Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2002
Что “публицистика кончилась” и в соответствующих отделах толстых журналов работают редакторы-камикадзе, жертвуя собой на безнадежно оголенном и заранее сданном участке фронта, — я слышу уже лет как бы не десять. Сложилась некая инерция восприятия, подпитываемая неуходяще горестным воспоминанием о стремительном падении заоблачных перестроечных тиражей. Было же время, когда миллионный “Новый мир” со статьей Николая Шмелева (что-то о перспективах и кооперативах) никак не мог дойти до подписчиков, — по дороге номера журнала попросту раскрадывали. Именно из-за долгожданной и заранее нашумевшей статьи смелого публициста. На нынешний взгляд, все это наивно и странно: было бы из-за чего воровать… Здесь можно удариться в обличительный пафос, с “энергией раздражения” пригвоздить слепые перестроечные надежды и тогдашнюю публицистику, которая сама была захвачена несбыточными иллюзиями и внушала их некритически настроенному читателю. Но у меня нет этого пафоса и такой энергии, потому, вероятно, что нет идеального образца того, как оно все должно быть на самом деле.
Энергия раздражения, разочарования и обличения, безусловно, витающая в нынешнем интеллектуальном пространстве, создана комплексом представлений о времени или истории, лучшее описание которого, хотя сказано совершенно о другом, — в строках поэта: “Покажет образ совершенства/ И вдруг отнимет навсегда/ И, дав предчувствие блаженства,/Не даст мне счастья никогда”.
Перестроечная публицистика была обречена на успех, потому что выговаривала то, что все и так знали. Знали, но вынужденно и долго умалчивали. Проговаривание и слушание было радостным и освободительным. Это во-первых. Во-вторых, проговаривание могло открывать и нередко открывало новые мыслительные горизонты, потому что имевшееся у читателя знание, болезненно переживаемое, но часто неотчетливое, входило в широкий исторический контекст, истолковывалось с помощью “возвращенных” блестящих мыслителей прежних эпох, которые вдруг вмешались в наши актуальные споры.
Перестройка и гласность драматически завершились, ресурс был исчерпан, зародилась свобода слова, дальше приходилось думать своей головой. Тогда, собственно, публицистика и “кончилась”. То есть кончилась в том виде, в каком несколько лет бурно и активно существовала.
Готовясь к этому обзору, я, естественно, занялась фронтальным перечитыванием годового публицистического корпуса толстых журналов (минус “патриотические”) и осталась в убеждении, что в первый год нового века публицистика была очень даже на высоте. Сплошное чтение еще добавило ей привлекательности, отчетливо выявив внутренние интриги, сюжеты и переклички, не столь заметные в помесячном чтении. Впечатление самое позитивное: публицистика яркая, острая, задевающая за живое, будоражащая мысль, побуждающая отвечать. В общем, все как положено. Если, разумеется, не быть максималистом-перфекционистом и не лелеять в душе “образ совершенства”, который всегда обесценивает то, что есть.
Образ совершенства применительно к толстым журналам недовольными критиками никогда не обозначался достаточно внятно. В целом можно предположить, что от каждого номера каждого журнала ждут поэтического и прозаического шедевра плюс такую публицистическую статью, которая мгновенно всколыхнула бы все общество, побудила граждан к ответственному пересмотру не только своего идейного багажа, но даже поведения и память о которой сохранялась бы в будущем как значимая зарубка духовной истории всей эпохи. Понятно, что так не бывает. Или бывает задним числом. Сегодня, через сто лет, нам кажется, что, допустим, “Новый путь” и “Вопросы жизни” были близки к этому образу совершенства или даже соответствовали ему, но ведь современникам так вовсе не казалось, и странно было бы сравнивать тиражи этих совершенных журналов с тиражами куда менее совершенной “Русской мысли” или, тем более, средненькой-на-все-вкусы “Нивы”.
Из времен перестройки и гласности всплывает характерный символ этих максималистских требований: “Если дорога не ведет к Храму, то зачем она нужна?” Помните? Зацитировано до смерти, теперь кажется, что ни одна публицистическая статья не обходилась без “дороги к Храму” — кто и не хотел, запомнил. Почему-то никто не отвечал в том же обобщенном духе, что дорога, мол, ведет в другие города и страны, в школу, на рынок, в театр или к родному дому. Сказывался рудимент советского сознания: дорога должна быть только одна — в Храм (светлое будущее), этой дорогой народ и так движется, борясь и побеждая, а все прочие дороги, включая реальные, в сравнении с нею малозначимы и большого приложения сил не заслуживают.
