Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2002
Когда мы в Россию вернемся… о, Гамлет восточный, когда? —
Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем…
Г..Адамович
(эмигрировал во Францию в 1923 году, был в рядах Сопротивления, застал полеты в космос, начало и конец хрущевской оттепели, умер на чужбине в 1972 году в возрасте 80 лет).
Простая филологическая честность заставляет нас перед тем, как исследовать понятие реэмиграции, заняться собственно эмиграцией, вникнуть в смысл этого слова, такого важного для русской культуры ХХ века. Давайте согласимся, что это не просто смена места или страны обитания. Внутренний трагизм эмиграции связан с невозможностью вернуться — и немногие державы в мировой истории обеспечивали изгнанникам эту невозможность с той же яростью, что Советский Союз. До России ХХ века только, пожалуй, Данте был эмигрантом в русском значении слова, но это не связано с особенной хищностью Флоренции. Данте, как известно, носил в собственной душе ад — и хотел вернуться, и сам себе это воспретил. Параллельно русскому опыту судьбу Данте повторил неистовый Джойс в отношении столь же неистовой Ирландии.
Для русских эмигрантов третьей волны решение оставить родину было хоть и очень болезненным и необратимым, но все же добровольным актом. Для эмигрантов второй волны, оказавшихся на чужбине в результате чудовищных мероприятий Второй мировой, таким же осознанным выбором было невозвращение на родину. Но к эмигрантам первой волны категория свободного выбора может быть отнесена разве что в ироническом плане.
Не в том даже дело, что их штыками и шашками выбили из Крыма, выдавили через дальневосточную границу, лишили прав и имущества, само физическое существование поставили под угрозу. Все бы ничего, все можно было бы отдать за дым отечества. Да только отечество уже было не то, да и дым пах иначе.
Не тот это город и полночь не та…
Самое точное, что я читал в СССР о русской эмиграции, — “Последний человек из Атлантиды”. Как бы фантастический роман.
Оставившие родину не по доброй воле, собравшиеся кое-как в Париже, Константинополе, Харбине, Берлине, русские дворяне, офицеры, профессора, художники думали о возвращении. Десять, двадцать лет они избегали ассимиляции, сидели буквально на чемоданах, ждали, когда рассеется большевистское наваждение. И очень медленно начали осознавать, что оно не рассеется само собой, потому что так не бывает. И что нет никакого рыцаря, который явится неизвестно откуда, убьет дракона и освободит царевну. А если сказать точнее и печальнее, они и есть те рыцари, но постаревшие и не готовые к реваншу. Это прозрение в духе притч ХХ века — Кафки или Борхеса.
Мысль о возвращении стала наваждением, кошмаром. Если вы вспомните, евреи во главе с Моисеем блуждали по пустыне сорок лет — тех ветхозаветных лет, которых Мафусаил прожил более девятисот. Но в изгнании прошло и сорок, и пятьдесят лет, а просвета все не было.
Можно было “вернуться” в СССР — так поступили Андрей Белый, Марина Цветаева, Алексей Толстой — и обречь себя на гибель или позор. По сути дела, это было таким же безумием, как, например, выйти из ковчега, пока он еще не достиг земли.
Идея возвращения неизбежно начинала мерцать, изменять форму.
…Хожденье по мукам, что видел во сне —
С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.
Но я не забыл, что обещано мне
Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами.
Георгий Иванов
(эмигрировал в 1922 году, умер в доме для престарелых в Ницце в 1958, шестидесяти четырех лет, от жары — от духоты, от удушья, от того же примерно, от чего и Блок, и Сологуб — то же чувствовал Мандельштам непосредственно перед последним арестом).
В современной России Георгий Иванов — едва ли не самый влиятельный поэт. Над изголовьем моего старшего сына, там, где обычно красуются рок-певцы и футболисты, висит портрет Георгия Иванова. Мне и портрет его не нужен — закрою глаза и вижу. Год своей жизни я мог читать только его.
Он уехал отсюда с очаровательной молодой женой, Ириной Одоевцевой. Она еще носила бант на голове, как гимназистка. Она вернулась девяностолетней парализованной старухой, но — в Россию, в Санкт-Петербург, чтобы умереть на родине. Вместив большевистский век в скобки одной жизни, Ирина Одоевцева не сняла, а усилила трагическое напряжение ситуации. Татарское иго никто не пережил — но его и невозможно было пережить. А тут — кажется — довольно было протянуть руку. Как тут снова не вспомнить Моисея, увидевшего Землю Обетованную, но не вступившего в нее?!
Дракон околел от старости и взглядов, несовместимых с жизнью. Сказались и царапины, полученные в выигранных боях.
И тогда они вернулись — стихами, романами, музыкой, спектаклями, шахматным чемпионством, нобелевскими достижениями в науках. Они русские — это многое объясняет. Все так. И все же это было бы чересчур символично в сравнении с той материальной громадой страдания, которую иначе называют историей русской эмиграции. Должно быть что-то еще.
Память о России, завет вернуться передавали по наследству как величайшее достояние, вместе с томиком Пушкина и уроками русского языка. И внуки, правнуки эмигрантов первой волны в принципе могут вернуться в Россию.
