Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2002
Ларимороза
Посвящается городским сумасшедшим
и всем, кто от них пострадал
Лариса Лапникова приехала поступать в Университет из маленького города с непоэтическим названием Ирбит.
— Ирбит твою мать! — кричал ей вслед похожий на гнома абитуриент из соседней комнаты: это он озлился после того, как Лариса отказала ему в добрачной и вообще всяческой связи. Не хотела она с ним связей, вот он и обзывался, идиот. Он ведь не знал, что у Ларисы — несовременно стойкие моральные принципы, а также врожденная брезгливость.
Мать не хотела, чтобы Лариса жила в общежитии, предлагала снять комнату или перекантоваться у каких-то десятикисельных родственников, но юная Лапникова с негодованием отвергла предложенные варианты — пойти к незнакомцам с дарами в виде картошки и лука она просто не могла, а снять комнату означало нокаутировать их с матерью бедняцкий бюджет, рассчитанный вдоль и поперек на много-много месяцев вперед. Хватило уже того, что мать купила Ларисе новый костюм на рынке и еще сильно потратилась: билет, деньги “на прожить”…
В общем, Лариса поселилась в абитуриентской компании девчонок, которые съехались в Университет со всех концов уже теперь оглядной, но все-таки огромной страны. Одна девочка, Колыбятникова, приехала аж из Якутска.
И вот теперь этот паршивый абитуриент портит Ларисе весь настрой, хотя от сегодняшнего экзамена зависит ее дальнейшая судьба. Лариса взяла себя в руки и твердой походкой прошла мимо зловредного гнома, открыла тяжелую дверь общежития и вышла в жаркий, незнакомый город. Как пишут в местных газетах, областной центр.
Конечно, Лапникова бывала здесь в детстве — мать привозила ее в цирк и в зоопарк, исполняла родительский долг. Поэтому у Ларисы осталась в памяти густая животная вонь, которая пропитала собой и здание с ажурно-белым куполом, и заасфальтированный комплекс с ржавыми клетками, где мучились от жары и тоски худые, безумные звери. В зоопарке мать покупала Ларисе кустарные шарики из фольги на больно хлещущихся резиночках, а в цирке — пирожное “корзиночка” и стакан газировки. Гном весь издразнился бы, узнав, что Лариса и в этот свой, взрослый, самостоятельный приезд, пошла на цирковое представление. Ей больше всего нравились воздушные гимнасты: когда они взмывали под купол, размахивали нереально подвижными ногами, красиво всплескивали руками — у Ларисы перехватывало дыхание, и она сидела с перехваченным дыханием до конца номера, а потом громче всех хлопала, вглядываясь в раскрашенные лица артистов.
Вот и сейчас она нетерпеливо просмотрела стандартные трюки дрессированных пудельков, вежливо улыбнулась клоунам, вытерпела жонглера, и потом свет погас, под куполом замерцали искусственные звезды, а Лариса Лапникова перенеслась в удивительный мир, где люди умеют летать…
Справа от Ларисы сидела провинциальная семья из трех человек: мама в блестящем костюме, папа с блестящей лысиной и сынуля лет четырнадцати, который, несмотря на жару, был в широких мешковатых штанах, тяжелых ботинках и футболке с капюшоном. В ухе мерцала серьга. Сынуля хрустко ел кукурузные палочки, икал и оживлялся, только когда на сцене появлялись стройненькие цирковые девушки в полупрозрачных трико.
А слева от Ларисы сидела маленькая девочка с бантами больше головы, сидела она на руках у папы, который смотрел не на сцену, а вовсе даже на Ларису Лапникову.
— Вы так трогательно переживали за гимнастов, — сказал этот папа в антрак-
те. — Вообще говоря, редко, практически невозможно встретить в цирке такую взрослую, но в то же время молоденькую девушку.
Лариса осуждающе глянула на папу — ей не нравилось, когда женатые мужчины флиртуют, да еще при собственном ребенке! Но после второго отделения (медведи, лошади и тигры) папа начал горячо объяснять Лапниковой, что с женой он разведен, дочку берет на один день в неделю и зовут его Костя. И вот его домашний телефон: Лариса может сама позвонить ему и убедиться, что он одинок, как корабль-призрак.
Костя, кстати, был очень симпатичным и совсем не старым, но Лапникова все же решила отложить знакомство до того момента, как закончатся экзамены. Она была девушкой серьезной, и к жизни своей, и к себе тоже относилась чрезвычайно серьезно.
Отвечать “русский устный” Лариса пошла первой: ей попался довольно легкий билет. Экзаменатор оказался молодым, с бородой, настроен был игриво и с удовольствием смущал Лапникову дополнительными вопросами. Так, его отчего-то интересовало, сколько ей лет и зачем ей понадобился филфак. Лариса с достоинством отвечала, что ей семнадцать, и она любит современную германоязычную литературу.
— Пятерка, — сказал экзаменатор. — Можете идти.
Другие участники приемной комиссии — вернее, участницы, потому что это были толстенькие невзрачные женщины, — согласно покивали головами.
Окрыленная Лапникова птицей вылетела из аудитории — все, теперь ее точно зачислят, ведь проходной балл — восемнадцать, а она уже набрала в сумме на один больше!
Возле аудитории стояла невысокая женщина в меховой шапке. В этой фразе не было бы ничего странного, если бы на улице не стояла жара, измеренная в 34 градуса по шкале Цельсия. Лапникова хотела пролететь мимо — у нее был заказан разговор с матерью, а до междугородной станции от Университета — два квартала пешком. Но мерзнувшая от жары женщина властно ухватила Ларису за рукав и спросила:
— Девочка, ты на Большакова живешь, в общежитии?
— Да! — весело подтвердила Лапникова.
— Скоро умрешь!
До этого момента Лариса даже и не подозревала о том, что счастье может с такой скоростью испаряться. Пфу-у-у, — будто бы кто-то проткнул шарик иголочкой, и вот уже только маленькая стремная тряпочка валяется возле выразительных Лапниковских ног.
