Четырехчастный триптих
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2002
Газировка
Еще совсем недавно свой культурный праздничный досуг они проводили так: сидели за круглым столом и пили газированную водку. И дико наслаждаясь, пьяне-
ли — вчетвером при одной бутылке. То есть эффект газировка производила поразительный. Вернее — поражающий. Или нет — потрясающий она производила эффект. Вот как нужно сказать, чтоб было правильно и трезво отражало реалии в их полном задушевном объеме. Потому что газированная водка потрясала основы и представления обо всем. Хотя, несмотря на убойную силу напитка, пили они подолгу, по три-пять часов подряд. Так как, во-первых, делали это интеллигентно, очень маленькими, чуть ли не игрушечными рюмочками, а во-вторых, они же не просто пили и все. Они — умно беседовали. О литературной критике, зимней рыбалке и ее последствиях. А также — о льдинах и дураках, о клеве в лунную ночь и о значении ритма в художественной прозе.
На улице в это время лаяла какая-нибудь собака. Или пес. Или пес его знает, кто лаял. Но лаял громко. Может, рыбы хотел.
Петарды разрывали воздух в куски, что-то празднично символизируя.
Пролетарии всех стран соединялись с безработными, выпивали в складчину и шли к победе коммунистического труда по улицам и площадям, по городам и весям, рядами и колоннами.
А где-то в отдалении выл, как самолет, троллейбус. Разгонялся, набирая в темноте скорость. Видно, рвался взлететь. Но не взлетал из-за отсутствия крыльев, а ехал, ехал и ехал, удаляясь в пространстве города и увозя за собой вой своего электромотора.
— Понимаете, — говорил под этот вой и лай Макашутин, встряхивая сифон с напитком и прикладывая к нему ухо, — вся современная критика зиждется на извечной мечте русской интеллигенции “об дать кому-нибудь по морде”.
— Понимаем, — отвечал Адик Петруть и добавлял: — Лей. На эту тему надо выпить.
— Тебе — не надо, — возражала Адику его бывшая жена, с которой Адик собирался в скором будущем расписаться, пожениться и, может быть даже, обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения.
Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие.
— А я говорю, время — источник ритма, — говорил Дудко чуть не плача, — это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто более.
На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал:
— А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить? Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а также и со стихией.
Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки. Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик, объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее через стол и шутил:
— Мне — с сиропом.
Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот Макашутин додумался.
Газировать водку — тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто, элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев вышеупомянутые баллончики:
— А может, — сказал, — взорвем их вместо петард для шуму и смеху?
— Зачем? — ответил ему Макашутин. — Лучше мы ими водку загазируем. Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново.
С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. “Славянское”, например, и портвейн как белый, так и красный “Южнобережный”.
— Истина в вине, это же ясно, — говорил Макашутин.
— Неясно только, как ее оттуда извлечь, — говорил Дудко.
И в конце концов, экспериментально решили, что вина газировать можно и пить их можно. Но лучше в крайних финансовых случаях, с большого человеческого горя и бодуна. Ну, не пошли вина компании. Не привыкла она к ним со школьной скамьи. То есть они пошли, конечно, — куда они могли деться, — но не впрок. И разговоров после них ни о литературе, ни о подледном лове не получалось никогда. И бесед — тоже не получалось.
Зато после фирменной газировки — откуда что бралось! И до такой степени приятны и насыщены смыслом были беседы Макашутина, Дудко, Петрутя и его будущей жены, ныне невесты, что без них они не могли уже обходиться в повседневной духовной жизни. Говорили, конечно, о многом и о разном. Но чаще всего, понятное дело, говорили о литературной критике, подледном лове и роли ритма. Эти темы считались у компании излюбленными, бездонными и неисчерпаемыми. Да таковыми они и были или, как говорится, являлись.
— Хорошая проза, — говорил в ходе бесед Дудко, — это та же поэзия, но без рифмы, строфики, цезуры и остального.
А Макашутин говорил:
— Только критики этого не понимают и никогда не поймут — заразы.
Жена Петрутя говорила на это обычно “да”, а сам Петруть оспаривал постулаты собеседников, говоря, что не может быть художественной прозы без критики и рит-
ма — так же, как не может быть без них подледного лова. Поэтому оба эти вида искусства друг другу не противоречат, а сродни.
И все бы шло хорошо и прекрасно, а возможно, и великолепно, если бы не побочный эффект. Нет, утро после газировки наступало мягко и необременительно, но вот способность вести беседу и поддерживать ее не употребив — стала у всей компании медленно, но верно истончаться. Пока не истончилась окончательно. И не то что о литературе или о том же подледном лове исчезла способность у них умно беседовать, а вообще обо всем и напрочь. И они собирались — если помимо газиров-
ки — и смотрели друг на друга молча, и впечатление производили сами на себя гнетущее и отвратительное. Особенно Дудко и Петруть выглядели нехорошо. На них просто больно было смотреть. Хоть на Петрутя больно, хоть на Дудко. А на Макашутина ничего — можно было смотреть. Но он, Макашутин, любил не себя в компании, а компанию как таковую, поэтому старался, чтобы она была обеспечена всем необходимым для содержательной жизнедеятельности и времяпрепровождения.
Старался-то он старался, да не все от него зависело, и подвластно ему было не все.
И вот настало оно, время, когда баллончики к сифону закончились и все вышли. Все до единого — как один. Год верой и правдой послужили и закончились. У Макашутина они валялись без дела со старых времен, потом им нашлось достойное применение — и все. А новые, ясно и понятно, выпускают в наше трудное время в нашей трудной стране, но поиски мест их продажи пока успехом не увенчались. Дудко, Макашутин и Петруть не прекращают искать и надеяться, надежда ведь умирает последней. Но все-таки и она умирает. А без баллончиков водку как газировать? Никак ее без них газировать невозможно. И стали Макашутин, Дудко, Петруть и его бывшая будущая жена грустными и молчаливыми, и впали в печаль и в уныние, которое есть грех. Очень их угнетала невозможность поговорить о подледном лове, критике и роли ритма в художественной прозе. Они без этого фактически себя теряли и не могли найти. А вот замену баллончикам — хотя бы временную — найти пытались. Собрались, как обычно, у Макашутина и стали пытаться. Дудко сказал:
— Давайте заменим газирование кипячением. На медленном огне.
Петруть возразил, что надо всего лишь смешать водку с шампанским в пропорции один к одному, и эффект будет тот же. Если, конечно, лить водку в шампанское, а не наоборот.
Жена Петрутя Нюся тоже возразила — в том смысле, что водка с шампанс-
ким — это не новость, что их смешивали еще древние греки с древними римлянами и что это старо, как мир, и проверено временем, но дорого, а Петруть скорчил ей оскорбительное выражение лица и отвернулся.
И ни к чему не пришли Дудко, Петруть, Макашутин и жена предпоследнего. Ни к чему конкретному. Зря просидели всю ночь напролет до шести часов пятнадцати минут включительно. И когда они вышли от Макашутина на утренние улицы города, женщины в летах уже молча продавали газеты и предлагали жаждущим подать кофе в постель. Веселенький жизнерадостный дядька желал всем встречным всего наилучшего: здоровья и работы. Черный кот бандитского вида бил рыжую кошку. Вместо того, чтобы ее любить.
— Надо что-то делать, — сказал Дудко.
— Надо, — сказал Петруть.
А его будущая жена сказала:
— Да.
И они разошлись. В разные стороны. По своим домам и жилищам.
Чем занялся, придя домой, Дудко — практически неизвестно. А жена Петрутя сразу поставила на газ чайник.
Петруть подошел и заглянул в него. Чайник был полон. До самых краев.
— Зачем ты ставишь на газ переполненный чайник? — спросил Петруть, как спрашивал каждый вечер.
— Затем, — ответила его жена, как отвечала всегда.
II
Любовь
Алина и Печенкин гуляли, дыша после акта взаимной любви полной грудью. В воздухе глупо пахло снегом и огурцами. Печенкин чувствовал себя счастливым и легким, как дирижабль. Изо всех сил он старался держать свой организм в равновесии. Но организм не держался. Возможно, потому, что Печенкину было хорошо и вспоминалось приятное. Из недавнего прошлого. Из того, что произошло час или полтора назад. Например, он вспоминал, как стоя под душем, поймал на лету моль. Сжал ладонь и бросил тело насекомого в воду. И оно долго плавало, расставив все крылья и ноги, плавало по поверхности и никак не попадало в сливное отверстие. И то, что было перед принятием душа, он тоже вспоминал. Местами. Естественно, наиболее приятными.
