Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2002
Поэтические сборники имею привычку читать с середины, выбирая страницу наугад. Книга Владимира Мощенко открылась для меня на “Вербном воскресенье”…
Сразу вспомнилось: иконы (хотя иконами их никто не называл: или образа, или “иконки” — это если для детей) в красном углу прабабкиного дома. Там таких углов было целых два, в разных комнатах. Мы, дети, наивно путали христианство с язычеством — торопливо перекрестившись в одной комнате, неслись в другую — “а то тот боженька обидится”… Нас не переубеждали.
Белые ситцевые занавески, лампадка на проволоке, букеты пластмассовых цветов и сухие веточки с последнего праздника. И — лица святых. Аккуратные окошки самодельных рамок. Нам объясняли: “Вот этот был…генерал он был…” Или — о Нерукотворном Спасе: “Его сфотографировать хотели, не получалось. А Он тогда берет полотенце да и говорит им, фотографам-то…”
Стихи Владимира Мощенко показались мне такими же простыми и светлыми, как эти воспоминания из детства или главы в иллюстрированной Библии для детей — “Мальчик Иисус”, “Мария Египетская”, “Великомученица Варвара”, “Серафим Саровский”: слева текст, а справа на каждой странице — картинка:
Путникам открылся наконец
Город, где Иосифа отец
Говорил: “Сынок, наш род — Давидов”.
Люди гнали блеющих овец,
Дрогнул на ягненке бубенец…
(“Вифлеем под Рождество”);
Спускались они с Елеонской горы.
Встречал их народ, покидая дворы.
Встречали их визги и смех детворы.
Он ехал на ослике в чьей-то одежде,
Но даже и в ней узнавали Христа…
(“Последняя Пасха”)
Поэт неторопливо пересказывает сюжеты, не претендуя на открытие междустрочных смыслов и оригинальные трактовки. Столь же проста, бесхитростна и традиционна форма.
Что это — попытка уйти от реальности в детство? Впрочем, о детстве разговор особый. А реальность выплескивается на читателя уже со следующих страниц. Впрочем, реальность тоже особая. Первое впечатление примерно такое: человек стоит на месте, а вокруг него медленно вращается время. Перед глазами проплывает прошлое (свое и чужое), настоящее, потом снова прошлое и настоящее, мелькает неясная тень будущего, а свидетель этого вращения находится в некоем собственном измерении:
…Я жду тебя давно
Здесь, где часы без циферблата.
Это, пожалуй, и есть реальное время поэзии Владимира Мощенко. Оно субъективно, несмотря на упоминаемые да-
ты — годы, месяцы, дни, несмотря на узнаваемую атмосферу сороковых и шестидесятых. Все определяет личный взгляд, личностное ощущение, и это рождает мгновенные картины:
Вот старый Бахмут. Вот речная излука.
Соборная площадь. Гудящий базар.
Скрипенье подвод. Родословная звука.
Пускай и убогий, но все-таки дар.
Или:
Еще я помню: с нашим домом рядом
У церкви выгружали кирпичи.
Она давно уже служила складом,
Тут больше не святили куличи…
Прошлое сжимается до размеров фотографии. Настоящее — до мимолетного взгляда и отголоска внезапной тишины.
А через прошлое плывет музыка. Это или “Аида” и “Травиата” из уличных громкоговорителей, или — и чаще все-
го — джаз с довоенных танцплощадок, но музыка почти всегда неотделима от музыкантов, чередой проходящих через всю книгу: рядом с Утесовым и Армстронгом на равных появляются немец-саксофонист Пфанкухе, одноногий пианист Ибрай Сулейменов, “кучерявый Пантелей”, играющей на гитаре в кинотеатре (“Клал синкопы в ритме вальса /И экрану отдавался / Каждой пьяною струной”), и еще многие, оставшиеся и не оставшиеся безымянными…
Здесь вновь вспоминаются библейские темы книги. “Симон же Петр, имея меч, извлек его и ударил первосвященнического раба и отсек ему правое ухо; имя рабу было Малх” (Иоанн; 18: 10) Все, больше ничего не будет. Иисус укорит Петра, и раб пойдет по своим делам. Тогда зачем читателям его имя, о котором, как известно, умолчали остальные евангелисты? Но зачем-то Иоанн его называет и тем самым делает живым. Так же оживают и мощенковские музыканты, неважно, играют ли они Баха в синагоге или джаз в подземке. Это стремление поэта назвать (оживить) людей, города, улицы из своего прошлого объясняется верой во всесилие написанного слова и в независимое, самостоятельное, вечное его существование после перенесения на бумагу. Иначе откуда горькое признание:
Когда б не печи адский гул,
Не над погостом птицы,
Уж ни за что б не зачеркнул
Те самые страницы…
и молитва:
Прости мне строчку, милосердный Боже,
Которую, одумавшись, я стер…
Эта вера может показаться детской (как пишет в предисловии к сборнику Александр Ревич), но когда зрелый человек находит в себе силы соединить ее с горечью опыта, рождаются стихи.