— Скоро умрешь! — повторила Женщина в шапке.
— Почему? — безвольно спросила Лариса. Ей стало страшно и очень одиноко.
— Ну, ты ведь не спишь головой на восток! Или спишь?
Женщина в шапке смотрела на Лапникову испытующе.
— Я не знаю, — честно ответила Лапникова. — Правда, не знаю. Мы все там спим на кроватях в одну сторону головой. К окну.
— А где восток? — спросила Женщина. — Восток у вас там где?
— Ну-у, — протянула Лариса, — я , наверное, не готова к ответу на этот вопрос.
— Видишь, девочка, — обрадовалась женщина, — значит, ты в точности скоро умрешь. Потому что головой надо спать на-вос-ток. А если ты спишь головой на север, или, еще хуже, на запад, это считай все. Верная смерть!
Тут Лариса еще раз повнимательнее осмотрела Женщину, но она не показалась ей особенно странной. Вот только шапка…
— Почему вы носите шапку в такую жару? — невинно спросила Лапникова, но Женщина прореагировала крайне необычно.
— Сгинь, сгинь, черт! — она начала махать на Ларису рукой и пятиться. Так, пятясь, а потом оборачиваясь, она пропала из поля зрения испуганной Лапниковой. А из кабинета вышла счастливая жительница Якутска Колыбятникова с “пятеркой” в экзаменационном листе.
Лариса очень хотела рассказать матери об этом мистическом происшествии, но денег было совершенно в обрез, поэтому она ограничивалась деловой информацией. На ужин студентка Лапникова купила себе мороженое в вафельном стаканчике и булочку с маком.
— Девочки, может, нам переставить кровати? — спросила она перед сном. — Вы знаете, что нужно спать головой на восток?
Девчонки (из которых поступили, кстати, всего трое: кроме уже названных, Даша Перцева из Тагила, а гном, как выяснилось позже, пролетел мимо высшего образования!) посмотрели на Лапникову странно, а Колыбятникова спросила с кислой улыбкой:
— Тебе что, Ларис, делать нечего? Тем более, мы завтра уезжаем. Вот дома у себя и спи головой на восток.
Непонятая Лариса выглянула в окно, будто бы ее там что-то заинтересовало, а на самом деле ей хотелось укрыть от соседок резко выступивший румянец. Перед общагой стояли полукруглые качели, простая скамейка на цепях, недвижимость в воздухе… И на этой недвижимости сидела старюсенькая бабушка: седая, тоненькая, живой прах! Раскачиваясь, она сильно вытягивала ножки в капроновых носочках и прикрывала морщинистые веки, чтобы продлить блаженство.
“Идеальный круг времени”, — подумала Лариса и потеряла сознание.
Мать списала Ларисину болезнь на общее переутомление. Шутка ли — вначале выпускные на пятерки, потом вступительные. Месяц в чужом городе, в общаге — любой заболеет. Весь август Лариса провела дома, а последним летним днем ей пришлось сесть в заплеванный поезд и отбыть к месту учебы. На перроне мать плакала и закусывала кожу на ладони.
В общаге Лапникову сначала поселили с монголками, но потом Колыбятникова и Даша Перцева научили ее пожаловаться на жизнь комендантше и купить ей шоколадку, так что через три дня после приезда Лариса жила в комнате с уже знакомыми по абитуре девочками.
А еще через день ее отправили в колхоз. В Красноуфимск. Филологов вместе с философами, как обычно. Расселили в жутких бараках по десять человек в комнате и называли теперь, обращаясь ко всем вместе: борозда. Лапникову совершенно не смущала необходимость тяжелого, ежедневного труда по выкапыванию картофелин из чернотелой земли — она с детства закалилась в сельскохозяйственной борьбе, у них ведь был небольшой участок, беспорядочно засаженный той же самой картошкой, морковью и луком. Можно было стерпеть и тяжелые бытовые условия: грязнющие туалеты на улице, отсутствие душа, скверную кормежку. Единственное, что не устраивало Ларису, — это необходимость сносить повышенный интерес к себе со стороны третьекурсников, которые занимали ключевые должности грузчиков, завхозов и еще какие-то важные внутренние посты. Начитанной Лапниковой все это напоминало колонию строгого режима или концентрационный лагерь: еженощно, напившись сомнительных напитков, кто-нибудь из грузчиков, обладавших, как на подбор, тупыми, самовлюбленными лицами, врывался в комнату “борозды”, включал свет и начинал пристально разглядывать жмурившихся, только что уснувших абитуриенток. Процесс почти всегда сопровождался вольными комментариями, и затягивалось все надолго.
Может, кому-то это и нравилось, как и приглашения “прогуляться”, и поздние дискотеки в столовой, но Ларису Лапникову это бесило до глубины души и однажды она назвала одного из самых активных грузчиков козлом. Он отчего-то сильно обиделся, начал размахивать кулаками перед Ларисиным лицом, в общем, едва не вышел серьезный конфликт. Кстати, потом уже выяснилось, что грузчиками здесь работали студенты с журфака, хотя это абсолютно неважная для нашей истории подробность.
Оскорбленный грузчик-журналист стращал Ларису всяческими ужасами, которые немедленно обрушатся на бедную Лапниковскую голову, когда она “попадется” ему в общаге, и она уже была близка к тому, чтоб испугаться, как вдруг неожиданным образом спаслась, — причем вызволение пришло вот уж действительно, откуда не ждали.
Однажды утром, после того, как полусонных студентов построили во дворе, чтобы поднять флаг и сказать приличествущие трудовому рассвету фразы, комиссар отряда, который выглядел чересчур плохо даже для человека, не пренебрегающего спиртным, сказал:
— Друзья! Вчера вечером мне сообщили, что совхозные земли, на которых мы собираем овощные плоды, поражены неизвестным вирусом. У десятерых членов нашего отряда немеют и даже совсем отнимаются ноги. Двоих пришлось срочно госпитализировать. Я вынужден предложить вам вернуться в город, хотя не верю в то, что в нашем коллективе найдутся люди, способные бросить неубранный урожай на совхозном поле. Итак, кто из вас способен опуститься до такой степени, чтобы бросить своих товарищей?
