игра в Робинзона Крузо, но она неотступно тормошила, донимала его, заставляла покупать консервы, инструменты, одежду, набираться опыта в искусстве класть печь, скатывать сруб избы.
Теперь уже каждый рейс Деев бывал в Иджиме и однажды, бродя по бывшей деревушке, наткнулся на подвал. Он узнал место — раньше здесь стоял магазин, и подвал был во дворе. Вырыт полого вглубь земли, стены выложены камнем-плитняком; уцелели стеллажи, какие-то бочонки, фляги. В подвале оказалось на удивление сухо, лишь под потолком, в левом дальнем углу, прижились клочки плесени… Двор густо зарос мясистыми таежными травами, и то место, где находился подвал, выделялось лишь небольшим холмиком да щелью двери в травяных зарослях… Дверь исправна, крепка, и в следующий приезд Сергей Александрович повесил на нее замок, замаскировал гнилыми досками, ветками, а потом стал возить, прятать в подвале необходимые вещи. Матрац и одеяла в мешках из толстого целлофана, гвозди разных размеров, провизию, плотницкий инструмент…
Все лето Деев готовился, делал запасы, пытался собрать из разбросанных по деревне бревен сруб для землянки, чтоб пережить первую зиму. Рейсы стали интересны ему лишь тем, что можно на несколько часов заскочить в Иджим, пополнить подвал новыми вещами. И не раз, ругаясь с женой, — ругаясь механически, равнодушно, — он представлял, как в один прекрасный день не придет домой. Жена, подождав, побежит на автобазу, там ей скажут, что он вернулся из рейса, оставил машину в боксе, пошагал, как всегда, наверно, домой. Но, нет, не домой. Он сядет на ночной автобус “Абакан — Кызыл”, сойдет на том месте, где свороток на старый участок Усинского тракта, доберется до Иджима и станет там жить. Один, сперва в подвале, потом выроет землянку, а за будущее лето постарается поставить просторную, крепкую избу. Вскопает огород, засадит картошкой, еще разными овощами. Ведь когда-то люди только так и жили, без электричества, без денег, без телевизоров, “КамАЗов”, городов… Он научился у знакомого охотника ставить петли на зайцев; этот же знакомый теперь ищет ему ружье на продажу и уже сам продал Дееву дроби, пороху, два десятка патронов, капсюли…
Наверняка в одной из абаканских газет, на последней странице, напечатают фотографию Сергея Александровича и текст, что “ушел и не вернулся”, приметы, номер телефона для сообщений. Наверняка родные будут переживать, жена раскается, закорит себя за ссоры… С каким-то гадливым интересом и удовольствием Деев представлял это, стараясь увериться, что совсем не для того он хочет сбежать, потеряться; нет, он просто-напросто хочет другой жизни, он устал. Устал от людей, от квартиры, машины, работы, всего того, что составляет его работу и отдых, составляло пятьдесят с лишним лет. А он ведь еще не знает землю, ту природу, где человек не хозяин; он никогда не охотился, не собирал грибы, даже леску на крючок привязать как следует не умеет. Пора пробовать.
И вот сентябрь, уже сентябрь. Вот-вот в Саянах выпадет снег. Хвоя на соснах и кедраче темнеет, становится почти синей, опушка лиственниц посерела, а листья черемух, берез, осин раскрасились веселым багрянцем, желтизной, сыроватым, молодым золотом. Воздух свежий, в нем все меньше аромата трав, явно потягивает холодом; по небу гуляют сизые комья туч… Деев совершает рейс из Абакана в Кызыл. Далеко, наверное, не последний рейс — очередной.
Вчера он равнодушно наблюдал, как загружают кузов его “КамАЗа” какими-то ящиками, сегодня утром получил путевку, перебросился обычными приветствиями со знакомыми ребятами, перекурил по традиции с механиком, а потом сел за руль, повернул вправо ключ зажигания…
Сейчас он свернет с гладкого, ухоженного асфальта на давно и уже никогда не ремонтируемый, доберется до разрушенного моста, взвалит на плечи рюкзак с необходимым для одинокой, таежной жизни добром… Сколько еще таких рейсов?.. Скорей бы купить ружье и тогда, тогда наверное он решится не возвращаться…