Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2002
“Испанец”
Мы еще не успели прийти в Бильбао, а мне уже рассказали о нем.
— Семеныч, кончай свою писанину, — сказал мне в плотницкой Ферапонтов.
“Точило” (так в неофициальной судовой роли числился токарь-моторист) был единственным человеком на сухогрузе, который говорил мне “ты”. Наверное потому, что не слишком-то отличался от меня возрастом. Точило делал последний рейс, пора было на пенсию. Впрочем, люди сведущие утверждали, что слышали такое от Ферапонтова еще в позапрошлом году…
Итак, “Точило” сморщил и без того морщинистое лицо, осклабился и, вытянув изо рта жеваную сигарету, повторил:
— Слышь, что я тебе говорю: кончай, Семеныч, бумагу переводить, как-никак в Бильбао приходим.
— Ну и что?
— А то, что грузить нас будут суток трое. И до тебя не иначе как Валентин придет. Ты ведь у нас бога-а-тенький.
“Точило” со смаком протянул это “бога-а-тенький” и победоносно оглядел собравшихся.
Впрочем, желанного эффекта не последовало. Долговязый моторист Акишин ковырял отверткой в железяке, откровенно дремал Петруня, толстый, не по годам флегматичный камбузник, безразлично смотрел через неприкрытую дверь на море электромеханик Цицнадзе.
К тому, что сам Точило называл “шютю”, за два месяца порядком надоевшего рейса привыкли, ничего нового ждать не приходилось.
— И будет Валентин тебе девочек скармливать. А девочки у него… — и Ферапонтов поднял кверху изрезанный железом, желтый от табака палец.
А на следующий день мы вошли в раскаленную гавань, опоясанную красно-кирпичными зданиями и только успели привязаться, как на борт поднялся Валентин.
Бильбао не тот город, где много эмигрантов из России. Следовало поговорить с этим неведомым мне человеком, что я незамедлительно и сделал. Валентин оказался хорошо сложенным невысоким малым с черными как смоль волосами. Если бы не голубые прямо-таки девичьи глаза, он бы ничем, пожалуй, не отличался от испанцев, которые уже заполонили судно: докеры, стивидоры, торговые агенты… Их громкие на немыслимо высоких нотах голоса уже были слышны во всех уголках “Саратова”…
“Наверное кто-то из родителей отсюда”, — решил я. И не ошибся. Мать привезли к нам в 37-м году, обратно она вернулась спустя полвека…
Сам Валентин приехал всего три года тому назад, его московский говор сохранился во всей своей первозданности. Он делано удивился тому, что говорит с писателем, понес какую-то муру, что теперь-то наверняка попадет в историю…
Он все время как-то странно вглядывался в меня, словно ждал вопроса, потом совершенно ни к месту сказал, что у родителей была дача в Сосновке, по Савеловской…
— Где-где?! — переспросил я, еще не веря собственным ушам.
— В Сосновке, там дачный кооператив есть, “Красное Знамя”, может слышали?
Может…
Да я жил в Сосновке сорок лет, как только женился, мои сыновья выросли в этом поселке!
Меня словно током ударило. Господи боже мой, да напротив меня, на чудовищно далеком расстоянии от Сосновки, от нашего бора, от всего, что было, сидел… Валь-
ка — “испанец”!!
* * *
…Солнце разогрело сосны в бору, и янтарные капли смолы, кажется, вот-вот поползут на землю по шершавым, коричневым стволам…
Распахнуто окно террасы, “зайчики” отскакивают от недавно вымытых стекол и прыгают по столу. Тихо. Только слышно, как долбит кору дятел. Тук. Тук. Тук-тук-тук…
И вдруг тишина взрывается. Да еще как! Грохотом опрокидываемого велосипеда, женским криком, визгом ржавой от старости пружины на нашей калитке!
— Я сколько раз тебе говорила: не смей ездить на карьер! Ну вот, доездился!
Я уже понимаю, что работать дальше не придется, но все еще на что-то надеюсь. Напрасно. Теперь голос жены адресован уже непосредственно мне:
— Ты, может быть, все-таки оторвешься, чтобы посмотреть на сына? Или ничего важнее твоих дел нет?
Вздыхаю, накрываю исписанные листы книгой, спускаюсь с веранды. Около калитки присел на чурбак Ленька. На сгибе локтя синяк, на ноге, от ступни до колена, набухает багровая царапина. Велосипед он, конечно, опрокинул на землю сам. До калитки дотянул, а дальше сил не хватило. Мой упрямый, кареглазый малыш! Так хочется подойти, погладить взлохмаченные вихры…
Пересиливаю себя и гнусным, прокурорским голосом спрашиваю: — С кем ты ездил?
Хотя знаю и так (да и вряд ли он признается), что ездил он на карьер с Валькой, более того: скорее всего Валька и подбил его.
— Там взрослый человек — и тот на спуске голову сломит, а этот сопляк! Нет, ты только полюбуйся на него…
Жена продолжает кричать и при этом, стоя на коленях, промывает царапину, мажет йодом (Ленька отвернул голову, терпит), бинтует.
— Ты как хочешь (это мне…), а я буду вынуждена поговорить с Розой. Так дальше продолжаться не может.
О чем она будет говорить с Розой, я представляю себе довольно смутно. Что Роза безмерно балует Вальку и совершенно заездила тихую, безответную Инессу, известно всему поселку. Отец, как утверждают женщины, в воспитании детей никакого участия не принимает, у него с женой всегда какие-то проблемы…
Словом, Валька творит все, что ему заблагорассудится. И уже одно это делает “испанца” предметом скрытой зависти всех мальчишек. Включая, разумеется, и моего сына.