— Снег в начале зимы и года выглядит неубедительно, — сказала во время этих воспоминаний Алина, и Печенкину стало еще лучше и еще приятнее. В смысле, на душе. И он ответил:
— Глупо грешить, не понимая, что грешишь. Потому что если понимаешь — грех гораздо слаже. Очень просто. Грешить нельзя? Нельзя. Запрещено? Запрещено. А запретный плод сладок и нежен на вкус.
Такие разговоры Алина и Печенкин вели постоянно и беспрерывно. Поскольку они не просто любили друг друга, они жили интеллектуальной половой жизнью. Именно поэтому Печенкин говорил:
— Любовь крепка, и танки наши быстры! — он мог позволить себе так шутить.
Прошли мимо магазина “Обувь на Ленина”. Не в смысле, на Владимира Ильича обувь в продаже, а в смысле, магазин на улице Ленина расположен. Кроме Алины и Печенкина, на этой улице не было почти никого живого. Только шли впереди красивые длинноногие девочки и увлеченно говорили ни о чем, а ради поддержания светской беседы.
Проплыла мимо реклама коктейль-холла “Сэр Гринвич”: “Испытай потрясающий оргазм от вкуса всемирно известных коктейлей!” Алина посмотрела на Печенкина, Печенкин — на Алину, и они стали смеяться, как сумасшедшие дети.
Тетка на паперти храма Дружбы Народов и Всех Святых продавала зимнюю зелень: лук, петрушку и подснежники. А также японский фильтр для очистки святой воды. Толстый пудель самозабвенно метил внутренней влагой деревья и кустарники, госучреждения и скамейки. За ним исподволь наблюдала бездомная болонка. И видно было, как она ему завидует.
— Хорошо, что у нас есть любовь, — сказала Алина, глядя на толстого пуделя.
— Любовь — это страшная сила, — сказал Печенкин. — Особенно пока она есть.
Хотя сегодня им было все-таки не совсем, не окончательно хорошо. Когда они уже любили друг друга, этажом ниже стали кричать “ой, люди, помогите” и “ой помогите, умирает Митя”. Эти две фразы повторялись одна за другой. Монотонно и бесконечно, по кругу. И конечно, это их отвлекало от объятий и от сути любви как таковой. Тем более что крики не прекращались долго, а звукоизоляция в доме отсутствует. И им было слышно все. И как старуха требовала ломать дверь, и как какие-то люди, видимо, соседи, совещались на площадке, и как притащили откуда-то звонкую лестницу из металла, и как лезли по ней на лоджию второго этажа. Да вообще все они слышали — все подробности и даже все мелкие детали.
Понятно, разговоры о том, что “она лежачая”, а теперь и “он будет лежачим без сознания”, не стимулировали и мешали любви. Приезд “скорой помощи” тоже ей не помогал. Но Печенкин с Алиной не очень на это сетовали и с помехами мирились. Они прилагали все свои силы, в том числе и силу своего чувства, чтобы смести со своего пути помехи и преграды. И сметали их как могли и как умели.
Сейчас, гуляя, про лежачую, кричащую “помогите” старуху они не вспоминали. Ни Печенкин не вспоминал, ни Алина. Один раз только вспомнили. Вместе, но каждый сам по себе, независимо. И вспомнили они, как кто-то, пытаясь ее унять, четко сказал: “Спасти можно тонущего! А умирающего на девяностом году жизни — спасти нельзя. Потому что от смерти спасти — нельзя!”
— Как хорошо, что у нас есть отдельная квартира для любви, — сказала Алина Печенкину.
— Несмотря ни на что! — сказал Печенкин, и они ощутили счастье, переходящее в истерику.
— Зайдем куда-нибудь, — сказал от счастья Печенкин.
— Зайдем, — сказала Алина.
Они зашли в кафе “У Кафки”. Сели за столик в углу. Подошла официантка. Ли-
цо — как у “Девушки с веслом”. На огромной круглой груди огромный круглый значок с надписью “Хочешь? Спроси у меня — как!”. “Да, — подумал Печенкин, — у нее есть чем стать на защиту нашей родины”. Подумал и сказал:
— Кофе. Два! — официантка взглянула на сидящего Печенкина сверху, через грудь. — Двойных, — сказал Печенкин.
Официантка ушла, а Алина сказала:
— Аппетит у меня что-то ухудшился. Борщ ем, только когда голодная. А так — нет.
Потом они долго и не торопясь пили кофе. Наблюдали, как он остывал, и ни о чем не говорили. Хотя и думали. “Бессмысленное времяпрепровождение, — думали они, — бывает иногда настолько приятным, что обретает глубокий смысл и, значит, становится полезным”.
После кофе в кафе они снова гуляли. По стылой холодной слякоти. Чавкающими осторожными шагами. Ведь под слякотью — лед и скользко. Можно упасть на спину, удариться головой и умереть.
— Как ты думаешь, — спросила Алина, — что будут делать лежачие старик со старухой?
— Лечиться, лечиться и лечиться, — ответил Алине Печенкин. — Как завещал великий Гиппократ. Или, возможно, это завещал Эскулап. Что в принципе одно и то же.
— Не завещали они ничего такого, — сказала Алина. — Это я заявляю как фельдшер.
— А кто завещал? — сказал Печенкин.
— Не знаю, — сказала Алина.
— Но кто-то же завещал, — сказал Печенкин. — Не мог не завещать.
Они обняли друг друга и поцеловали. И постояли, слившись в едином порыве и в общем французском поцелуе. После поцелуя он пошел к себе, а она — к себе. Разошлись они то есть по жилищам в соответствии с пропиской и постоянным местом жительства их семей и их самих. И даже успели к ужину. Алина успела ужин приготовить и подать мужу своему Петру Исидоровичу, совместно с ним нажитым детям Саше и Наташе, а также матери мужа Анне Васильевне Костюченко.
Когда они уже сидели за столом, в дверь дико позвонили. Пришел сосед. Он все время забывает или теряет ключ от собственной квартиры, приходит и говорит: “Можно пройти?” Обычно он бывает глубоко нетрезв. Лет ему около шестидесяти. Алина волнуется:
— Вы упадете.
— Та не, — говорит сосед. — Я, как мартышка, перескочу.
И перескакивает с балкона на балкон.
После соседа ужин продолжался без приключений и перерывов. Пока сам собой не закончился.
А Печенкин успел прямо к накрытому клеенкой столу. Сел, начал есть венскую сосиску с хреном и вдруг неожиданно для себя и для окружающей его семьи громко, как бы это поточнее выразиться, ну, в общем — испустил дух. Семья положила вилки и посмотрела на Печенкина.
— Может, это давление? — сказал Печенкин и смутился.
В подъезде кто-то чихнул три раза кряду. Кто-то вскрикнул и громко-громко зевнул. Кто-то открыл почтовый ящик. И закрыл его, скрежетнув металлом о металл. Газанула машина и уехала. Собрался дождь. Но не пошел. Что ему помешало, неясно. Видно, тайна сия великая есть.
III
Вечер
Шли по улице. Просто шли — и все. Шагали ногами по асфальту. Из-под ног вылетали брызги. И обрызгивали всех без разбора.
На земле лежал снег. В снег шел дождь. Вернее, шел дождь со снегом наперегонки. Снег был легче и белее дождя. Зато он тонул в дожде, и в лужах тоже тонул. Несмотря на лужи, холодало, от чего мерзли зубы и уши.
Следом не отставали от нас ни на шаг мужчина и женщина. Они говорили между собой. Женщина говорила: “Да нет, звонок был какой-то. Но сорвалось”. А мужчина говорил: “Ну как всегда”.
Встретился мальчик с дворовой собакой на руках. Собака выглядывала из отворота пальто и не лаяла. Сидела послушно. Боясь людей, которых шло много по случаю часа пик или, другими словами, ввиду окончания трудового рабочего дня. Они, эти люди, шли целевым назначением. С работы к себе домой. А мы тоже шли, но цели никакой не имея и тем более не преследуя, шли ниоткуда и никуда. Пока не дошли до старухи. Старуха побиралась и просила милостыню. Мешая народу идти:
— Завтра праздник, граждане, — повторяла она, стоя на тротуаре по ходу людского потока, и голос ее был не только хриплый, но и скрипучий. — Поздрав-ля-ю.
Качур толкнул старуху, и старуха упала в мокрое. Качур порылся в ней и вынул какие-то деньги.
— Крутая старуха, — сказал он и стал пересчитывать мелочь. Мелочи оказалось много и она не пересчитывалась. Люди обтекали нас, Качура и старуху, стремясь сесть в общественный транспорт как можно раньше и как можно удобней. Троллейбус размахивал сорвавшимися с проводов рогами. Мы и другие следили за движениями рогов. Следили и думали: “Порвет провода или не порвет? Или порвет?” Здесь же, в тесноте и обиде стояли в очереди за пассажирами маршрутки. Волнуясь — хватит ли на всех. Но пассажиров все прибывало. И маршрутки радостно загружались, уезжая одна за другой.