Это и есть реэмиграция. Ничтожный в количественном отношении встречный человеческий поток. Встречный по отношению к Великой миграции на Запад: из России — в “цивилизованный мир”, из Средней Азии или Китая — в Россию. Если людей только считать, складывать и округлять до тысяч, то эта встречная цифра не повлияет на статистику. Но давайте посмотрим, поговорим…
Моя добрая подруга Лена устроила мне встречи с несколькими людьми, вернувшимися в Россию по-настоящему и всерьез. Ностальгия — это понятно, пусть и в третьем поколении. Но мне хотелось различить не только ностальгическую дымку, но и кое-что более весомое сквозь нее. Оценить материальность присутствия. Оттого и вопросы мои будут касаться самых разных жизненных
сфер — не удивляйтесь.
Мой первый собеседник — Ростислав Ордовский-Танаевский Бланко, владелец сети ресторанов “Ростик’с”, “Патио-Пицца”, “Санта-Фе”, “Ти Джи Ай Фрайдис”, “Американский бар и гриль” и т.п. Это вкусно. Кроме того, он — правнук последнего губернатора Тобольска. Потомственный русский дворянин, успешный венесуэльский бизнесмен, переехавший на постоянное жительство в Москву, лидер общества потомков русских эмигрантов, Ростислав Вадимович отвечает на наши вопросы.
— Скажите, Ростислав Вадимович, из чего для вас складывался образ России до первой встречи с ней?
— Я родился в Венесуэле. Образ России — это был идеал, навеянный воспоминаниями эмигрантов первой и второй волны. Сказки про Илью-Муромца, Жар-Птицу, березки, Пушкин. Вообще, сказочная страна. Меня воспитывали в традициях православной церкви. В возрасте восьми-девяти лет я посещал церковную школу. Воспитание было антикоммунистическим. Однажды я сказал: “Папа, давай соберем людей и поедем освобождать Россию”.
— Временная власть черных сил — тоже часть сказочного сюжета?
— Конечно.
— Допустим, вы — губернатор Тобольска теперь, в 2001-м году. Ваш первый указ, ваши первые действия?
— Тобольск сегодня стал одним из провинциальных городов России, которым очень трудно выжить. В первую очередь, я бы постарался реконструировать Подгорную часть города. Канализацию, например. В настоящем виде город обречен на медленную смерть.
— Допустим, молодой человек в Москве, имея десять тысяч долларов, хочет арендовать помещение, открыть кафе, прибыль вложить в следующее кафе — и так далее. Ваш прогноз, ваш совет этому человеку? Какая ниша сейчас не занята?
— Десять тысяч — это для вас принципиально?
— Нет, сумма условная.
— Тогда давайте начнем с двухсот тысяч. На эту сумму тоже не больно разгуляешься, но начать можно. У молодого человека два варианта. Первый — прийти ко мне. Начать работать под торговой маркой “Ростик’с”. Есть банковские структуры, готовые его профинансировать. Мы даем лицензию, поможем открыть ресторан под ключ. Любая информация, любая помощь в ведении дел. Конечно, не совсем безвозмездно…
— За сколько, если не секрет?
— За шесть процентов от товарооборота. Второй вариант — полная самостоятельность. Полная, стало быть, ответственность за принимаемые решения, риск. Что до ниши — кофейни, кондитерские. “Русское бистро” — ему надо дать новый импульс.
— Что общего между Россией и Латинской Америкой?
— Очень много общего. Я буду говорить о Венесуэле, потому что знаю ее хорошо. Первое — экономика. Страны-моноэкспортеры. Сырье: нефть, газ, железо, алюминий. Очень богатые страны, что и является их главной проблемой. Вроде бы можно не суетиться, при этом тот, кто вынужден суетиться, уходит вперед.
Второе — социальное положение. Население делится на очень богатых и очень бедных. Практически отсутствует средний класс. Концентрация капитала в немногих руках. Третье — огромная коррупция. Коррупция есть везде. Но она может быть нарушением правила, а может быть правилом. Четвертое — наличие параллельной экономики. Бизнес, который не проходит через налоговую систему. Пятое — доброжелательность населения.
— Такой вопрос — раз уж вы затронули тему коррупции — ваша на нее профессиональная реакция?
— Вы меня поставили в трудное положение. Сказать, что я не плачу, — вы мне не поверите. Сказать, что плачу (разводит руками)…
— Нехорошо.
— Нехорошо. Поэтому давайте углубимся в проблему. Допустим, американский управляющий приехал в Россию и встретился тут с генеральным управляющим огромного государственного завода. У американского управляющего не болит голова за кусок хлеба. У нашего болит голова. Американский управляющий думает только о бизнесе, русский думает о кармане. У него очень низкая зарплата, это объективно. Поэтому коррупция — это когда учитывают все интересы. Практика ублажения чиновников существует всюду и везде. США, Испания. Различие в размерах и массовости явления.
— Существует такой уровень зарплаты чиновников, при котором снизится коррупция?
— Если оплата труда будет лучше связана с реальными результатами работы человека, массовость коррупции резко сократится. Но есть и другие источники коррупции, например, самомнение.
— Мы с вами коснулись многострадального нашего среднего класса. Вам было бы выгодно его существование: это ведь ваши клиенты?..
— Да, конечно.
— А кому невыгоден средний класс?
