Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2002
История есть время в поисках своего смысла.
Мераб Мамардашвили
Свойство ускользать от того, в чем он находит временное выражение, — онтологическое свойство смысла. Другими словами, смысл — с а м о ускользание.
Валерий Подорога
Блуждание или хождение?
Найти свое место в мире… Казалось бы, чего уж проще; так ведь нет! Другому человеку жизни на это не хватает, а иному народу мало истории.
(Однажды в чужом краю мне приснился странный сон. Как будто шел я петляющей проселочной дорогой, один среди многих, но никто из попутчиков меня как бы не замечал и со мной не разговаривал. Когда мы вышли к реке, я наклонился к тихой и светлой воде — и не увидел своего отражения. Я проснулся от поразившего меня панического страха…)
В ходе бед и испытаний, реформ и революций народы претерпевают такие трансформации, что порой трудно со стороны признать прямое родство одних поколений, проживавших в том или ином краю, с другими, их сменившими во времени. Только встроенное в коллективное самосознание чувство идентичности объединяет человеческие сообщества в нации. Народ, не сумевший увидеть самого себя в зеркале истории, далее в оном уже не отражается. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах Родины, Иван Сергеевич Тургенев единственной надеждой и опорой осознал русский язык, в котором сконцентрирован весь потенциал нации. Когда, как не теперь, последовать нам завету классика? Обратимся же, братия, к нашему великому и могучему русскому языку, дабы по его путеводной нити, протянувшейся из глуби веков, найти самих себя, растерявшихся и потерявшихся в развалинах последней империи. Русский язык стяжал немыслимый этнический конгломерат просторов Евразии в общее цивилизационное пространство. Однако при экстенсивном росте России в ней слабела интенсивность русского начала. Расширение внешнего — сужение внутреннего. Везде разбрелись, да в себе не разобрались. Распад страны на геополитическое пространство заново поставил проблему самоидентификации русского начала в преамбулу любого рассуждения о нашем общем будущем.
Самый большой дока в этнологии, ее отец-основатель великий и ужасный Лев Гумилев затруднялся точно определить предмет своего исследования. “Этнос… коллектив особей, имеющий неповторимую внутреннюю структуру и оригинальный стереотип поведения, причем обе составляющие динамичны”.
Такая вот своего рода апофатическая этнология — легко сказать, что не есть народ (он же этнос), но вот наличие оного подтверждается только общей интуицией, выражающейся элементарной бинарной оппозицией — МЫ и ОНИ. Простую формулу наивной самоидентификации от обратного дает персонаж модного романа Татьяны Толстой “Кысь”: “Чужой он и есть чужой. Что в нем хорошего?” Такое вот здоровое чувство самости. Ну а мы, мы-то — каковы? Бог весть… А человек всяк по-своему судит. Вот, Анна Ахматова, к примеру, убеждена была, что
“… в мире нет людей бесслёзней,
Надменнее и проще нас”
Может быть, и так; с поэтом не спорят, ему внимают. А вот что говорит о себе (о нас) обыкновенный русский человек, среднестатистический. По результатам многолетней работы социолога Ю. Левады МЫ в самооценке таковы: открытые, простые, терпеливые, гостеприимные, миролюбивые… ленивые и безответственные. В сумме свойств — великий народ, хотя и не без слабостей.
Но в общем и целом мы на земле настолько единственные и неповторимые, что как-то само собой спрашивается: откуда мы такие?!
Этот изначальный вопрос, заданный себе только что зародившимся русским национальным самосознанием, был вынесен в заглавие “Повести временных лет”: “откуда есть пошла земля русская”. Попытки прояснить происхождение Руси в летописи обозначило столько белых пятен и темных мест, что все последующие века воображение поколений заселяло их химерами. Как-то незаметно вопрошание сменило вектор: камо грядеши? Или, по Гоголю: “Русь, куда же несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа”.
И тем не менее развитие русской идеи обозначило некие важные вехи, соединив кои в рассуждении, можно получить любопытную траекторию. Русь как страна возникла на пути “из варяг в греки”. Ее изначальное геополитическое предназначение — посредничество между мирами. Но простой прагматической задачи воображению славян было маловато: хотелось не функции, а миссии. Для понимания вмещающего ландшафта русского этноса сакральное пространство столь же важно, как реальные просторы Евразии. Осваивая свои пределы, русская мысль вначале поместила рай, сущий не только во времени, но и в пространстве.