Почему “испанца”? Да потому, что это прозвище пристало к Вальке чуть ли не с рождения. Он действительно наполовину испанец, точнее баск (впрочем, в чем состоит отличие, по-моему, не знает ни он сам, ни его близкие). Роза совершенно обрусела, что касается отца, то он вообще из семьи поселковых первопоселенцев…
Дачный кооператив основали кадровые командиры Красной Армии задолго до войны. В тот самый год, когда маленькую Долорес привезли из пылающей Бискайи, половина жителей “Красного Знамени” была расстреляна. Не уцелел и Валькин дед, комдив Рудаков.
По странной прихоти судьбы дач ни у кого не отобрали. Так и стоят. Единственное нововведение: штакетник. Раньше в поселке дачи вообще не огораживали, считалось неприличным.
Кажется, прошло лет пять. Соседи слева заслонились от нас забором, справа тоже намечается что-то такое. Но еще гремит в поселковом клубе музыка, танцуют изрядно повзрослевшие дети комбригов и комдивов. Семейный вечер, закрытие дачного сезона. На будущей неделе третье поколение отправится в школы, попылят по гудрону груженные домашним скарбом грузовики…
Но это через неделю. А пока мы танцуем. И конечно же кружится и кружит мужчинам голову первая поселковая красавица Роза Рудакова, Долорес…
В самый разгар веселья нас с женой просят пройти к выходу. Ничего не понимая, встаем из-за стола, огибаем танцующих, отворяем дверь и видим… милиционера.
— Ваш сын и с ним еще Рудаков Валентин в отделении. Вам надо туда проехать.
Не разбирая дороги, мчимся на станцию. В отделении не слишком-то приветливый дежурный сообщает, что поселковые затеяли драку с подростками из Сходни.
— Один из них госпитализирован, перелом челюсти. Этот Рудаков, он что — боксер?
Да-да, боксер. Еще весной Ленька с восхищением рассказывал, что “испанец” получил первый юношеский, его прочат в сборную Москвы…
Жена плачет, сжавшись на отполированной посетителями скамейке, я чертыхаюсь на чем свет стоит.
Приводят наших героев. Валька улыбается, как будто ничего не случилось, наш на всякий случай прячется за его спину…
— Они стали приставать к моей сестре, Инке, пришлось вмешаться. Вы, пожалуйста, не расстраивайтесь.
В чем в чем, а в отсутствии вежливости “испанца” упрекнуть нельзя…
* * *
В каюте теплохода “Саратов” я отодвигаю стул, подхожу к Валентину и целую его.
Он неловко тычется носом в мое плечо. Горло у меня сжимается. Этого только не хватало. Я срочно нашариваю в кармане сигареты, закуриваю.
Несколько минут мы молчим. Сколько лет я его не видел? Десять лет? Пятнадцать?
— Когда родители развелись, мы с Инкой в Сосновке больше не жили. Я после армии поступал в авиационный, не получилось. Потом слесарил, шоферил, был проводником… А впрочем это уже неинтересно.
Валентин взял себя в руки, от прежнего волнения ни следа.
— Вы лучше расскажите о Лене. Я ведь перед отъездом видел его. Он разве вам не рассказывал?
Да, конечно же, рассказывал, я теперь все вспомнил. Я знал, что Долорес с дочерью давно в Испании, что Валька тоже собрался уезжать. Но я даже представить себе не мог, что мы вот так будем разговаривать. И где? В Бильбао! Узнаю, что Валентин женат и неженат. То есть как это?
— А вот так. Жена уехала в прошлом году в Москву. Вернется или нет, не знаю.
— С детьми?
— Детей у нас нет. И не будет.
Чувствуется, что на эту тему он говорить не хочет.
У них с Розой квартира в Лас-Аренасе, на другой стороне реки, она получила ее от муниципалитета как репатриантка, Инка выскочила замуж, живет в Севилье.
— А ты что делаешь на судне?
Я-то уже знаю, что он делает, но ведь есть же у него и другие обязанности?..
Оказывается, Валька с тех пор, как приехал, только и делает, что учится и подрабатывает (“У нас каждый пятый безработный, разве не слышали?”).Сначала учился языку, потом на сварщика, кровельщика… В Бильбао заходят много русскоязычных судов. Не только из России. Под чужим флагом тоже хватает. Шипшанд-
лер — агент, покупающий для судна продукты, расходные материалы, кой-какое техимущество, взял Вальку в помощники. “Платит процент. Пока не обманывает. Мы с ним друзья. У меня вообще много друзей”.
Он улыбается, и сквозь резкие черты уже пожившего свое мужчины снова проступает веселая мордаха голубоглазого сосновского мальчишки.
— Ты мне Бильбао покажешь? Я ведь здесь впервые.
— А как же! Сейчас и поедем. Видите у трапа красная машина? Это моя кормилица.
Я собирался минут десять, а когда вышел на причал, у красного “Фиата” уже толпились наши: “дед”, начальник радиостанции, электромеханик, еще кто-то…
На судне любая новость распространяется мгновенно. О том, что Семеныч встретил не то племянника, не то внука говорили, наверное, и здесь, потому что при моем появлении разговоры смолкли.
Ко мне обратился дед:
— Вы не будете, Григорий Семенович, возражать, если Валентин нас сначала закинет в магазин, а потом вернется за вами? Это быстро.
Сначала я прохаживался по причалу, потом мне это надоело, я вернулся в каюту. Что за возмутительная необязательность! Я бы давным-давно сам добрался до города, даже с моим никудышным английским…
Валентин возник на пороге каюты через два часа:
— Машина подана!
На бешеной скорости покатили. Не то по улице, не то по шоссе. Стрелка спидометра застыла на ста сорока.