В нынешние времена большинство публицистов отказались от претензии вести читателя к Храму (что бы под ним ни подразумевалось) и, на мой взгляд, поступили разумно и целесообразно.
Учительные и ниспровергательные проповеди почти что вовсе исчезли из журналов демократического ряда (исключение есть, о нем отдельно), сменившись настоящими публицистическими текстами, очерковыми и аналитическими.
При этом старый добрый раздел “Публицистика” (или “Очерк и публицистика”) заметно потеснился. Пожалуй, только “Октябрь” настаивает на традиционной рубрикации. В “Дружбе народов” “Публицистику” дублирует рубрика “Нация и мир”, причем мне так и не удалось уловить принцип, по которому та или иная статья попадает в чистую “Публицистику” или в специфически развернутую (по замыслу) “Нацию и мир”. Публицистические выступления, посвященные проблематике бывших советских республик, печатаются в “Дружбе народов” в периодически появляющейся рубрике “Разделились, но не расстались”. “Звезда”, сохраняя традиционный публицистический раздел, дополняет его “Философским комментарием” и “Эссеистикой”. В “Знамени” “Публицистика” как рубрика появляется не так часто, скорее в виде исключения, а публицистические тексты изобретательно рассредоточены по многочисленным новым разделам: “Non fiction”, “Конференц-зал”, “Nomenclatura”, “Между жанрами”, “Forum”, “Книга как повод”, “Образ жизни”. В “Новом мире” публицистики сравнительно немного, меньше, чем в родственных журналах, декабрьский номер вовсе без нее обошелся, и раздела с таким названием нет как нет. В его функции выступают “Письма издалека”, “Философия. История. Политика”, иногда, изредка — “Мир науки” и “Полемика”.
2001 год несомненно “просиял” очерками. Не иронизирую, а говорю совершенно серьезно: у нас, оказывается, расцвет очеркового жанра. Этнографические, нравоописательные, путевые, физиологические очерки представлены во всех журналах очень качественными произведениями. “Октябрь” в нескольких номерах (№ № 1—3) печатал “Письма с Чукотки” Валерия Писигина. Увлекательно, познавательно, без надрыва и претензий, со многими житейскими подробностями “северного измерения”. Несколько мешает разве что надуманный повод, по которому очеркист оказался на Чукотке и о котором все время напоминает, — “поймать” на самом крайнем Востоке рождение первого младенца миллениума в первый день Нового года. “Северным” запискам “Октября” отвечает “северный” очерк “Дружбы народов” — “Месяц мертвого солнца” Маши Кузьминой (№ 6), рассказывающий о путешествии на Ямал и особенно интересный масштабной и подробной беседой журналистки с ненецкой писательницей Анной Павловной Неркаги, директором (хочется сказать — настоятельницей) семейного интерната и “Школы духа”. Очень откровенный и безжалостный разговор о тяжких проблемах и неясных перспективах малых народов Севера: “Когда она говорила о своей кочевой жизни, не уточняла, что имеет в виду именно годы, проведенные в тундре. Она говорила: “Когда я жила, у меня был олень”. Она не говорила: “Когда я жила в чуме” или “Когда я кочевала”. А просто: “Когда я жила”.
Очерки Бориса Екимова читатель не пропускает. Написанный с присущей писателю трезвостью и жесткостью взгляда очерк “Новое начало, или На колу мочало” печатает “Новый мир” (№ 7). Очень удалась “Знамени” (№ 9) впечатляющая связка: очерк Виктора Кузнецова “Российские фермеры. Сизифов труд?” и эссе Николая Работнова “Чувство хозяина. О крестьянских стихах Роберта Фроста”.
Классические образцы физиологического очерка “выдал” в “Дружбе народов” Алексей Автократов. “Лужа” (№ 1) представляет собой “рентгенограмму” вещевого рынка в Лужниках, “Вьючные люди” (№ 5) открывают секреты — и смешные, и страшные — “челноков” в Китае. Очень точное попадание в узел закономерного общественного любопытства.