— Я! — рванулась вперед Лапникова, сама не ожидая от себя такой правдивости. Коллектив зашумел осуждающе, но следом за Ларисой из рядов выступило еще несколько человек. После обеда они покинули совхоз, а остальные работали еще неделю и накрепко отравились неизвестно откуда взявшейся радиацией. (Впоследствии выяснилось, что три девочки заработали себе нелечащееся бесплодие, а двое парней стали инвалидами — в том числе “Ларискин” грузчик, которому пришлось уйти из университета, а следовательно — из общежития).
Красноуфимский вокзал, провожавший ренегатов, казался Лапниковой самым прекрасным местом на свете. Она сидела рядышком с философиней Катей, наслаждаясь бездельем и поедая забытое мороженое. Совесть ее совершенно не мучила.
До поезда оставалось полчаса. Недосып долгих дней дал себя знать, и Лариса задремала на философическом плече. Когда же она открыла глаза, то увидела рядом с собой крупную темнокожую цыганку в кудрявом сером платке на плечах.
— Девушка, — предсказуемо начала цыганка, — хошь, погадаю, всю судьбу твою скажу?
— Не надо, — сказала Лапникова, — я не интересуюсь будущим.
Цыганка усмехнулась и вдруг вцепилась Ларисе в волосы! Пока Лапникова визжала, цыганка начала плевать на вырванный клочок волос и приговаривать:
— Не дашь мне десять рублей, заболеешь, помрешь, парализованная будешь, беременная будешь, покойника дома найдешь!!
Лариса испугалась.
— Зачем вы так со мной поступаете? — спросила она. — Я же не сделала вам ничего плохого!
— Заболеешь, помрешь, парализованная будешь, беременная будешь, покойника дома найдешь!
Фразочка была явно домашней заготовки, да и предсказания исключали друг друга, но Ларисе вдруг стало плохо, и она снова потеряла сознание.
В Университете никто даже и не вспомнил о Ларискином “предательстве”, тем более, что самые близкие подруги — сожительницы в прямом смысле слова, Колыбятникова и Даша Перцева, вообще отмазались от поездки по причине несуществующих болезней. А скандал с отравлением студентов вышел грандиозный — проректора даже вызывали в обком партии, и он пришел оттуда с красными ушами.
Лариса с удовольствием погрузилась в учебу, и надо сказать, что подготовка у нее и впрямь оказалась неплохая, чего нельзя было сказать о других студентках. Одна девочка, Грамотина, которая честно призналась Ларисе, что долго выбирала между филологией и парикмахерским училищем, особенно выделялась своими удивительными познаниями. Она писала в тетрадке Изоб, имея в виду Эзопа, ухохатывалась при имени Пиндар, а на зачете назвала основоположником экзистенциализма Анри Барбюса, чем сильно обрадовала экзаменатора. (Неудивительно, что Грамотину отчислили после первой же сессии, и она, наверняка, стала первоклассным парикмахером с неизжитыми интеллектуальными замашками).
Неожиданно для себя Лариса близко сошлась с одной из местных, городских девочек — ее звали Оля Козицкая, и она совершенно не задирала нос. Напротив, постоянно приглашала Ларису в гости, сама в общежитие, правда, не приходила, впрочем, Лариса и не настаивала.
Оля однажды затащила Лапникову на какой-то концерт, где все смотрели на сцену и музыкантов, а Лариса — на впереди сидящего человека. Человек очень шумно радовался музыке, подпевал, привставал, в общем, играл очень заметную в зале роль. Сначала Лапниковой показалось, что человек женского пола: у него были браслеты до локтей, длинные пластмассовые серьги и платье с рюшами. Но когда зажгли свет, и Лариса смогла подробнее разглядеть незнакомца, ей бросилась в глаза плоская грудь, покрытая волосами, хорошо видными в декольте. Человек обернулся и кокетливо улыбнулся Лапниковой.
— Какая прелесть, — сказал он, имея в виду то ли группу, то ли Лапникову.
— Это Липочка, — пояснила Оля, когда они вышли из зала. — Олимпиада. Он сам так себя называет. Говорят, что раньше он был ученым, философом. Защитил диссер в двадцать один год. Потом — докторантура, московские стажировки. И вдруг резко — фьюить! Свихнулся. Рядится в женское и целыми днями ходит по городу. Местная достопримечательность. Городской сумасшедший. Но он милый и абсолютно безобидный.
Оля давно уже уехала домой на трамвае, а Лариса пошла в общагу пешком и думала о том, какие причудливые тропы выбирает себе безумие. Вот, например, Липочка. Некогда блистательный ум не выдержал собственного веса и превратился в непостижимое нечто, которое вынуждает теперь бедного философа ходить в комическом виде по городу, собирая пригоршнями людские насмешки. А вдруг такая же участь написана Ларисе?
Лапниковой стало страшно, и она притормозила на месте. Уже темнело, горели фонари, светились окна, люди покупали водку у таксистов, а Лариса все стояла на месте, пока наконец не очнулась и не пошла дальше.