Валентин одной рукою правил, другой показывал то в одну сторону, то в другую. Дорога шла вдоль реки, дома подступали к самому краю.
— Это не мост, паромная переправа, высота опор пятьдесят метров. Не слабо?!
А это уже другой город, Португалетте. Так они и идут друг за другом, до самого Бильбао. И без всякого перехода:
— Ваши с ума посходили. Подавай им только автомобили и запчасти. Из-за какой-нибудь паршивой свечи они готовы полгорода объехать!
Это я знал и без него. С тех пор, как стал возможен беспошлинный провоз на судах автомобилей, любой разговор ими начинался и ими же заканчивался. Но что он, так вот и возит?
Валентин словно угадал мои мысли:
— Четыре доллара в час с человека. Жителям Сосновки — бесплатно, — и белозубо рассмеялся.
По крутому серпантину мы взлетели на узкую улицу, сплошь уставленную пятиэтажными кирпичными домами. Первые этажи занимали мастерские. По случаю жары железные двери-ворота были отодвинуты. Там то и дело загорались красные язычки сварки, стучали молотки… С балконов свешивались розы, вперемежку с простынями.
— Мы уже в Бильбао? — спросил я Валентина.
— Точно. Без обмана. Я же тебе сказал, что покажу город.
Увидев, как удивленно вскинулись мои брови, он тут же добавил:
— Не удивляйся, тут так принято. Ты ведь для меня человек не посторонний. Ленькин папа и вообще…
Сейчас по мастерским походим. Я тут учился. Они все от церкви. Вот она, видишь?
Я поглядел по сторонам и никакой церкви не увидел.
— Ты не туда смотришь. Ты крест ищи.
Крест я, действительно, нашел. На доме, который почти ничем не отличался от окружающих пятиэтажек.
— Ты, может быть, хочешь туда зайти. Тогда давай, а я потом зайду за тобой.
Я отказался — и сразу же пожалел. Мы переходили из одной мастерской в другую, Валентин кому-то жал руку, кого-то хлопал по плечу.
— Ты знаешь, кто здесь инструктор? Помощник попа!
Ну, это уж и вовсе не было заметно. Я все-таки понял, что Валентин привез меня сюда вовсе не на экскурсию. Надо было подобрать гайки к двум или трем патрубкам с литовского судна.
Он просто совмещал работу с моим внезапным вторжением… В мастерских пахло бензином, нагретым железом, пот заливал мне глаза. Но то были цветочки. Вот когда Валентин распахнул дверцу “фиата” и я почувствовал, что ныряю в парилку, да еще на верхний полок…
Опять помчались в порт. От воды тянуло прохладой, стало легче. Подъехали к борту “литовца”, потом к русскому сухогрузу. С него сгружали шлаки, черно-коричневые куски с грохотом сыпались на причал, пыль висела в воздухе. Да и сам сухогруз был каким-то грязным, обшарпанным.
— 27 лет отроду. Ни хрена, еще походит. Ну Валентина-то мы знаем. А о вас как доложить? — поинтересовался вахтенный в разорванной на спине робе.
Я сказал.
Старпома пришлось обождать. А пока из недр “Повенца” вылез краснолицый, косая сажень в плечах мужчина средних лет, в пестрой рубашке, мрачно уставился на меня, что-то соображая, потом повернулся спиной и протянул руку Валентину.
— Бывшим соотечественникам привет от русского доктора Плешакова. Между прочим, — тут он опять развернулся на 180╟, — я из КГБ. Усек, писатель? КГБ, контрразведка!
Он наклонился, и на меня пахнуло густым запахом сивухи. Сразу кое-что прояснилось. Правда, какое отношение имел русский доктор Плешаков к КГБ, я так и не понял. А впрочем, какое мне дело…
Пришел “чиф”1, пригласил в каюту. Валентин сказал, что он решит неотложное дело и мы двинем осматривать Бильбао.
В каюте “чиф” сунул мне русские газеты, извинился: “В бумагах по горло” — и собрался уходить.
— Вы тут располагайтесь. Валентин эти самые неотложные дела будет решать ох долгонько…
Он хмыкнул и дверь захлопнулась.
“Чиф” не преувеличивал. Я успел прочитать газеты от корки до корки, вдоволь нагляделся на красоток в разной степени обнаженности, которые украшали стены старпомовской каюты… Вернулся хозяин, посоветовал:
— А вы спуститесь палубой ниже. Там он.
Валентина я нашел возле двери с надписью “буфетчица”. Он топтался возле нее, как спринтер на старте. “Ну ты подумай только: целый час жду!” Я подумал, что жду больше.
Очевидно, мое появление придало Валентину решимости. Он постучал. Дверь приотворили, пахнуло духами.
— Тебе сказано ждать? Вот и жди.
— Да ты пойми, я не один. Со мною мой старый друг.
— Плевать я хотела на твоих друзей! Друзей ты к девкам возишь. Тебе “мастер” что сказал? Показать город. Вот и жди, пока я соберусь.
Тут она заметила меня. Очевидно, я не очень-то походил на обычных клиентов Валентина, потому что буфетчица смутилась, мне даже показалось, покраснела.
— Извините, я сейчас, — и осторожно прикрыла дверь. Она появилась минут через пятнадцать и, честное слово, я пожалел, что вижу ее не двадцать лет тому назад…
Нечто золотисто-розовое простучало каблучками по давным-давно немытой сходне “Повенца” и вспорхнуло на переднее сиденье.
— Эй ты, чего стоишь?
Она поманила наманикюренным пальцем Валентина, который что-то выяснял с вахтенным.
Мне стало не по себе.