Девки-зазывалы сорванными голосами орали:
— “Правда”, Калиновая, Образцова. Проезд пятьдесят копеек.
— Левобережный-три, два места. Проезд пятьдесят копеек.
— В человеке все должно быть, — сказал Басок. — И глотка, и печень, и глаза, и зубы.
Он заразительно захохотал. Но никто не заразился. Коля вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил.
— Поехали, — сказал он, и мы сели в маршрутку.
Качур ссыпал старухину мелочь в ладонь водителю. Несмотря на приклеенную к стеклу категорическую бумагу: “Обилечивание пассажиров производится в режиме самообслуживания”.
— Сдачи не надо, — сказал Качур.
— Куда едем? — спросил Басок.
— Неважно, — сказал Шапелич.
Куда-то приехали. Вышли. Шли вдоль домов и им поперек.
— Это моя родина, — сказал Шапелич. — Малая. Я тут жил. После того, как родился.
— Тогда веди, — сказал Коля.
— Куда? — сказал Шапелич и повел.
На пятиэтажном доме болталась вывеска “Молоко”. И стрелка: “В подвал”. Спустились. В подвале вместо молока обнаружился ночной бар. В баре гулял народ. Пьяный и веселый. Нагулявшись, он вылезал из подвала на свет божий и снова падал обратно. По неосторожности и по пьянке. Вернулись наверх. Постояли.
Минут пять из бара никто не выходил. И на поверхность не поднимался. Потом многие вышли и поднялись. Качур поймал двоих. Потом еще двоих. Потом еще одного. Он в строгой очередности наносил пойманным прямой удар в голову, вынимал из тел деньги, а тела опускал на асфальт. Басок и Шапелич вяло пинали их ботинками, мы с Колей — не пинали.
— В Нигерии живут нигеры, — говорил, пиная, Басок, — в Намибии — намибы, в Австралии — австралы, а вы — дебилы.
Воздух потеплел, и уши в нем больше не мерзли. Мы сняли шапки и глубоко вздохнули. Но тут снова похолодало, и шапки пришлось надеть на прежнее место.
В бар вошли в шапках и заказали виски.
— Дрянь, — сказал я об их вкусе.
— Класс, — сказал Коля, выпив.
А Басок и Шапелич смолчали — им лишь бы с трезвостью своею расстаться. Качур повернулся к столу. Там шла игра тет-а-тет.
— Водка, селедка, туз, — сказал Качур, и добавил к сказанному: — Очко.
После чего сгреб со стола дензнаки. Игроки вскочили. Вскочив, они возмутились. Можно сказать, во весь голос. Качур ткнул им кулак. Кулак был размером с дыню. И игроки успокоились. И тихо, по синусоиде, сошли на нет.
Качур купил виски. То есть не пить, а с собой.
— Можно идти в гости, — сказал на это Шапелич.
Пришли прямиком к Мише. Где оказалось людно. Особенно много в квартире было разных детей. Но были и женщины. В том числе красивые. Всем им Миша годился в отцы. Я стал посреди комнаты и громко спросил:
— Миша, сколько у тебя детей?
Миша сказал:
— Одна. Вон та. Которая красавица. И внучка у меня одна. Дочь родила в шестнадцать, я женился в семнадцать. И вот результат.
— А остальные — это кто? — не мог понять я, не понимая заодно и кто такой Миша.
— А остальные — это так. Со двора, — сказал Миша. — Кроме жены Веты. Вета не со двора. Она в кухне. Сейчас нам есть принесет.
И действительно. Вета принесла тарелку с кровяной колбасой и глубокую миску салата. Салат лежал в этой миске и истекал майонезом. Колбаса пахла. Дети перемещались по квартире. Красивая Мишина дочь начала собираться. Мы смотрели, как она собирается. Это было красиво. Так красиво, что Басок не удержался.
— Глядя на вас, и не скажешь, что вы произошли от обезьяны, — сделал он ей комплимент. Она повела глазами в южном направлении и отодвинула Баска от двери.
Потом мы выпили виски. И закусили салатом. Миша закусил колбасой. А Коля не закусил. Ну что же, ему виднее. Потом мы выпили еще, и дети стали перемещаться медленнее и реже. Потом они плавно, по одному и по два, исчезли.
Пришел Мишин родственник. Весь битый, с заплывшим фиолетовым глазом.
— Хелло, село! — сказал родственник и обрадовался: — Да я прямо с корабля на бля.
— Что это? — спросил Миша.
— Это лицо фирмы, — ответил родственник, который был новым русским.
— Тогда сходи за водкой, — сказал Миша. Хотя виски еще не кончилось. Оно было в достатке.
И родственник сказал:
— Виски еще не кончилось. Виски — в достатке.
А Миша ему возразил:
— Ну и что? Достаток — дело поправимое.
— Ладно, — сказал родственник. Положишь мою руку — пойду.
Миша тут же ее положил. А родственник не пошел. Миша еще раз положил. А родственник еще раз не пошел.
— Все, ты мне больше не родственник, — сказал Миша.
— Все люди братья, — сказал родственник.
И тут он увидел нас. Увидел и, конечно, спросил:
— А вы кто такие будете?
— Мы складские! — ответили мы с Колей, а Качур с Баском ударили себя в грудь. Мол, мы не будем, мы есть.
Родственник уточнил, хозяева ли мы склада, — ему это было важно. Коля ответил:
— Мы грузчики.
А родственник сказал:
— А.
Нам это не понравилось. Всем, кроме Шапелича. Шапелич в разговоре не участвовал. Он сидел, положив ногу на ногу, и приставал к Вете. С толстой подошвы ботинка капала на пол вода. Мы поднялись, взяли Шапелича и ушли от Миши с обидой. Походили туда и сюда. Ища приключений на худой конец. Но приключения на улице не валяются.
— Ну что, по домам или по коням? — спросил Качур.
— По домам, — сказал Коля. — Завтра на работу идти рано.
Он вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. Мы попрощались. Пожали друг другу руки. И разошлись. На все четыре стороны. Вернее — на пять.
В подвале моего дома как всегда варили наркоту. Вокруг толклись жаждущие. Они гадили в подъездах. Пытались взламывать двери. Воровали лампочки и плафоны, коврики и газеты.
Шоферюга в тапочках с первого этажа стоял в ожидании и на нервах. Не отходя от подъезда. Ему только что поставили телефон, и он позвонил в милицию ментам. Больше звонить ему было некуда. А хотелось. И он сказал по телефону 02:
— Приезжайте, вот сейчас варят, и очередь уже налицо.
Менты сказали “щас приедем”. И не приехали.
Шоферюга ждал их, замерзая. На зиму он отпускал себе бороду и носил ее вместо шарфа. Для тепла. Но борода в этом году получилась жидкая и грела плохо.
Я постоял с шоферюгой, и мы побеседовали. Посреди беседы он сказал:
— Суки, — и стал грязно выражаться крылатыми и другими выражениями.
Наверное, он был прав.
Я поднялся к себе и отпер входную дверь. Мать и сестра спали. Думаю, часов с девяти.
Есть после салата не хотелось. Спать вроде тоже. Я вышел на балкон. Река текла вдоль берегов, как время. Только медленнее. Преступники и наркоманы шумно жили под окнами.
Вернулся с балкона в квартиру и лег. И прислушался к звукам: за левой стеной комнаты бьет барабанная дробь. По крыше стучит дождь. Где-то стучит молот — работает цех завода. Кто-то стучит на машинке. А вокруг стоит тишина.
Наконец я уснул.
Я спал.
И у меня во сне тикали часы.
