Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2002
Холмы и воздух — все едино:
рассудком плоть осквернена,
чья разветвленная пучина
безбожных вымыслов полна.
Или даже Брюсова.
Не столь уж интересен позитрон,
его, встречь времени, попятное мерцанье,
ни решетом объявший мирозданье
сгущенных числ медлительный закон.
Кстати, Штыпель не прячет значимых для себя поэтов. Строки, интонации помечают гостящих в его стихах и Мандельштама, и Пастернака, и Блока. И даже Маяковского — кто из пишущих в двадцатом столетии не испытал воздействия его мощной энергетики, насилующей слово, заставляющей строки ходить по-разному.
Где волн топтанье стадово,
где крут горбатый вал,
как я тебя выстрадывал,
как выборматывал!
Но если присутствие Маяковского подается несколько утрированно, иронично, как нечто бывшее и преодоленное, то наличие Мандельштама, Пастернака, Тютчева свидетельствует о близости позиций и художественных устремлений. Они переварены, вошли в плоть и кровь, так что говорить о стилизации не приходится. Они просто присутствуют в поэтической ткани.
Да, вот: сорвавшееся слово — ткань. Именно таково общее впечатление о стихотворениях А. Штыпеля: тяжелая, плотная, разноцветно-загадочная материя. Но с радостно узнаваемой, поблескивающей и ведущей нитью того или иного поэта.
“Ямбы” — пример присутствия Мандельштама:
В пяти стопах,
в пяти железных ступах,
толку, толку кудрявую водицу,
а толку-то?
“Сочельник” напоминает о Пастернаке:
Не плачь, дорогая! Все будет потом,
как сказано: баржи пойдут в караване,
набитые доверху как бы дровами
с разбитым крестцом, с обмороженным
ртом…
Разумеется, этими примерами не исчерпывается близкородственная, радостно ощущаемая связь. Тем более, что в ней нет рабского эпигонства. Да, рожденный после, но стоящий на плечах ушедших и поэтому вбирающий в себя еще больший простор, Аркадий Штыпель не боится, что в его собственных стихах оживают интонации любимых поэтов. Так средневековый подмастерье, виртуозно вводя те или иные мотивы, благодарил мастера, подчеркивая верность цеховой традиции.
Для А. Штыпеля очень важно то, чему он наследует и что продолжает. Именно нахождение в русле позволяет ему быть таким самоуверенно-медлительным. Иначе сложно было бы рассчитывать на прочтение. Особенно в наше американизированное время, когда все должно быть понятно сразу (чтобы успеть выстрелить первым).
В аннотации к сборнику отмечается, что стихам А. Штыпеля присуща “изысканная интеллектуально-лирическая игра”. Мне кажется, что у него не столько холодновато-сознательная ориентация на эту игру, сколько бессознательное проявление богатой артистической натуры, демонстрирующей свои пластические, в том числе и в области версификации, возможности.
Автор легко, словно пританцовывая, пробегает путь от ямба до верлибра (“Это я, плосколобый сугроб деревяннорукий…”). Именно в свободных стихах литературных аллюзий меньше всего. Поэт наедине с реальностью. Эти немногие стихотворения пленяют свежестью и “точным контуром чувства”. Так пленяет первый след раннего лыжника по заснеженному простору.
О, еще и еще
постой на снежном угоре,
новогодняя жаркая церковь!
Крепко въелась сапожная вакса
в солдатские шаровары.
Комковато дыханье.
Прожектор бездумен.
Окно одиноко.
При беглом знакомстве с книгой разнообразие ритмов и размеров, небывалое по нашим временам, даже несколько утомляет. Но, как всякие “хорошие стихи”, книга А. Штыпеля поневоле затягивает в омут постоянного и внимательного чтения, тогда-то читатель и оценит ритмическое разнообразие.
Поэт не тиражирует самого себя, каждое стихотворение единично. Все-таки выход первой книги в пятьдесят восемь ко многому обязывает.
Хорошие стихи предполагают, что автор являет нам не ловкую подделку под сегодняшние вкусы, но нечто органичное, естественно выросшее на “узкой полоске между водой и камнем” (Рильке), изначально отпущенной человеку для его творческих устремлений. Хорошие — это первое определение, предполагающее возможность дальнейшего разговора. Достойно внимания все, выросшее на своей почве. В этом смысле хорош и чертополох в канаве, и роза в оранжерее.
Почва А. Штыпеля — это русская поэзия двадцатого века, точнее, та ее часть, которая опиралась в большей мере на книжную традицию и выросла в исключительно благоприятных условиях начала века, чтобы потом полностью расплатиться за все, в чем была и не была виновна. Хотя, конечно, поэт, как всякий человек вообще, и есть, прежде всего, почва. Она-то и диктует, чему расти, а чему хиреть.