“Дружба народов” вообще уделила в прошлом году большое внимание очеркистике и добилась несомненного успеха. Тут и речи нет об оголенном участке фронта. Людмила Синицына в очерке под загадочным и уверенно “цепляющим” глаз названием “Униколлосавр” (№ 3) рассказывает об истории и сегодняшней жизни “тишайшего Весьегонска”, ей отвечает Бронислав Холопов “Ростов Великий в калейдоскопе времен” (№ 7), в этом же номере Элия Бар-Озар (Илья Вартанов) в очерке “Ассириада” (жанр этого произведения обозначен, увы, ужасно и безвкусно: “В форме рондо”) повествует о страдном пути ассирийцев советского Закавказья (абсолютно неизвестный читателю пласт истории), документальная повесть Ирины Колонтаевской “Кавказский пленник” (№ 4) посвящена судьбе мальчика-солдата, попавшего в чеченский плен и вырученного матерью, очерковый цикл Валентины Мищенко “В поисках своего града” с юмором, то добрым, то горьким, повествует о “взыскующих святости”. Название очерка Николая Анастасьева “Письма из Оксфорда, штат Миссисипи” (№ 4) говорит само за себя, причем письма дают весьма репрезентативный срез американской жизни, провинциальной и не только.
К современным опытам художественного повествования в духе традиционного реализма я отношусь, как бы сказать, “теплохладно” и рискую думать, что благодатное поле для приложения “реалистических сил” — именно очерк в разных изводах жанра.
Целому ряду проблем, несомненно вошедших в центр внимания широкой публики, “толстяки” уделили, на мой взгляд, недостаточно журнального пространства. Нельзя сказать, что эти проблемы совсем не были затронуты, но хотелось бы продолжения и расширения разговора, аргументированной полемики.
Спасибо “Новому миру”, он познакомил читателей с предложениями Орфографической комиссии РАН. На страницах журнала выступил ее председатель В.В. Лопатин (“Русская орфография: задачи корректировки” — № 5). Это давным-давно пора было сделать. Ведь СМИ уже вовсю кричали о корректировке орфографии невероятные глупости, используя дикое словосочетание “реформа русского языка”. Выскакивал, разумеется, и бессмертный “заец”. Вслед за Лопатиным о реформе размышляет, приходя скорее к отрицательным, чем к положительным выводам, Максим Кронгауз (“Жить по “правилам”, или Право на старописание” — № 8): “По-видимому, если говорить о серьезных изменениях, нельзя обойтись без серьезного общественного обсуждения, на котором естественному для образованной общественности консерватизму должны противостоять лингвистические доводы, сформулированные абсолютно понятным для неспециалиста языком. Причем существенно даже не то, будет ли реакция общественности негативной (она должна быть таковой), а то, насколько негативной она будет. И, следовательно, допустимо ли ею пренебречь”. На этом журнал почему-то прекратил обсуждение — и напрасно.
В январских номерах два журнала обратились к проблеме убыли населения (депопуляции) в современной России: социолог Альберт Баранов выступил в “Звезде” со статьей “Депопуляция — социальный вызов государству”, в “Дружбе народов” было опубликовано интервью с Анатолием Антоновым, заведующим кафедрой социологии и демографии семьи социологического факультета МГУ. Оба материала наводят на размышления о том, что то самое большинство, которое артикулирует ностальгический идеал державности, на самом деле вовсе к нему не стремится, явочным порядком пытаясь принудить государство к “человекосберегающим технологиям”. Обсуждение этого вопроса тоже нельзя считать законченным. Оба социолога предлагают и рецепты выхода из депопуляционного кризиса, и трудно сказать, какой из рецептов более неприятный: оба хуже. Альберт Баранов считает необходимым и своевременным поприжать пенсионеров, которые у нас якобы слишком роскошествуют, и переадресовать высвободившиеся средства молодым семьям для поощрения рождаемости. Анатолий Антонов “договаривает” то, что наметил в книге “Судьба семьи в России ХХI века”(М., 2000, написана в соавторстве с С.А.Сорокиным), тут и налоговый нажим на малодетных, и возвращение женщин к “домашнему очагу”, и затруднение процедуры развода, и, главное — ограничение прав человека в пользу некоего “права семьи”. При этом Анатолий Антонов предупреждает, что сокращение числа граждан-налогоплательщиков отнюдь не заставит государство беречь каждого человека и проводить менее костоломную политику, а скорее подтолкнет его к установлению нового крепостного права. Профессор Антонов — горячий до излишеств апологет крепкой многодетной семьи. Поэтому трудно сказать, что он в действительности имеет в виду, предлагая публике циничную альтернативу: либо вы наращиваете “производство пушечного мяса” для государства, либо оно вас закрепостит. По-моему, от такой перспективы граждане захотят не третьего-четвертого ребеночка любимой родине родить, а с тем единственным, который есть, бежать куда глаза глядят. Суровая правда ведь заключается в том, что спасать от любимой родины единственного ребенка все же легче, чем нескольких.