Склад
И вот наступило неизбежное завтра. Сначала полночь, потом ночь, потом утро. Ну, как обычно и как всегда, без отклонений от заведенного миропорядка. И люди проснулись в своих холодных и теплых постелях: пожилые люди проснулись раньше, зрелые позже, а молодые — еще позже. Проснулись и стали жить не работая, поскольку у всех у них — и у работающих, и у безработных — был выходной. Плюс, конечно, преддверие праздника, когда у большинства человечества на душе проступает радость или хотя бы спокойствие. Не у всего, конечно, человечества — но у большинства…
А самой первой или одной из первых, проснулась, конечно, Сталинтина Владимировна. Потому что спать ей мешали возрастные явления — нищета и бессонница. Вообще-то нищей на сто процентов Сталинтина Владимировна не была, при наличии мало-мальской пенсии от государства и родины. Но старухой — была. Это бесспорно. И с праздниками она поздравляла проходящих мимо людей от чистого, можно сказать, сердца, без подвоха и задней мысли. Хотя и в искренней надежде на будущую удачную операцию. То есть ей деньги на нее были нужны, как свежий воздух. И осталось только собрать их своими слабыми силами и руками. Чтобы снять хирургическим вмешательством катаракту и заменить хрусталик по методу академика и профессора Святослава, кажется, Федорова. Как минимум, на одном глазу. Без требуемой суммы денег сделать это — в нынешних экономических условиях кризиса — нельзя никак. Вот она и изыскала способ деньги добыть — с миру по нитке и мелочи для нужд своего старческого здоровья. А то Сталинтина Владимировна совсем мало чего видела в последние годы. Гречку перебрать, чтобы отделить зерна от плевел перед тем, как сварить их и съесть, и то зрение ей не позволяло. Но она все равно перебирала ее, на ощупь. Говорила: “Я всю жизнь перебирала гречневую крупу — так сколько мне там осталось? Уж буду перебирать до смерти”. Короче, дальше своего носа ничего Сталинтина Владимировна не видела. Одни контуры размытые и силуэты, чуть цветами радуги тронутые. Недавно она по зрению впросак угодила и в неловкое двойственное положение: проходя, остановилась напротив церкви и решила на нее перекреститься. А оказалось, она не на церковь, а на горотдел милиции крестилась. Церковь дальше располагалась, по ходу движения. Она до нее не дошла. Конечно, с таким слабым контурным зрением трудно ей было жить на старости своих лет насыщенной жизнью. И с таким именем — тоже трудно. Многие же по сей день не устают ее упрекать, что названа она в честь кровопийцы мирового пролетариата и тирана всех времен и народов. А она, во-первых, в имени своем перед людьми не виновата и ответственности за умерших родителей не несет, а во-вторых, с тираном ее имя никак прямо не связано. Ее в память и во имя мадам де Сталь назвали, Анны Луизы Жермен. Любили ее отец с матерью — мадам эту знаменитую — в свои юные годы и читали взахлеб и вслух до потери сознания. А товарищ Иосиф Сталин, когда родилась Сталинтина Владимировна, был еще в масштабе страны ничем — и всем покуда отнюдь не стал. Она в двадцать четвертом году родилась. При жизни Ленина еще, между прочим, Владимира Ильича. Того, что лежит в мавзолее из мрамора, по самую сию пору в целости и сохранности, как живой. Правда, он тогда уже сильно и неизлечимо перед смертью болел. Но теперь этого никто уже точно не помнит и разбираться в ее личных исторических мелочах не желает, потому что роль личности Сталинтины Владимировны в истории мизерна. А некоторые вообще ничего не желают знать — ни имени, ни почтенного возраста, ни чего другого, просто бьют ее из низких корыстных побуждений под дых и все. А также бессовестно грабят. Люди же разные бывают и встречаются, и проходят по улицам сто раз на дню в обе стороны. Есть добрые интеллигентные люди, такие как Макашутин, Дудко и Адик Петруть, к примеру. Их интеллигентность всегда ярко выражена, и они, уважая возраст и старость, и груз прожитых лет, подают Сталинтине Владимировне какую-нибудь несущественную мелочь. Если, конечно, она у них у самих есть в карманах, и они могут позволить себе подобную роскошь. А жена Петрутя, которая и не жена ему, а так — седьмая вода на киселе — фрукт уже совсем иного замеса и всегда кисло смотрит, когда деньги Сталинтина Владимировна обретает с легкостью необыкновенной. И потом высказывает свои мелкособственнические соображения и Адику, и Макашутину, и Дудко в личной беседе. В том смысле, что почему это вы какой-то неадекватной старухе деньги ни за грош даете, тогда как у нас самих переизбытка в этом плане не наблюдается и не ожидается впредь? Ей все говорят убедительно, что подавать следует не от переизбытка, а отрывая от себя, и что они знают Сталинтину Владимировну уже несколько последних месяцев, причем с редкой стороны, как абсолютно непьющую профессиональную нищую, а она говорит “ну и что?” и бранит всех на чем свет стоит. Правда, приличными словами бранит. Без вульгаризмов и ненормативной лексики.
Но суть не в этом, поэтому вернемся к сути, то есть на круги своя, к своим, так сказать, овцам и баранам. Сталинтина Владимировна с праздником прохожих поздравляла не зря. И не для одних только денег. А потому, что завтра действительно должен был наступить большой и радостный праздник. Какой, она точно не знала. Забыла она впопыхах. То ли Рождество Христово, то ли Его Покров. Но точно праздник и точно божественный. И наверно, все-таки Рождество, судя по всему. С ним она прохожих и поздравляла. И прохожие вспоминали, что да, действительно, на носу у них Божий праздник — и им становилось веселее жить и идти домой. Впрочем, Сталинтина Владимировна ошибалась. Праздник по церковному календарю был не завтра. Он был послезавтра. Что несущественно. И еще лучше. Поскольку если б он был завтра, поздравленные ею граждане не успели бы сходить и купить себе чего-нибудь праздничного и вкусного к своему обеденному столу. А так они при желании могли легко это сделать. Сделать именно завтра. В выходной день недели. Потому что сегодня уже вечер, поздно и все устали до боли. А завтра день впереди, и магазины в полной мере открыты, и, главное, склад открыт, гостеприимно осуществляя торговлю оптом и в розницу, но по оптовым ценам — сниженным и предпраздничным донельзя. Понятно, что этот факт превращает вроде бы обыкновенное предприятие оптово-розничной торговли в место паломничества, в крупнейший центр удовлетворения насущных человеческих потребностей и желаний. Другими словами, склад служит обществу, делая его, так же, как и его членов, лучше и добрее. Потому что когда граждане — члены общества — имеют удовлетворенные потребности, они автоматически становятся добрее и лучше — даже самые из них плохие и недобрые. А вместе с ними, значит, и общество в целом тоже становится добрым и хорошим. Или хотя бы приличным. Отсюда вывод — чем больше у общества складов, тем лучше для него, тем оно здоровее в экономическом смысле и в смысле нормализации морального духа. Это обязаны всесторонне понимать не только бизнесмены новой формации, но и политики верхнего эшелона власти.
А склад, он перед крупными праздниками неделями работает на ввоз и прием грузов. Со всех концов и уголков страны везут и везут в склад товары самого широкого потребления, в основном, конечно, водку, но везут и коньяк. И вина тоже везут из Крыма и из Молдавии, и из стран дальнего зарубежья — Испании и той же Франции, родины всех шато. И много чего еще, много чего другого, съестного и прохладительного, везут крупными партиями вплоть до вагонных норм. Чтобы люди могли купить себе праздничную пищу и таким образом отличить праздники от будней. И все это складывают в специальных складских помещениях, холодильных и самых обычных, складывают как можно плотнее и туже, ящик к ящику, контейнер к контейнеру, и несмотря на это, товары достигают потолков и практически подпирают их собой и своею тарой. Потолки же на складе высокие. Не менее пяти метров. Не то что в жилых многоэтажках. Где человеческой душе жить тесно, а после смерти — отлететь некуда. Чуть выше поднимешься — там другие люди живут, посторонние, и души у них свои, тоже посторонние. Так и приходится все девять дней под потолком низким болтать-
ся — как люстра.
Здесь этой проблемы нет. Здесь напротив — доверху не так-то просто добраться. И для работы на большой высоте — чтобы ставить и чтобы снимать грузы — приходится пользоваться лестницами. Называемыми стремянками. Но и этого мало. Заполнив складское пространство снизу доверху и по площади, — кроме узких проходов для грузчиков, — ящики и контейнеры вылезают в торговый зал и выстраиваются там у стен, портя собой интерьер и угрожая упасть на головы покупателей, не подозревающих ничего.