В известном послании архиепископа Новгородского Василия к владыке Тверскому Феодору, написанном в 1347 году в ходе богословского спора, живописуется история морехода Моислава со товарищи, обнаруживших земной рай “на Дышучем море”, то есть в Северном Ледовитом океане! Впрочем, на карты его местоположение нанести не удалось, зато в ходе дальнейших поисков неутомимая и неутолимая мысль о лучшей доле упирается в Китеж-град. В старообрядческом предании так сказано о нем: “…под конец века нашего многомятежного и слез достойного покрыл Господь тот град дланью своею. И стал он невидим по молению и прошению тех, кто достойно и праведно к нему припадает, кто не узрит скорби и печали от зверя-антихриста”. Если пойти дальше, то сокровенный град окажется на полпути в легендарное Беловодье, обустроенное крестьянским воображением в XVIII веке. Там самое место укрыться праведным. Однако Сам Христос от грешных людей не уходит и в затворе не отсиживается; он с бедными и несчастными, а уж таковых-то по России от века несчетно… В середине следующего века Его провидел в краю долготерпенья поэт Федор Тютчев:
“Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный,
Исходил, благословляя”.
Полвека спустя один из учеников известной теософки Анны Шмидт сообщил Максиму Горькому великую тайну: “Христос прячется от попов, попы его заарестовать хотят, они ему враги, конечно! А Христос скрылся под Москвой, на станции Петушки”. Еще через полста лет сакральный топос этого места подтверждает другой великий русский вестник, Венедикт Ерофеев: “Петушки Он стороной не обходил. Он, усталый, ночевал там при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым Его ночлега. Пламени не надо, был бы пепел и дым”. И еще говорил Руси ради юродивый Венечка: “научись скорбеть, а блаженствовать — это и дурак умеет”. А все же, истомившись земной мукой, простой человек хотел найти на земле иное место: “…место, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех — может, он и был — там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен”. Это заповедное место, по учению Венедикта Ерофеева, — станция Петушки, рядовой р а й центр Владимирской области, колыбели великоросского этноса. Затянувшееся на века сентиментальное путешествие из Китеж-града в Петушки — это запутанный путь из одной утопию в другую. Крепко запала в народную душу странная идея: не обустроить Россию, а найти в ней Инонию…
(Я, избывающий сомнения в себе в это эссе, рожденный под теми самыми Петушками, жил в отрочестве в городе Покрове, где в Черном озере на двунадесятые праздники звонят колокола ушедшего от татар сокровенного храма; служил там, куда Макар телят не гонял, — за самым Беловодьем, в N-ском военном округе; поселился насовсем в древней вятичской земле, в стране исчезнувших бесследно городов Корьдно, Вщиж, Домагощь, Девягорск… морок истории настигал меня в улочках и переулках сарматского города Болхова, извлеченного из мифической тьмы и назначенного к крепостному служению волею грозного царя Ивана… моя национальная гордость великоросса страдала в развалинах старинных храмов, превращенных выродившимися потомками в отхожие места… стершиеся лики святых совмещались в расстроенном и расхристанном воображении с аскетическим лицом деда моего, игравшего на рожке рыжим коровам, пасомым в суздальском разнотравье… я знаю, о чем говорю, не пойму только — кому и к чему.)
Императив или империум?
Размышляя над особостью русской цивилизации, Вадим Кожинов предложил схему классификации культур по критериям конструкции власти:
Запад — номократия (от гр. nomos — закон);
Восток — этократия (от гр. ethos — обычай);
Россия — идеократия (от гр. idea — понятие).
Если согласиться с этим подходом ( а отказываться от него нет резона), то проблема самоидентификации России как нации суть самая что ни на есть фундаментальная. Менее логическую и убедительную, но более поэтическую и выразительную схему сходств и различий предложил японский профессор Хакамада:
Запад — камень: индивидуализм + структура;
Япония — глина: сплоченность + аморфность;
Россия — песок: индивидуализм + аморфность.
Два мощных стимула сотрудничают и противоборствуют в социальной сфере, побуждая человека к действию: внутреннее и внешнее принуждение. Назовем их так: императив и империум. Категорический императив, открытый Кантом, исходит из онтологических глубин; может быть, это Божья воля в человеке. Империум, воплощенная в силе идея власти, это изобретение истории; может быть, это единственный надежный стимул к совместному целенаправленному действию больших человеческих масс. (Stimulus на латыни — погонялка для скота). Контрапункт императива и империума — вот та музыка, под которую человек марширует по дорогам истории.
В поисках самоидентичности нельзя позволить себе игру в поддавки. Самоубийственно для самости всецело поверить своему парадному портрету. Русской натуре присущ максимализм, в поисках совершенства способный завести слишком далеко. Изуверская секта скопцов через надругательство над природой (кастрацию) явочным порядком уподобляла человеков бесполым ангелам. В ракурсе нашей темы сия извращенная претензия суть ошибочная идентификация. Подгонка личности под идеал — прокрустово ложе психики. Не менее категоричен в императивном требовании абсолюта герой Достоевского, в невероятной гордыне возвращающий Господу билет в вечность.