Вспомнился давешний разговор с Точилой, наши, обступившие маленький “фиат”, теперь вот эта… Да что — он им всем обязан, что ли?! Я положительно не узнавал в этом услужливо-улыбающемся человеке маленького гордого “испанца”…
“А деньги платить ему будешь ты?” — возразил я сам себе. Впрочем, размышлять дальше не пришлось. Дверь “фиата” дернули так, что еще бы немного — и она отлетела!
В салон просунулся Плешаков.
— Довезешь до проходной, а там я сам пойду, куда мне надо. — Он тяжело плюхнулся на сиденье, рядом со мной.
Валентин включил зажигание, “фиат” неслышно тронулся с места.
— Ходют тут всякие, возют. Слышь, Наталья, если я что замечу, ноги из задницы выдеру! — теперь он наскакивал на буфетчицу. Та даже головы не повернула. Мы ехали мимо складов, потом свернули к бакам, до проходной оказалось далековато. А Плешаков между тем заводился. Вначале он на чем свет стоит крыл “чифа”, потом перешел к чинам повыше. Я давно не слышал такого отвратительного мата!
— Вы бы воздержались, ведь женщина рядом…
— Ох и любят учить нас евреи, ох и любят, мать их!..
Валентин тормознул так, что я едва не влетел лицом в переднее сиденье.
— Вылезай.
Голос “испанца” был неузнаваемо тих.
— Ты что сказал? Повтори!! — взревел Плешаков.
Валентин повторил.
— Ах ты, эмигрантское отродье, да я тебя…
Валентин поднялся, перешел на другую сторону, отворил дверь. Все, что происходило дальше, напоминало кадры замедленной съемки. Рука Валентина просунулась к Плешакову, пальцы ухватили за ворот. Рывок на себя. Вот они стоят на дороге. Белые баки, черный забор, фиолетовые тени. Плешаков раскачивается. Он выше “испанца” на голову, Валентин делает неуловимо быстрое движение правой. Удар. Всем корпусом, в подбородок. Плешаков продолжает раскачиваться. И вдруг оседает на ватных ногах и валится набок. Валентин наклоняется над ним, приподнимает, оттаскивает к забору. Садится в машину. Трогает.
И только теперь говорит, ни к кому не обращаясь:
— Нокдаун. Через тридцать секунд придет в себя.
— Так вот, оказывается, ты какой… — прошелестело с переднего сиденья.
… До чего же это был замечательный вечер! Казалось, “испанец” задался целью нас удивить. И самое главное: он больше не работал. Да-да, не работал!
С вершины горы Арчанда мы любовались разноцветным Бильбао, разрезанным, как песочный торт, голубыми нитями Нервьо, мы фотографировались у собора святого Антона, с крыши которого свисали чуть не до земли голубые гроздья глициний… Наташа захотела мороженого, и “фиат” изо всех сил помчался по Гран-виа-ден-дон-Диего-Лопес-де-Наро (одно название чего стоило!) и остановился как вкопанный перед зеркальными стеклами кафе.
Мы почтительно постояли у изукрашенного лепниной многоколонного дома, над которым полоскал по ветру флаг с крестом на алом поле и диагональными зелеными полосами. “Здесь наше правительство”, — сказал Валентин.
В одном из переулков он припарковал машину, и теперь мы могли бродить по малолюдным каменным улицам центра, где солнце сверкало на начищенной меди дверных ручек и вывесок.
Нас провожали долгими взглядами полицейские в красных беретах, при виде нас замолкали бесконечно спорящие идальго на углу…
И действительно, они смотрелись: голубоглазый “испанец” и стройная, как тростинка, Наташа.
И куда подевалась ее недавняя грубость? Она была послушна и внимательна, точь-в-точь вчерашняя десятиклассница, неведомо как угодившая в заморский город…
Кем я был рядом с ними? Седоволосым “падре”, сопровождающим красавца-сына? Потрепанным жизнью эмигрантом? А-а, плевать! Знаю только, что давно не было мне так легко на душе, как тогда.
У Плаза-де-Торос мы свернули в какую-то мрачноватую улицу. Начинало темнеть, и красные, зеленые, синие огоньки бегали поверх полотняного навеса. Под ним стояли столики. “Стелла Марис” — прочитал я над входом.
— Это то, что нам надо.
Валентин, очевидно, здесь бывал, потому что бармен, завидя его, приветственно взмахнул рукой. Мы сели.
— Что угодно: пиво? Виски? “Мартини”?
Нам было угодно “Мартини”.
Валентин направился к стойке и вернулся с двумя высокими, запотевшими бокалами. Себе он взял сок.
Тянули через соломинку “Мартини”, шутили. Я выложил весь запас столичных анекдотов, Валентин — местные байки. Наташа смеялась. Вздрагивали рассыпавшиеся по плечам золотые волосы, вздрагивала грудь, рвущаяся сквозь розовую ткань…
Я чувствовал, что Валентин теряет голову. На обратном пути он все же не удержался, завез на Кале-де-лас-Кортес.
Вот где бурлила жизнь! На углу двое полицейских выворачивали карманы у какого-то мулата под кайфом. Чуть поодаль, наскакивая друг на друга как петухи, выясняли отношения два парня. Бешено вращались неоновые нити у входа в кафе, на пороге зазывно улыбались девицы с неким подобием юбок на бедрах…
Думаю, “испанца” и здесь знали. Просто не решились здороваться. Такая синьора…
— Так ты сюда моряков возишь? Признайся: сюда? — приставала Наташа.
Первым на пароход доставили меня. Хватило сил помахать им рукою с борта. Как добрался до койки, помню смутно.
