Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2002
Первое, что поражает, бьет по гла-
зам — слишком интимное, слишком распахнутое, чтобы быть просто словами, просто повествованием. И дело не в совпадении сюжета и реальной жизни, а в опасении, что в демонстративной искренности именно искренности и не окажется. “Я метафорична и неоткровенна, и нечего искать в моих писаниях правду жизни моей”.
Ольга Ильницкая — поэт и прозаик, выросла в Одессе. Сейчас живет в Одессе и в Москве. Первая ее книга “Жизнь тому вперед” имела достаточно шумный успех и была переведена на английский. Вторая — еще один дебют, вернее — продолженный дебют. Все, что есть женского в этой прозе, — это сама проза. Иногда реалистична, иногда фантастична. Автор предлагает: слу-
шай — и тут же переходит на почти интимный шепот. Это проза ночи. Про такое разговаривают в темноте, когда собеседник невидим и можно говорить в пустоту, надеясь только на то, что тебя кто-то слышит. Пусть даже слышит только пустота. Так рассказывают свою боль. Исповедь того, чье сознание не готово принять случившееся — разрыв, измену, уход. Она и живет в пространстве невозможного, плавая среди вещей и предметов, проходя сквозь них, ощущая свою бестелесность как наказание или как награду. Предельная откровенность, обнажающая события до скелета. Выход из ситуации, способ облегчения — говорить без пауз, потому что замолчать — умереть. Впрочем, к смерти она готова тоже. Она — это кто? Автор? Героиня? Кажется, что разницы между ними нет. Сюжет жизни растворен в сюжете повествования. Попробуй отдели одно от другого, если и так жизнь едва держится на грани сумасшествия. Персонажи — люди с обостренным восприятием и раненым сердцем. Они как проводники всех несчастий друг друга, как громоотводы для всех пограничных состояний. “В голове плавала рыбка. Тыкалась тупо, надавливала на бугорки, и от этого становилось то холодно, то тревожно. Но когда она плавником задела глазное яблоко (интересно, как это можно задеть глазное яблоко — так ли, как все эти мозговые бугорки, заведующие его жизнью, шевелениями рук-ног, памяти или души?..), когда задела, он сначала видеть перестал от боли, а потом наоборот — такое начал видеть…”
И действие часто происходит в палате № 6 или же заканчивается ею. Потому что персонажам больше негде быть. Мир не отрицает, а игнорирует их (или они не способны жить в нем), не замечает, дает возможность и дальше вот так стоять и ждать молний, которые они притягивают своим существованием. Но именно от этого ожидания и сходишь с ума, и когда электричество приходит, оно ударяет в землю рядом, оставляя тебя на краю воронки, в которую проваливается вся твоя предшествующая жизнь. Человек оказывается слишком незащищенным, особенно если он и не делает попыток защититься, он даже не имеет права закрыть глаза. Это его крест, его личный ад, его божье проклятье — видеть и понимать свое бессилие изменить что-либо в происходящем. Персонажи почти не живут — они растворены в своей несчастной любви, которая и дает им силы выжить. Потребность постоянного подключения к этому электрическому полю. Напряжение столь велико, что грозит смертью. От любви. И это не лечится. “Что могут медики противопоставить устойчивой репутации человека, не боящегося необратимых поступков? Ничего не могут. Они лечат шизуху, а не характерологические особенности творческой личности”.
Отрицание того, что называют “бывшим”, прошедшим. Все происходит сейчас и таким остается навсегда. Ра-
дость — сейчас, и боль тоже замыкается на этом уровне “сейчас”, то есть постоянно. Ничего не проходит. Попытки разобраться в себе, состояние диалога с собой, сумасшедшие, пытающиеся заставить себя поверить в то, что они счастливы. И в этом противостоянии себя с собой и проходит жизнь. Но это не жизнь и не имитация, это — рассуждения о жизни, поиск способа разойтись с ней по-хорошему, раз уж не вышло счастливой любви. Жизнь не должна быть разумной, она должна быть необходимой, чтобы было за что зацепиться и выжить. Неосознанный поиск того, кто сможет за все ответить. “Но! Кто-то же должен помнить и понимать то, что я рассказываю? Если сознание ускользнуло в трещину, зазор, прореху, то кто же это говорит, когда не я, автор?..”
