Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2002
В последней главе “Анны Карениной” великий эпик точечным ударом коснулся и такой новинки, как участие добровольцев в чужой войне, — в тот исторический миг — войне за братьев-славян против нечестивых агарян-турок. “Да кто же объявил войну туркам? Иван Иваныч Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?” — саркастически интересуется старый князь Щербацкий, представляющий Скепсис. Его охотно поддерживает Консерватор: “Война есть такое животное, жестокое, ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке, и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от своей личной воли”.
Эта тирада вызывает немедленную отповедь двух Энтузиастов (более, впрочем, вменяющих энтузиазм себе в обязанность). “В том-то и штука, батюшка, что может быть случай, когда правительство не исполняет воли граждан, и тогда общество заявляет свои права”, — так звучит первая партия, партия Благородного Энтузиазма. “Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев. Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы”, — такова параллельная партия. Этот дуэт, пройдя вековую обработку в упростительском горниле пошлости, сегодня превратился в марш благородных энтузиастов “Политика должна быть нравственной”. В этой музыкальной фразе содержится все. И то, что, если действия правительства не устраивают “общество” (то есть меня и моих благородных единомышленников), “общество” имеет право реализовать свои высокие замыслы помимо его воли. Содержится в этой музыке и тот подтекст, что в особо волнующих случаях благородный энтузиаст может отдаваться и “непосредственному чувству”, игнорируя даже такую традиционную правительственную монополию, как применение насилия. Что, разумеется же, только справедливо, ибо правительства (по крайней мере, у нас) всегда корыстны, расчетливы, а мы с нашими приятелями абсолютно чисты (кто же корыстен и расчетлив за пределами своих личных интересов и личной ответственности!). И если правительство хватает людей и заключает их в тюрьму из-за невинной социалистической либо антисоциалистической пропаганды, — почему мы не имеем права защищать себя? Они похищают, они убивают — если не прямо, то посредством условий заключения, они стараются запугать общество полицейским террором, — значит, и мы имеем полное право ответить им доступными средствами. “Общество выше государства”, “нравственность выше закона” — вот те благородные принципы, на которые опирается любой террорист.
Террор Народной воли был едва ли не первым в России теоретически обоснованным силовым противостоянием воли “общества” (его “авангарда”) воле правительства (прежние цареубийства при дворцовых переворотах не посягали на систематическое вовлечение всего общества в управление государством). Обоснование террора представлялось тем более убедительным, что теоретик “метода Шарлотты Корде”, будущий “шлиссельбуржец” Николай Морозов был и в самом деле душевно чист, добр, а кроме того, обладал огромными научными дарованиями, так что и к обоснованию политических убийств пришел чисто рациональными, прагматическими рассуждениями: он вычислил, что применение террора целесообразно, а стало быть, оправданно, поскольку тот приносит больше пользы, чем вреда. Возможно и такое понимание нравственности. Но люди, ослепленные благородной утопией, всегда делают ошибки в расчетах. Особенно часто они забывают положить на весы такую мелочь, как законность, — что она весит в сравнении с нравственностью!
Принцип “Политика должна быть нравственной” и в самом деле способен оправдать решительно все, что нравится, и отвергнуть все, что не нравится, ибо абсолютно все индивиды, социальные, национальные и конфессиональные группы, все корпорации, принципы и ценности всех прошлых и будущих поколений имеют за собой хоть искорку правды, а потому обладают хоть какой-то крупицей прав. Трагизм истории прежде всего в том и заключается, что в ней борется не добро со злом, а бесчисленные разновидности добра — зло всего лишь гипертрофия каких-то его форм. Поэтому и нравственность есть вовсе не единый универсальный императив, а безграничный перечень противоречащих друг другу и, однако же, в чем-нибудь да справедливых призывов, среди которых каждый из нас всегда может выбрать для себя пару-тройку лозунгов по вкусу данной минуты и — при достаточной нравственной глухоте к остальным лозунгам — чувствовать себя безупречно правым. Такая избирательная нравственность способна защищать и права личности против нации, и права нации против личности, и права будущих поколений, и права поколений прошлых, права бедных или права богатых, права России или права Америки, права свободы и права закона, не испытывая никаких тревожащих сомнений. Свободными от которых бывают, однако, лишь фанатики да прохвосты. А кто из благородных людей не прохвост? Я имею в виду тех светочей морали, кто избрал благородное негодование своей профессией, которая иногда способна неплохо утолить и материальные потребности, ну а психологические — всегда и вволю. Девиз “Пусть погибнет мир, но останется незапятнанной моя совесть” разоблачает его носителей до самой неприглядной наготы, ибо совесть бывает незапятнанной лишь у тех, кто лишен ее совсем: противоречивость всех целей и ценностей оставляет нам только один выбор — выбор размеров и форм ежеминутно возникающих на нашей совести пятен, поскольку, следуя одному священному лозунгу, неизбежно попираешь целую кипу других.
Честные мыслители былых времен с такой ясностью понимали невозможность самопроизвольного единения людей, что почти обожествляли государство — орган принятия и реализации (и то, и другое невозможно без принуждения) коллективных решений, тех решений, в результате которых коллектив может действовать как единое целое. Кант считал государство порождением самой природы нашего разума, его потребности в универсальных законах. Гегель видел в государстве земное воплощение нравственной (гасящей противоречия) идеи. Зато нынче любой телеумник объяснит вам, что государство существует для удовлетворения бытовых нужд населения. Великая Октябрьская и началась с того, что бытовые невзгоды бедных слоев были поставлены выше нужд государственного целого.