— Не знаю… Очень недальновидным людям. Я все-таки думаю, что все произошло не целенаправленно. Это была неправильная экономическая политика. Дефолт ударил именно по среднему классу: беднякам нечего было терять, а богатые успели застраховаться. Средний класс — мотор общества, так же как дети — его будущее. Два мотора. Они должны быть в масле, хорошо перебраны, на ходу.
— Может быть, средний класс чересчур свободен, им трудно управлять?
— Может быть. Для чиновника в СССР нелегко управлять средним классом. У меня ощущение, что даже в эпоху СССР общественное мнение имело силу. Но эта сила очень вырастает, как только покрыты три базовые потребности: пища, одежда, кровля. Сразу возникают дополнительные потребности: философия, мораль. Я не хочу сказать, что нищий не может быть философом, я просто говорю о правиле. Средний класс — подъем народа на следующий уровень. Естественно, это может быть кому-то (властям) — ну, не то чтобы невыгодно — неудобно.
— Ваш любимый русский писатель, произведение?
— Пушкин, “Капитанская дочка”.
— Интересно: там Пушкин из ХIХ века, века свободы, утверждает ценности предыдущего — честь, достоинство. А что для вас важнее — свобода или честь?
— Вот вопрос. Для меня важнее честь. А для сегодняшнего россиянина… Тут важно, насколько недавно полученная свобода станет чем-то самим собой разумеющимся. И все-таки честь.
— Насколько реэмиграция может стать типичным явлением для потомков русских эмигрантов первой и второй волны? Или это феномен типа белых ворон?
— Желание вернуться есть у многих. Но Россия — не легкая страна. Люди привыкли к уровню… точнее даже, к принципам жизни, которые здесь только начинают уточняться. Надо иметь силу воли и… (тут Ростислав Вадимович говорит очень хорошее и точное слово, но потом берет его назад и никак не возвращает, поэтому я не могу его привести, а играть с вами в шарады не хочу) … храбрость. Да, скажем, храбрость.
— Последний вопрос перекликается с первым. Образ России, который сложился у вас в итоге личного знакомства.
— Россия прошла через катастрофу и трагедию и способна обрести огромный потенциал. Это с одной стороны. С другой стороны, за последние десять лет население тоже пострадало. Человек теряет все свои сбережения. Старик узнает, что жил ложью. Дети не находят душевного питания, необходимого для роста.
Но — протянув руку, можно получить состояние. Вот вам довольно известный об-
раз — дорога: слева — гора возможностей, справа — пропасть. Крах экономический и духовный.
— Остается надеяться на лучшее.
— Конечно.
(Спасибо тебе, Лена.)
Бунин в своей знаменитой речи 1924 года о миссии русской эмиграции, предвидя ее временные масштабы, ставит перед ней невероятно высокие задачи. Не просто сохранение и приумножение русской культуры (кажется, и это чересчур для измученных, усталых, бесприютных людей), а сохранение Бога в человеке (!). На такой духовной высоте, кажется, местопребывание физического тела играет не столь уж важную роль. Бунин даже немного бравировал отсутствием ностальгии, говоря, что остается русским писателем и в Париже, и в Орловской губернии. Внешне, чисто географически, судьба Бунина чем-то напоминает судьбу Тургенева, с одним серьезным отличием — Тургенев мог вернуться, когда ему было угодно.
Гордый Набоков, сноб, эстет, спортсмен, денди, умер в Швейцарии в 1977 году. Брежнев уже вовсю боролся за мир. Прояви Набоков добрую волю, посетил бы под занавес родное имение, а может быть, и возглавил бы, скажем, секцию прозы в Союзе писателей. Что же? Не хотел. Впрочем, он подозревал о такой возможности еще в 1942 году:
…И виденье. На родине. Мастер. Надменность.
Непреклонность. Но тронуть не смеют. Порой
перевод иль отрывок. Поклонники. Ценность
европейская. Дача в Алуште. Герой.
Гордый, немного скрытный, как бы застегнутый на все пуговицы, Набоков вряд ли выдаст “в открытую” свои подлинные чувства, скорее, зашифрует между строк для пытливых и посвященных. Так, Владимир Владимирович? Не так.
Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,
дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!
Как было сказано у не любимого Буниным и Набоковым Достоевского: “Да больше уж нельзя выдать, чем вы себя выдали”.
Когда по России начинает тосковать внук эмигранта, рожденный где-то в дебрях Латинской Америки, перед нами возникает новая проблема — что же такое Родина? Тот случай, когда прилагательные не уточняют, а размывают суть. Малая родина, историческая родина… Андрей Тарковский в “Ностальгии” прививает нам образ Италии как культурной родины европейца. Как афористично высказалась одна моя знакомая, “родина — это где лучше кормят”. Неужели ресторан?
Стоя у вагонного окна и глядя в пустую угрюмую бесконечность, где не ступала и никогда не ступит твоя нога, ты наблюдаешь родину? Судя по ощущению, да.
Родина — это куда тянет. Это многое объясняет.
Мой второй собеседник — князь Петр Дмитриевич Голицын, инженер, бизнесмен, представитель в Москве германской компании Manessman, отец шестерых детей, председатель попечительского совета Центра “Сельская церковь”.
— Расскажите немного о вашем образе жизни. Структура года, структура дня. Сколько времени проводите в России, сколько за границей?