Накануне праздников и празднеств склад открывается раньше. Минимум, раньше на час. Он забит под завязку и ждет, что его опустошат жители и гости города. И хозяева, проявляя характерные признаки нетерпения, ждут того же, чтоб получить доход, а, может быть, и сверхприбыль. Другими словами, они предполагают нажиться на факте церковного торжества и на человеческой радости, не имея ни к первому, ни ко второму никакого касательства. Что все равно лучше и порядочнее, чем наживаться на горе, как это делают повсеместно врачи и работники сферы ритуальных услуг, сантехники и судьи, а также ростовщики и ломбардцы, и преступные похитители богатых наследников. Они вообще молодцы — хозяева и создатели данного склада на пустом месте. То есть нет, не на пустом и более того — на занятом. Здесь еще прежней советской властью — на последнем ее издыхании — хладокомбинат был выстроен под открытым небом, но в эксплуатацию не пущен и в строй не введен. А когда пришли иные времена, этот комбинат, к слову, из стекла и бетона, никому и на фиг не пригодился. Его хотел сначала Голливуд приобрести для декораций, чтоб фильмы свои голливудские типа “Терминатора-2” в них снимать, потом инвестор какой-то долго думал — купить, не купить, а в результате не купил никто, и комбинат стал ветшать и разрушаться временем перемен и разворовываться. И разворовывался он до тех пор, пока местные городские власти решительно не продали его нынешним хозяевам — чуть ли не задаром и не насильно. Они их долго уговаривали и обещали всемерную помощь и поддержку — лишь бы только выручить за эти мертвые производственные площади что-нибудь для себя. И хозяева, все обсудив и взвесив, купили у властей комбинат на льготных условиях в кредит и переоборудовали его в склад для удовлетворения нужд большого города. Воздвигнув таким образом храм, можно сказать, торговли. То есть не для молящихся храм, а для торгующих. Которых никто отсюда не выгонит никогда. Ну, и для покупающих, само собой разумеется, тоже храм. Для всех, в общем, храм — независимо от вероисповедания и конфессии, включая и атеистов. Потому что если молятся не все, то продают и покупают все без исключения, так как без купли-продажи нет жизни на Земле. И каждый покупатель находит своего продавца, а продавец своего покупателя — как две половинки одного яблока. Единственное, что продать у нас трудно, — это мозги. Каждый и любой дурак считает, что мозги у него и у самого есть и, значит, покупать их смысла не имеет. Объяснить же дураку, что он дурак — невозможно, ведь он свято верит, что создан по образу и подобию Божию. А поскольку дураков в нашей стране много — рынок мозгов узок и вял. Но склад здесь ни при чем. Склад мозгами не занимается. Разве что телячьими, импортными, которые деликатес.
И все работники склада сходятся рано-рано, сходятся на заре и ждут восхождения солнца. Одни просто ходят по складу, заложив за спину сильные руки, другие сидят в подсобке, играя в игру домино. А хозяева склада находятся на высоком посту в кабинетах и звонят из них по делам, и им тоже навстречу звонят. Они внутренне сомневаются, что горы еды и питья, лежащие пока мертвым грузом, из склада сегодня исчезнут, и их в одночасье сожрут, в смысле, употребят в пищу для радости и увеселения душ. Слишком уж значительны залежи твердых и жидких продуктов, и аппетит народа для полного их потребления должен быть выше похвал, а он вызывает некоторые сомнения ввиду низкой покупательной способности.
Конечно, хозяева рисковали, вкладывая деньги в еду, и, если они просчитались, их ждут долги и нужда — деньги-то ведь чужие, и взяты хозяевами склада у собственных, высших хозяев, и не просто так они взяты в долг, а по дружбе и под проценты. И то, и другое свято и, если что — требует жертв. Чаще всего — человеческих. Но если риск оправдается, хозяева обретут свое земное счастье и в жизни, и в труде на благо своего бизнеса. Об этом как раз обретении они убедительно просят всё могущего Бога, просят прямо из офиса, непосредственно с рабочих мест, оборудованных по последнему слову науки последними достижениями техники и в частности офисной мебелью европейского класса. Мысленно они обещают поставить Ему свечку, самую дорогую и толстую, и не одну, а много.
И постепенно вступает в свои права утро напряженного дня, и день этот тоже вступает, обещая быть трудовым. На складе начинает твориться производственный страх и ужас — столпотворение и Содом, помноженный на Гоморру. Грузовики от магазинов и уличных предпринимателей едут само собой — в плановом порядке и сверх обыкновенных норм — автоколоннами. А кроме них, склад осаждают частные случайные лица, то есть, другими словами — люди. Некоторые на собственных автомобилях приезжают, скупая необходимое и для праздника, и на всю последующую неделю, чтобы уж заодно, некоторые — каковых больше — приходят пешком, семьями или добираются до склада городским общественным транспортом, — чтобы купить продукты и напитки как можно выгоднее и дешевле грибов. Они не считаются с расстоянием и затратами свободного времени, съезжаясь из всех районов города и из-за его окраин. Это легко объяснимо. Да, конечно, все то, что есть в этом гигантском складе, есть и в магазинах, щедро разбросанных по всему городу и близко к жилищам граждан. Но в магазинах различных и многих — что-то в колбасном и в рыбном, что-то в хлебном и винном, а что-то вообще в овощном. На складе же есть все. Все буквально. И не просто в ассортименте, а по доступным ценам, которые ниже рыночных на пять тире двадцать процентов. Естественно, о сосредоточении всего, чего может желать душа, в одном месте на таких сверхвыгодных началах не стыдно мечтать и грезить. И стремиться к реализации своих грез — естественно и не стыдно. Поэтому, видимо, все и устремились: бедные и богатые, больные и здоровые, семейные и одинокие, а также эллины и иудеи. Пришел даже один рабочий с нового Игренского кладбища — наиболее отдаленного и непопулярного у населения и народа. И что загадочно — у всех этих устремившихся людей были совершенно разные гены и хромосомы, непохожие родители и более древние предки, а они не задумываясь пришли, как по команде или как близнецы-братья, на склад. С одними и теми же намерениями, в одно и то же фактически время суток, и детей своих с собой приве-
ли — наверно, чтобы и те ходили сюда, когда вырастут, по стопам своих матерей и отцов и в память об их жизнях.
И Басок с Шапеличем, Качуром и Колей давно бросили домино в подсобке россыпью и, забыв, кто из них козел, работают в поте лица, как проклятые рабы. И я тоже с ними работаю, и тоже, конечно, как проклятый. Такие предпраздничные
дни — это наши лучшие дни жизни. Мы от выработки, сдельно, получаем за свой ручной героический труд. От количества перенесенного и от общей суммы продаж. И после вчерашнего веселого, богатого событиями вечера, сегодня мы работаем в поте лица не образно, а буквально. И, кажется, уже усомнились в том, что человек есть венец природы, — ну не может венец так бурно и неудержимо потеть. Пот выступает, сочась, не только из наших лиц, но и из наших тел, и он стекает по ногам, задерживаясь в обуви, и не уходит в землю лишь из-за тяжелых ботинок, которые не промокают ни снаружи, ни изнутри. Ну и потому, что земля склада покрыта новым асфальтом, влагу сквозь себя не пропускающим. И Качур не устает повторять нам для бодрости, поднятия тонуса и трудового энтузиазма: “Работаем, пацаны, работаем. Это ж наши живые деньги, кровные и большие”.
И мы работаем, служа передаточным звеном от чужого к чужому, от чужих грузов к чужим машинам и чужим людям. Грузчики — это и есть всего лишь передаточное звено. Как, впрочем, и все другие — передаточное звено от чего-то к чему-то или от кого-то к кому-то, надо только, чтобы все поголовно получали за акт передачи положенные комиссионные и могли на них жить и существовать, сохраняя свое достоинство в приемлемых рамках. А отсюда недалеко и до счастья.
Мы подтаскиваем ящики в торговый зал и грузим их в грузовики, и помогаем допереть богатым покупателям и их бабам покупки до их богатых машин — за отдельную само собой плату. Так что Качур мог бы этих бодрящих фраз и не произносить всуе. Нас взбадривать лишними словами не надо. Мы, если надо, и без слов взбодримся до основания. Теми же чаевыми, допустим, или вином французским из неизбежно разрешенного боя. Или мечтами о предстоящем сегодня вечере свободы и завтрашнем дне отдыха, когда можно будет тратить заработанное легко и красиво, не оглядываясь и не останавливаясь на достигнутом, в смысле, потраченном.
В общем, столпотворение и потребительский ажиотаж в складе нам на руку и на пользу. И мы его используем по максимуму в пределах возможного. Невзирая на то, что народ все валит и валит, прибывая — скапливаясь, шумя, путаясь под ногами, мешаясь и задавая вопросы. С ящиками ты или с тачкой, на которой полтонны нагружено какой-нибудь кока-колы, — народу все равно и едино. Он подходит вплотную и спрашивает о своем, и требует немедленного ответа. Народ, он всегда требует ответа немедленного. Хотя никогда его не получает.
Качур одному такому любознательному клиенту два ящика поставил на ногу стопкой и стал подробно на его вопрос отвечать — с чувством, с расстановкой и с толком, мол, какие баллончики могут быть в принципе и с каким еще газом, здесь склад иного, мирного, профиля: продуктовый и винно-водочный, крупнейший в городе и в области, а может, крупней его нет во всей нашей бедной стране. Он рассказал также, что хозяева склада — акулы большого бизнеса — сознательно пошли на беспрецедентный размах, считая, что малым бизнесом можно удовлетворить малую экономическую нужду, а она у нас не малая, а большая. Этот любопытный клиент сначала терпел боль стоически и слушал речь Качура неторопливую, а потом как заорет во весь голос:
— Нога, там моя нога!
Качур хотел сделать вид, конечно, что ничего не услышал, и объяснения продолжил подробно и в логическом развитии, но на крик сбежались друзья придавленного и сбежалась его подруга. То ли жена, то ли невеста, короче одним словом — женщина. Сбежались и суету подняли на недосягаемую высоту. Женщина кричит:
— Дудко, сними, пожалуйста, ящики. Ради всего святого!