Утром я с трудом оторвал голову от подушки, и первое, что увидел, выглянув в иллюминатор, был красный “фиат”, одиноко зябнущий на причале. А спустя какое-то время постучался Валентин. Они с Наташей гуляли до четырех часов утра, ехать домой он уже не рискнул, пришлось ночевать в машине.
— Что же ты не зашел ко мне? У меня диван, подушку я бы тебе всегда добыл.
— Да неловко было, — сказал Валентин. Я ведь уже, по-моему, говорил, что в отсутствии вежливости его упрекнуть было нельзя.
После этого мы практически не виделись. Он забегал на пару минут, что-то решал со старпомом — и тотчас исчезал. И только через два дня…
Впрочем, об этом надо рассказать подробно. “Саратов” стоял в Сантурсе, небольшом городке, аванпорте Бильбао. С первого же дня мы заметили в Рыбном порту (а он примыкал к нашему причалу) необычное оживление. Там красили рыбацкие суда, подновляли вывески, возле павильонов с прохладительными напитками ставили жаровни…
В самом городе соорудили две эстрады: одну в саду, что возле собора, другую на спуске к Рейна-Викториа.
Но не это взволновало экипаж “Саратова”. На главной палубе и в трюмах крепили контейнеры. Цепи гремели так — оглохнуть можно.
И все же вахтенного у трапа услышали все.
— Быков везут! — орал прыщавый практикант Семыкин, пританцовывая от восторга.
И действительно: вдоль причала ехал трейлер, а на нем, в исполинской фуре, теснились черные, как сажа, быки, стараясь просунуть морды между стальных прутьев.
Трейлер давно проехал, а на палубе только и разговоров было, что о быках.
— Это у них, понимаешь, обычай такой: посвящение в мужчины, — ораторствовал электромеханик Цицнадзе. — В настоящие мужчины, а не… — и Цицнадзе ткнул пальцем в практиканта Семыкина.
— Постой, кого-кого посвящают? Быков, что ли? — поинтересовался старший матрос Иван Климов.
— Сам ты бык! — обиделся электромех. — Пацанов посвящают, понимаешь? Они бегут, а быки за ними!
Нашлось не менее десяти моряков, которые видели это, и интерес к предстоящему действу вырос до максимальной отметки.
А назывался праздник что-то вроде “Мадонна и сардина”. Так во всяком случае пытался объяснить стивидор. Еще он сказал, что в этот день всех желающих угощают местным вином и жареными сардинами (так вот откуда жаровни!).
— Задарма? — усомнился Климов. Его заверили, что именно так.
После ужина я решил сойти на берег. Праздник начинался послезавтра, но ведь эстрады уже стояли. Как знать, а вдруг мне посчастливится и я увижу “фанданго” или что-нибудь в этом роде?!
Асфальт источал тепло, а на мощенных камнем садовых аллеях было вполне терпимо. Солнце едва пробивалось сквозь широкие ладони платанов, желтели шары апельсинов в подстриженной траве…
Как с модной картинки, красиво одетые дети носились по эстраде, надзирающие бабушки и дедушки дремали на скамейках.
Мое хождение возле самого помоста заинтересовало пожилого баска. Из всего, что он мне сказал, я разобрал только одно слово: “No”. Теперь оставалось подняться выше, в город, или подышать прохладой в саду. Я предпочел последнее. Нашел в аллее незанятую скамейку, присел — и чуть не ахнул от изумления!
Сзади меня, за тонкою стеной тамариска, говорили… по русски. “Испанец” и Наташа!
Впрочем, по здравом размышлении изумляться было нечему. “Повенец” и “Саратов” стояли недалеко друг от друга, сад был единственным местом, где можно было поговорить без свидетелей.
Следовало подняться и уйти, но что-то меня удержало. Заинтересованность в Валькиной судьбе? Желание узнать, где он пропадал эти два дня? Не знаю. Я остал-
ся — и все тут.
— Да не могу я. Этот гад Плешаков и так на меня капитану капает: в кают-компании грязно, посуда не вымыта. Теперь вот про тебя бог знает что несет! Ведь ты пойми: пока доберемся, пока обратно — это же полдня пройдет!
Валентин возразил, что — я не разобрал, только Наташа засмеялась. Лукаво, по-женски…
— А я с тобой полчаса не могу, мне мало…
— Значит ты у меня дома больше не будешь?
(Ага, она все-таки была у него!)
— Не буду, не буду, Валечка. И вообще интересно получается, прямо как у нас: вечером ни-ни, только днем…
Она опять рассмеялась. Мне показалось — не очень весело.
— Хорошо. Поедем ко мне. Прямо сейчас. Я тебя познакомлю с мамой. А осенью получишь вызов.
— И это не надо, Валечка. Я тебе еще вчера сказала.
— Ну почему? Ты мне можешь, черт возьми, сказать: по-че-му?! Тебе что, плохо со мной?
— Дурачок, да мне никогда так хорошо не было…
— Тогда объясни! Я тебя очень прошу: объясни!
Он уже не говорил — кричал.
— Хорошо, Валечка, объясню. У меня, кроме ребенка, еще мама на руках, инвалид второй группы. И бабушка, которая еле ходит. И все они на мне. Ты это можешь понять — на мне! И если “мастер”2 не захочет брать меня в рейс, что мне делать? Может быть, посоветуешь?
— Наташа, я не могу без тебя. Это как в песне — с первого взгляда!
Казалось, он не слышал того, что она ему сказала. Или не хотел?
— Милый ты мой! Господи, да что же это такое!
Я не оборачивался. Я и так знал, что сейчас Наташа мокрыми от слез губами целует Вальку.
— Ведь ты же ко мне не приедешь? Скажи: не приедешь?!
Валентин не отвечал.