— У меня тридцать пять—сорок пять командировок в год. Примерно двадцать пять—тридцать процентов из них приходится на дальнее зарубежье, девяносто пять процентов остатка — на Россию. Ближнее зарубежье — редко. Примерно три поездки в год — для себя, остальное — по работе. С семьей я стараюсь по меньшей мере раз в год совершить путешествие по Российской империи, раз в
год — на Запад. Думаю, мои дети лучше знают Россию, чем многие выросшие здесь. Тем самым, каждую неделю меня не бывает в Москве от двух до пяти дней. Мой дом и моя семья — в Москве. Сейчас мы строим загородный дом в Тверской области, в двухстах километрах от Москвы. Из настоящего кругляка. Что до режима дня — выхожу из дома после восьми утра, возвращаюсь к восьми вечера, если нет делового ужина, встречи.
— Ваш взгляд на православие. Считаете ли вы его единственно правильной верой? Ваше отношение к экуменизму.
— Мне повезло, что меня воспитали в православной вере. Единственно верная? Конечно, нет. Я стал лучшим православным, когда женился на католичке. В момент объяснения я спросил свою невесту, согласна ли она венчаться по православному обряду. “Да”. А согласна ли она воспитывать детей в православии? “Да”. Я почувствовал, что это мой день, и спросил, согласна ли она перейти в православную веру. И получил отказ.
Я не люблю слова “экуменизм”, потому что оно наполнилось разными привнесенными смыслами. Шесть воскресений мы семьей ходим в православный храм, седьмое — к католикам. Есть такое понятие — люди Книги. Оно объединяет иудеев, православных, католиков, мусульман. Выход — в большей терпимости. Это очень просто.
— Институт дворянства в эпоху его реального существования всегда обновлялся притоком свежей крови. Дворянством жаловали за разнообразные заслуги. Последние примерно девяносто лет этого притока свежей крови не было. Правомерно ли сегодняшних дворян считать дворянами, или лучше называть их потомками дворян?
— Это не случайный вопрос. Он выражает раздражение не-дворян какими-то высказываниями дворян.
— Да, например, был пресс-клуб по этой проблеме — и там одна девушка-дворянка (действительно с очень хорошим лицом) сказала, что она с удовольствием оглядывается в Дворянском собрании и видит, что селекция среди людей осмысленна. Слово “селекция”, естественно, вызвало раздражение зала…
— Естественно. Вот дурочка. Что ж, новых дворян нет, потому что нет царя. Лично мне нравится английская система жалования рыцарского титула пожизненно, но без права наследования. Но и этот механизм требует монарха. Демократическое общество может вводить что-то подобное, звание почетного гражданина, например.
— Это есть.
— Это надо расширять. “Бессмертные” во Франции. Многим людям свойственно стремиться наверх — надо, чтобы это честолюбие влекло человека по полезным для общества маршрутам. Все мы должны меньше думать, от кого произошли, и больше — какой мы вклад внесли в общество. Деды, бабки — надо меньше хвастаться их заслугами.
— Петр Дмитриевич, следующий вопрос немного трудный для быстрого решения, но он действительно беспокоит меня уже несколько лет. Мы сейчас склонны идеализировать прошлое, и усилия многих людей складываются, чтобы воссоздать ситуацию примерно начала ХХ века. И тут дело не в том, что нельзя дважды войти в один поток, а в том, что опасно туда входить. Ведь та ситуация была чревата революцией, гражданской войной, террором. Вместе с организмом мы оживляем его болезни. Вы чувствуете эту опасность?
— Да. Опасность существует. Но все-таки воссоздание той ситуации сейчас невозможно. Стиль жизни с усадьбами, слугами сейчас никому не по карману.
Восстановление деталей старой жизни на один вечер, на балу — развлечение, не более того. Это не может стать основой жизненной философии. На следующий день надо идти на работу. Болезнь существовала по крайней мере с 1825 года. К 1905 году бунтовали уже другие люди, произошло окаменение общества. Дворянство потеряло финансовые рычаги влияния.
По статистике 1913 года Россия по производству, например, куриных яиц превосходила Россию 2000 года. Поднимались предприятия, появилось — тогда! — понятие “новые русские”. Капитализм в России возрождался каждый раз, когда пускали иностранный капитал и не разворовывали его. У меня есть друг бельгиец, он говорит так: “Рост производительности каждого рабочего места в Бельгии обратно пропорционален спросу на билеты на охоту”. То есть надо либо охотиться, либо работать. Надо заниматься делом. Глупо кривляться, когда прекрасная страна стоит на коленях.
— Нет ли у вас такого странноватого ощущения, что где-то лет пятнадцать назад Белая армия выиграла гражданскую войну?
— Нет. Выиграл здравый смысл. Я вернулся в Россию в 1993 году, и всем тут не один десяток лет было очевидно, что система дохлая.
— Мне не было очевидно. Она казалась коматозной, но эта кома могла тянуться бесконечно долго. Мне даже Брежнев казался физически бессмертным, я думал, что медицина империи способна поддерживать вялую жизнь в отдельно взятом теле еще и еще. Распад с 1982 года по 1991 нас скорее забавлял, потому что мы не любили советскую власть. Я голосовал против СССР, но сейчас я раскаиваюсь в этом, потому что случившееся очень больно ударило по многим людям.