Особость русской цивилизации связана с проблемой государственности. Сгущенная в самодержавие власть — тотальная и страшная — темная изнанка национальной идеи. Власть священна и греховна одновременно. В исторически обоснованной концентрации власти сила государства и слабость общества. Власть по-русски избыточно харизматична — и в то же время отчуждена от своего земного воплощения. Власть вне морали. Что выразилось в раздвоении и разведении идеи справедливости в народном опыте: суд по закону и суд по совести. Единственное, что оправдывает такую власть, — равенство всех перед ее слепой жестокостью. Террор в каком-то извращенном смысле предельно демократичен — он в равной мере довлеет над первыми и последними. Тот, через кого такая власть осуществляет свой иррациональный характер, в определенной степени не человек: он помазанник Божий или избранник истории. И в этом отношении равны Иван Грозный и Иосиф Ужасный. Такой самодостаточной жестокости противостоять нельзя, а уйти из-под нее невозможно. Это — рок. Так было от века…
Что же сегодня? Сила, пролившаяся из разбитой сгоряча государственной формы, не испарилась — она абсорбировалась в поры аморфного социума и превратилась в повседневное насилие. Полюса добра и зла, ранее обязательно обозначенные в едином для всех порядке, теперь потеряли локальность, и силовые линии страха (не Божьего, а животного) спутанной паутиной уловили всех и каждого. Ибо количество реального насилия возросло стократ,— только теперь оно разгосударствлено: распределено по регионам, по ведомствам, по теневым структурам — акционировано и приватизировано. Теневая экономика страшна не сама по себе. Она тем нетерпима, что является базисом теневой власти — то есть власти тьмы. И в этом смысле символичен трагический провидческий финал поэмы Венедикта Ерофеева: криминальные элементы бьют героя головой о кремлевскую стену. Не сумев в своей страдальческой жизни и близко подойти к Красной площади, Венечка скончает на ней свои дни. Кремль, мистический центр самодержавной власти, тоже есть сокровенное место — своего рода Антикитежград.
Соприкосновение с его реальностью для не избранного к служению безличной силе чревато гибелью. Что же остается человеку? Нравственное совершенство и мужество быть достойным своей трагедии. Служить непостижимой цели истории не за страх, а за совесть. Русская формула личности есть точка равноденствия между императивом и империумом.
Вывод очевиден: России нужно четко определить сферу своих интересов и цементировать политическую конструкцию державностью. Наверное, именно в этом пункте сошелся столь противоречивый электорат 2000 года, давший власть лидеру, обещавшему надежду на твердую государственную политику. “Путинское большинство” (а это две трети населения) составляют не запуганные обыватели, а созревающие к осознанной гражданской позиции обыкновенные люди, чья самоидентификация и надежда неразрывно связаны с Россией. Лидеры этого большинства, как правило, отобраны не политическими технологиями, а прагматикой тяжелых переходных лет. Те, в ком воля к власти совмещена с понятием долга. Их не так много — но они есть! Их опора — производства, трудовые сообщества, регионы. В авторитете не тот, кто умеет говорить, а тот, кто может договариваться. Зона прагматического компромисса сегодня совпадает со сферой интересов России.
Согласие, созидание, стабильность — вот условия, на которых может быть заключен (наконец!) мирный договор между личностью и государством.
Достояние или достоинство?
Национальная самоидентификация невозможна без разрешения вопроса об отношении к собственности. Речь не о наличии той или иной формы собственности в экономическом устроении государства и даже не о приоритетах и пропорциях. То дело трудное, но разрешимое: рано или поздно все, что не разрушено, окажется в тех руках, которые сумеют распорядиться сим имуществом с наибольшей выгодой для себя и пользой для всех. Вопрос в массовой психологии, создающей моральный климат в сфере народного хозяйства.
И вопрос тот куда как не прост. Если не определиться в экономическом пространстве — не найти свое место в современном мире.
Казалось бы, чего уж проще: дураку ясно — лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным. Так ведь эта присказка принадлежит позднейшему зубоскальству, а истинно народное отношение к большому богатству, выраженное в русском фольклоре, преимущественно негативное.
А ведь как народ высказался, так тому и быть. Тем более при демократии.
Экзистенциальные представления русского языка можно проследить в эволюции содержания слова живот. В начальном славянском контексте в нем сливаются бытие души и тела в реальном мире, но основной смысл — “жизнь”. Вспомним молитву: Господи, владыка живота моего… Но в дальнейшем обиходе начинает доминировать значение “имущество”. Лишить живота могло означать и казнь, и конфискацию. А понятие владения архетипически совпадало в коллективном подсознательном с пожиранием; так в богатом смысловом спектре “живота” проявилось и возобладало значение утробы.