Утвердить “ежеминутно меняющегося хамелеона”, как в неотправленном письме Белинскому назвал ничем не организованное общество Гоголь, безоговорочно выше государства на практике означает невозможность каких бы то ни было совместных действий и одновременно дозволенность всех действий, индивидуальных и групповых, ибо в обществе всегда сталкиваются мириады нужд, мод, страхов, мифов и амбиций на любой вкус. Отказ от всего универсального — “тотального”, “тоталитарного” (материальный носитель которого неизбежно будет несовершенен, как все земное) — превращает человека в раба прихотей, для которого нравственно все, что нравится (ему и его корешам). Он уже без всякого зазрения совести делит людей, партии, народы, государства на постылых, которым не дозволено ничего, и любимчиков, которым дозволено все. Любящий взор всякому пороку любимой дамы подыщет красивое название, это не было новостью и во времена Мольера: тоща — так никого нет легче и стройней, толста — величие осанки видно в ней, будь хитрой — редкий ум, будь дурой — ангел кроткий…
Вот и благородный человек, свободный от оков универсального (“тоталитарного”), может с одинаковой легкостью как воспеть, так и обличить и терроризм, и первенство закона, и сепаратизм, и территориальную целостность, и послабления, и ужесточения — таких виртуозных наперсточников, как благородные люди, не сыщешь по всем вокзалам нашей родины. Патриотизм постылых они назовут последним прибежищем негодяев, патриотизм любимчиков высоким самоотречением во имя чего хотите. Государство любимчиков — необходимейшим социальным институтом, государство постылых — органом гнета и подавления всего прекрасного. Я думаю, какая-нибудь светлая личность не упустит случая обличить и меня в стремлении снова обожествить государство, то есть диктатуру, то есть КГБ, — слова этой песни знает каждый: наше государство, конечно же, самое скверное в мире, как у истеричек их мужья всегда хуже всех. Но тем из них, кто благороден не до самого конца, кого хоть самую малость интересует правда, а не только чистая совесть, я готов ответить: политические решения должны возникать в борьбе минимум трех начал — универсального закона, источник коего государство, целесообразности, источник коей наши материальные потребности, и нравственности, стремящейся к удовлетворению потребностей психологических. Любая же попытка безоговорочно поставить одно начало над другими порождает собственную ветвь утопизма.
Утопизм вообще самая естественная и, скорее всего, единственно возможная форма мышления “общества”, где неизбежно верховодят наиболее пламенные, красноречивые и амбициозные профаны, выносящие последний и решительный приговор по всем трагическим вопросам, в которых веками не могут сойтись профессионалы (поскольку трагические вопросы и не могут иметь решения). Подробности — те самые, в которых постоянно прячется дьявол, — они-то и несносны для “обществ”, всегда живущих какими-то примитивными (лишенными противоречий) грандиозными фантомами. Если государственных деятелей можно упрекнуть в гиперреализме — в гипертрофии целесообразности (проще — в цинизме), то вожаки “общества” всегда гиперморалисты, романтики, не сковывающие себя скучными пределами возможного: они служат таким абстракциям, как Честь, Совесть, Народ, Коммунизм, Гуманизм, Долг, Раса, Человек… И в своих рекордных достижениях далеко переплевывают циников.
Если даже оставить в стороне столь дискредитированные фантомы, как коммунизм или раса, которые вознесло над государствами именно общество (энергичные группы полузнаек, подхватившие в качестве неоспоримого постулата услышанные краем уха более чем спорные гипотезы, — таковы все вожди всех общественных мнений), то мне могут напомнить, что самые страшные преступления двадцатого века творили именно государства, и я немедленно соглашусь: да. Но какие? Именно те, которые утвердили над собой “общества”, сломавшие традиционные иерархические системы. Даже таким сравнительно еще рациональным безумием, как Первая мировая война (передел мира и проч.), мир в большой степени обязан именно обществам.
После столкновений на Балканах, к которым теперь присоединился еще и потрясший мир террористический акт, журналисты — специальный общественный институт самоуверенных полузнаек, призванных руководить общественным мнением по всем неразрешимым вопросам, — часто сравнивают нынешнюю ситуацию с началом Первой мировой войны: гремучая смесь Балкан с терактом — почему бы не продлить аналогию и далее? Сходство, и верно, есть, но в другом: не циничные государственные, а именно воодушевленные общественные лидеры в течение месяца между убийством эрцгерцога и началом войны стремились не локализовать инцидент, предельно конкретизируя его реальные характеристики, а наоборот — патетически глобализовать, обсуждая его в терминах Честь, Народ, Свобода, Гнет… чтоб было красиво!
Гаврила Принцип, застреливший австрийского наследника, как известно, не был государственным служащим. Не был он даже и диверсантом, тайно выполнявшим волю какого-то государства. Тем более, что и сам народ, чью волю он брал на себя смелость выразить, еще не имел своего государства, — так что действовал Гаврила исключительно по велению совести, своей и своих соратников по общественной организации “Млада Босна”, избравшей в качестве воодушевляющего примера русскую Народную волю (тоже, так сказать, волю народа).
Однако австрийское правительство в ответ предъявило ультиматум Сербии, на чьей территории расположились террористы, не сразу, а лишь через три с половиной недели, в течение которых общество каждой из сторон не вдумывалось в возможные последствия (низкая расчетливость!), а, наоборот, взывало к Чести, Совести, Долгу и тому подобным прекрасным отвлеченностям, все неотвратимее перекрывая путь к компромиссу: какой может быть компромисс, когда речь идет о святынях, которыми только и могут оперировать и зажигать сердца вожаки общественного мнения. В старые недобрые авторитарные времена главы государств еще могли бы потихоньку собраться вместе, предъявить друг другу свои козыри, убедиться в неприемлемых для каждой стороны последствиях, ультиматум в чем-то изменить, а в чем-то и принять — по-тихому убрать кое-кого из чересчур антиавстрийски настроенных чиновников, прижать террористов, секретным образом допустить к расследованию убийства эрцгерцога австрийских следователей в штатском… Но в демократическую эпоху подобные махинации за спиной общества сделались невозможными: “…в это дело вмешался старый дуэлист; он зол, он сплетник, он речист… Конечно, быть должно презренье ценой его забавных слов, но шепот, хохотня глупцов… И вот общественное мненье!” Но если в авторитарную пору общественное мнение — люди, лишь отдаленно несущие ответственность за плоды своих требований, — стравливало в основном физических лиц, то в пору демократии у него появилась возможность стравливать целые народы.