А Дудко кричит:
— Макашутин, помоги мне, будь добр.
И придавленный кричит “помогите”. Громче и убедительнее остальных кричит, благим, как говорится, матом — даром, что вежливо и уважительно. А Качур на всех на них с интересом смотрит. И с интересом слушает их хаотичные крики об оказании срочной неотложной помощи пострадавшему. Стоя над схваткой хилых интеллигентов с ящиками большого веса. Это вместо того, чтобы работать, добывать свой нелегкий хлеб с маслом, сервисно обслуживая официантку из кафе с красивым названьем “У Кафки”. Она приехала за ходовым и прочим товаром, так как хозяйка кафе уже, как и прежде, гуляет, сожители и совладельцы — в смысле, компаньоны хозяйки — тоже гуляют, и больше прислать совершенно некого. Повар — дурак и тупица, у бармена — язва какой-то кишки, напарница не пользуется доверием в коллективе, таща все, что плохо лежит, и то, что лежит хорошо, — тоже успешно таща. Причем у своих. Хозяйка ее обязательно вычислит, поймает и схватит за руку. Но пока этого не произошло, официантка сама напарницу потихоньку воспитывает — смоченным полотенцем, завязанным в морской узел. А сейчас она стоит, вздымая большую грудь, у машины и ждет, когда же эти бездельники, коих везде подавляющее большинство, загрузят ее в соответствии с предварительным заказом, хозяйкой заранее оплаченным. И думает она о них, о бездельниках, не по-женски плохо и нецензурно. Матом она о них думает, грубым, но справедливым. Да и не только о них. И не только сейчас. Она вообще так думает и мыслит, в такой языковой форме, постоянно. Что в трудную минуту жизни лишает ее возможности обратиться к Господу Богу с молитвой. Но вслух своих мыслей и дум официантка не высказывает. Практически никогда. На работе ей не положено высказываться по должности, а она почти всегда на работе. Или дома — спит, набираясь во сне сил. Да, вот во сне она иногда высказывает свои мысли. И именно в матерном выражении высказывает. Поэтому хорошо, что она уже месяца три одинокая — бойфренд ее последний услышал, как она во сне сказала “пошел ты на”, воспользовался этим счастливым случаем и пошел навсегда. А то бы он ночью пугался, и дочь, если б она у нее была, тоже пугалась. Как пугаются муж Алины и их внутрибрачные дети, когда она задерживается допоздна и не приходит вовремя к ужину вследствие неизвестных тайных причин. Понятно, что они за нее пугаются и волнуются, и совершенно не знают, что думать, когда она все-таки приходит, счастливая, но довольная и, естественно, страшно усталая. Так что они просто ей верят. Как верят жене и матери, хранительнице очага. И еще они верят в то, что все будет прекрасно. Если не сию минуту, то в конце концов обязательно.
Но сегодня довольны и счастливы любимые дети Алины. И муж ее Петр Исидорович (тоже любимый) счастлив. И мать мужа Анна Васильевна Костюченко — особенно, а также и в частности счастлива. И довольны они и счастливы, потому что Алина весь день с ними, и никуда уходить не стремится, и потому что собрались они в кои-то веки всей семьей и вышли в люди. Для того лишь собрались и вышли, чтобы сходить на склад и совершить там предпраздничные покупки. Но этого тоже для счастья с лихвой достаточно, так как это сплачивает, укрепляя семейные узы, и воздействует на внутреннее состояние семьи самым положительным, живительным образом.
К сожалению, Алина со своей семьей встретила здесь, на складе, Печенкина. Который тоже был с семьей. Только со своей. Случайно встретила. Не сговариваясь. Да и почему “к сожалению”? Без всякого сожаления она Печенкина встретила. Скорее, наоборот. Их семьи между собой знакомы еще, слава богу, не были, и эта встреча прошла для них безнаказанно и никак не повлияла на их предпраздничное приподнятое настроение. Ни в лучшую сторону не повлияла, ни в худшую. А Алина и Печенкин повели себя так, будто видят друг друга впервые, и никак не обозначили своих тайных интимных связей на стороне:
— Простите, молодой человек, — спросила Алина у Печенкина, стоявшего в сыро-колбасном отделе к кассе прямо перед ней самой, — эта колбаса несоленая?
— Несоленая, — ответил Печенкин. — Хотя я колбасу не ем.
— А как же без колбасы? — спросила тогда Алина. И Печенкин ей ответил:
— Привычка, — и сказал: — Это без хлеба обойтись в жизни нельзя, без картошки тоже нельзя, а без колбасы можно довольно безболезненно обойтись. Тем более питаться колбасой в чистом виде — вредно для здоровья, и у меня, например, от нее давление.
Им, наверно, занятно было поговорить на глазах у всех многочисленных присутствующих, на виду у своих жен, мужей, детей и прочих ближайших родственников. Чтобы щекотнуть по нервам себе и друг другу, ходя по краю, и ощутить, что они знают то, чего не знает никто иной. Кроме, конечно, официантки, обслуживавшей их накануне и запомнившей заказ одного голого кофе надолго и, может быть, на всю жизнь. Но официантка в данный момент пребывала вне поля их зрения и их не видела. Она видела их чуть раньше — они мелькнули поочередно, пройдя мимо нее и мимо ее микрогрузовика вглубь склада, в основной торгово-закупочный зал. Она еще подумала “вчера эти вроде вместе в кафе сидеть приходили, вдвоем, кофе голый заказав, а сюда, на склад, раздельно пришли и в каких-то иных семейных составах”. Она обязательно додумала бы эту странность и разобралась бы в несоответствии и его истоках и, возможно, сделала б вывод, что все люди не братья, а бляди, и верить нельзя никому — ни мужчинам, ни женщинам, — но тут грузчики наконец начали догружать крытый кузов ее “Газели”, и официантка все свое внимание переключила и сосредоточила на них и на их производственных действиях — она обязана была поставить на товаротранспортной накладной свою личную подпись и не ошибиться, чтоб не платить, покрывая убытки из своего кармана. Это главное — она должна была не дать себя обмануть ни на копейку. Грузчики на то и существуют, чтобы бесцеремонно кого-то обманывать. Экспедиторов, хозяев, поставщиков, покупателей и друг друга. Но она им не экспедитор и не хозяин, и вообще она им никто — ее вокруг пальца на мякине не проведешь. Она и сама любого провести способна, будучи человеком на своем месте. А они пускай интеллигентов делят на ноль и приводят к общему знаменателю. Их тут сегодня не меньше чем в академии наук или в опере собралось и сбежалось. В надежде сэкономить средства, которых у них не ахти, и при этом устроить себе полноценный праздник, чтоб как у людей, не хуже. К слову, почему официантка недолюбливала интеллигентов — не очень понятно, в сущности, интеллигенты — это такие же люди, как и мы. Ну, или почти такие.
Басок загрузил три ящика симферопольской водки в кузов, прочел по слогам значок на груди официантки и спросил:
— А если я не хочу?
— Не хочешь — тогда не спрашивай, — ответила официантка. — И не заговаривай зубы. Я, между прочим, считаю.
— Считать не вредно для ума, — сказал Басок и уступил мне рабочее место.
— Заигрываешь, — сказал я, — к девушке при исполнении? — и поставил в кузов сок манго.
— Нет, — сказал Басок отвернувшись, чтобы сейчас же уйти, поскольку он и сам был при исполнении не меньше девушки.
— Что вы делаете сегодня вечером? — спросил я не у Баска.
— Работаю, — ответила девушка. — До утра.
Я хотел спросить было “кем?”, но не спросил. Подумал — вдруг она оскорбится в лучших и иных чувствах. Или, быть может, обидится. А у меня не было желания никого сейчас обижать. Иногда я такому желанию бываю подвержен. Но не часто и не на погрузке в родном складе. Поэтому я сказал официантке:
— Желаю успехов в труде до скончания ваших дней.
Официантка промолчала. Она считала ящики в столбик. А в ящиках она отрешенно считала все до одной бутылки — следя за степенью их наполнения, за грузчиками в целом и в частности за Шапеличем. От Шапелича всего можно ожидать неожиданно. И она ожидала. Интуитивным своим чутьем. Но он ее интуицию и ее чутье вероломно обманул — уйдя как пришел и откуда пришел. По-честному. И я ушел в склад — трудиться, перемещая грузы. И, занимаясь этим полезным перемещением, я говорил себе шепотом: “Ну надо же, какая грудь у девушки гиперболическая. Я думал, такая бывает лишь в американском кино в результате комбинированных съемок и компьютерной графики”. И девушка как будто меня услышала, и ее ко мне потянуло сквозь складское пространство. Она преодолела расстояние, нас разделявшее, подошла и сказала:
— Эй, вы догрузите меня или нет?