Аскетический аспект раннего христианства, нейтрализованный в католицизме и активно ориентированный в протестантизме, стал в православии влиятельным моральным постулатом. Задолго до Раскола идейное единство православного мира подточило разделение на иосифлян, во главе с Иосифом Волоцким, созидавшим сильную и богатую Церковь, и нестяжателей, вослед Нилу Сорскому идущим путем отказа от земного ради небесного. Оба вождя были канонизированы, но возобладали тенденции, подчинившие церковь земным законам. Со всеми вытекающими… А подлый народ стоял на своем: богатство греховно. Легче верблюду пройти через игольное ушко, чем богатому войти в рай. И в Китеж-град его не пустят. И до Беловодья ему, отягощенному пожитками, не дойти. А уж в Петушках отродясь никого богаче непьющего соседа-язвенника не было… Собственность ложится как бремя на свободу совести и давит на душу. В русской сказке каких только чудес и диковин нет, но самая большая невидаль — праведный богатей. Да что далеко ходить — осмотримся вокруг. Великий бог деталей говорит об истине убедительней, чем провозвестники больших обобщений. Посмотрите на реальные деньги в повседневном обращении: это или новенькие инфляционные купюры, или рваные, мятые, испачканные — оскверненные! — бумажки. (Однажды, по редкому случаю душевно пообщавшись с симпатичными американцами, я по простоте своей попросил автографы на память на кстати подвернувшейся долларовой банкноте; сначала они решили, что плохо меня поняли — потом же исполнили мою причуду с плохо скрытым ощущением участия в мелком кощунстве.) А каким мусором выложено у нас семантическое гнездо платежных средств: бабки, фанера, башли, хрусты, зелень, капуста, тугрики, бабло, мани-мани… вплоть до совершенно идиотического “тити-мити”. Даже самоуверенный мистер Доллар, попав в Зону и получив кликуху Бакс, теряет свою респектабельность и начинает вести себя непредсказуемым образом. Лимон в коробке из-под ксерокса совсем не то же самое, что миллион долларов в банке.
Нет, с таким отношением к финансам путного потребительского общества не построить! В гравитационном поле постсоветского пространства законы экономики теряют свою директивность, искажаясь неузнаваемо и непознаваемо. Ни одна вещь в России не равна самой себе. То, что было этим вчера, завтра окажется совсем другим. Это касается событий, явлений, ценностей, людей и даже предметов. Совершенно мистическим образом любая серийная продукция достаточной сложности обретает свой норов, и, лишь посчитавшись с ним, можно ею успешно пользоваться. То есть установить идентичность вещи. (Вот только… да, водка — она и в Тьмутаракани водка.)
Русская идея несовместима с понятием “священная собственность”, являющимся юридическим и моральным гарантом капитализма. Более того: калька ключевого понятия “бизнесмен” — “деловой человек” в нашей речевой практике не только имеет явный иронический подтекст, но и отягощена негативными коннотациями: на классической фене, столь влиятельной в широких народных массах, “деловой” — то же, что и “блатной”. И еще одна подсказка языка — выражение “быть при деньгах”. Хотим мы это признать важным или нет, но состояние человека при деньгах выдает стойкое интуитивное представление, что капитал порабощает человека. Собственник — раб вещей в их универсальной и абсолютно абстрагированной форме. Богатство иссушает душу. Да что человек — даже царь Кащей над златом ч а х н е т !..