Первая мировая война, равно как поминаемая в “Анне Карениной” война в защиту сербов от нечестивых турок, тоже была в значительной степени развязана “Иваном Ивановичем Рагозовым и графиней Лидией Ивановной с мадам
Шталь” — то есть безответственными энтузиастами, решающимися говорить от имени общества. Притом без колебаний — иначе какие же они энтузиасты! Правда, неглупый энтузиаст из бессмертного романа “видел и то, что много было людей, с корыстными, тщеславными целями занимавшихся этим делом. Он признавал, что газеты печатали много ненужного и преувеличенного с одной целью — обратить на себя внимание и перекричать других. Он видел, что при этом общем подъеме общества выскочили вперед и кричали громче других все неудавшиеся и обиженные: главнокомандующие без армий, министры без министерств, журналисты без журналов, начальники партий без партизанов”, — но все перевешивал “энтузиазм, соединивший в одно все классы общества”. Энтузиаст подобен наркоману — разрастание энтузиазма для него важнее скучных забот о последствиях: это ничего, что газеты ради подписки возглашают много преувеличенного и заглушают любую невзвинченную мысль, “как лягушки перед грозой”; не страшно и то, что для публичных политиков, чье единственное достояние заключается в популярности, всякая общественная беда есть прежде всего средство нанести удар по своим внутренним конкурентам; главное — слияние в экстазе, остальное не страшно!
Пока не сделается не только страшно, но и непоправимо.
Я, опять-таки, вовсе не предлагаю каким-то образом исправить это положение — прекрасно понимаю, что ничего поправить нельзя: требовать от журналистов и политиков компетентности и ответственности было бы самым злостным покушением и на свободу слова, и на свободу вообще политической деятельности. Тоталитарные утопии пытаются заменить разгул истерической и корыстной лжи некоей единственно верной правдой, но это лекарство обычно оказывается гораздо хуже самой болезни. Я лишь хотел бы, чтобы истерике и лжи поменьше предавалась публика, то есть все те, кто заработать на них не может ничего, а потерять может весь мир. А еще лучше — чтобы они перенесли борьбу целесообразности и морали, реализма и романтизма с политической арены в глубину собственной души, то есть противопоставили цинизму и праведности скромную честность: чтобы не партия цинизма боролась с партией безответственности, а любовь к прекрасным призракам умерялась добросовестностью в нашем собственном сердце (извините за высокопарность).
Добросовестность — это еще и стремление узнать побольше конкретики, черта, прямо противоположная профессиональному благородству, стремящемуся заменить знания совестью (тем подтасовочным устройством, которое они называют своей совестью). Человек, не скованный знанием фактов, всегда рассуждает намного грандиознее — а общественному мнению только того и надо. Включаешь телевизор — лучащаяся обаянием ведущая в элегантнейшем брючном костюме обращается к миллионной аудитории, посвятившей размышлениям о природе межнациональных конфликтов минут сорок—сорок пять за сорок—сорок пять лет жизни (что совершенно естественно), с глобальнейшими вопросами, каждый из которых содержит опаснейшую подсказку. А именно, нынешний конфликт Америки с талибами — что он такое: конфликт религий, конфликт цивилизаций или борьба Америки за свое влияние? Любой ответ будет подталкивать развитие событий в сторону глобализации — остается лишь дивиться и радоваться, что вторжение чеченских боевиков в Дагестан наша четвертая власть не объявила конфликтом цивилизаций…
А то ислам, цивилизация, варварство, борьба за Мировое Господство… Размышления в таких терминах способны привести только к катастрофическим последствиям. Едва лишь мы скажем “ислам” вообще — даже те, кто еще что-то слышал, немедленно забудут, что в исламе есть много соперничающих течений, что исламские радикальные фундаменталисты представляют опасность прежде всего для собственных режимов, и те с ними борются временами с такой беспощадностью, до какой европейский мир еще ожесточать и ожесточать. Монокульт любой, самой благородной идеи не позволяет различать, в каком отношении тот или иной неприятный режим более, а в каком менее опасен — с высоты всякого прекрасного идеала они все одним миром мазаны. Если считать главным злом агрессивность, исчезает различие между агрессорами прагматическими и агрессорами утопическими: первые хотят расширить пределы своей власти здесь и сейчас, а потому, сталкиваясь с превосходящей силой, отступают, для вторых бессмысленных жертв не существует, они желают утверждения своего идеала (своего идола) не ради пользы для себя, а ради него самого: таких ни подкупить, ни напугать невозможно. Точно так же монокульт прав человека не позволяет различать режимы по степени исходящей от них террористической угрозы: с прекрасных высот можно не разглядеть, что режимы, сумевшие зажать подданных в железный кулак, если им убедительно погрозить пальцем, способны зажать и террористов, тогда как режимы, при которых благородные энтузиасты пользуются свободой ведения войн по собственному почину, сколько ни грози, будут лишь стараться как-нибудь скрыть свое бессилие.
Вовлечение в активную политическую жизнь людей — пускай в быту и милейших, но в мировых проблемах малопросвещенных (а даже самые просвещенные лишь острее ощущают непредсказуемость исторических процессов, их зависимость от неисчерпаемого океана частностей), отдает их во власть почти столь же невежественных, но амбициозных вожаков, способных различать лишь грандиозные фантомы, окончательно заслоняющие…
Но кому я все это говорю? Тем, кому фантомы доставляют главнейшее пропитание, не физиологическое, так психологическое? Или тем, кого они водят за нос? Уж, конечно, скорее, вторым. И почти наверняка без результата. Но чувствую, что прокукарекать я все-таки должен. Во имя своего фантома, имя которому истина.
Обычно разрушительным призывам благородных людей бывает невозможно противостоять силой логики, поскольку они чаще всего избегают формулировать какие бы то ни было принципы, предпочитая лишь указывать на издержки чужих решений. Когда речь заходит, скажем, о национальных противоборствах, они охотно вступаются за нацменьшинства — но лишь за меньшинства-любимчики, угнетения меньшинств постылых не замечая в упор. И тем не менее был у нас политический деятель, одновременно и признанный благородным бомондом, и добросовестный, то есть последовательный, решившийся открыто заявить: “Нация превыше всего” сразу обо всех, а не только об избранных национальных меньшинствах (не о “большинствах”!), — я имею в виду Галину Старовойтову.