Но уж совсем поразительно, что “литературно-художественные и общественно-политические” журналы обходят вниманием острейшую общественную и вместе с тем художественную проблему — ситуацию с массовой культурой вообще и безумно выросшую роль телевидения, этого станового хребта массовой культуры, в особенности. Проблема была отчасти, “краем”, затронута в “Конференц-зале” “Знамени” (№ 10 — “Двойное гражданство. Телевидение и литература”), но исследование нашлось только одно — блестящая и резкая статья социолога-аналитика Бориса Дубина “В стране зрителей” (“Дружба народов”, № 8). Обобщив огромный фактический материал, автор утверждает, что культурное сообщество не выполняет своих функций, утрачивает авторитет и без противодействия уступает свое законное место и влияние телевизионным технологиям, рассчитанным на массовую аудиторию, все более рутинную в социальном и культурном плане. Больше и хуже того: привычки образованных кругов перестраиваются по моделям усреднения и массовизации. Телевизор — “своего рода синоним самого дома и семьи, поэтому при входе домой его либо сразу же включают (как свет), либо находят уже работающим, а иначе дом кажется неживым, как будто в нем никого нет. Транслируемые сведения не только повторяются потому, что они важные, но они становятся важными потому, что повторяются. При этом подразумевается, что для зрителя мир — общество — общая жизнь организованы не им самим, а извне и одинаково для всех”. А полноценная телевизионная критика, аналогичная литературной, художественной или музыкальной фактически отсутствует. Добровольно усреднившегося зрителя происходящее на экране все больше ориентирует на “прежнее” — ностальгические мечты об Империи, “старые песни о главном”, “старое кино” и прочую массовую культуру по-советски. Однако зависимость от ТВ, неспособность выключить приемник соединяются у массового зрителя с недовольством телевидением. Отсюда следует самый суровый вывод социолога: “Подобный взрывчатый симбиоз разнонаправленных чувств — общий модус массового существования в сегодняшней России. Таким же образом россияне относятся к миру вообще, к своей стране и государству, к окружающим людям, наконец — к самим себе. Они смотрят на все происходящее со смесью рассеянного любопытства и настороженной отчужденности, узнавания и недоверия, словно оно происходит не с ними, не здесь, не сейчас. Современный зритель — человек, пассивно адаптирующийся к происходящему, отстраненный от реального участия в общественной жизни, живущий домом, главным членом которого стал телевизор”.
Самыми обсуждаемыми были в толстых журналах три проблемы — религия в современной России, противоречивые итоги десятилетия, преодолевавшего тоталитаризм, и мировоззренческие ориентиры постсоветского общества.
Владимир Кантор решил сразиться с “антизападниками” на их территории их же оружием — то есть жонглируя христианскими представлениями и терминами. В статье “Антихрист, или Вражда к Западу и становление тоталитаризма” (“Ок-
тябрь”, № 1) он утверждает: “Вырастая на почвенном восстании, антихрист должен быть по сути своей националистом, стремящимся к мировому господству не только силой оружия, но и силой обольщения. <…> Антихрист, выступая против наднациональной религии христианства, естественно оказывается националистом и империалистом”. Из статьи следует и обратное — всякий националист-империалист, по злой ли воле или обманутый обольщением, оказывается слугой антихриста. Подобные интеллектуальные упражнения кажутся чистой схоластикой, подтверждая известный факт, что христианская риторика для чего угодно сгодится и доказать можно что угодно, было бы желание. Никому, естественно, не придет в голову, что Кантор на самом деле искренне считает националистов-империалистов слугами антихриста. Понятно, что статья написана исключительно из соображений злой забавы, поскольку националисты в большинстве своем объявляют себя православными и для них такие выводы оскорбительны.