Происхождение собственности всегда преступно. Тайна сия, которую Прудон без особых последствий разболтал Западу в позапрошлом веке, русскому человеку ведома отроду. От трудов праведных не наживешь палат каменных. Из этой аксиомы, как и из прочих прописных истин, никаких практических выводов не следует. Не следовало. Пока революционный социализм не отравил сладкие сновидения чистой совести. В веке минувшем магистральный путь движения русской идеи из Китеж-града в Новый Иерусалим свернул на боковую тупиковую ветку… пункт назначения — Ч е в е н г у р. Город, вызванный к бытию мифотворческим гением Андрея Платонова, вобрал в единую метафору могучий гул и слепую ярость мировой революции, — но и русская идея получила временную прописку в Чевенгуре. Освобождение от собственности через революционное насилие мыслилось как свобода личности от истории. Цена ошибки в проекте коммунистической утопии стократ превысила смету расходов на построение Царства Божия на земле. Блеск и нищета развитого социализма неминуемо вели Россию (в браке с авангардом мирового пролетариата — СССР) к банкротству… Практика реального выживания отражала действительность вернее, чем теория исторического материализма. Потерявший идентичность народ превратился в население. Эскапизм, то есть стремление уйти от опостылевшей действительности, искони на Руси имеет две формы: странничество и пьянство. Застой повлек массовую внутреннюю эмиграцию из Чевенгура в Петушки. С собой в дорогу взять было нечего — ни пожитков не стало, ни чести. Исход из реального социализма по всем признакам походил на дезертирство. Поле боя за светлое будущее было отдано мародерам. Деловым…
Но есть в родной речи омонимический факт, дающий надежду. Добро, то есть праведно наработанное или от отцов унаследованное имущество, язык однозначно приравнял к высшему благу. Известно: дело мастера боится, а мастер тот, кто блюдет свое достоинство. Он не рассуждает праздно о мистических свойствах пятого угла, а молча ставит избу-пятистенку. Он не мешает пьяных слез с березовым соком по непонятным праздникам, а сажает березу под окнами дома своего, — чтобы дети, возвращаясь домой, видели издали, как весело играет с солнышком родное дерево.
Орловская региональная программа “Славянские корни” не красна кумачовыми лозунгами. Несмотря на столь поэтическое название, это сухой и скучный документ. Деловая бумага: сроки, цифры, адреса, подрядчики и субподрядчики, ответственные лица и гарантийные обязательства… А на выходе — тысячи и тысячи удобных домов для сельских жителей, коренных уроженцев и вынужденных мигрантов, находящих свою идентичность через вновь обретенное достоинство хозяев земли. Пусть достояние их пока большей частью невелико и отягощено долгами… Но надежда возвращается в Россию. Добро пожаловать!
Зрелище или позорище?
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Да и вообще: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Русская идея, чтобы овладеть массами, должна быть не вычислена, а явлена. Должна стать очевидной. Можно сказать так: область эстетического есть сфера экспликации этического. Моральные основания общества находят свое выражение в так называемой публичной жизни. То есть жизни на миру, на показ, на образец и на зависть толпам зевак (ныне — телезрителей). Элита, лучшие люди, высший свет, избранники судьбы, представители народа… как ни назови, а все одно — сливки нации. По ним дегустируется вкус данной культуры…
Если то, что нам предъявляют сегодня в качестве предмета поклонения, лучшее — то каково же тогда худшее?! Хроника нашей публичной жизни более похожа на репортаж из горящего публичного дома. Истерические вопли “воды! воды!” перемежаются выкриками “шампанского в пятнадцатый номер!”. Навязчивый (навязанный?) стереотип “нового русского” тупой и наглой мордой предстательствует в стране и в мире от лица нашего настоящего. Что ж тут удивительного, что Европа нас пугается, а Азия сторонится — мы сами от себя шарахаемся и открещиваемся! Стоит только представить, какими нас видит мир в нашей же собственной показухе, становится страшно и стыдно. То ли рожа непоправимо крива, то ли зеркало лукаво и криво… А за левым плечом стоит нечистый и подзуживает выйти с макашовцами-баркашовцами к подножию Останкинской башни и категорически отмежеваться от ликующих и праздно болтающих прохиндеев, от ворующих и пирующих сволочей, орущих и торчащих ублюдков, дерущихся и трахающихся дебилов: мы не они! они не мы!
Ладно, допустим. Но где ж тогда живые лица, по которым мы можем себя уважать и даже (попусmu, Господи!) любить? Что, разве таких нет?
Конечно же — есть, и еще как есть! Мы — это филолог Аверинцев, поэт Ахмадулина, физик Алферов, генерал Шаманов (оговариваю: это мой личный иконостас)… а также Иванов, Петров, Сидоров — иже с ними и Бог с нами! Плодами их трудов можно духовно окормить миллионы отощавших душ. Только этим нам, чтобы попасть в объектив, нужно получить сначала хоть какую-нибудь Нобелевскую премию. А до той поры — ешь что дают. Один из поп-кумиров лаконично сплюнул сквозь зубы: пипл схавает. К несчастью, он прав.
(Кстати, региональное телевидение куда ближе к реальной жизни и в этом смысле профессиональнее. В его короткофокусной оптике Россия, взятая крупным планом, при всей своей бедности и скудости выглядит привлекательнее и убедительнее. Ибо воистину так: Россия — это мы.)
В старинном слоге есть сущее различение явлений в мире, данном нам как представление: зрелище и позорище. (Морфологический корень один, а семантические кроны разошлись далеко). И то и другое подлежит эстетическому восприятию, но несет противоположные этические потенциалы. Русскому уху эти различия более чем очевидны. А тем более глазу. В перенапряженном поле национальной самоидентификации телевидение генерирует мощные помехи, которые безнадежно глушат идущие из традиции кодовые сигналы.