— А где Шапелич с Баском? — сказал я. — Они ж вроде тебя заканчивали.
Девушка с грудью сказала:
— Они лелеют надежду, что я им буду платить. Но я платить им не буду. Я сяду и буду сидеть, — так мне сказала девушка, всколыхнув во мне грудью чувства. Еще сильнее, чем прежде.
И я сказал:
— Вы думаете, что раз мы грузчики, у нас нет ни стыда, ни чести, ни совести, а есть одна сила в мышцах?
— У нас есть все, — сказал проходивший мимо Коля, из-под мешка с чипсами.
— Да, — сказал я и сказал: — Наш хозяин Петр Леонтьич Гойняк учит — что у нас тут не столько склад, сколько храм.
— Чего? — сказала девушка.
— Торговли, — сказал я. — Богиня была такая. — И: — Пойдемте, — сказал, — я вас догружу бескорыстно, подчиняясь служебному долгу и рвению.
И еще я сказал, что никогда не встречал девушек с такой фантастической грудью в реальной прозаической жизни. Девушке мое восхищенье понравилось от начала до конца, и я предложил ей познакомиться как можно ближе. Вернее, так близко, как только позволят ее прекрасная грудь, ее семейное положение и воспитание.
— Инна, — сказала девушка. — Официантка кафе “У Кафки”.
— Олег, — сказал я. — Грузчик, но это ничего не значит.
Инна, очевидно, поняла меня не вполне и спросила, что я имею под этим спорным утверждением в виду, поскольку она считает, что грузчик и значит — грузчик, мол, так ее учили в школе, и жизнь ее учила тому же. А я сказал, что под личиной рядового грузчика оптового склада во мне теплятся доброе сердце и недюжинный ум с незаконченным высшим образованием.
— Что такое “недюжинный”? — спросила официантка Инна.
— Как бы тебе объяснить? — сказал я и сказал: — А что такое Кафка?
— Кафка — это просто так, — сказала Инна. — Это Катя Федорова, Кирилл и Андрей. Сокращение такое, название кафе, состоящее из имен его соучредителей.
— А, тогда ясно, — сказал я и, приобняв торс Инны рукой, посмотрел ей в глаза. Посмотрел и сказал: — И бедра у тебя красивые, как у статуи.
Инна проследила за моей рукой взглядом и сказала:
— Это не бедра, это ребра.
— Бедра, если они настоящие — понятие широкое, — сказал я и стал догружать в “Газель” все, что недогрузили мои друзья и коллеги.
И они видели это и были мной крайне недовольны, так как и правда справедливо рассчитывали на дополнительный заработок. Но они молча, в себе были недовольны, все, включая и Колю с чипсами, а Качур молчать не стал. Он сказал во всеуслышание:
— За такое убивать надо. Если подумать.
— А ты не думай, — сказал я. — Заболеешь сотрясением мозга.
На что Миша сказал:
— Кого я вижу!
Он узнал нас — меня и Колю, и Качура, и Шапелича — и сказал жене Вете и красавице-дочери, что мы же у них вчера были. С дружественным визитом и с виски. Виски он, конечно, презирает, но все равно это что-нибудь да значит. Вета и дочь поприветствовали нас взмахами рук.
— Нет тут у них виски, — сказал родственник Миши, который тоже находился здесь, с ними заодно. И вообще, похоже, что на склад сегодня пришли все, кроме лежачих без сознания и при смерти. Весь городской народ пришел на склад в полном своем личном составе, и вместе с народом пришли разные сопровождающие его лица. Даже одинокие неприкаянные скучающие люди пришли, у которых то ли вовсе не бывает праздников, то ли всегда праздник, даже Сталинтина Владимировна пришла, живя поблизости, в двух небольших шагах. И не просто она пришла, без дела и умысла, а как все пришла — совершать покупки. То есть покупки совершали здесь, конечно, не все. Те же скучающие неприкаянные люди ничего не совершали — ни здесь, ни где-то еще. Они жили без свершений, бродя и слоняясь по просторам своей жизни вне определенных задач и целей, у них образовалось в запасе много пустого сорного времени, которое им нужно было как-нибудь потратить и изжить. И сюда, на склад, они пришли, так как куда-то же все равно идти не миновать, уже потому не миновать, что сидеть или лежать не вставая и не ходя — невозможно. Да и нормального человека каждое утро должно тянуть из дома. В общество ему подобных людей. Или хотя бы на улицу. Исчезновение этой тяги чревато хандрой, депрессиями, а то и чем-нибудь в психическом смысле похуже.
Так вот, к этой категории бесцельных людей Сталинтина Владимировна не принадлежала. Она уже купила себе всего понемножку — вина бутылку двести пятьдесят миллилитров и турецких маслин без косточек самую маленькую банку, и сыра сто граммов колбасного. Она всегда покупала себе продукты в небольших минимальных количествах. Четвертушку батона, стакан молока. Крупы или мака-
рон — не больше полукилограмма. Думала “зачем я буду покупать больше, деньги тратить, раз я могу умереть от старости в любой прекрасный день”? Но сейчас Сталинтина Владимировна думала о другом — не купить ли чего еще, экзотического вкуса и качества. Деньги у нее были, несмотря на регулярные разбойные ограбления со стороны уличной неорганизованной преступности. И она хотела частично их в разумных пределах истратить. “А операция, — думала, — не волк и никуда от меня не сбежит при жизни, хотя все-таки жаль, что я сюда за покупками праздничными пришла, а не укреплять материальное благосостояние, и что мою работу нельзя открыто совместить с покупками. Тут много мелочи можно было бы сегодня собрать Христа ради и как угодно”. И думая так, она услышала голос человека, беспощадно ее вчера ограбившего в центре города, и она пошла на голос сквозь шум других голосов и вцепилась ногтями в силуэт, от которого вчерашний голос исходил.
— Держите его крепко, — сказала Сталинтина Владимировна. — Он меня обобрал, последние операционные деньги отняв.
Качур без усилий оторвал и отодвинул от себя старуху, и сказал:
— С ума сошла бабка бледная. От вида безобразного изобилия и специальных сниженных цен. — И сказал: — Я здесь работаю, состоя на хорошем счету как отличник боевой и политической подготовки.
Он узнал, наверно, вчерашнюю нищую и вспомнил, как вынимал из нее горстями мелкие монеты, но в своем преступлении против личности этой старухи не сознался перед людьми и Богом, не раскаялся и ничем не выдал себя. А у нее никаких неоспоримых доказательств на руках не было, и она отстала от Качура скрепя сердце поневоле. Были бы у нее доказательства или свидетели, она могла бы его посадить в места лишения свободы, чтоб справедливость временно восторжествовала — пусть не вообще и не везде, а лишь в отдельно взятом случае. Что тоже немаловажно. Поскольку из отдельных случаев складываются их суммы, и тогда общая картина справедливости изменяется и становится не такой пессимистической и не такой безрадостной. Но свидетелей практически не было. Точнее, они были — и некоторые из тех, кто Качуру вчера в ночном баре попался, и другие, потерпевшие от него ранее в других темных местах областного центра. Но они были врозь, а не вместе, каждый по своей надобности и со сдвигом во времени. А когда свидетели врозь, и ничего общего их не связывает в кулак — общая идея, допустим, или общее дело, — от них толку нет. А если есть, то противоположного, вредного направления. Так что ничего не оставалось Сталинтине Владимировне, как молча возобновить хождение по переполненному залу склада с намерением купить еще что-нибудь из праздничных продуктов к завтрашнему светлому дню. Правда, она не отказала себе в удовольствии выкрикнуть на весь склад, что мол, пищу для желудков покупаете, а о пище для души не думаете и не беспокоитесь нимало. Но тот же Качур ответил ей от имени всех “на себя посмотри, старая”, и Сталинтина Владимировна замолчала, оставив свои обвинения при себе неисторгнутыми. Чтобы не вышло какой-нибудь неприятности. И постаралась смешаться с другими людьми и не привлекать к себе лишнего повышенного внимания и лучше никакого внимания к себе не привлекать, так как без внимания жить спокойнее. А на нее уже многие косо смотрели — и Миша с женой, и его битый родственник в том числе. Тот, что не нашел днем с огнем в складе виски и поэтому купил много сортов водки, еле в джип уместившейся, — Миша его убедил, сказав, что русский человек, даже если он не русский, а новый русский, за свои деньги должен пить только и непременно водку — финскую, шведскую, любую. Но — водку. А никакое не виски. И что виски — это баловство и американская провокация. И профанация. Особенно если оно выпивается с содовой водой вперемешку. Мишин родственник провокаций (как и профанаций) опасался и не любил, тем более американских провокаций-профанаций. А выпить, будучи патриотом, в общем, любил. Если, конечно, не в ущерб бизнесу и прочим делам, если в выходные и праздничные дни или ночи, неважно. И с новорусской народной мудростью “Сделал деньги — гуляй, Вася” был он не согласен полностью. Хотя и ему в ущерб бизнесу выпивать приходилось нередко. Но исключительно в интересах дела. А среди этнических, чистокровных русских он в списках не значился. Ни среди новых, ни среди старых. Он значился украинцем. И Миша, бывая подшофе и не в духе одновременно, брал, бывало, его за грудки и угрожал: “Ну, погодите! — угрожал. — Россия вспрянет ото сна!” А родственник ему возражал: “Конечно вспрянет. Вспрянет — и попросит опохмелиться”. За эти злые слова, преодолевая силу исконно родственных чувств, Миша родственника избивал — на межнациональной почве кулаками.