Помню, я долго вышагивал по саду. Он постепенно наполнялся, становилось шумно. Только я ничего этого не видел и не слышал. Горечь, неистребимая горечь жгла мою душу…
На судне я нос к носу столкнулся с Ферапонтовым. Он хитро прищурился:
— Что, Семеныч, никак Валентин тебя свозил куда надо?
Я сказал плотнику все что думаю по этому поводу и пошел по коридору.
— Семеныч, да где ты так материться научился? — крикнул мне в спину Ферапонтов.
Утром последний тяжеловес лег на крышку трюма, а уже в полдень буксиры оттащили “Саратов” от причала. Праздника мы так и не увидели.
Валюха
Дневальная Трифонова, двадцати восьми лет, забеременела. Мужская, то есть большая, часть команды ни о чем не догадывалась. Боцман, правда, однажды не выдержал, брякнул всенародно:
— Чего это ты, Валюха, на старости лет укачиваться стала?
Но как потом выяснилось, ничего, кроме искреннего удивления, он в эти слова не вкладывал. А удивляться было чему. Трифонова работала дневальной уже десятый год и, что случалось крайне редко, на одном судне. Два или три рейса, которые она проделала на “пассажирах”, в счет не шли.
— Наш ветеран, — говорил о ней “мастер”.
На ветерана Трифонова, конечно, не тянула. Уж больно не шло это слово к стремительной Валюхе, за которой, казалось, вихрился ветер, когда она пробегала по судовому коридору! Да и хороша она была, ничего не скажешь! Серые глазища, мягко-очерченные губы, тугая грудь, которая кружила головы штурманам даже не после двух недель плавания…
А волосы цвета спелой ржи?
На судне ходили темные слухи, что сам капитан, передовой, как Доска почета, приглашал Валюху к себе, да ничего не вышло…
— Мужички мои родненькие, я у вас не для этого. А потом уж если жалеть, так всех, — закатывалась смехом Валюха на очередной “отходной” у моториста Пузырева, по прозвищу Бычий. И решительно отводила в сторону тянущиеся к ней руки. Да и то сказать: не было на сухогрузе “Кашира” холостяков и все страсти-мордасти заканчивались, как только нижняя площадка трапа касалась порта приписки…
Быть женой на один рейс Трифонова не хотела. Она ждала принца.
После рейса команда встречалась. Не сказать чтобы часто, но уж один-два ра-
за — обязательно. День рождения, праздники — да мало ли что…
Закоперщиком таких встреч бывал обычно второй механик Лещенко, человек запойный, а потому застрявший во вторых на всю оставшуюся жизнь.
Валя никогда на эти застолья не приходила. Сошла с парохода — и словно в воду канула. Жила она где-то в Колпино, в старом доме, который каждый год грозились снести, да так и не сносили. Был у ней кто на берегу, не был — неведомо.
Но всякий раз, как капитану вручали судовую роль, он неизменно читал под номером двадцать девятым: дневальная Трифонова — и светлел лицом.
Только дебелая буфетчица, Катерина Андреевна, знала, как плачет у себя в каюте Валюха, размазывая тушь по подушке:
— Кобели несчастные! Ну, хоть бы один, хоть бы один…
В рейсе она много и жадно читала. Едва токарь Синюшкин, по совместительству библиотекарь, открывал свое заведение (под библиотеку был отведен закуток на выходе из кают-компании), как Валя тут как тут. Ворвется вихрем и сразу же:
— Коля, дай что-нибудь про любовь. Забыла, что это такое! Синюшкин взды-
хал — и давал.
Чернуху Валя отрицала начисто.
— Я ее насмотрелась — во!
Последние годы на смену тяжелым, как пулеметные диски, коробкам с рваными кинолентами, пришли изящные видеокассеты. Были среди них всякие. Про это самое тоже…
Едва нервное ржание прокатывалось по салону команды, Валюха вставала и уходила, без всяких комментариев.
И всем становилось легко. Даже буфетчице Катерине Андреевне. И еще. Случается в рейсе всякое. И когда неделями нет РДО3, и когда ни за что ни про что наплюют в душу.
Особенно умел это делать капитан. Во время еженедельного обхода откроет дверь каюты, втянет в себя воздух, брезгливо поморщится — и уйдет. Только дверью хлопнет. Конечно, в капитанском трехкомнатном великолепии пахло иначе, чем в каюте Синюшкина, где носки сушились над раковиной. Что оставалось? А ничего не оставалось. Ни у “дока”4, ни у “деда”5 не разживешься, свое выпито на “отходе”.
И тогда стучали в каюту к Валюхе, где даже занавеска на иллюминаторе была своя, домашняя, к переборкам прилеплены веселые картинки из заграничных календарей… И начиналась долгая, иногда за полночь, беседа под чай с клюквенным вареньем.
И струился Валин успокаивающий шепоток:
— Да пустое все это… Да брось ты, ей-богу. Ты лучше о своих детишках расскажи. Знаешь, я очень люблю детишек…
Тот рейс был тяжелым. Прогневала видать Бога беспутная “Кашира”, и тяжелые атлантические волны со всего маху лупили по изъеденным океанскою солью бортам.
Как ни пытались штурмана держать курс на волну — не получалось. Не совпадало рейсовое задание с таким курсом.
И боцман Твердохлебов, прихватив ребят поздоровее, отправлял крепить палубный груз. Даже смотреть на это сверху, с мостика, было страшновато.
В машине тоже не мед. Едва из воды выныривали, бешено вертясь, полутораметровые лопасти, как дизель ревел на весь белый свет от перегрузки, из всех стыков вырывался черный, как сажа, выхлоп и тошнота подступала к горлу даже самых бывалых…
И так изо дня в день.