Старовойтову, как практически и вся остальная страна, я впервые увидел на депутатской трибуне. Она говорила о Нагорном Карабахе, чьи проблемы до той минуты были мне неизвестны даже понаслышке, и в словах ее ощущались ум, воля, осведомленность. Оппоненты ее выглядели слабее, дерганей. Но не успели мы оглянуться, как с кошмарной быстротой покатились погромы, убийства, толпы беженцев, масштабные военные действия с применением ракет и артиллерии… Для меня это был первый серьезный урок перестройки — только перевалив за сорок, я наконец догадался, в сколь хрупком, неустойчивом и смертельно опасном мире мы живем: в нашем задрипанном детском саду, охватившем шестую часть суши, можно было до гробовой доски тешить себя убежденностью, что единственная в мире серьезная опасность — это государственное насилие. Тогда-то во мне и начало нарастать опасение, что, нарушая хрупкое равновесие незримо противоборствующих социальных сил, до поры до времени подавляемых государством, мы выпускаем на волю такие разрушительные стихии, о которых даже не догадываемся, — это опасение заставляло меня вглядываться в лицо Галины Васильевны каждый раз, когда она появлялась на экране.
И всякий раз мне казалось, что она не извлекла должных уроков, не осознала трагической природы нашего мира, вследствие которой человек с чуткой совестью никогда не должен быть уверен в своей правоте. Старовойтова же выглядела уверенной. Я говорил себе, что этого требует ее профессия: нести в жизнь сомнения дело ученого, но дело политика — возбуждать уверенность. И тем не менее вид неколебимости всегда вызывает во мне инстинктивное недоверие.
Однако ее внезапная гибель потрясла меня до такой степени, что, когда в Петербурге вышли в свет сразу две книги Галины Васильевны, я принялся за них с тайным желанием присоединиться к каждому ее слову. Но…
В первой книге “10 лет без права передышки” (газетные статьи и выступления) самым отрадным мне показался мотив утраты иллюзий, без чего невозможно расставание с утопизмом — тоталитарным, либеральным, национальным, интернациональным…
В своем выступлении на Конгрессе российской интеллигенции приблизительно десять лет спустя после своего звездного взлета Старовойтова уже говорила о трагических противоречиях не только “плохих” стран с “хорошими”, но, увы, и “хороших” с “хорошими”: “Многим правозащитникам казалось, что там, позади железного занавеса, существует высшая справедливость. И достаточно разрушить этот занавес — тоталитарный режим, — и мы соединимся в единой мировой цивилизации, все будет в порядке. Сегодня мы знаем, что не все так просто, у всех есть национальные интересы”.
После этих невеселых, умудренных опытом взрослой жизни слов чрезвычайно интересно вглядеться в основные идеи второй книги, “Национальное самоопределение: подходы и изучение случаев”, написанной в 1995 году на английском языке в Уотсоновском институте международных исследований Университета Брауна, — это тем более важно, что значительная часть интеллигенции считает автора книги своим идейным лидером. Книга открывается цитатами из Ленина и Горбачева по поводу вечного конфликта между обществом и государством, средством разрешения коего является демократия, и подводит нас к следующему итогу: карабахский конфликт есть часть более фундаментального конфликта между обществом и государством, а решение Карабахского областного совета о переходе под эгиду Армении есть результат взыскуемой политической деятельности “трудящихся”. Более того, “идеальный государственный механизм призван обслуживать нужды гражданского общества (высокое призвание! — А.М.), общества с хорошо развитыми горизонтальными связями, высокой ролью общественного мнения в качестве регулятора социального поведения; общества, состоящего из людей, обладающих гражданскими добродетелями… Не является ли нация (особенно в современном сверхорганизованном и централизованном государстве) наиболее естественным и живым организмом, на основе которого и может возродиться гражданское общество? А если государственный механизм призван обслуживать нужды гражданского общества, то не следует ли признать в качестве общего принципа, что права народов — в том числе право наций на самоопределение — выше государственности, в том числе и идеи государственного суверенитета?” Вопрос риторический. Следует, — считает Г. Старовойтова. Общество выше государства!
Но и с точки зрения этого сомнительного принципа… В нациях (и особенно часто в национальных меньшинствах) действительно более развиты горизонтальные связи — но всегда ли это те связи, которые создают гражданское общество? Ведь в нациях, хранящих древние традиции, эти связи очень часто противоречат таким важнейшим параметрам гражданского общества, как равенство перед законом, равенство в конкурентной борьбе во всех сферах человеческой деятельности; принцип “пусть похуже, зато наш” является совершенно органичным для очень многих национальных меньшинств. Горизонтальные же связи, закрытые для чужих по крови, не только не могут служить зародышем гражданского общества, но способны даже сделаться препятствием на пути к нему. Высокая роль общественного мнения — звучит тоже завлекательно; но если это общественное мнение одобряет или, по крайней мере, относится терпимо к торжеству феодальной иерархии, к набегам на соседние народы, к работорговле, к кровной мести, а любое обращение к современному законодательству европейского типа презирает как измену заветам отцов, если общественное мнение не представляет реальных последствий своих требований, такое общественное мнение служит, скорее, тормозом в движении к гражданскому обществу. И уж тем более — барьером на пути к единой мировой цивилизации.
Хотя кто сказал, что движение к единой цивилизации чем-то лучше, чем распадение на племена, не признающие над собой никаких универсальных законов? Это идеалист Кант мечтал объединить человечество под властью единого закона, а мы релятивисты: “Будучи на уровне требований конца XX века, мы просто должны признать равноценность и уникальность каждой культуры, то есть того (стиль не мой. — A.M.), что в этнологии и в культурной антропологии называется “принципом культурного релятивизма”. Этот принцип говорит об относительности всякой культурной позиции, культурной шкалы и о понимании возможности существования другой культуры”. Суждение для нас, представителей европейской цивилизации, более чем азбучное. Хуже то, что среди народов, чью равноценность мы готовы признавать и даже защищать, есть немало таких, которые от всей души ненавидят релятивизм как свинское равнодушие к высочайшим ценностям, сами исповедуя старую добрую преданность исключительно собственным богам и стремясь распространить их власть до тех пределов, до которых достанет физических сил. (Разумеется, я имею в виду лишь наиболее страстное ядро этих народов, которое сегодня и доставляет больше всего хлопот).