Навстречу ей попадались поздневечерние пешеходы, редко одиночки, в основном пары и компании. С удивлением Лариса заметила, что уже несколько минут составляет из долетавших до нее слов связный текст. Люди проходили мимо, говорили, а оборванные по краям фразы оставались в голове. Вот что получилось:
… и тут у меня снесло башню…
… потому что я в первый раз…
… столкнулся с такой фигней…
… а он говорит: “Расслабься!”…
… хотя это чисто физически невозможно…
… у меня просто едет крыша…
… она натурально спятила…
… и это уже не в первый раз…
… когда Господь хочет наказать, он лишает разума…
Последнюю фразу громко и четко произнесла женщина в красивом пальто, отвернувшись от своего спутника и пристально глядя на Лапникову. Лариса вскрикнула и побежала со всех сил к дороге, где лился спасительный поток машин. Фразы мчались за ней, оседали в голове, пока она не поймала замызганный “Москвич” и не захлопнула за собой дверцу…
До сессии оставалось всего несколько дней. Лариса и Оля Козицкая упорно занимались вечерами, причем Ларисе приходилось сидеть в библиотеке, потому что общага была гнездом пьянства, финал которого всегда случался около пяти утра. Все это очень сильно напоминало колхоз, и Лапникова уже совершенно серьезно собиралась снять себе угол.
“Летом подработаю”, — думала она.
Как-то раз, выходя вечером из библиотеки, Лариса вдруг вспомнила, что так и не вернула методичку на кафедру современного русского языка. Стыд обжег ей щеки, ведь Лапникова очень не любила необязательных, неаккуратных людей и всячески корила себя за такие проступки, хотя и совершала их всего пару раз в жизни. За патологическую аккуратность Оля Козицкая дружелюбно называла ее “проклятым фрицем”, а Колыбятникова с Дашей Перцевой перманентно переругивались с Ларисой, что она не разрешает им кидать окурки в окно.
— Ведь я же сделала вам пепельницу! — удивлялась Лапникова, указывая на пустую банку из-под сгущенки, притулившуюся на подоконнике.
— О, жуткий пюнктлихь! — кричала на нее якутская полиглотка Колыбятникова.
В общем, Лариса решила зайти на кафедру, хотя было уже пять часов и, скорее всего, народ разбежался по домам. Лариса прошла по пустому коридору и ткнулась в серую дверь с табличкой. Дверь не подалась. Закрыто. Лапникова грустно повернулась уходить и вдруг увидела рядом со стендом, где были вывешены портреты лучших факультетских преподавателей, невысокую даму в брюках. В руке у нее была небольшая пластиковая папочка.
— Вы с этой кафедры? — спросила дама.
— Нет, вообще-то, я пришла вернуть методичку.
— Но вы учитесь на филологическом?
— Да, — сказала Лариса. Мать с детства приучила ее быть вежливой со всеми, даже с теми, кто не нравится. А дама в брюках почему-то не нравилась Ларисе Лапниковой.
— Что ж, если вы филолог, вам это тоже будет интересно.
Дама подошла к Ларисе и вынула из папочки несколько листов на скрепке.
“Тлетворное влияние буквы “с”
на русский язык, историческое развитие
и судьбу русского народа”
Это было написано сверху. Дальше Лариса ни читать, ни слушать не собиралась, но дама вдруг вцепилась ей в руку и быстро заговорила:
— Мое открытие! Потрясающее! Сотрясающее нормы языка! Всего-то навсего требуется отказаться от использования буквы “с”. От нее все беды, поверьте мне, как ученый ученому! Буква “с” не в характере русского народа!
— И что вы предлагаете? — упавшим голосом спросила Лариса, у которой начинала слегка кружиться голова.
Дама подняла кверху палец.
— Убрать ее из алфавита к чертям собачачьим!
— Просто так взять и убрать? — удивилась Лариса.
— Ну что вы, — дама умилилась Ларисиной наивности, — ее нужно повсеместно заменить на слово “мороз”. Это только кажется, что сложно, на самом деле — проще простого, и намного красивее. Наш язык может стать самым красивым в мире! Как ваше имя, кстати?
— Лариса.
— Ларимороза… — величественно произнесла дама. — Видите, как красиво? Краморозиво, правда? А меня зовут Морозветлана Морозимонова. Наш город называется Морозвердловморозк. А столица нашей родины — Моморозква. Вам нравитморозя?
— Да, — сказала Лариса, — это очень краморозиво. А как вы это придумали?
— Дни и ночи размышлений, — веско уронила Морозветлана, — тыморозячи морозлов, морозотни безморозморозонных ночей… И вот, хочу запатентовать это открытие на кафедре морозовременного руморозморозкого языка, но тут уже закрыто.
— Ничего, — сказала Лапникова, — приходите в морозреду. Морозейчас уже поздно — пять чаморозов. А букву “з” вы не хотите заменить?
Голова кружилась все сильнее.
— Ну что вы, — возмутилась Морозветлана, — “з” очень гармоничная буква. Вы разве не замечали?
— Да-да, — ответила Ларимороза, — как же, замечала. Ну, морозпаморозибо, до морозвидания.
— До морозвидания, Ларимороза! — приветливо попрощалась Морозветлана, а бедная Лапникова слетела по лестнице и выскочила на морозную улицу, в то время, как буква “С”, улюлюкая, неслась мимо нее на метле.
Костя сидел дома и смотрел в окно. На столе в ожидании дефлорации лежала свеженькая пачка сигарет, рядом согревалась кружка пива. Косте было грустно и муторно: вчера бывшая жена навсегда уехала в Германию с новым мужем и дочкой… Скоро дочь забудет его, ведь ей так быстро подыскали папу на замену. От злости Костя стукнул кулаком по батарее, и у соседей сверху внезапно смолкла музыка, потому что, честно говоря, они слушали ее слишком громко и резонно приняли Костин стук на свой счет.
Тут еще некстати зазвонил телефон, и Костя взял трубку не сразу — ему никого не хотелось слышать. В трубке рыдали и говорили одновременно.
— Добрый вечер, это я! Девушка из цирка!
— Кто-кто? — Костя удивился, но довольно быстро вспомнил высокую девчонку, которая по-детски влюбленно глядела представление. — Лариса, привет! Куда ты пропала? Почему не позвонила?
Лапникова старательно обходила слова с буквой “с”:
— Можно, я приеду? Какой дом? Улица? (слово “адрес” исключалось).
— Конечно, — обрадовался Костя. Назвал адрес, и спросил:
— Ларис, почему ты плачешь? Что-то случилось?