— Есть болезненные последствия коренных изменений в обществе, но надо идти на эти изменения, потому что все хотят быть свободными. Мой дед, князь, прокурор, резал лампы на заводе в Югославии. Каждый прожил свою жизнь. 12 июня мы празднуем День независимости России от СССР. Я за — обеими руками.
— В СССР была такая формула воспитания — делать жизнь с кого-то. С товарища Дзержинского, Павлика Морозова, Зои Космодемьянской. Понятно, что конкретные образцы могут быть избраны совсем иные. Есть ли подобные образцы в деле воспитания ваших детей?
— Дети воспитываются примером родителей и тонко различают “говорить” и “делать”. Возможности жизни чересчур велики, чтобы моделировать ее на примере кого-то. Я стараюсь дать рамку, а дальше мои дети свободны.
— Поясните, пожалуйста, насчет рамки.
— Рамка — это дисциплина. Для меня в это понятие входит многое: уважение к другим людям, работоспособность. Общаться с другими людьми так, как ты бы хотел, чтобы они общались с тобой. Настоящий человек не обижает других, не выпендривается, не ставит себя над другими.
Самые хорошие манеры — это самые простые.
— Много ли времени вы проводите со своими детьми?
— Никогда не хватит. Но, если верить статистике, много больше, чем большинство отцов. В США отец в среднем проводит с детьми семь минут утром. Я (когда нахожусь в Москве) — час пятнадцать минут утром и полтора часа вечером.
— Вот я, Петр Дмитриевич, смотрю в будущее с оптимизмом, но не вижу для него реальных оснований. А вы видите в настоящем какие-либо опоры для будущего?
— Да. Очень много. Я инженер, человек весьма прагматичный. Мой оптимизм опирается на рациональные наблюдения. Поднимается промышленность, не растет безработица. Россия платит свои долги. Начали сажать людей за взятки, за то, что они злоупотребляют служебным положением. Все эти РУБОПы действительно борются с преступностью. Этого не хватит, надо много больше. Вот мелочи: люди стали пить квас, есть русский шоколад. “Русский продукт” — сейчас это похвала, часть рекламы. Россия вылечивается от комплекса меньшинства. За дефолт 1998 года надо в каком-то отношении благодарить Бога. Он дал импульс отечественному производству. Деньги на руках у населения выросли за последний квартал на двадцать три процента. Начал опять нарастать средний класс.
Ряд мелких фактов складывается в досье. Улучшения наступают не для всех, по крайней мере, не для всех одновременно.
— Есть люди, которые психологически остались в прошлом. Предпочли прошлое настоящему.
— Это вина общества. Оно проявило враждебность к этим людям. Извините, за мной пришла машина.
— Спасибо вам.
(Спасибо тебе, Лена.)
Тут, кстати, исчерпались и мои вопросы, и я подумал: хорошо, что наш разговор остался без округлого хвоста пустых взаимных пожеланий и рассусоливаний. Это соответствовало стилю моего собеседника и (отчасти) моему. Знаете, я один раз видел объявление на троллейбусной остановке “Интилигентный человек снимет квартиру”. Это неправильно. Интеллигентный человек не должен делать ошибки в слове “интеллигентный”. Вот простой человек может делать сколько ему угодно ошибок в слове “простой”. И точно так же человек, ощущающий себя деловым, должен следить за часами.
Научно это можно назвать адекватностью темы и пафоса.
Что же до нашей темы и нашего пафоса… С одной стороны, я был доволен, как профессор Челленджер, своими глазами увидевший птеродактиля. Явление реэмиграции есть. Странствие считается условно законченным, когда хотя бы один корабль из каравана достиг суши. Ростислав Вадимович и Петр Дмитриевич как бы созданы Господом для того, чтобы рассеивать сомнения маловерных. Они живут здесь, среди нас с вами, и живут чрезвычайно насыщенной, полноценной и общественно значимой жизнью. При этом я вовсе не утверждаю, что говорил с клиническими альтруистами, энергетическими донорами, добровольными мучениками. Как сказал бы Ростислав Вадимович, вы бы мне и не поверили. Нет, тут скорее некий разумный бартер: эти люди много отдают обществу и много получают, и эти два потока увязаны в некий вполне сносный агрегат явно не русской сборки. Действующий по некоторой открытой и немного скучноватой для пытливого русского ума схеме. Капитализм с человеческим лицом.
Это хорошо. Я не против капитализма. Мои сомнения… да стоит ли вообще о них говорить? А с другой стороны — какие у меня могут быть секреты от читателя? В общем, Ростислав Вадимович и Петр Дмитриевич производят впечатление очень успешных людей. Такие, конечно, могут вернуться в Россию. А могут (при желании) отправиться в Бангладеш — и там не пропадут. И поймите меня правильно — я имею в виду не защитный купол денег (как раз он запросто может в России и истрепаться и не сработать в пиковый момент), а некие внутренние свойства. Пока что картина получается такая: да, ты можешь вернуться в Россию в третьем поколении, но только если твои внуки пройдут тест на твердость и получат девять баллов из десяти.