Спектакль нашей общественной жизни — бездарный и циничный фарс.
Отражение России в СМИ не портрет коллективной личности, а злая карикатура.
Показательное унижение готовит почву для безоговорочной капитуляции.
Прелюдией распада становится внутреннее разделение целого на самодовлеющие части. Индикаторами этого процесса стали развал Союза писателей, раздел МХАТа, раскол Таганки… и т. д. и т. п. Создается впечатление, что эти действия целенаправленны. Все позитивные программы, хоть в какой-то мере отражающие стоящие явления жизни и настоящую жизнь русского духа, собраны (как в виртуальную резервацию) в отдельный благотворительный канал “Культура”, для провинции (которая и есть Россия) практически закрытый. Невольно возникает вопрос: зачем же так? А вслед в очередь встают прочие сакраментальные вопросы русского бытия: что делать? кто виноват? Вась, ты меня уважаешь?
(Впрочем, уважение Васи, если подумать на трезвую голову, никак не способствует моему душевному самоопределению. Ведь для того, чтобы увидеть себя со стороны, нужен Другой, а Вася, что ж… он хоть и другой, но такой же забулдыга… тьфу! — бедолага, как и я сам. Ну и ладно. Давай еще по одной… за нас с вами и хрен с ними… прошло; захорошело… и в душе прояснилось… на первый вопрос ответ такой: ничего не поделаешь… на второй: всех простим, мы отходчивые… Не то что некоторые. Сошлись как-то татарин, еврей и русский…)
Кстати, о современном фольклоре. Исследуя ненормативный анекдот как моделирующую систему весьма серьезный ученый И. Г. Яковенко выявил его смыслопорождающий контекст: пубертатная логика незрелой культуры.
То есть асоциальная установка трудного подростка, которого тянет на подвиги. (“Огромное, темное, неразгаданное дитя Провидения”, — так в письме Герцену определил Россию английский историк и философ Карлейль.) Очень хочется совершать рискованные поступки — и совсем не хочется отвечать за их последствия. И еще: наша нецензурная лексика выражает патриархально-архаическую позицию превосходства мужской силы и страх потерять ее.
Инфантильная личность в критических обстоятельствах впадает в бессмысленный и беспощадный бунт или в бесплодные и безнадежные мечтания. Можно назвать это кризисом самоидентичности.
(К слову: Л. Н. Гумилев, определяя возраст этносов, счел великороссов молодым народом с далеко еще не растраченной пассионарностью, то есть жизненной энергией. Он посулил России еще лет пятьсот активного исторического творчества. Его бы слова да Господу в уши…)
Непременным условием успешности и признаком зрелости является реальная самооценка, координирующая соотношение сил и желаний. Когда-то один из персонажей Достоевского пожелал концентрации самости: слишком широк человек, я бы сузил. Видать, черт его подслушал и на слове поймал…
К сожалению, современный среднестатистический человек сужается по диапазону личности. Русский размах остался лишь в старых песнях о главном — да ведь и те все норовят перепеть на новый лад — выхолостить.
В видимых параметрах различие между Западом и Россией локализуется в образах, взятых из мифологии, каковая есть подпочва идентичности этноса.
Запад — Нарцисс, упоенный своей красотой, отраженной в реке истории.
Россия — Аленушка, сидящая над омутом мифа и видящая сквозь слезы только смутные тени в глубине и сверкающие блики на поверхности.
(— Что ты плачешь, красавица? — А как мне не плакать, если надежда и опора моя, свет мой в окошке, братец < отец, муж, сын — нужное подчеркнуть> Иванушка напился из чертова копытца и утратил идентичность…)
Стратегия самоорганизовавшейся сегодняшней пропаганды — внедрение в массовую психологию социальной шизофрении. С равным рвением и в одном семиотическом поле последовательно насаждается аморфный аморализм и всуе поминается православная традиция. Изощренная реклама ориентирована на безудержное распадение потребительской страсти при скрытой дискредитации отечественного производства. Каким глотком родного духа был “Русский проект” Дениса Евстигнеева! Простые до гениальности лирические анекдоты вызывали надежду как бы из ничего. Это была реклама оптимизма. Уж не потому ли и свернули проект? Зато инвективам телементоров “Однако” Леонтьева и Соколо-
ва — лучшее эфирное время. Вроде бы ребята башковитые, и правду-матку режут, невзирая на лица… Однако, это деструктивная линия. Ну ведь ничегошеньки на белом свете благословить они не хотят! Вымоченная в уксусе и хорошо прожаренная вырезка из действительности под горчичным соусом вызывает у массового телезрителя несварение мысли, чреватое хроническим пессимизмом.