Но Лариса уже ловила машину решительным взмахом руки.
— Вот такая иморозтория, — закончила Лариса и снова заплакала. — Я морозошла мороз ума.
Костя посмотрел на нее и улыбнулся.
— Да нет, вовсе нет. Ну-ка скажи: Костя.
— Костя, — покорно произнесла Лапникова.
— Видишь, буква “с” совсем даже не мешает. Наоборот — это очень красивая и нужная буква. Тем более, у меня фамилия Соколов. Скажи: Соколов.
— Соколов, — повторила Лариса и тоже улыбнулась.
— И город у нас — Свердловск.
— Свердловск.
— Молодец. Видишь ли, ты очень впечатлительная и отзывчивая девушка. Вот и все. Ничего страшного. Все мы немножко безумные, важно научиться жить с этим и не циклиться. Хочешь, расскажу тебе про свой пунктик?
Лариса больше всего на свете этого хотела.
— Когда я учился на первом курсе, кстати, я окончил медицинский, психиатрию, так что тебе повезло. Шучу. Так вот, когда я учился на первом курсе, то очень сильно увлекался всякими умными книжками. Читал их до одури. В прямом смысле слова. И вот однажды, еду в троллейбусе и думаю о смысле жизни. Думаю, как все мимолетно и быстротечно. Tout lasse, tout passe, tout casse… Пройдут годы, и я забуду все, что у меня было в жизни. И вдруг при этих мыслях мимо меня идет здоровенный парень и наступает мне на ногу. Больно до жути. А я, элегически настроенный, думаю — и его я тоже забуду. И это пройдет.
Костя замолчал. Лариса не выдержала:
— И что?
— Не прошло! — торжественно сказал Костя. — С тех пор я забыл множество всяких вещей, лишился множества людей, но этого кретина я помню, как будто это было вчера. Я его до смерти не забуду — он станет моим последним воспоминанием! Как ты думаешь, я нормальный?
— Нет, — засмеялась Лариса.
Костя погладил ее по голове и тут началась другая история, которая нам совершенно не интересна. По причине своей катастрофической нормальности.
Стерженьки
Поэт Кичитский выходил из дома в очень неплохом настроении.
Он ласково отодвинул ногой пушистого кота Бальмонта, который тоже собрался было проветрить шкурку, аккуратно закрыл дверь на оба замка и безупречно терпеливо прошествовал мимо курящих у лифта подростков. В одном из подростков Кичитский узнал соседского Диму, с которым в начале зимы был конфликт, — Дима любил забрасывать использованные шприцы в почтовый ящик поэта. Вот и сейчас наркоман зашипел вслед Кичитскому нечто неуважительное, но, к счастью, лифт уже открыл перед поэтом свою широкую пасть, так что ни сам Кичитский, ни его самоуважение нисколечко не пострадали.
Возле подъезда красиво парковался сосед сверху — корреспондент Ишмуратов, который недавно — весьма удачно — сменил службу и теперь имел возможность красиво парковать почти новую “восьмерку” прямо перед носом Кичитского. Беззащитно улыбаясь Ишмуратову, Кичитский прошествовал мимо, стараясь придушить змею зависти, которая крепко схватила его за горло, — поэту не к лицу завидовать недолговременным материальным радостям.
Тем более в такой день.
День, кстати, случился что надо — зима, обрыдшая холодными пальцами, ветряными завываниями и, главное, тяжелейшей творческой депрессией, наконец-то начала отступать. Теснимая крепким бедром весны, зима озиралась на нее темными глазами и поплевывала снежными комочками. Поменялся состав воздуха: пахло чем-то свежим и нежным. Сугробы подгнивали, оседали, портились, их уже покрыла мелкая черная рябь. Кичитский набрал полную грудь свежего весеннего ветерка и расстегнул верхнюю пуговицу куртки.
Впрочем, даже если бы день выдался паршивым — например, затяжной снегопад, перепад давления, мороз под тридцатчик, — Кичитский все равно чувствовал бы себя прекрасно. Сегодня в киоске должен был появиться номер Журнала с большой подборкой его стихов.
Конечно, Кичитский выписывал Журнал по почте — да и в редакции его — чисто теоретически, правда, — ждали два авторских номера, но для этого пришлось бы отложить встречу с преданными гласности стихами на несколько дней, а это было просто невозможно.
Слишком долго Кичитский ждал, чтобы ждать еще несколько дней.
Он шел к ларьку “Роспечати”, задумчиво подгребая снег ботинками и улыбаясь воспоминаниям. Стихи он писал всегда — сколько себя помнил, столько и писал. Первый сборник был готов к восьми годам — Кичитский посвятил его своему другу Володе Шишигину, который замечательно умел драться. Шишигин оценил подарок — особенно ему понравилась Ода кулакам. До сих пор пьяный в дупелину Володя Шишигин звонит Кичитскому, чтобы растроганным водкой и ностальгией голосом прочесть по памяти детские строки…
Потом стихи Кичитского, записанные поспешной рукой на промокашке, случайно попали в руки учительнице литературы, быстро приметившей ровные ряды строчек, загнанные в прямоугольники строф. Она перечитала их несколько раз, сначала хмурилась, а потом, сменив погоду на лице, улыбнулась и сказала:
— Что ж, Кичитский, не так уж и плохо!
В шестом классе Кичитский считался уже признанным пиитом. Он сочинял рифмованные поздравления именинникам, делал доклады в стихотворной форме и однажды подготовил сценарий вечера поэзии для старшеклассников, о котором впоследствии вышла в статья в городской газете за подписью соб. инф.
Уверенный в себе, слегка подуставший от славы молодой Кичитский отправил несколько лучших своих стихотворений и одну поэму в редакцию Журнала. Через два месяца пришел ответ, в конверте лежали возвращенные стихи — глаза Кичитскому ранили родные, теперь навсегда оскверненные строки — и короткое письмо заведующего отделом поэзии.