А если не получат? А если они мечтательны и созерцательны, а если они живут в каком-нибудь Париже или Буэнос-Айресе в среднем достатке, не владеют фирмами, не работают в них на ключевых постах? И тогда, не в силах совладать с этими своими мыслями, я в третий раз призвал своего доброго ангела Лену и попросил свести меня еще с одним собеседником, но чтобы он не был успешным мужчиной моих лет, а был, скажем, московским студентом. И вновь Лена сумела мне помочь.
Лиза Родзянко (те, кому что-то говорит эта фамилия, не ошиблись, но мне сейчас не так интересны исторические предки, как исторические современники) приехала в Москву из Нью-Йорка и живет здесь третий год. Два года работала в американской юридической фирме, сейчас учится в МГИМО, получает второе высшее образование. Специальность — европейское право. И первый же вопрос получается невольно острый.
— Скажите, Лиза, как вам МГИМО? Дело в том, что этот институт в СССР имел очень контрастную репутацию. Для половины заинтересованного населения это был престижнейший вуз, а для половины — партийно-номенклатурный гадюшник. Словом, не остался ли душок?
— Нет, я очень довольна. Нам предоставляют возможность учиться по американской системе. Очень хорошие специалисты. Все новое. Я довольна.
— А не кажется ли вам, что у нас хорошо преподают право, потому что это для нас чисто теоретическая дисциплина, не замутненная реальным опытом? Страна-то не правовая.
— У нас преподают европейское право, чтобы молодые русские юристы могли соотнестись с системой, которая действует.
— А как вы мыслите себе свое будущее? Останетесь тут или уедете?
— Все спрашивают меня об этом. Я не знаю! Найти хорошую работу здесь мне будет даже легче, чем в США. Но где бы я ни оказалась, Россия будет играть важную роль в моей жизни…
(Нет! Это интервью невозможно записать — по крайней мере, в стандартном формате диалога. И дело не в том, что оно длилось пять часов — Лиза рассказывала мне про США, а я ей — про СССР; эти две примечательные страны не больно-то по нашей теме, но иногда, чтобы точно понять вопрос и точно ответить, надо высветить двадцать—тридцать лет истории. Дело, скорее, в том, что, когда Лиза говорит “не знаю”, она действительно не знает, и ты понимаешь, что другой ответ звучал бы тут фальшиво, а когда она говорит, что Россия будет играть важную роль в ее жизни, это не пустая дипломатическая формула, а простая констатация факта. Прозвучит дико банально, но надо видеть ее глаза — и это случайно совпавшая с литературным штампом опять-таки простая констатация факта. Ничего удивительного, думаете вы, что для тебя важнее видеть глаза симпатичной девушки, чем сверстников-мужчин. Опять немножко мимо. Вот, пожалуй, самое точное, что я могу вам сказать на данный момент: я позитивный, конструктивный и благонамеренный человек. Моя эмоциональная жизнь не то чтобы иссохла, а протекает по закопанным трубам, как река Неглинка, не мешая остальной жизни. А было время, когда мы могли прочитать главу из “Архипелага ГУЛАГа” — и задохнуться, бродить, спорить, мучиться этим, забросить другое. Сейчас мы приосанились. Мои друзья — позитивные, конструктивные и благонамеренные люди. Но любопытно, что молодежь, которую я, поверьте, знаю достаточно и избыточно, тоже не похожа на нас тогдашних. Я не хочу сказать, что они придурки, куски мяса, тунеядцы, наркоманы и товарищи Бивиса с Батт-Хедом. Их еще как мотает и коротит — и вовсе не только от гормональных бурь, подростковых комплексов и прочей медицины. Например, многих из них тревожит будущее — как личное, так и нашей страны. Но едва ли не впервые за последние двадцать лет я встретил человека, всерьез думающего о том же, о чем мы — я и мои друзья — думали в восьмидесятые годы. И это оказалась русская девушка Лиза, приехавшая к нам из США.)
— …я рада, что у меня есть возможность здесь жить, есть возможность почувствовать, что происходит в этой стране, где жили мои предки. Для нас очень важно понять, что они потеряли.
— У вас были сны о России?
— Нет, я вообще плохо помню свои сны. Были чувства. Были фотографии царской семьи. Это нечто абсолютно святое. В отношениях между членами царской семьи я представляла себе Россию, какой она должна быть. И, конечно, православная церковь. Русская эмиграция сохранила свою веру. Каждую субботу мы изучали русский язык, историю, географию, закон Божий. Эта школа была создана нашими родителями. Мои самые лучшие друзья — из этого кружка.
— Ваши любимые фильмы и книги?
— “Восток–Запад”. Мне нравятся исторические фильмы. Я очень много читала с четырнадцати до семнадцати лет. Солженицын: “Архипелаг ГУЛАГ”, “В круге первом”, “Один день из жизни Ивана Денисовича”, “Раковый корпус”… Это было подтверждением того, чему меня учили всю жизнь: эта система ничтожна…
(Странное дело! Для меня Солженицын, наоборот, был отрицанием и разрушением того, чему меня учили, но я отлично понимаю Лизу и, насколько я могу судить, мы чувствуем примерно одно и то же.)