Возникает некоторый парадокс: во имя национальной терпимости мы должны защищать права народов на национальную нетерпимость, из уважения к национальным особенностям оправдывать работорговлю, пытки, публичные казни, а понадобится, так и каннибализм, — или мы не релятивисты!
Но без парадоксов не обходится ни одно великое учение. Отметим лучше фактические неточности в исходном рассуждении — неточности тем более опасные, что они похожи на правду. Прежде всего, сепаратистские устремления любого национального меньшинства порождают не конфликт общества и государства, а конфликт одной части общества с другой его частью — той, которая против разрушения общегосударственного целого. Государство, увы, далеко не всегда стремится удовлетворить обе стороны, но надо понимать вместе с тем, что никакое его решение не будет принято проигравшей стороной (а то и обеими), если у государства не окажется достаточно мощных средств принуждения. Более того, из-за противоречивости нужд общественного целого, из-за противоречивости нужд его частей даже самое справедливое и гуманное государство всегда стоит перед трагической обязанностью беспрерывно подавлять одни частные потребности во имя других: при любом его выборе какие-то общественные группы все равно окажутся ущемленными, а какие-то священные принципы попранными. Так что любой наш выбор неизбежно будет несправедливым по отношению к какой-то части попранных принципов (а то и ко всем вместе). Поэтому, в частности, право нации на самоопределение не может быть поставлено ни выше, ни ниже права существующих государств на сохранение их суверенитета (нерушимости границ). Перед нами типичный конфликт равноправных принципов, и, как правило, суверенитет существующих государств считается более важной ценностью до тех пор, пока борьба между самоопределяющимся национальным меньшинством и стремящимся сохранить статус-кво, а то и расширить свое влияние большинством не сделается еще более опасна, чем потенциальные катаклизмы, которые может повлечь за собой изменение границ. И взвесить эти опасности заранее, пока они еще не подошли к критической черте, я думаю, в принципе невозможно: эту черту придется определять в каждом конкретном случае заново, причем ждать единства мнений по этому вопросу — дело совершенно безнадежное. Никакой суд, которому будет поручена эта миссия, в том числе и специально сформированный суд мирового сообщества, никогда не сможет реализовать никакое свое решение, если, опять-таки, не будет иметь достаточно мощных материальных и моральных средств принуждения, которые заставили бы смириться с невыгодным для нее решением обиженную сторону и ее единомышленников. А то и обе стороны — или сколько их ни есть.
Г. Старовойтова и ее последователи надеялись сформулировать такие международные правовые нормы, которые позволили бы определить достаточные основания для национального самоопределения: угроза геноцида, депортации, этническая ассимиляция, непереносимость существующих условий для населения, “историческое право”, свободное волеизъявление всего населения данной территории, приемлемые последствия для сохранения мира и безопасности в регионе (способность нового государственного образования контролировать собственные вооруженные силы, деструктивные порывы населения, распадающуюся экономику и т.п.). Критерии эти вполне разумны и, может быть, даже оптимальны, но, тем не менее, все они неизбежно допускают субъективное истолкование — вернее, требуют его.
Опасность ассимиляции в наше время, быть может, чаще всего угрожает национальному меньшинству как раз в условиях межнационального благополучия, когда инстинкт национального самосохранения ослабевает (теряет бдительность). С другой стороны, угроза геноцида и “непереносимость существующих условий” очень часто возникают именно как следствие национально-освободительного подъема. “Историческое право”, по словам самой Г. Старовойтовой, историками конфликтующих сторон обычно трактуется прямо противоположным образом — в зависимости от того, какой “культурный слой” объявляется главным. Последствия для мира в регионе чаще всего бывают вообще непредсказуемы, но даже и в случае их полной очевидности оценка их плюсов и минусов все равно не может не быть субъективной — и, следовательно, спорной. А потому любому судебному органу, решающему вопрос национального самоопределения, неизбежно понадобятся и средства умиротворения недовольных.
Эти средства необходимы и судам, разрешающим конфликты между гражданами одного государства. Но обычный суд отличается от суда международного двумя важнейшими параметрами: во-первых, приданные ему средства принуждения в норме несопоставимо мощнее всего, что способна противопоставить ему недовольная сторона, а во-вторых, моральный авторитет обычного суда как необходимого социального института, моральный авторитет закона, к которому он апеллирует, мало кем оспаривается. С международным же судом ситуация совершенно иная: он не имеет ни абсолютно превосходящих средств принуждения, ни общепризнанного морального авторитета — как бы он ни был составлен, значительная часть государств будет видеть в нем не более чем диктатуру грубой силы. Даже какие бы то ни было универсальные законы, даже сама необходимость таких законов будет бешено оспариваться как попытка какой-то части стран (скорее всего, стран европейской цивилизации) установить свою власть над миром. А между тем именно европейская цивилизация исповедует принцип, последовательное проведение которого в жизнь делает установление универсальных законов заведомо невозможным: я имею в виду принцип “культурного релятивизма”, позволяющий каждому народу отрицать любые ценности и институты европейской цивилизации, которая пока что в основном и защищает его право на особое мнение. Не забудем: право наций на самоопределение было провозглашено в цивилизованной Европе.
Следовательно, чтобы мог возникнуть вожделенный Международный суд, способный обеспечить мятущимся меньшинствам провозглашенное право, прежде должна сложиться господствующая мировая цивилизация европейского типа, основанная на уважении к правам лиц иной крови, иного языка, иной культуры, иной веры, — то есть именно такая цивилизация, против наступления которой особенно яростно выступают многие из самоопределяющихся меньшинств. Снова парадокс вместо безмятежной истины: чтобы обеспечить права рвущихся к свободе меньшинств, надо ограничить их свободу…
Но означает ли это, что ввиду трагической неразрешимости национальных конфликтов думать о юридическом их разрешении — беспросветная утопия? В запущенной стадии, по-видимому, да: когда конфликт перешел в кровавую фазу, когда каждая сторона успела натворить множество почти неизбежных зверств, превратив себя в воображении противника в бессмысленное кровавое чудовище, компромисс с которым кощунствен; когда отступление и той, и другой стороны угрожает гибелью как минимум ее элите, — тогда любое решение любого суда проигравшей стороной будет воспринято как работа на ее врага.