Письмо было просто убийственным. Дело в том, что Кичитский стыдливо не стал указывать свой возраст, и редактор московский решил, что имеет дело не с учеником в синем пиджачке, каким был Кичитский, а с воинствующим бездарным графоманом, кем он стать еще не успел.
“Вы, — писал желчный редактор, — рифмуете “любовь” и “вновь”, “изголовья” и “покоя”, а строчка “и будем знать, что жизнь не вся простая” нас просто убила, выражаясь фигурально. Попробуйте себя в прозе — иногда у вас встречаются забавные образы и меткие наблюдения, но в целом, представляется, что литература — не ваша стезя”.
Кичитский тоже был убит, выражаясь фигурально. Ответ из Москвы он сжег в раковине вместе с двумя тетрадями своих стихов — сжег, давясь слезами и стыдом.
Несколько месяцев он вообще не писал, зато наконец-то научился ездить на велосипеде и плавать. Потом в душе у Кичитского что-то затрепетало, и он почувствовал, что новые строчки полезут у него из ушей, если он их немедленно не запишет. Так и сделал, — проклиная себя за безволие.
Теперь он начал еще и читать стихи. Он читал все подряд — и современный ширпотреб, и проверенные временем шедевры, он читал баллады, хокку, сонеты, поэмы, оды, он знал теперь, что такое верлибр, и у него появился любимый поэт — Клеменс Брентано. Кичитский понимал, что его собственные стихи нельзя использовать даже в качестве подкладки роскошным тканям Брентано, но зато в нем проснулось какое-то странное упорство — или это было упрямство?..
После школы Кичитский решительно поступил на филологический. На первом же курсе он показал свои новые стихи Казимиру Снегову, который был настоящий поэт, и при этом вел у первокурсников древнерусскую литературу. Казимир Снегов долго щурился над строчками, пока впечатлительный и взволнованный Кичитский курил в туалете. Холодные от страха и воды из-под крана пальцы молодого поэта дрожали, когда он пришел за своими листками. Снегов сказал почти такими же словами, как учительница литературы:
— Что ж, не так уж и плохо.
И добавил нечто новое:
— Надо показать Павлику.
Павлик, догадался Кичитский, это Рамзин — заведующий отделом поэзии в местном литературном журнале. К нему Кичитский явился с подростково дрожащими коленками и рецензией Снегова, поднятой кверху белым флагом. Рамзин выбрал четыре стихотворения и велел позвонить через пару недель.
Стихи напечатали. Кичитский прижимал к себе новенький, душистый номер Журнала и баюкал его, как ребенка. Потом открывал страницы и целовал родные строки.
Улыбаясь воспоминаниям, умиляясь себе тогдашнему, юному, безопытному, Кичитский пересек улицу в неположенном месте и оказался прямо перед рассерженно-бесстрастным лицом милиционера.
— Сержант Майоров, — представился милиционер, и Кичитский не сразу смог понять, какое звание носит представитель власти. — Нарушаем правила дорожного движения, переходим улицу в неположенном месте, будьте любезны штраф восемь рублей тринадцать копеечек.
Кичитский достал из кармана бумажник, раскрыл его нарочито медленно, пытаясь удержать в памяти ярко-красные, будто коммунистические знамена, уши сержанта и его седые, пышные, парадные брови. Достал пять рублей монетой и еще какую-то мелочь.
— Вот, возьмите, — сказал растягивая слова, как обычно делал Ишмуратов, — купите себе что-нибудь.
Сержант Майоров сделал страшную гримасу на лице, но в это время улицу за спиной Кичитского перебежали две юные чаровницы в полураспахнутых пальто. Поэт их не видел и решил, что только лишь его высокомерное хамство поставило сержанта на его родное, придорожное, место. Сержант поспешил, козыряя, к чаровницам, а поэт побрел к ларьку, не оборачиваясь, мечтательно вглядываясь в почти что весеннее небо. Тем временем подул холодный ветер, и верхнюю пуговицу куртки пришлось застегнуть.
Кичитский находился в приятном предвкушении не только потому, что Журнал наконец-то принял его вирши, посчитав уместным их появление на своих страницах. И дело было даже не в том, что это был тот самый Журнал, откуда когда-то пришло желчное письмо редактора, после которого, ну, вы помните… Просто сейчас у Кичитского все складывалось удачно: долгожданная публикация тянула за собой небольшой сборник стихов, который в издательстве обещали запустить немедля после появления в Журнале. Издатель сказал, что будет правильно, если семя поэзии Кичитского (он так и сказал) упадет на подготовленную Журналом почву, и поэт не мог с ним спорить — хотя Издатель вообще-то любил детективы в тропических обложках, а к поэзии относился, по собственному выражению, факультативно. Кичитский уже представлял воочию свой первый сборник — белая бумага, мелкая шершавость обложки, тираж три тысячи экземпляров и рифмованные посвящения косыми строчками, ах как хорошо! Как прекрасно! Посмотрим, что скажет Ишмуратов, когда Кичитский небрежно остановит его в подъезде и протянет ему свою книгу с тщательно продуманной дарственной надписью… Кичитский домечтался до того, что на полученный гонорар ему вполне удастся приобрести себе компьютер и больше не одалживаться у знакомых, пускавших его к монитору на пару часов, за которые поэт успевал набрать двумя пальцами новые стихотворения…
Было очень приятно и удивительно увидеть длинную очередь в ларек. Кичитский повел плечами и оглянулся в поисках славы. Потом все-таки встал в очередь, решив приобрести пару экземпляров Журнала сверх задуманного, — отправить маме и вечером подарить Ишмуратову. Перед Кичитским стояла высокая девушка в ярко-розовой шубе, причем шуба, несмотря на цвет, пошита из натурального меха. Девушка была без шапочки, закрывала уши руками — потому что холодало стремительно — и все время поглядывала на длинную блестящую машину, ловко запаркованную у ларька. Кичитский чувствовал беззащитный запах девушкиных духов.