— …В Америке русское общество придерживается одного мнения по вопросам истории, идеологии. Здесь все зыбко, неопределенно. Противоречивое прошлое. Современная Россия совмещает противоположные идеи. Мой брат пошел в церковь, кажется, в Ярославле. Подал старушке — она поблагодарила, а потом начала хвалить Сталина, как при нем было хорошо. Жить в России — это значит видеть живую историю.
— Может быть, вы не встречались в США с теми русскими, которые думают иначе.
— Может быть. Америка не пережила больших переворотов. Там важны поп-культура и спорт. В России рана еще открыта. В США люди не волнуются об идеологии своей страны. Я люблю Америку, но не согласна с многим из того, что она делает.
— Мне было стыдно, когда СССР вводил войска в Афганистан, хотя это не я их вводил.
— Мне было стыдно, когда самолеты НАТО бомбили Югославию. И дико было видеть, как оболванили при этом американцев. Они привыкли верить.
— Мы привыкли не верить. Правда, что они как дети?
— Им приятно верить. Не приходится применять никакого насилия, чтобы верили.
— А эпоха маккартизма?
— Это один урок по истории. Учитель рассказывает об этом времени, говорит, что это нехорошо, потом объявляет тему следующего урока.
— Лиза, такой патриотический вопрос: какие вы видите реальные достоинства жизни в России по сравнению с жизнью на Западе?
— Здесь есть культурная и историческая аура. В Америке мало того что все новое, так еще есть страсть к постоянному обновлению. Здесь людей тянет к вере. Может быть, тут есть элемент неофитства, но хочется верить, что что-то подлинное останется. Что еще? Мне приятно, что здесь люди стремятся красиво одеваться. В США предпочитают одеваться удобно. (Вот ведь!)
Мне не нравится американская общественная мораль. Все поставлено с ног на голову. Внебрачные связи, гомосексуализм, аборты — это все не просто допустимо, а приветствуется, выдается за норму. Обратная сторона политкорректности. Жизнь очень обеспеченная, сытая, все боятся ее потерять. Боятся перенаселения. У моих родителей шесть детей — нам делают замечания: что это, мол, вы так размножились, когда ресурсы планеты ограничены? Вы не думаете о других. Сексуальное воспитание в школе — это дикость. Мне кажется, в Нью-Йорке вообще разрушена семья.
Здесь интереснее, но интерес этот не вполне позитивен, он вызван нестабильностью. А в Америке все слишком стабильно. В одной американской газете вышла карикатура: толстяк стоит на гамбургере, а вместо начинки у него — мобильник, автомобиль, телевизор. И подпись, которую буквально можно перевести так: “Мы достигли утопии — и это воняет”. Рай на земле… В Америке очень много толстой молодежи. Да, телевизор, компьютер, но, мне кажется, дело еще в каких-то химических добавках. Вы знаете, что в США с 1995 года продают генетически модифицированную еду? То есть у гороха изменяют один ген, после чего вредители его не будут есть. А человек будет, потому что не знает, что ему подсунули. Моя фирма занималась юридической стороной этой проблемы, иначе бы и я ни о чем не узнала. Это серьезная атака на природу человека.
— Лиза, что бы вы сказали русской девушке, стремящейся на Запад?
— Каждый человек должен сам решать свою жизнь. Пережить жизненные уроки. Если просто ехать — без образования, без навыков, без языка, — будет хуже, чем здесь. Эта девушка попадет под власть людей, которые будут ее использовать. Эмигранту всегда тяжело. Мои прабабушка и дед пожертвовали очень многим, уехав из России. То, что их внуки могут жить более или менее обеспеченно, — это случайность. Трудно жить среди чужих.
Тут Лиза начинает говорить о том, что лучше жить на родине, чтобы как-то влиять на жизнь своей страны, — и я с сожалением замечаю, что эта категория в моем мозгу разрушена до основания. То есть слова я слышал, а может быть, даже повторял на соответствующих экзаменах, но никогда не принимал всерьез. Картавый вождь навсегда отвратил меня от прекрасных порывов души к изменению жизни отечества. Я понимаю, как можно принести радость своим согражданам (Чехов), как можно погибнуть за родину, как можно согреть жизнь двум десяткам близких людей — и надеяться общими усилиями протопить большую территорию. Но облагодетельствовать страну? Я не припомню частного лица, которое всерьез изменило к лучшему жизнь даже Голландии или Гвинеи Бисау. Череда тиранов и отшельников. Я делюсь своими сомнениями с Лизой — она меня понимает.
Наш разговор все менее походит на интервью. Не поймешь уже, кто спрашивает, кто отвечает — да, наверное, никто не спрашивает и никто особенно не отвечает. Вернее было бы сказать, что мы соглашаемся друг с дружкой — но и это не совсем точно. Мы вроде как читаем одну книгу по очереди. Прокручивая мысленно наш разговор назад, я прекрасно помню текст, но иногда затрудняюсь определить, кто именно что именно сказал. Это забавно и немного странно.
Мы различны с Лизой по всем мыслимым параметрам — по возрасту, происхождению, воспитанию, образованию, жизненной среде. Общее летуче — язык, культурная память. Мы, может быть, и не увидимся никогда больше (ну, если быть точным, увидимся еще раз, когда она пролистает эти заметки). И то понимание, которое (по крайней мере) я нахожу в ней, кажется мне необычайно важным — не для нас, а вообще. Чего-то, может быть, залог…
Лишь дотла наш корень истребя,
Грозные отцы твои и деды
Сами отказались от себя,
И тогда поднялся ты, последыш!