Но это означает лишь то, что юридические механизмы нужно запускать гораздо раньше, еще на стадии диффузного недовольства. Если какому-то национальному меньшинству кажется, что ему препятствуют свободно заниматься законной деятельностью — экономической, политической, культурной, — оно должно иметь средства обратиться к мировому сообществу с жалобой, а мировое сообщество — иметь возможность инспектировать не развалины и поселки беженцев, а школы, клубы, общины и, если картина окажется неудовлетворительной, мягко воздействовать на правительства соответствующих стран, не загоняя их в угол, но, скорее, поощряя, стараясь создать ситуацию, при которой компромисс был бы выгоднее обострения. Я не хочу сказать, что это легко или даже всегда возможно, но другого бескровного пути, по-видимому, нет.
Однако для того чтобы юридические процедуры могли быть задействованы на ранних стадиях, народам-гордецам, ставящим свою честь выше судебного крючкотворства, должна быть произведена прививка сутяжничества — склонности в конфликтных ситуациях не браться за оружие, а обращаться в суд. И что еще более важно — оспаривать судебные решения юридическим же образом, не осуществляя свою правду в одностороннем порядке самосуда. Без уважения к суду — хотя бы как к необходимому институту — никакие кодексы не помогут. Помните аристократические южные семейства Грэнджерфордов и Шепердсонов в “Приключениях Гекльберри Финна”? Какие-то два их предка из-за чего-то судились (из-за чего — молодежь уже не помнит), и проигравший пошел и застрелил выигравшего. “Да и всякий на его месте поступил бы так же”, — комментирует юный наследник сильно поредевшего рода.
До тех пор, пока соперники уважают только самосуд, вооружать их еще и конфликтующими принципами означает с неизбежностью толкать их к взаимному истреблению. Однако мировое сообщество делает именно это, одновременно — во имя релятивизма — отстаивая право борцов отрицать власть какого бы то ни было суда над собой. Советская конституция, даровавшая каждому гражданину СССР право на жилье, была гораздо более осмотрительной: ее гаранты прекрасно знали, что только сумасшедший может отнестись к своим правам всерьез. Однако то, что для отдельной личности выглядит безумием, для народов сплошь и рядом оказывается нормой: похоже, и вздыбить-то их способны не реальные выгоды, а только какие-то пьянящие фантомы. И трезвые политики стараются не становиться заранее ни на ту, ни на другую сторону, пока, что называется, обстоятельства не припрут к стенке, а там уж действуют по обстановке, защищая то самоопределение, то нерушимость в зависимости даже и от того, каким лидером возглавляется то или иное движение.
Бескомпромиссной Галине Старовойтовой эта позиция представлялась лицемерной. О попытках самоопределения, перерастающих в военные действия, она пишет буквально следующее: “В основе подобных конфликтов находится, главным образом, несовершенная реакция международного сообщества, которое не имеет точной руководящей линии для подобных ситуаций. Право людей на коллективный выбор своей общей судьбы все еще ожидает своего полного признания” (курсив мой. — A.M.). Сегодня же для дипломатов на первом месте стоят права государства как целого, а не права этносов, проживающих на его территории. Для либералов этносы и вовсе являются племенным анахронизмом в сравнении с правами отдельной личности: Комитет ООН по правам человека вообще считает право на самоопределение, как и все коллективные права, расположенным вне своей юрисдикции. Генеральный секретарь ООН Бутрос Гали заявляет, что как суверенитет и территориальная целостность существующих государств, так и принцип самоопределения народов “имеют большую ценность и значение и не должны работать друг против друга””. Не должны… А что делать, когда они начинают “работать”?
Можно, конечно, попытаться отыскать для этих ситуаций “точную руководящую линию”, максимально возвышая мотивы “самоопределяющихся”: “Люди умирают не столько за свою землю, сколько за сохранение своих уникальных особенностей на земле”. “Сопротивление гомогенизации”, “попытка сохранить глобальное культурное многообразие и его многоцветную палитру в противовес энтропии серой однородности”, — вот как определяется источник перегрева прорывающихся то там, то здесь кровавых гейзеров национального самоопределения.
Так-то так, но… Не проглядывает ли и здесь конфликт равно достойных целей? Г. Старовойтова сама ссылается на мнение Дж. Ст. Милля о том, что этнические различия в стране препятствуют ее движению к демократии. Культурное многообразие — вещь хорошая, однако и оно имеет оборотную сторону: никакое подобие единой мировой культуры, мирового правосознания и хотя бы относительная управляемость мира не могли бы возникнуть, если бы сотни, тысячи племен не утратили свои уникальные особенности. Не утопично ли надеяться, что “сохранение своих уникальных особенностей на земле” всегда и везде — или хотя бы большей частью — может быть добыто без крови или угрозы кровопролития в обозримом будущем? И всегда ли и везде эти особенности окажутся совместимы с мечтой о прекрасных “общечеловеческих ценностях”.
Отстаивая свою любимую идею, противники “гомогенизации” готовы в трагическом конфликте обвинить не того, кто потребовал отдать ему спорный предмет, а исключительно того, кто отказался это сделать: “Именно отрицание самоопределения, а не стремление к нему ведет к конфликту”. “Жертвенная война за справедливость в одной нации (стиль перевода — отдельная тема. — A.M.) неизбежно будет перерастать в агрессивный национализм, сопровождаемый военным насилием и варварскими этническими чистками, до тех пор, пока мировое сообщество не примет в расчет исходные мирные требования национальных групп и мировые силы не станут воздерживаться от обращения с вновь появляющимися нациями на строго юридических основаниях”. “Исходные мирные требования”… Словно не оправдывается горькая в данном случае пословица: “аппетит приходит во время еды”. Но в этом последнем пассаже еще интереснее другое: пытаясь создать юридические основания для национального самоопределения, Г. Старовойтова заранее призывает мировые силы не обращаться с новорожденными нациями на строго юридических основаниях. Похоже, в глубине души она сознавала недостаточность чисто юридического пути и старалась подкрепить свою позицию эмоциональными аргументами.