В окошечках киоска были выставлены обложками разные книги и журналы — разноцветные, с нарисованными и сфотографированными барышнями, на них под скрепками держались белые бумажки с крупными, не без старания, написанными цифрами. Кичитский вынужденно разглядывал обычный ассортимент “Роспечати”: пластмассовые китайские звери величиной с мизинец, страшные тролли с зелеными и розовыми волосами, брелоки для ключей, какие-то цыганские заколки, хна в пакетиках, бигуди, конверты для ближнего и дальнего зарубежья, дешевые корочки для паспорта, канцелярские скрепки, прозрачные папки для бумаг и еще много-много всякой ерунды, которой киоскерша аккуратно украсила свое рабочее жилище.
Кичитский выгнул шею вправо и увидел на дальнем плане свежий номер Журнала. Поэт высокомерно оглядел очередь, движущуюся медленно, будто дело происходило на кладбище.
Сзади кто-то засопел, и в спину Кичитского уткнулся какой-то предмет. Когда поэт возмущенно оглянулся, то стало ясно, что это не предмет, а рука в старой выцветшей варежке с рисунком “норвежские снежинки”, и рука эта принадлежит не менее старой и выцветшей бабке в драповом пальто и темно-сером платке. Бабка улыбнулась Кичитскому и спросила:
— Эт все сюды, милок?
Кичитский сдержанно кивнул, как вдруг в нем шевельнулась ранимая сущность поэта, захлестнула его потоком сострадания и любви ко всяким, пусть даже ничтожным и дурно воспитанным людям, и он сказал самым громким голосом, какой у него получался:
— Знаете что, бабушка, вставайте впереди меня! Я не тороплюсь…
Незнакомка в розовой шубке быстро обернулась и внимательно посмотрела на Кичитского глазами орехового цвета. Потом она также быстро отвернулась обратно. Кичитский, честно говоря, предчувствовал, что бабка начнет рассыпаться в благодарностях и смущать его всякими “дай Бог здоровья”, но она повела себя довольно нетипически — быстро юркнула на освобожденное место, и вот уже поэт видел перед собою не ровный блестящий мех розовой шубы, а темный драп с налипшими на него по-хозяйски длинными седыми волосками. И пахло теперь не духами, а затхлым лекарством, у которого давно кончился срок годности.
— Мне новый “Вог” и “Эль”, — попросила девушка у киоскерши, протягивая в окошечко сложенную вдвое купюру. Получив заветные журналы, затянутые в тонкую полиэтиленовую пленку, она еще раз обернулась на Кичитского и потом быстро пошла к своей машине.
Поэт краем левого глаза видел, как девушка открывает дверцу машины, швыряет на заднее сиденье яркие пакетики, и потом садится за руль, поправив волосы, и увозит далеко от Кичитского свои ореховые глаза и беззащитный запах духов…
В голове Кичитского зазвучали новые строки, они складывались в поэму безо всякого его участия — сами по себе. Мучительно хотелось записать их, и Кичитский в нетерпении глянул на бабку.
— Милая, — разглагольствовала тем временем бабка, склонившись так, что смотрела теперь на киоскершу снизу вверх, — давеча ведь ты тута работала? Ты мне стерженек-то етот продала? Так ить — негодный он мне. Вот, смотри-ка, — бабка доверчиво показывала киоскерше старую, измызганную шариковую ручку, какой еще писали в кичитском детстве: тогда продавался набор из четырех ручек в голубом конвертике — синяя, черная, красная, зеленая. У бабки была черная — но уже со сгрызенным до белоты кончиком и пожелтевшим от времени пластмассовым корпусом. Раскрутив ручку, бабка с удовольствием показывала киоскерше, Кичитскому и всей очереди исписанный стержень, извлеченный из ручки и потом сравнивала его с купленным на днях. Новый стерженек был, бесспорно, длиннее старого. А из окошечка доносился усталый голос невидимой пока Кичитскому киоскерши:
— Бабушка, ну я же вам в тот раз еще говорила — нету теперь таких стерженьков! Не делают! Ну подрежьте его, хотите, я сама вам подрежу!
— Дак ить как это вещь хорошу, нову портить-то буду, — искренне не понимала бабка, — так ить нельзя, милая!
Кичитского переполняли строчки, он с трудом выстаивал на месте, и со стороны могло показаться, что ему нестерпимо приспичило по малой нужде.
— Девушка, — сунулся он в окошечко, прямо под взгляд немолодого, но вполне интеллигентного, читательского, как ему вдруг подумалось, лица. Своих читателей Кичитский представлял вовсе не безликими размытыми толпами или стройными рядками цифр: нет, ему грезились живые, кровоплотные люди, и каждый со своими особенностями, бедами, болями, и каждый — со стихами поэта Кичитского в голове и в шкафу. — Девушка, давайте я куплю для бабушки новую ручку сразу со стерженьком. С дополнительным. Какую-нибудь попроще, подешевле…
— Подешевле нет, — сказала гипотетическая читательница, — только по три сорок.
— Давайте, — кивнул Кичитский, — и со стерженьком! — он заговорщицки подмигнул бабке, которая ничего не понимала и смотрела на благородного поэта с выражением растущего ужаса на лице.
— Вот видите, бабушка! — радостно закричала киоскерша, просовывая в окошечко оранжевую ручку и тощий стержень в придачу. — Это вам мужчина дарит ручку. И стерженек!
Бабка недоверчиво взяла ручку, повертела ее в руке, потом принялась за стержень. Пыхтя, она снова развинтила свою ручку и попыталась водворить туда новый стержень, который если чем и отличался от старого — так это только датой покупки.
— Не подходить, — резюмировала бабка под ропот очереди, которая Кичитским не обрывалась. — Не подходить он опять, дочка, что ж делать-то, а?
Отчаяние, написанное на бабкином лице зашкаливало за все приличные градусы. Кичитский начал терять терпение.