В калейдоскопе телеканалов нация любуется собой в лице своих представителей в высшем свете. Можно сказать и так: спрос и предложение на рынке личностей устанавливают по рейтингам представленных в публичной жизни персон. Прекрасной рекламой производству успеха служит семья Михалковых. В тех имиджах, которые внедрены телевидением и глянцевыми журналами в общественное мнение, они родственно сочетают ближним кругом наследие СССР, влияние Запада и возрождение России. В плане личных характеристик (если верить прессе) смешаны цинизм, прагматизм и идеализм.
Экспликацией установки на воссоединение далеко разошедшихся векторов национальной ориентации стала новая государственная символика. Гимн, герб и флаг в путинском замысле должны свести диаграмму политических сил в одну равнодействующую линию. Национальная система сохраняет устойчивость в истории только при органичном соотношении статических элементов с динамическими агентами. Традиций с новациями. При дисбалансе — окостенение или развал. Правильная пропорция и есть искомая идентичность.
Будущее или грядущее?
Дa уж не утопия ли сама Россия как цивилизационный проект? Если после тысячелетнего опыта трудов и страданий она остается сама для себя сказочным (заманчивым и недостижимым) тридевятым царством, — может быть, “россика” не более и не менее как культурологический миф? В таком случае попытка самоидентификации в русском поле априорно приравнивается к распутью: налево пойдешь, направо — хоть так, хоть этак ничего хорошего не выйдет. (А ежели на месте стоять, чеша макушку, то неведомая сила тебе прямо тут вломит…)
Есть очень изящная философема, известная как “нож Лихтенберга”.
Она проста: представьте себе нож без лезвия, лишенный рукояти. И все.
Национальная идея — нож Лихтенберга в роли скальпеля Оккама, логически отсекающего фиктивные сущности. Проще говоря, парадокс в роли аксиомы. Операцию по извлечению уроков истории и излечению надежд на будущее произвести таковым инструментом весьма затруднительно.
Русский дискурс, если воспользоваться терминологией лингвиста Джона Остина, избыточно констативен и недостаточно перформативен. Это значит, что язык наш обнаруживает: его носитель более занят разделением истинного и ложного, чем озабочен успешностью или неуспешностью речевой практики. Зашедшие в тупик размышления не лишне перепроверить в исходных позициях, руководствуясь жестким логико-философским правилом Витгенштейна: все, что может быть выражено, должно быть выражено ясно; о прочем следует молчать.
Что же можно определенно сказать о нашей национальной идентичности? Где можно и нужно позиционировать русскую идею в современном мире? Как обойти ее позорные провалы и обрести искомые высоты духа?
“Да, “Святая Русь” есть мистическая реальность России, ее видели и осязали ее пророки. Но и это российское хамство, в котором мы задыхаемся, есть тоже мистическая реальность России”,— мнение великого религиозного мыслителя отца Сергия Булгакова более чем весомо в рассуждении о национальной самоидентификации. О том же, но не аргументами, а метафорами, писал поистине народный поэт Сергей Есенин:
“Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать,
Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились —
Значит, ангелы жили в ней”.
В том же ключе, менее образно, но несколько более оптимистично звучит сентенция академика Д. С. Лихачева: “Русь Святая соседствует с Русью грешной, но превозмогает ее своей силой”.
Есть недоказуемое, но весьма настойчивое мнение, что самоидентификация вне религиозной традиции — фикция. Русский = православный. Допустим, что так. Тогда сразу возникает необходимость задаться следующим вопросом: насколько аутентично само православие? — и тут же вспомнить о Расколе… Эта трагедия русского духа зияет в истории нашей ментальности как незажившая рана, как родовая травма рождения нововременной личности из средневекового мира, скандального выхода самозаконного Я из соборного МЫ. И как нам отнестись к решительному размежеванию церковного и светского в радикальных реформах Петра Великого? Символиста Мережковского потряс обнаруженный им факт нашей истории: два величайших выразителя русского духа жили буквально рядом во времени и пространстве и не знали о существовании друг друга! Между тем каждый из них был прославлен меж людьми. Это Александр Пушкин и святой Серафим Саровский. Две России, отвернувшиеся друг от друга. А насколько равен самому себе другой великий Петр, первый наш самостоятельный мыслитель Чаадаев, равно оплодотворивший, но не удовлетворивший своими идеями и славянофилов, и западников? А как представить единой и неделимой личность Герцена, первого в ряду наших диссидентов, новатора и архаиста? Кризис идентичности углубился до бездны в творчестве Достоевского, может быть, самого русского (по крайней мере, для Запада) писателя. Разноголосица одной личности, полифония, открытая и осмысленная философом Бахтиным, впервые отразила в литературе неэвклидову геометрию внутреннего мира русского человека. Далее ряд наших витязей, растерявшихся на распутье, начинает походить на дурную бесконечность… (Где, покажите нам, Отечества отцы, которых мы должны принять за образцы в поисках национальной идентичности в смысле: делать жизнь с кого?) Стандарта синтетической русскости явить в наглядном примере не удается. И слава Богу. Ибо, если так или иначе зафиксировать национальную идею в смирительную рубашку догмы, русский дух утечет из заточения через логические щели и снова растечется мыслию по древу. Останется угар.