“Законодательство и, в частности, международное право не всегда соответствуют естественному праву, которое основывается на простом чувстве справедливости”. С развитием кодифицированного законодательства общество все дальше и дальше уходит от корней общинного права, то есть от тех форм социального регулирования, которые были санкционированы обычаями и основывались на представлении о добре и зле, распространенном в рамках данной культуры. “Справедливость сама по себе не является прерогативой только ума; это трансцендентальное чувство, которое подчас находится вне царства логики. Именно поэтому простые люди часто ближе к идее справедливости, чем профессиональные юристы”.
Только уважение к памяти выдающегося деятеля российского демократического движения не позволяет дать этим суждениям их подлинное название: когда в сложнейших вопросах апеллируют к простому, то есть невежественному человеку — резче говоря, к толпе, призывают к суду не по закону, а по совести…
По чьей? Кто должен интерпретировать хотя бы изложенные выше достаточные основания для самоопределения — невыносимость существования, историческое право, опасные последствия?
“Даже субъективное чувство невыносимости продолжительного чужого правления, независимо от его объективной основы, должно быть принято в расчет, когда оно выражается в решениях представительного органа или на референдуме народом, считающим себя притесняемым”.
“Несмотря на его уязвимость, принцип исторического права не может окончательно игнорироваться при принятии решений… Коллективное национальное самосознание народа часто переоценивает данный принцип, и принятие этого во внимание может оправдать конечное решение, считающееся справедливым”. Точный смысл последней фразы редактору перевода, по-видимому, ясен, но читающий эти строки лишь догадывается, что, опять-таки, если народ что-то даже и переоценивает, с этим все равно нужно считаться, поскольку простым людям идея справедливости часто открыта лучше, чем мудрым и разумным. Это их нравственность выше закона! То-то коммунисты у нас собирают столько голосов. Хотя в Германии рубежа тридцатых все же уступили нацистам.
Но хотя бы прогнозировать последствия самоопределения профессиональные эксперты должны? Ведь голод и гражданские войны — весьма нередкие плоды решительных шагов к свободе… “Способность создать жизнеспособную экономику и контролировать новую территорию и ее границы должна быть заранее оценена добивающимся суверенитета народом. Иностранные эксперты не всегда могут оценить, насколько готов стремящийся получить независимость народ к экономическим и политическим переменам. Посол США Джин Киркпатрик сказал (так! — А.М.), что этот критерий — ответственность за последствия — не должен рассматриваться как препятствие к выражению воли нации, потому что “иногда люди могут совершить чудо, которого никто не мог предвидеть”. Можно добавить, что это особенно верно по отношению к людям, осуществившим мечту самостоятельно определить свою судьбу”.
При желании все это можно было бы окарикатурить примерно следующим образом: поверья невежественных людей в надежде на чудо должны ложиться в основу решений, от которых зависит благополучие, а то и выживание целых регионов. Неудивительно, что, по собственному признанию Г. Старовойтовой, ее толкования прав нацменьшинств “находятся вне главного течения современного политического мышления”. О последнем дают некоторое представление приведенные в “Национальном самоопределении” комментарии западных политологов и практических политиков. Цитат будет многовато, и перевод порой озадачивает, но я хочу максимально возможно сохранить их, чтобы не изменить их “главного течения”.
Нижеследующие суждения Ст. Шенфельда (в другом месте — Шенфилда), коллеги Г.Старовойтовой по Институту Уотсона, будут особенно интересны тем, кто верит, будто все американцы только и рады всякому сепаратистскому скандалу, в который так или иначе впутана Россия (стиль перевода, повторяю, сохранен в его первозданности).
“Не то, чтобы аргументы гуманности и справедливости находятся полностью на стороне защитников самоопределения народов. Защитники принципа территориальной целостности также не мотивированы только соображениями циничной Realpolitik. К настоящему времени мы являемся свидетелями более чем достаточного числа “этнических чисток”, проведенных в ходе собственного “освобождения” ранее угнетенными народами, будь-то (так! — А.М.) еврейские колонисты в Палестине, хуту в Руанде или, в конце концов, победившие абхазы и карабахские армяне, для того, чтобы знать, как охотно те, кто борется за самоопределение собственного народа, отрицаю такое же право для других. Если открыть дверь для сецессионизма на этнической основе, не окажемся ли мы вовлеченными в бесконечный цикл ревизионистских войн и кровавой мести? Реалистично ли думать, что международное сообщество может достичь своевременного соглашения в определении легитимности всех разнообразных требований на самоопределение, учитывая то, что критерии, пригодные для такого определения, как показала Старовойтова, так трудно применимы и так часто противоречат друг другу?
Вооруженная борьба за самоопределение может подвергнуть риску не только благополучие людей, живущих на территории, за которую идет эта борьба. Сецессионистские лидеры наподобие Ардзинбы в Абхазии и Дудаева в Чечне подвергают опасности и свои собственные народы, ставя их под угрозу геноцидной ярости врагов. Обращались ли с абхазами в Грузии или с чеченцами в советской России действительно настолько плохо в недавнее время (как бы они ни страдали в более далеком прошлом), чтобы оправдать такой риск? Объясняют ли появляющиеся конфликты стремлением к самоопределению, как это делают наблюдатели, разделяющие точку зрения большинства политиков по вопросу о самоопределении, или объясняют их отрицанием такого стремления, как это делает Старовойтова, мне кажется не столь уж важным. Было предсказуемо, что грузинское и русское государства будут реагировать именно таким образом, как они это делали, и вопросом ответственности абхазских и чеченских лидеров было ни перед чем не останавливаться, чтобы предохранить свои народы от катастроф, которые выпали на их долю”. Это пишет, заметьте, американец!
Далее Ст. Шенфельд-Шенфилд проводит ту не слишком популярную у нас мысль, что “самоопределение не обязательно может происходить в форме строительства этнонационального государства или территориального сепаратизма… Этнические группы могут получить правовые, конституционные и даже международные гарантии своих культурных, лингвистических и социально-политических прав. Для обеспечения их представительства в парламенте могут быть установлены специальные квоты, а в районах, где они компактно проживают, им может быть предоставлена административная автономия.
…Государства, предоставляющие этническим меньшинствам основные права, получили бы искреннюю зарубежную поддержку в их борьбе против террористов-сецессионистов… а государства, которые отрицают основные права меньшинств, знали бы, что, делая это, они подвергают риску международное признание своей территориальной целостности”.