Очевидно, что любимые поэты играют у Штыпеля роль берега — но не того, к которому облегченно-спасительно причаливают, а того, от которого освобожденно отталкиваются. Эпитет “кудрявая водица” свидетельствует, что поэт способен и к самокритике. Тем более, что основания для нее имеются. Переименование привычного вызывает мгновенное замешательство — и только. Умножение словес — занятие для посредственности. Талант, к счастью, сбрасывает с себя всю шелуху, чтобы явиться в наготе подлинности.
При всем демонстративном подчеркивании своей приверженности “сору”, из которого растут стихи, при всем обилии деталей и живописных пустяч-
ков — “Под лампой цвета дынной корки/ Желтели смятые окурки, / Желтились розовые пятки / Той, что носила чернобурки” — все же ощущается, что главное для поэта — “возможность мысли”, “избыточное, внутреннее зренье”:
…возможность мысли — вот, что нас
томит,
клубится, обрывается, дрожит,
как двух зеркал взаимоотраженье …
Именно возможность мысли и есть та узкая плодородная полоска, доступная только человеку. Подлинное искусство никогда не пренебрегает этой возможностью. Ведь человек — животное прежде всего осмысляющее. Вся надежда — как замечал уже другой поэт — именно “на проблески мысли”. А с этим, к сожалению, всегда проблемы.
Вероятно, именно эта томящая возможность мысли и навеяла название книги. Поэт в гостях у Евклида — то есть пытается поверить жизнь разумом, всегда несколько наивно-геометричным. Правда, иного нам и не дано: мы обречены вымащивать круг квадратами. Хотя, погостив у Евклида, можно отправиться дальше — к Лобачевскому. Вполне возможно, что итогом этого визита окажется уже проза. Ведь поэзия, в сущности, и есть наша первая, а иногда и последняя “геометрия”.
А. Штыпель создает свои оригинальные конструкции на фундаменте традиции. Отвлеченные знакомым строительным материалом — из каменоломни то одного поэта, то другого, — мы не сразу замечаем, что перед нами не Растрелли. Скорее, Антонио Гауди. Это становится очевидно только к концу книги. Особенно в таких вещах, как “Тогда когда” и в “Поэме без поэта”. Послед-няя подталкивает вспомнить название ахматовской поэмы. Поэма без поэта невольно соотносится с поэмой без героя, косвенно помечая значимое имя.
В поэме А. Штыпель все чаще обращается к прямому высказыванию. На смену пластичной женственности приходит мужская угловатость.
Что касается автора — сразу
можно заметить, что он презирает
интеллектуальную прозу
и ему не нравится разбивать фразу
так называемым anjambement-ом;
тем не менее, автор скорее всего еврей,
ибо подвержен самообманам.
Поэма состоит из коротких главок, помечающих духовный путь героя. Если как-то “обзывать” автора, то я предпочел бы назвать его не последним русским футуристом, как предлагает аннотация, а просто пуантилистом. Он проходит по всем акупунктурным точкам и своей биографии, и общей.
Ритмически поэма так же контрастна, как и вся книга в целом. Резкие изменения ритма-ракурса призваны всесторонне высвечивать суть ускользающей от наших геометров реальности. Хотя одновременно это позволяет ускользнуть и самому геометру — от пристального и небезопасного взгляда той же наблюдаемой дамы.
Единственная ценность, постоянно присутствующая в жизни героя-авто-
ра — “ослепительный, беспокровный / золотой треугольник любовный”. Ценность геометрическая. Естественная, если ты гостишь у философа-геометра.
А. Штыпель старается быть так же серьезен, как и его любимые поэты. Но и в самой серьезности, всегда немного чрезмерной, прячется ирония. Как же без нее прощаться с двадцатым веком?
На фоне сегодняшних дебютов книга А. Штыпеля выделяется духовным аристократизмом. Корабли его стихотворений оснащены по всем современным параметрам. Ткань их парусов плотна и прихотливо-узорчата. Но поэт только любуется ими. В гавани. На всех якорях. Открытый пушкинский вопрос “куда ж нам плыть?” прячется у А. Штыпеля в подтекст, где звучит как “зачем нам плыть?”, тем самым заключая в себе и ответ. Отсюда и постоянно прорывающаяся ирония, которой не было у его любимых поэтов.
Вероятно, сказались и длительный штиль, в котором формировался поэт, и сложное для судоходства, бесконечно бурлящее море современности.
Именно поэтому книга А. Штыпеля так современна.
Пожалуй, это единственный ее недостаток.
Аркадий Штыпель. В гостях у Евклида. — М., Журнал поэзии “Арион”, 2002.