На страницах “Нового мира” проблемы религии в современном мире воплотились в драматическом сюжете. В февральском номере журнала Андрей Серегин выступил с концептуальной статьей “Владимир Соловьев и “новое иррелигиозное сознание”. Молодой культуролог ярко дебютировал в “Новом мире” в 2000-м году провокативной интеллектуальной новеллой “Предисловие к будущему. Заметки на полях ХХ века” (№ 6), где лукавые персонажи, двойники-маски, доказательно утверждали несовместимость христианства и гуманизма. Первые читатели с болью душевной попытались “защитить и сохранить” гуманизм, хотя в защите скорее нуждалось христианство, которое персонажами-идеологами было вовсе лишено малейших элементов добра, моральности и человечности. Вторая статья Серегина написана невыносимо тяжеловесным языком, но автор своевременно и точно говорит важные вещи, обсуждая необоснованность и неподтвержденность “абсолютной претензии” современного православия: “Слишком многое изменилось со времен Соловьева и Кузмина. Тут уже одним “не сообразуйтесь веку сему” не отговоришься. Следовало бы сперва всерьез задуматься, почему пресловутое “бездуховное” большинство уже просто не обращает на христианство никакого внимания и спокойно и удовлетворенно шествует мимо него. Западное христианство сделало это еще в первой половине недавно минувшего века — стоит вспомнить хотя бы бонхефферовскую критику “априорной религиозности”. Проблема не сводится ни к секуляризации культуры, ни к тому, что христианство, сохранив конститутивную для него “абсолютную претензию”, на практике превратилось лишь в одну из консервативных тенденций культуры и при этом — не самую заметную на фоне всепоглощающего плюрализма. <…> В начале века новое религиозное сознание, у истоков которого стоял Владимир Соловьев, оказалось вполне достойной реакцией на модернизм. Можно ли ожидать, что современная христианская традиция окажется способной дать столь же адекватный ответ на постмодернизм?”.
Открываем четвертый номер журнала и обнаруживаем “ответ”. Священник Алексей Гостев в статье “Церковный взгляд на общественное оздоровление” знакомит читателей с “Основами социальной концепции Русской Православной Церкви”, принятыми летом 2000 года на юбилейном архиерейском соборе. Так, читаем, потом листаем в недоумении вперед и назад. И это — ответ? Что сказано в этих “Основах” (“событие как в общеправославном, так и в российском масштабе”) такого, что хоть сколько-нибудь, ну хоть в чем-нибудь, ну хоть немножко, хоть капельку… соответствовало бы вызовам времени и насущным проблемам тех, кто это прочтет? “Бог благословляет воздавать “кесарю кесарево”, что служит для Церкви основанием призывать своих чад быть лояльными гражданами даже в эпохи гонений и возносить молитвы за власти”. “Противопоставление науки и религии в конечном итоге ложно”. “Православный христианин призван любить свое отечество, имеющее территориальное измерение”. Браки православных с инославными освящаются под условием воспитания детей в православной вере”. “Церковь заинтересована в сотрудничестве со СМИ”. И т.д. и т.п., действительно с невероятной претензией и в духе каких-то партийных постановлений советских лет. Верующий получает такое послание: у церкви с государством “симфония”, а ты слушайся их обоих и помалкивай.
“Новый мир” вроде бы считается журналом православной ориентации, зачем, интересно, он решил так “подставить” РПЦ?
Сергей Филатов в статье “Власть, церковь, свобода” (“Октябрь”, № 4) с грустью размышляет о социальной доктрине современного православия, призывающего всех христиан молиться за власть и не замечающего, что “человек, его проблемы, его жизнь — вновь подчиняются интересам государства. Сегодня не только власть покушается на свободу личности, видимо полагая, что только ей дано понять, куда и как двигаться обществу. Получается, что на свободу покушается и церковь, которая считает, что нужно молиться за власть”. При этом еще церковь настойчиво рвется в школы…
В общем, не позавидуешь искренне верующему православному человеку, подобному Сергею Филатову, если ему дороги свобода, гуманизм, просвещенное и сильное гражданское общество, толерантность и если он действительно ищет ответы на многочисленные назревшие вопросы времени.