— Бабушка, — он снова начал общение, — я вам купил абсолютно новую ручку и стержень к ней в придачу. Вы сможете написать ею сотню стихов, то есть, э-э-э писем. Это подарок, понимаете, подарок?
Он говорил с ней громко и отчетливо, будто с иностранкой. Бабка поджала губы и негромко молвила:
— А эту? Что же, мне ее выкинуть что ли?
— Да выкиньте ее! О, господи, — тонким голосом закричала киоскерша. — Сколько можно уже приставать ко мне с этим хламом! Мужчина, что вы хотели приобрести?
Кичитский попросил три экземпляра Журнала. Думал, что киоскерша поинтересуется, зачем так много, но она все еще была увлечена стычкой с бабкой, которая отошла чуть в сторону, держала перед собой две ручки и три стерженька, как остов веера, и сосредоточенно их изучала.
— Вы не представляете, мужчина, что это за человек, — выразительно шептала киоскерша, отсчитывая сдачу и кивая в сторону бабки, — она изводит меня этими стерженьками уже вторую неделю. Вы меня просто спасли.
Только успел Кичитский отойти от киоска, как бабка тут же схватила его за рукав и снова предъявила свои писчебумажные трофеи.
— Подрезать-то мне уж больно жалко, — доверительно сказала бабка, и Кичитский увидел искреннее мучение в голубых, как у новорожденного, глазах. — Может, у ей другие стерженьки-то есть, а, милок?
И тут же ринулась к ларьку. Киоскерша, увидев ее, тут же вывесила картонку с красивой надписью Киоск закрыт, а очередь возмущенно зажестикулировала.
Кичитский взял бабку за рукав и отвел в сторону.
— Вы, что, ненормальная? — спросил он гневным голосом. — Нет у ней других стерженьков и оставьте вы ее в покое, пожалуйста!
Бабка всхлипнула, разжала ладонь и высыпала стерженьки вместе с ручками на снег.
— Ты, милок, думаешь, если ты богатый, так теперь можно и старого человека обидеть, да?
— Я вас не хотел обидеть, — искренне оправдывался Кичитский, — я же вам ручку купил, и стерженек это треклятый.
— Не-ет, — протяжно сказала бабка, — ты от меня отделаться хотел, как все от меня хотят скорее отделаться. Ничего, ужо скоро помру, всем вам будет облегчение, всем, и Галине тоже…
— Кто такая Галина? — спросил Кичитский, нагибаясь за стерженьками и отряхивая их от снежных капель.
— Галина-то? — удивилась бабка, будто Кичитский сморозил глупость, — дочь моя, ей вот пятьдесят девять справили третьеводни, а я письмо-то ей пишу ужо который год, чтоб меня к себе помирать забрала.
— Ну ладно, бабушка, — смягчился Кичитский, — я все понимаю, конечно, но я ведь не Галина, и у меня, честное слово, полно своих дел. Я, между прочим, поэт. Известный…
— Поет? — бабка снова смотрела на Кичитского своими младенческими глазами. Стерженьки и ручки он сложил в карман ее драпового пальто. Киоскерша мрачно наблюдала за ними из своей неприступной крепости. — Поет, он должен душу человека понимать. А так все это… Э-э! Нет, не поет ты никакой, так — безделка!
— Ну знаете, бабулечка, не вам все-таки судить, — рассмеялся Кичитский и решительно двинулся домой. Бабка еще что пришептывала сзади, а киоскерша одобрительно и прощально махала ему рукой.
— Здравствуйте, майор Сержантов, — вежливо поприветствовал Кичитский уже совсем замерзшего милиционера, и тот ошибочно улыбнулся вначале, а потом, уже в спину Кичитскому, который решил на этот раз воспользоваться пешеходным переходом, выкрикнул устойчивое словосочетание, состоящее из глагола в повелительном наклонении, притяжательного местоимения и существительного женского рода в единственном числе.
Ишмуратов как раз выходил из подъезда, видимо, на обед приезжал, мелькнуло у Кичитского, пока он небрежно махал приятелю.
— Ну что, Кичитский? Как успехи? — покровительственно спросил Ишмуратов, закуривая сигарету с угольным фильтром.
Кичитский молча открыл верхний из стопочки Журнал и протянул его Ишмуратову.
— Содержание, — громко читал Ишмуратов, — Нина Кобылкина, стихи. Олег Перепреев, роман. Василий Негодяев, критика. Марина Злоказова, критика. Евгений Завистев, критика. Иван Малик-Заде, поэма. Ты что ли, Иваном Малик-заде заделался?
Кичитский выхватил Журнал и впился глазами в содержание. Потом он судорожно пролистал журнал по страничке. Потом просмотрел второй номер, потом — третий, но они ничем не отличались друг от друга!
— Они обещали! — судорожно шептал Кичитский, обшаривая страницы так, будто между ними были спрятаны многодолларовые купюры. — Они сказали, что уже все сверстано!
— Бывает, — протянул Ишмуратов, — ладно, чего уж там, не страдай!
Бросил сигарету в снег, так что осталась глубокая круглая ямка, будто гномик в сугроб нырнул. Завел свою “восьмерку” и уехал.
— Это все бабка! — сообщил Кичитский проходящей мимо соседке с третьего этажа. — Это все она со своими стерженьками, колдунья старая!
На лестничной клетке курили трое подростков, один из них снова был соседский наркоман Дима. Кичитский вылетел из лифта с безумными глазами, с растрепанными журналами в руке и столкнулся прямо с Диминым лицом.
— Эй, дядя, полегче, — зашумел Дима, но Кичитский прижал к губам палец и заговорщицки хихикнул.
— Стерженьки, — шепнул он Диме, и тот отступил перед непонятным.
За хлопнувшей дверью громко мяукал пушистый Бальмонт, которому тоже хотелось проветрить свою шкурку, потому что пришла уже почти что настоящая весна. Кичитский сел за рабочий стол прямо в куртке и начал быстро и нервно записывать строки родившейся поэмы на гладко-белой журнальной обложке.