Все образы и понятия, связанные с поисками идентичности, должны оставаться в культурном поле, в коем они и возросли. Личность — это не вложенная в рассудок программа, а, скорее, функция от разумной деятельности. Тем более соборная национальная личность не проект, а продукт реальной истории. (Вспоминается невпопад где-то читанная ироническая притча. Однажды некая больно умная курица ненароком услышала присказку “курица не птица”. Это общественное мнение напрочь лишило бедняжку душевного равновесия. Целыми днями в полной прострации стояла она посреди курятника, измученная самоанализом, и недоумевала: “кто я такая… кто я такая…”, — пока добросердечная подруга не вывела ее из экзистенциального ступора, поддав под зад и пояснив коротко и ясно: “дура”. Если нужна мораль, то вот она: надо жить здесь и сейчас, действуя по обстоятельствам, а не дожидаться, запутавшись в сомнениях на свой счет, пока жареный петух клюнет сами знаете куда).
Предназначение интеллигенции — отнюдь не духовное водительство народа, что бы особо амбициозные ее представители о себе ни воображали, а рефлексия над условиями существования. Пора отринуть совсем уж нелепые претензии быть совестью нации. Что же остается на долю мыслителей и деятелей?
Вспомним основной постулат экзистенциализма, то есть философии жизни: существование предшествует сущности. В нашем с вами случае это значит, что дело надо делать, а не разговоры разговаривать! В пространстве хаоса находить участки устойчивости. Выгораживать. Упорядочивать. Расширять. Устанавливать связи между ними. Философия — наука о правильной постановке вопроса. Нельзя больше напряженно вопрошать пустоту: что делать? Нужно делать то, что нужно, а что именно — на этот конкретный вопрос каждый, оставивший логически невозможные попытки заглянуть за горизонт, увидит валяющийся под ногами ответ. Валяющийся в грязи, в которую нерадением нашим превратилась родная почва. Не смыслообретение, а смыслопорождение — вот суть национальной идеи! “История бросает России небывалый вызов: впервые стать страной, уважающей самое себя, а не озабоченной тем, уважают ли ее другие”,— это сказал политолог Кристофер Коукер, не очень-то к нам расположенный, в недавней книге “Сумерки Запада”. Нравится нам или не нравится жесткий и сухой (без слез умиления) взгляд со стороны, но дело обстоит именно так. Если мы не сможем заполнить национальную форму общечеловеческим содержанием, долго в истории на одном идейном пафосе не продержимся. Еще раз припадем к плодородной почве русской идеи — родному языку. В нем есть два сходных слова для обозначения того времени, что настанет: будущее и грядущее. Почувствуйте разницу. Будущее стоит в конце телеологической, то есть целеполагающей цепочки: было — есть — будет. Извлекая уроки из вчерашнего опыта, добросовестно работая сегодня, мы вправе рассчитывать на завтра. А грядущее — это гром среди ясного неба. Грянуло, ударило — и крестись теперь, не крестись — не поправить…
(Кажется, пора ставить точку. Вернее — многоточие… Можно перечитать текст и попробовать переписать его еще раз. Но как ни перемежай аргументы метафорами, как ни согласовывай факты с аксиомами — концы с концами свести не удастся. Смысл этого эссе дан в эпиграфах. Все остальное — долгое эхо столкнувшихся на воздушных путях мыслей двух авторитетных авторов. Мой текст мало что добавил к их контрапункту. Что мне сказать в свое оправдание? Разве что напомнить не праздному читателю, что это эссе, а не избирательная программа… Разве что признаться, что попытка преодолеть собственный кризис идентичности в очередной раз не удалась, и этот текст — протокол провала. Иже оправдать себя той банальностью, что всегда равно самому себе только мертвое).
Из Москвы в древний Владимир теперь регулярно ходит скоростной комфортабельный электропоезд отечественного производства. Телевидение как-то показало в новостной программе, между очередным терактом и дежурным скандалом: от чистого перрона убегают вдаль сверкающие стеклами вагоны.
Господибожемой! бросить все — и уехать в Петушки…