Это уже на что-то похоже: не вооружать соперничающие стороны священными лозунгами, а подталкивать их к компромиссу как угрозой кнута, так и вполне реальными пряниками — похоже, это и есть “главное течение современного политического мышления”.
Вот еще несколько суждений видных практических политиков. Снова прошу прощения за тщательность цитирования, но я не хочу упустить ни одной мелочи — пусть наши “западники” увидят мнения реальных деятелей и теоретиков Запада во всей полноте.
М. ТЭТЧЕР: “Невозможно взять каждое маленькое меньшинство и сказать: “Да, вы можете быть независимыми”, потому что мы получим так много маленьких государств, а внутри каждого государства будет еще больше меньшинств.
Так что мы должны придерживаться существующих наций-государств, а если предстоят любые изменения, их можно сделать только в результате дискуссий и переговоров. …А мировой порядок необходимо поддерживать”.
Т. БЛЭКСТОУН: “Я убеждена, что было бы ошибочным принимать самоопределение во всех случаях. В мире есть примерно три тысячи групп, требующих права на самоопределение. Если все эти требования выполнить, то это приведет к хаосу. Многие из них являются следствием непривлекательных форм трайбализма и национализма, и им следует оказать сопротивление”.
Р. БРЕЙТУЭЙТ: “Вы должны быть очень осторожны относительно того, тех обязательств, которые Вы даете. Потому что довольно часто эти обязательства либо сложно, либо невозможно выполнить на практике.
Югославия в настоящий момент является очень ярким примером. Европейское сообщество не понимало либо политики, либо этнических различий в Югославии, делало официальные заявления о желательности распада Югославии, поспешно признавало осколки в качестве государств, хотя не все они были государствами. Этот результат несомненно способствовал беспорядку и трагедии в современной Югославии”.
Дж. УОЛДЕН: “Думаю, что мы подходим к неразумной позиции, которой мы уже, вероятно, достигли, когда очень маленькая группа людей учреждает себя в качестве страны или пытается это сделать. Фактически они не независимы. Они никогда не будут жизнеспособными экономически. Они имеют государственные символы, но в действительности не являются государствами. И они, вероятно, тем или иным образом будут находиться под влиянием других людей”.
С. НАНН: “Я думаю, что нужно иметь определенную жизнеспособность или обещание или потенциал жизнеспособности в качестве нации, могущей защитить свои собственные границы, имеющей, по крайней мере, потенциал для гарантирования меньшинствам внутри себя основных прав человека. Я думаю, что все это входит в самоопределение, и я не считаю, что существует одна формула, которая говорит нам, как определить, следует ли признавать страну.
Если бросить эти процессы на произвол судьбы, то это приведет к абсурдному выводу, что любые три или четыре человека могут объявить себя нацией”.
Дж. МЭТЛОК: “Я думаю, что необходимо понять, что самоопределение, являясь важным принципом, не является исключительным принципом.
…Я думаю, одной из причин того, что международное сообщество очень осторожно, является то, что в истории бывают времена, когда явно противоречит интересам всех групп и всех стран в определенных регионах осуществление на практике самоопределения в буквальном смысле. <…>
Я полагаю, что нельзя иметь принцип, который просто утверждает, что, если есть большинство людей, они могут при любых условиях решать, к какому государству им принадлежать. Границы следует изменять лишь мирными средствами и по взаимному согласию”.
К. МОСЛИ-БРАУН: “В терминах права на самоопределение опять-таки, я думаю, что интересами мирового сообщества должны быть следующие: какие международные интересы вовлечены — мир? устранение голода в мире? экономические проблемы? В том смысле, что если оформлены группы или нации или государства, которые сами могут разрабатывать политику, совместимую с международными интересами, мы должны поддерживать эти усилия. С другой стороны, когда такие нации и государства пренебрегают этими международными интересами, тогда, я думаю, требуется усиление роли активистов в пользу международного сообщества”.
(“Усиление роли активистов” — не очень понятно, но, во всяком случае, самоопределение вопреки международным интересам не поощряется. — А.М.)
К. ФОЙГ: “Прежде всего право на самоопределение не является автоматически правом на отделение. Можно иметь разнообразные пути реализации самоопределения внутри государства”.
Надеюсь, читатель убедился, что буквально ни один политический деятель из отобранных Г. Старовойтовой (беседы с ними — едва ли не самая интересная часть книги) не видит возможности обеспечить право на самоопределение посредством какой-то автоматической, осуществимой при всех обстоятельствах юридической процедуры. Но наиболее интересными мне представляются все-таки слова самой Галины Старовойтовой, практически завершающие книгу: “Я согласна с тем, что отделение не является единственным путем для самоопределения”, — этот итог говорит о серьезности проделанного пути.
И все же, когда задумываешься, отчего так мало блистательных “демократов” горбачевского призыва удержалось в лидерах большой политики хотя бы на протяжении десяти лет, одна из причин напрашивается сама собой: утопизм. Недопонимание трагической природы социального бытия, уверенность, что в этом мире можно быть правым — можно вознести какой-то излюбленный монопринцип над принципами-соперниками. Тогда как даже самое целебное вещество в чрезмерной дозировке становится ядом.
А жизнь — сумбурная, неотесанная, грязная — яды иногда все-таки отторгает. И, что особенно обидно, нередко избирает орудием отторжения глупую корыстную толпу, которая ни по уму, ни по нравственным доблестям не годится утописту в подметки: кто был Лев Толстой, стоявший за нравственность, — и кто его преследователи, стоявшие на страже закона и порядка! Понимавшие, впрочем, как нужно держаться с гением: все наши тюрьмы не вместят вашей славы, граф! Тогдашние охранители изредка позволяли себе казни на площадях, но до убийств в подъездах додумались только босяки, шагнувшие в политику.
Впрочем, мы сами им повторяем, что Закон, исходящий от государства, ничем не лучше “понятий” той или иной социальной группы. Ведь мы релятивисты. Или все-таки убивать можно лишь группам национальным? И притом, лишь в тех случаях, когда убийство освящено Народной волей?