Августовский номер “Знамени” собрал в “Конференц-зале” “защитников Белого дома и тех, кто 19—21 августа идейно был вместе с ними”, чтобы поразмышлять над самыми жгучими вопросами: оправдались ли ваши надежды на то, что Россия действительно станет свободной? сумели ли мы достойно пользоваться свободой? что вы относите к приобретениям, а что к потерям прошедшего десятилетия? Конференция получилась содержательной, но особенно запоминается благородно-стоическое, интеллектуально насыщенное выступление Андрея Дмитриева: “Когда мы совершенно справедливо говорили, что “особый путь России” — опасный миф, что миром движут общие законы и у свободного человечества — общий путь, мы совершенно упускали из виду смысл слова “путь”, полагая таковым не то, что пройдено, но некую дорогу впереди, по которой весело шагать бок о бок по просторам. То есть мы не оглядывались на то, что, сколько и каково пришлось испытать свободному человечеству на этом пути, прежде чем мы решили стать его попутчиками. Таким образом, наше утопическое сознание вовсе не преклонялось перед Западом, хотя и завидовало ему, — оно не уважало Запад. Именно благодаря утопическим представлениям о живой жизни и соответственным ожиданиям, во многом неизбежный, далеко не идеальный, не самый худший из возможных ход вещей поверг многих из нас в шок, вогнал либо в истерику, либо в апатию. А что, собственно произошло такого, чего нельзя было предвидеть трезвым умом? Что произошло такого, чего нельзя было учесть в рабочем порядке, не впадая в транс и фобию?”
Андрей Дмитриев открыто признает себя либералом, что по нынешним временам уже стало большой дерзостью, и сохраняет верность свободе не только потому, что “существует, собственно говоря, лишь одна абсолютная и абсолютно либеральная либеральная ценность — это свобода”, но и потому, что “единственный неисчерпаемый ресурс страны, а значит и государства, — это свобода граждан”.
Сегодняшнее государство вовсе в этом не уверено. Напротив. Оно берет курс на “закручивание гаек”, противопоставляя свободе — порядок, хотя, логически рассуждая, порядок — это именно то, что должно защищать и охранять свободу граждан. Об этом, а также о миссии Путина, “управляемой демократии”, новой роли государства, перспективах “либерального проекта” и становлении гражданского общества — статья Александра Рубцова “Призрак свободы. Путинская Россия между либеральным и неототалитарным проектами” (“Знамя”, № 1). Взятому властью курсу публицист не отказывает в определенном понимании — “Строго говоря, Путин решает проблемы, запущенность которых тормозила и уродовала либеральные реформы при Ельцине”, но — “Президент, наделенный большими, даже чрезвычайными полномочиями, не опасен для общества только тогда, когда он максимально открыт для критики. Это нормальный размен — полномочий на подконтрольность, управленческой монополии на повышенную политическую уязвимость. В идеале президент должен был бы сделать это по собственной инициативе, в порядке самоограничения власти”.
Помню, я целый месяц, до появления февральского номера “Знамени”, пыталась сформулировать, чем мне неприятна эта статья, с которой в общем-то хочется соглашаться: все ведь так — и зажим, и неутешительные перспективы и сохраняющиеся пока возможности… В феврале сообразила — статья ведь обращена не ко мне, читателю, а исключительно к Путину, которого автор хочет убедить, переубедить, заговорить, отговорить (от “зажимных” мер). Открыл мне глаза Александр Алтунян своей энергичной, четкой статьей “О единстве, гласности и плюрализме”: “Мы медленно и нехотя привыкаем к разделеннности власти и общества. Идеологическая парадигма гласности до сих пор владеет или, что вернее, лишь постепенно овладевает нашими умами. В рамках этой концепции публицист ориентирует себя как “медиатора”, “посредника”. Он информирует “власть” о состоянии общества, он выражает мнение народа, он же интерпретирует, объясняет намерения и цели власти в отношении народа и общества. При этом не имеет значения, поддерживает ли политический писатель власть и ее политику или выступает против. В случае поддержки публицист часто претендует на роль “советчика” при власть имущих, в случае оппозиционной настроенности публицист занимает критическую позицию, но при этом в своей критике он главным адресатом видит власть. В рамках схемы гласности идеальным материалом является такой, который лег бы на стол к самому высокому начальству”.