Но завтра всеобщий — и русский, и украинский народный праздник. И праздник по религиозным канонам и понятиям большой. А каждый большой праздник — это не только большой праздник, это еще и большие заботы. И если любишь праздновать, не избежать тебе и предпраздничных забот. Которые многие склонны считать приятными и радостными пустыми хлопотами. Но в действительности заботы не могут радовать, они могут заботить. Они для этого предназначены. И того же Макашутина не могло не заботить, каким образом они будут отмечать праздник. В условиях отсутствия газировки. Они уже склонились к покупке шампанского в качестве газирующего элемента. И с расходами дополнительными смирились окончательно, потому как было у них, ради чего смириться. Теперь оставалось только осуществить свои коллективные намерения и воплотить их в существующую реальность. Внутри этой толпы, воплощавшей свои похожие намерения, тоже предпраздничные, но — свои, гораздо более обширные. И уйти отсюда поскорее необходимость назрела. А то внутри толпы и Макашутина, и Дудко, и особенно Адика Петрутя начинало мутить. Прямо до тошноты. Они из-за этого ни в церковь по большим храмовым праздникам не ходили, ни на стадион, ни в театр. Они как люди думающие и пьющие толпу не воспринимали и отторгали всеми фибрами своих более или менее утонченных душ. Потому что она их томила и утомляла, потому что, в ней, в толпе, пребывая, постоянно приходилось с нею бороться и ее преодолевать. Опять же занятия для интеллигентных людей не слишком подходящие, свойственные и желательные. Не говоря о том, что под напором толпы можно нечаянно упасть, и тогда она обязательно на упавшего наступит. А толпа, имеющая благую цель обзавестись товарами первой необходимости, в смысле, жратвой, вообще действовала на представителей мыслящей интеллигенции подобно воде, действующей на погруженные в нее тела. То есть она их с силой, как из пушки, выталкивала. По их собственному желанию, правда. Они сами жаждали из такой толпы вытолкнуться, если уж попадали в нее ненароком, если не получалось у них удержаться на расстоянии. Да и любая толпа действовала на макашутиных и иже с ними отвратительно. Отвращала она их от себя. В ней же ни поговорить об умном и вечном, ни пообщаться на литературные темы, ни мыслям предаться в их беге. В ней — в толпе, значит, — можно только покалечиться физически и душевно. А когда толпа накапливается в закрытом помещении, то есть в ограниченном объеме, это и вовсе становится опасным для жизни, и в такого рода толпе легко даже бесславно погибнуть, будучи размазанным по стенам. Или по тем же ящикам, стоящим вдоль периметра склада шпалерами — как часовые родины. А заразиться в толпе заразными заболеваниями — совсем уж проще простого, когда все дышат друг другу в лицо и из носа в нос, в упор.
Кстати, уйти отсюда созрели уже не только Макашутин со товарищи. Семьи Алины и Печенкина помышляли о том же самом. Дети в особенности устали толкаться среди людей и их шагающих ног и дышать тяжелым густым воздухом, выдыхаемым многими сотнями легких. Потому что отдельные человеческие выдохи взмывали вверх, смешивались в воздушном пространстве склада, и оседали сквозь низшие воздушные слои на пол и на панели стен, и конденсировались в мелкие капли влаги, которые снова испарялись и которыми снова дышала толпа.
Алине и Печенкину тоже надоело толкаться и ощущать на себе толчки, и таскать тяжелеющие от покупок сумки, и стоять в очередях к кассам, и вдыхать то, что выдохнули другие. Но они чувствовали, что находятся рядом, невдалеке, и от этого им становилось тепло и трепетно, и намного лучше, чем друг от друга вдали и порознь. Нет, они понимали, что такая близость неполна и обманчива, и при огромном скоплении народа никакая любовь — если говорить обо всем ее объеме и спектре — невозможна. Скопление народа к любви не располагает и условий для нее благоприятных не создает. Оно, наоборот, их разрушает. Потому что скопления людей склонны к разрушениям, а любовь — может происходить и процветать в ограниченном пространстве, в тесноте и духоте, но она не нуждается в посторонних наблюдателях. Наблюдатели ей не то чтобы претят, а не нужны. И, пожалуй, противопоказаны в любых видах.
И значит, люди, отоварившись по своим силам и способностям и устав от пребывания в тисках толпы, уходили один за другим, на их место приезжали и приходили другие люди, и они, тоже теснясь, скупали еду, тратили не жалея деньги и время, толпились какие-то десятки минут интенсивно и целенаправленно или просто толпились от безделья и тоже рано или поздно уходили кто куда, каждый по своему собственному назначению.
И уже казалось, что так будет продолжаться всегда и вечно, и конца этому круговороту людей на складе не будет ни сегодня, ни вообще. И больше всех нам так казалось, мы-то пребывали внутри склада и толпы безвыходно и постоянно. И в какой-то момент сильно начали уставать не так физически и морально, как духовно. И Коля, увидев нашу усталость или почувствовав свою собственную, даже работу оставил самовольно в разгаре и задумался о чем-то сугубо личном и сокровенном. А выйдя из состояния задумчивости, сказал:
— Как вспомню, что Гоголя Николая Васильевича Колькой звали — так прямо нехорошо делается. — И еще он сказал: — Настало время народных забав и шуток, щас передохнем весело, — и исчез куда-то, видимо, за пределы территории.
И буквально минут через пять после его исчезновения выбежал на эстакаду сам хозяин склада, тот, который Гойняк, и стал вещать истошным голосом в мегафон, что прошу соблюдать полное олимпийское спокойствие и порядок и в строгом соответствии с вышеупомянутым соблюдением прошу покинуть помещение склада на безопасное расстояние сто метров, поскольку в нем, может быть, заложена бомба разрушительной силы.
Ну, как и следовало ожидать, всю застигнутую этим сообщением толпу сдуло с территории в течение трех минут. Многие, кто расплатиться не успел, покупки свои бросили не сходя с места на пол: с неоплаченными покупками не выпускали никого, а жизнь все-таки дороже покупок. А еще через десять минут приехали откуда ни возьмись минеры с милицией, безошибочно повязали Колю и уехали, сказав “продолжайте работать в установленном порядке, никакой бомбы тут нет и быть не может, это мальчик пошутил на год лишения свободы условно плюс штраф”.
И инцидент моментально исчерпался и забылся, и смена одних людей другими очень быстро, хотя и постепенно, восстановилась за счет естественной прибыли все новых и новых покупателей из города с его окрестностями и благодаря их такой же естественной убыли. И в этой смене людей прошел в конце концов день, и быстро наступил вечер. И с ним — окончанье работы. И толпа, слава Богу, схлынула и рассосалась бесследно, не причинив ни себе, ни людям, ни складским производственным площадям каких-либо видимых повреждений. И склад опустел. Практически подчистую. И по его пыльным гулким помещениям пролетел ветер. И все разошлись. Многие разошлись, чтобы праздновать, а, например, Адик Петруть разошелся (по ложной тревоге, Колей поднятой), чтобы праздновать и вместе с тем лечить свою пострадавшую ногу. Но что интересно, все покупатели, придя домой и выложив покупки из сумок и рассмотрев их и потрогав руками, с удовлетворением подумали: “Вот на что мы не зря и не напрасно потратили полдня своей единственной быстротекущей жизни!” — и пожалели об утраченном времени. Хотя и поздно. Те же, кто ничего не покупал и тратил заведомо не деньги, а время, о нем не пожалели; они, наоборот, порадовались, что смогли как-то от него отделаться и что его, бесполезного времени, осталось у них на много часов меньше, чем было.
А склад заперли. На все замки. И сигнализацию чувствительную, от японского производителя, включили. На всякий, как говорится, пожарный случай. И она будет включенной до тех пор, пока завершится еще не начавшийся праздник, и люди его отпразднуют, поглотив приобретенные в складе продукты, и заживут опять — заживут так, как жили прежде, но может быть что и лучше, ведь обогатившиеся хозяева склада станут за них молиться.