Одна была надежда — на стоянку, да и та не заладилась. Бычий уснул в Роттердаме, аккурат возле полицейского участка, первый помощник ездил выручать, вернулся злой как черт — и всякий сход на берег был запрещен. И это после месячной болтанки!
А с приходом в порт дневальная Трифонова списалась, и событие это прошло незамеченным, потому что судно судном, а берег берегом. Тут своих проблем хватает…
Отпуск получился длинным, с отгулами три месяца набежало… И к исходу этого срока моторист Пузырев позвонил боцману Твердохлебову.
— Тебя твой дружок спрашивает, соскучился, — с явной неохотой позвала мужа боцманша Люба. Она заведовала водочным отделом в “Гастрономе”, и звонок Пузырева мог, по ее мнению, означать только одну просьбу.
Твердохлебов взял трубку.
— Михалыч, в жизни не поверишь, что сейчас было. Иду я по Коминтерна с Клавой и прямо на меня… Нет, ты ей-богу не поверишь!
— Не балаболь. Ближе к делу, — построжал голосом боцман.
— Так вот, иду я по Коминтерна и прямо на меня… — Потрясенный Пузырев твердил одно и то же, как заведенный.
Путем неоднократных одергиваний и предупреждений Твердохлебов все-таки узнал, в чем дело. А узнав, — ахнул!
Оказалось, Бычий встретил Валюху и была она с таким животом, что сомнений в его происхождении не оставалось.
К тому же Валюха, увидев, что Пузырев не один, чмокнула моториста в щеку, чем вынудила Клаву произвести в уме нехитрые подсчеты. И когда Валюха попрощалась, Клава всенародно обозвала его, Пузырева, а заодно и весь экипаж т/х “Кашира” нехорошими словами.
Оскорбленный до глубины души, Бычий потребовал объяснений, на что Клава прямым текстом выдала, что заделали Валюхе не где-нибудь, а в рейсе…
— Так вот я тебя и спрашиваю: кто?!
На этот вопрос Пузырева Твердохлебов ответить не смог. Однако задумался. А подумав как следует, ахнул второй раз. Да еще с таким крутым боцманским загибом, что привыкшая к таким оборотам речи (в винно-водочном чего не услышишь) Люба выронила на кухне тарелку!
Петр Коломийченко, по кличке Жлоб, угрюмый, как туча, и худой, как жердь, электрик оказался избранником Валюхи!
Не только боцман — все на судне знали, что Петр зачастил в каюту к дневальной. “Чайком Жлобина на шару балуется”, — таково было всеобщее мнение.
Разве могло кому-нибудь в голову прийти, что неприступная Валюха, на которую заглядывалась добрая половина пароходства, предпочтет тощего и вдобавок ко всему фанатически скупого женатика?!
Тут боцман вспомнил, как однажды застал Трифонову в гладилке за не совсем обычным занятием: дневальная гладила мужскую рубашку.
В ответ на боцманскую подковырку Валюха, как ни в чем не бывало сказала, что, дескать, не велик грех: обслужить “мастера” — и даже усмехнулась многозначительно…
А на следующий день боцман увидел, что точно в такой же рубашке Коломийченко…
“Куда я только смотрел, старый дурак!” — самокритично заключил боцман.
И тут же подумал, что ему-то какое дело? И ему, и Пузыреву, и даже первому помощнику? Ну, случилось у Валюхи со Жлобом, ну и что? Кто ему дневальная Трифонова? Сестра? Дочь?
Так-то оно так, но необъяснимая тоска запала вдруг в душу боцмана и весь оставшийся вечер было ему не по себе.
Не тот человек был Пузырев, чтобы держать такое за зубами. И когда “Кашира” снова вышла в рейс, то и в машине, и наверху разговоры шли только об одном. Коломийченко поначалу не трогали. Лезть на рожон никому не хотелось.
Все-таки рулевой Леша Фимин не выдержал и сказал, что пора бы некоторым и о детской кроватке подумать, как никак дефицит (было после обеда, перекуривали).
Коломийченко нагнулся к самому Лешкиному лицу и так глянул — рулевой, первый на судне гиревик — отпрянул!
Все-таки доктор, которому даже по должности полагалось быть физиономистом, углядел в глубине сумасшедших от ярости глаз Коломийченко затаенное страдание. О чем и сказал вечером, за чашкой кофе, капитану.
— Не преувеличивайте, Дмитрий Петрович. Коломийченко прежде всего о кармане печется. Ему кроватку купить равносильно тому, что на “Вольво” потратиться. Я с ним, слава богу, не один год плаваю.
Капитан был прав. Коломийченко тратиться не думал. Даже ни одной радиограммы не послал. Какие тут страдания!
Буфетчица у Трифоновой все же побывала.
— Я ей приданое купила. Сказала, что от всех. Она прямо расплакалась!
— Так прямо и расплакалась? — усомнился Твердохлебов. Представить Валюху с животом он мог. Но чтобы в слезах?!
— Ну конечно не ревела, а что глаза были на мокром месте — это точно! — стояла на своем буфетчица.
Дальше она, захлебываясь от восторга, рассказала, какой чудный пацан (писаный красавец, честное слово!) и еще добавила, что Трифонова… собирается в рейс!
— А что ей дома сидеть? Мама не работает, сестра не замужем, а по сегодняшним ценам разве на береговых деньгах проживешь? — заключила буфетчица.
По правде сказать, ей не очень-то поверили. Помнили, что Валюха говорила о детишках. Это о чужих, а тут свой…
Однако и года не прошло — Трифонова появилась на “Кашире”.