В работе Сергея Аверинцева “Преодоление тоталитаризма: попытка ориентации” (“Новый мир”, № 9) специально подчеркивается, что “опыт тоталитаризма создает особую аллергию против тактик, слишком часто свойственных воспитателям масс, предлагающих ученикам формулы для заучивания и повторения”.
Но если у части граждан аллергия, то другая часть, кажется, если не мечтает, то тоскует, ностальгически тянется к общепринятому и общеобязательному единству, к идеалам и надличностным ценностям, которые были бы обязательны для всех, к некоей “окончательности”, обретаемой в том, что “выше тебя”.
“Советского человека растили в уверенности, что под ним — твердая земля, которая никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет. Советская мифология представляла дело таким образом, что человечество всегда устремляло взоры к этому последнему берегу, что лучшие его представители гребли и гребут в нашу сторону, к нашим путеводным огням”, — пишет Юрий Каграманов в статье “Panta rhei” (“Новый мир”, № 10) и цитирует письмо Юлии Гинзбург, опубликованное в “отчетливо либеральном “Знамени”: “Способность к служению чему-то, что выше тебя, — это основной инстинкт нации, а в определенные моменты истории — залог ее выживания”. “Дело за малым, — продолжает публицист, — определить “что-то, что выше тебя” содержательно. Но тут уж одного инстинкта, даже основного, оказывается недостаточно”.
По-моему, определений “того, что выше тебя”, “сверхличных ценностей” сколько угодно. Самые очевидные — Церковь, Великая Россия… Дело за малым — чтобы граждане действительно служили и жертвовали. Тот, кто провозглашает необходимость высших надличных ценностей, категорически не желает служить им в индивидуальном порядке. Нет, ему непременно надо, чтобы его идеалам поклонялись и жертвовали соборно-коллективно. Этот аспект обычно заволакивают густым туманом, твердя, что жертвы нужны самим жертвующим.
Александр Мелихов проявил в этом вопросе исключительную интеллектуальную честность, открыто признав: идеалисту необходимо, чтобы другие принимали его идеал, потому что ему неуютно жить, если идеалу он служит в одиночку. (Вместо слова “идеал” Мелихов употребляет в том же значении слово “фантом”). Выступая в “Новом мире” как романист, он избрал своей публицистистической трибуной журнал “Октябрь”, где вместе с другим петербургским прозаиком, Андреем Столяровым, выступил с циклом бесед, посвященных самым разным аспектам идейно-нравственного самоопределения современного человека. Единство, солидарность, безоговорочное поклонение “фантомам” — таковы предложения Мелихова-публициста, в целом повторяющие идеологемы героя двух его последних романов. Жертвами “фантомов” с неизбежностью становятся индивидуализм, либеральная свобода, гуманизм, права человека.
Впрочем, тут еще пикантный нюанс: когда некто провозгласит необходимость самопожертвования во имя идеала, ему самому уже не обязательно поступаться чем-либо на деле. С него, так сказать, довольно сего сознанья. Основательно жертвовать придется тем, кому не слишком-то хотелось идеал признавать, а жертвовать окончательно — тем, кто так его и не признал.
Против всего этого комплекса представлений выступает Игорь Яковенко в статье “Диктат идеала” (“Дружба народов”, №4), вскрывающей гибельность, именно гибельность ориентации на “идеал”. “По мере врастания России в глобальный контекст болезненность несоответствия между должным и реальностью проявляется все более остро. До невероятных размеров разрастается мифология неких абсолютных, конечных и вечных ценностей как единственно возможных для русского человека жизненных ориентиров. Соответственно возникает идея, что чрезмерная погруженность в мир существующего предосудительна и греховна. Окунувшийся в реальность человек ускользает от власти должного и — в перспективе — теряет душу, потому что существующее расставляет иные, неподобающие смысловые и нравственные акценты. Вот и живет эталонный носитель традиционных ценностей нелепой, неустроенной жизнью. Быт его иррационален, дом запущен, в практическом плане он беспомощен, зато все это свидетельствует о его правильной жизненной ориентации”.