…
Не поняв друг в друге ни аза,
Холодно разъединим глаза,
И опять — года, года, года,
До трубы Последнего суда!
Арсений Несмелов
(белый офицер, отступал с Колчаком к Владивостоку, перешел китайскую границу в 1924 году. Лучший поэт русского Китая. В августе 1945 года схвачен красноармейцами, доставлен на родину в товарном вагоне. Скончался от мучений в дальневосточной тюрьме осенью того же года, в возрасте 56 лет.)
В этой оптике Лиза представляет лирического героя, а я играю роль советского потомка, прошедшего биологические стадии пионера и комсомольца. Что ж, мой дед брал Зимний, потом погиб в лагерях. Но слава Богу, что поэт ошибся в своем последнем угрюмом прозрении.
Мы говорим — о сталинских лагерях и тех несчастных людях с девственным сознанием, которые умудрились их не заметить; о том, что в шестьдесят лет трудно перейти с человечины на нектар и амброзию; о монархии: об Александрах и Николаях, а также о Давиде и Сауле. Оказывается, и Лиза думала о Сауле — отчего первый в мире помазанный самим Господом царь оказывается неудачен и нелеп. Она говорит об эволюции форм правления как об этапах удаления Бога от человека. Я в ответ приоткрываю перед ней череп советского продавца. Внутреннее устройство просто и удивительно одновременно.
В чем все-таки отличие Лизы от типового советского интеллигента? Я вам отвечу на этот замечательный вопрос. Когда надо смеяться, она смеется, а когда надо бы по идее плакать, а мы привыкли смеяться, она чуть не плачет. Да и я, глядя на нее, смеюсь без энтузиазма.
Мы идем по самой russkoy улице Москвы — Arbat’u.
Мы шаг за шагом прослеживаем, как дворянское сознание, формируясь и совершенствуясь, приходит к пониманию случайности рождения дворянином, к чувству вины, к разрушению поддерживающего его уклада — сперва идейно, а потом и материально — и далее существует лишь в культуре, в генетике, в эфире. Мы видим, что, в общем, некуда было свернуть. Мы видим, как идеология любезного нашему сердцу среднего класса, в частности вполне благопристойная забота о ребенке, разрушает большую семью вернее любой идеологии разврата. Мы соглашаемся, что лучше иметь твердую личную мораль при размытой общественной, чем твердую общественную.
Мы идем мимо Стены мира, составленной из пары тысяч отдельных кафельных плиток, на которых отдельные школьники нарисовали каждый свое — кто во что горазд. Я знаю, что там есть одна плитка с нарисованным довольно абстрактным зверем и подписью “хорек вонючий”. Какое отношение имеет вонючий хорек к идее мира — кто знает?.. Может быть, они связаны через терпимость и политкорректность?
Люди вокруг нас убивают время всеми возможными способами. Тянут пиво, просто сидят на корточках, впаривают друг другу бесполезные и умеренно прикольные вещи. Мы с Лизой говорим о том, что было и прошло, а также о том, чего быть не может и почему, — то есть вполне вписываемся в философию Арбата. В конце концов мы оказываемся в “Макдональдсе”, как и положено позитивным и конструктивным москвичам.
Я смотрю на Лизу, как она греет руки о картонный стакан с горячим шоколадом. Мне хочется, чтобы у нее все было хорошо. Мне хочется (только не смейтесь), чтобы у России все было хорошо. И потому, что мне здесь жить, и даже просто так. Просто так хочется. Два желания, возникших в моем мозгу раздельно, но одновременно, постепенно сплетаются в одно — так, бывает, позвонишь двум людям, услышишь в обоих случаях короткие гудки, и подумаешь, что они говорят друг с другом.
Эта девушка, очень открытая и искренняя, лишена привычных нам защитных механизмов. Например, едкой иронии или умения мгновенно абстрагироваться от чужой беды. Я не такой дурак, чтобы завести сейчас речь о ее трогательной беззащитности. Нет, конечно, она защищена — причем на более глубоком и честном уровне. И все же…
Где будет жить Лиза? Может быть, в двадцать первом веке сам этот вопрос утратит свою остроту, как теперь глупо было бы допытываться у приятеля — так на метро ты ездишь или на автобусе? Вчера на автобусе, сегодня на метро. Два года в Лондоне, потом три года в Москве. И все же…
Мне почему-то хотелось бы, чтобы она жила здесь, среди нас. Для меня это было бы свидетельством, что такое возможно — жить в Москве, не огрубев душой, просто доверять людям. Написал, смотрю — слова и слова. А вот когда Лиза их говорит, они значат то, что должны значить.
(Вот уж спасибо тебе, Лена.)
А вот как написала Раиса Блох, а пел (слегка искажая текст) Александр Вертинский:
Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
Летний Сад, Фонтанка и Нева.
Вы, слова залетные, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
Надо жить — не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять…
А вот это он почему-то не пел:
Не идти ведь по снегу к реке,
Пряча щеки в пензенском платке,
Рукавица в маминой руке.
И снова его голос:
Это было, было и прошло.
Что прошло, то вьюгой замело.
Оттого так пусто и светло.