Теперь она жила с Коломийченко не таясь и даже называла Петенькой, на что Жлобина реагировал так, словно его током ударило!
Первый помощник попытался поговорить с Трифоновой, но уже через минуту выскочил из Валюхиной каюты как ошпаренный и помчался к капитану. На том все и кончилось, Валюха внешне не изменилась, даже похорошела. Все так же стремительно пробегала она по коридору, не пропускала библиотеки, работала — любо-дорого посмотреть. Но невидимая переборка все росла и росла между ней и командой.
Теперь уж редко кто засиживался в столовой, чтобы перекинуться с нею словом, а уж чтобы позвать в гости — о том и речи не было.
— Нет, моряки, женская душа — потемки! — бормотал второй механик, капая рассолом на стол. — Уж вы мне поверьте, у меня опыт.
Опыт у Лещенко действительно был. Одни говорили, что он разменял третью жену, другие — четвертую.
Конечно же Валюха все это чувствовала. В таком случае, самое лучшее списаться на другое судно. Но Коломийченко плавал на “Кашире” и, похоже, никуда не собирался переходить. А Валюха любила. Горько любила и, кто знает, может быть, надеялась. Однажды жена Коломийченко побывала на “Кашире”. И хотя чесать языками по поводу жен не принято, тут моряки не удержались. Жлоб красотой не блистал, что же касается его супруги… Встретив ее на трапе “док” едва ли не все ступеньки пересчитал!
Что Валюхе не сладко — и слепой углядел бы. Женщины на судне одеваются, как правило, хорошо. Слишком много оценивающих глаз, на берег сойти тоже надо. Да и сравнить разве возможности? Попробуй, купи что-нибудь стоящее дома? А в любом роттердамском “гадюшнике”6 можно такое отхватить за бесценок — бабы на берегу от зависти позеленеют! Дотошный Синюшкин попытался даже вести счет Валюхиным платьям, дошел до двух десятков — и бросил…
В тот, последний раз ничего такого уже не было. Под конец рейса Коломийченко откровенно избегал ее — и все это видели.
С приходом в порт команду раскидали: судно ставили на ремонт — в Финляндию. Но уже через полгода большая часть снова была на пароходе. Это иногда трудно объяснить: вроде два однотипных сухогруза и рейсы у обоих почти совпадают, а вот на одном “экипаж — одна семья”, как поется в популярной песенке, на другом — наоборот.
Капитан? И да, и нет. Да — потому, что с хорошим капитаном многое забывается. Нет — потому, что хороших — раз-два и обчелся. Каждый мастер вроде тельняшки: черные и белые полосы вперемежку и поди сосчитай, каких полос больше…
Тем не менее, в неустанном броуновском движении от одной железной коробки к другой, вдруг образуется некая закономерность. И люди, несмотря на кажущуюся несовместимость, начинают оседать на одном и том же судне. С тем же Коломийченко в придачу.
Его, кстати, после ремонта не обнаружили. Не только на судне — в пароходстве!
И тут оказалось, что к немногословному электрику привыкли, а Лещенко так тот даже завздыхал: какой специалист списался, теперь найди такого…
Долго ломать голову команде не пришлось: у Твердохлебова свояк работал в кадрах, он-то и сказал боцману, что Жлоб нанялся к мурманчанам. И от того же свояка узнал боцман и другое: Трифонова снова в декретном отпуске!
Новость эту восприняли по-разному. Одни с изумлением (надо же решиться на такое!), другие вполне безразлично.
А вот Твердохлебов и Катерина Андреевна долго совещались, после чего на следующий день боцман пошел к председателю судового комитета Синюшкину.
Первых помощников упразднили, потом и секретарей парторганизации не ста-
ло — неприметный Синюшкин стремительно поднимался вверх по общественной лестнице.
Твердохлебов нашел профсоюзного босса на верхней палубе. Вдоволь наломавшись в машине, Синюшкин дышал свежим воздухом в районе кормовой лебедки.
— Есть, Николай, предложение по части Валюхи, — начал боцман вполне миролюбиво. — Коломийченко, как тебе известно, слинял, да от него, козла, сам понимаешь, какой прибыток? А у нас культмассовые деньги еще за прошлый рейс не израсходованы. Так давай купим Трифоновой подарок.
И боцман протянул предсудкома разработанный совместно с буфетчицей список. Чего в нем только не было! Одеяла, пеленки, игрушки… Даже колготки сорок шестого размера!
Синюшкин пробежал глазами бумагу и возвратил боцману. — Мне уже Катерина в общих чертах докладывала. Только ничего не выйдет, Михалыч. Члены коллектива возражают.
— Уж не Лещенко ли? Так ведь это горлохват известный. И не член он вовсе, а самый натуральный… — и боцман ядовито хмыкнул.
— Почему Лещенко? Есть и другие, — вполне равнодушно ответил Синюшкин.
— Ты мне не темни, ты мне фамилии назови! — продолжал наступать боцман.
— И назову. — Было видно по всему: Синюшкин обиделся. — Доктор, Фимин Алексей, “дед”, Пузырев…
Твердохлебов все ниже и ниже опускал голову. А когда поднял произошло невероятное: он, который самому старшему механику мог дать втык за случайно оброненный клочок бумаги, который самолично закрашивал каждую царапину на плотном, как гудрон, сурике, — откинулся — и с размаху плюнул на палубу! И пошел к себе, тяжело ступая подкованными сапогами.
1 “Чиф” — старший помощник капитана.
2 “Мастер” — так на судах торгового флота зовут капитана.
3 “РДО” — радиограмма.
4 “Док” — судовой врач.
5 “Дед” — стармех.
6 “Гадюшник” — так моряки называют магазины, где торгуют ношеными вещами.