Странное чувство (или соблазн) симпатии к обществу, пусть очень жестокому, но скрепленному “чистым идеалом”, проскальзывает в статье Юрия Каграманова ““Афганец” крепчает” (“Дружба народв”, № 10)… Автор помнит и о религиозной полиции с палками, пускаемыми в ход за мельчайшее отступление от правил шариата, и об отсечении головы топором за более серьезные отступления, но вдруг говорит: “Карательные меры являются у талибов не главным, но лишь дополнительным средством поддержания нравственного порядка, основной источник кото-
рого — вера. Редкие иностранцы выносят из Афганистана не только тяжелые впечатления, но и светлые: здесь царит порядок, уважаются законы, люди на улице (точнее, мужчины, ибо женщин за чадрой не разглядеть) дружелюбны и держатся с достоинством. Нигде никогда не видно пьяных, что, наверное, не портит пейзаж”. Странно, что публицист верил этим “светлым впечатлениям”. Если по улицам ходят люди с палками, готовые пустить палки в ход, и люди без палок, которые в любую минуту могут под палки попасть, то, согласитесь, первые не могут держаться дружелюбно, а вторые — с достоинством.
Кстати, Владимир Попов в статье “Три капельки воды. Заметки некитаиста о Китае” (“Знамя”, № 10) помнит и о количестве и о характере смертных казней в Китае, о кровавых подавлениях крестьянских выступлений, но выносит абсолютно сходные “светлые впечатления”: люди дружелюбны, держатся с достоинством, пьяных нет, отношения между полами целомудренны, и, черт побери, — все с увлечением занимаются художественной самодеятельностью!
Трепет узнавания пробегает по спине. Такие впечатления выносили Шоу, Пристли и им подобные из Советского Союза в самые страшные для людей годы его существования. Они тоже твердили, что все советские дружелюбны, целомудренны, занимаются художественной самодеятельностью, и мы этого “дружелюбия и самодеятельности” до сих пор простить не можем ни Шоу, ни Пристли.
Итак, даже для жесточайшего тоталитарного общества какие-то добрые слова найдутся.
Но ни одного доброго слова для Запада не находит Владимир Ошеров, православный фундаменталист, который давно уже проповедует нам из Чикаго державный порядок на самобытном третьем пути. “Новый мир” почему-то выбрал этого жестоковыйного публициста своим главным идеологом. Он регулярно пишет “Письма издалека” (“Глобализация и/или глобализаторство?”, №1; “Предел демократии?”, № 3; “Homtshcooling и его уроки”, № 7; “Что случилось с плавильным котлом”, № 11), на разные лады твердя, что гуманистический проект рухнул, всяческие замыслы поддержания мира и защиты прав человека сошли на нет. А почему сошли на нет? С полной откровенностью Ошеров высказался не в “Новом мире”, а в интернете: “Вмешался Господь. Богу не нравится, когда всемирные порядки устанавливают без Него”. Это очень характерное, просто-таки типичное соображение верующих “идеалистов”. Все ссылки на Дионисия Ареопагита, что мы, мол, не можем вместить непостижимого Бытия Божия, существуют для затыкания ртов всяким атеистам вроде меня, если они лезут с рациональными (“либеральными”) доводами. Когда атеисты заткнутся, тут же выясняется, что православным идеологам божья воля досконально известна. Владимир Ошеров точно знает, что Богу нравится, а что не нравится: гуманизму, правам и свободам Бог говорит — нет. Если бы Ошеров писал нормальные публицистические статьи, еще бы ладно. Но, назначенный идеологом, он произносит проповеди, угрожает, всячески воспитывает, поэтому получается ужасно нудно.
Замечательно интересной показалась мне статья Эр.Хан-Пиры “Лукавая синонимика” (“Знамя”, № 1), где публицист-языковед представил историю присвоения советским государством понятий и слов “Родина, Отчизна, Отечество”. “Сознательно и в директивном порядке назначали слова государство и родина в абсолютные синонимы. Пропагандистская машина тоталитарного государства внедряла эту синонимику в массовое языковое сознание на протяжении десятилетий, преодолевая в нем сопротивление языковой интуиции, языкового чутья, совершая тем самым еще одно насилие — насилие над языком, над его лексико-семантическими и сочетательными нормами”. По-моему, это очень перспективное исследование, прямо-таки требующее продолжения. Языковые формулы, риторические ходы, используемые властью и гражданами в советский, перестроечный и постсоветский периоды истории, остаются, в сущности, не описанными.
В общем, публицистику 2001-го года вполне можно назвать оптимальной, а на идеал и образ совершенства я не оглядываюсь.