Житейскость историй уравновешивается пробелами, повторами, некоей ритмизацией текста, который проговаривается без объяснений и растолковываний. Важно состояние — одномоментность и в то же время длительность, растягивание его до предела. Но — суета. И так редко удается достичь “точки покоя”, равновесия, хотя жизнь — не китайский рецепт (“как китаец научил — вышла в степь, ямку вырыла, в нее стала петь”).
Человек стремится раскрыться внутрь, посмотреть в себя. Одиночество — не отгороженность, не спасение, не реакция. Это один из способов жить. “Я люблю, когда мне не мешают. Когда каждый предоставлен своему одиночеству и справляется с ним тем способом, который для него предпочтительнее”. Жизнь вообще-то ненормальна изначально. И появление в ней человека эту ненормальность возводит в квадрат. Пограничные состояния, помрачения или, наоборот, необыкновенная ясность, прозрачность, способность видеть сквозь одежду или стены — внутрь и вглубь. Это пугает только вначале. Потом — привыкаешь, и ненормальностью кажется отсутствие такой способности.
Энергия разрушения. “Я автор единственной темы разлома. Мне интересно все, что можно разломать. А разломать можно все. И не всегда и не все умирает — но продолжает жить в разломе. Вот это мне и интересно”.
Героиня живет в постоянной жалости к себе. И это единственная жалость, которая ей доступна или позволена. Все остальные люди отодвинуты — и муж, и любовник, и дети. Все остальное выпало из сферы ее жалости. И этой жалости к себе оказалось достаточно, чтобы выжить. А еще — это отчаяние и истерика, неспособность выбора. И, думая, что выбирает он сам, человек запирает себя между двумя “нет”, двумя отказами, двумя невозможностями. Человек, последовательно и неумолимо убивающий в себе себя. Это одна сплошная жалоба. Персонажи запутались в себе и своих отношениях и остались друг другу чужими — так и не смогли перейти границы своего “я”. Все — о себе, и почти ничего о том, что вокруг, вне своей боли и вне своего отражения. И что есть эта проза? Плач? Дневник? Письмо? Вопрос? Не все ли равно, если “не лучше ли такое письмо — ни то ни се, как на душу придется”.
Понимает ли Ильницкая своих персонажей? Наверное, да, иначе не писала бы о них так. Может ли она им (или себе?) помочь? Наверное, нет, и это уже ее личный ад. Судить, в какой мере ее проза автобиографична, трудно. В какой-то мере, конечно, те, кто посвящен, будут узнавать себя или конкретные ситуации, но главное не в этом. Ильницкая поднимает пласт исповедальной женской прозы, в котором, как в зеркале, смогут увидеть себя и свое бытие, свои проблемы процентов двадцать женского населения. И этим двадцати процентам книга будет, безусловно, интересна. Но зеркало есть зеркало, оно только отражает, правда, достаточно точно, без искажений. Быть может, найдется еще один процент, который увидит в книге не возвращающее отражение, а выход в другое пространство взгляда, смежную реальность, куда персонажи просто уходят, освобождаясь от всего. Может быть, это и есть самый надежный способ перестать страдать и начать жить. Жить с этим миром, потому что другого нам никто не даст, с этими людьми, потому что мы их любим, с деревьями, кошками, троллейбусами, потому что они — тоже часть нашей жизни. И в этой параллельной реальности (такой близкой и доступной — надо только вглядеться внимательней) появятся совсем другие персонажи и события. “В них тела не много. И оно сплошь глазами покрыто, которые вынесены наружу, как у стрекоз. Прыгают оленьки по солнечным бликам и исчезают. Может, в тени деревьев растворяются, может, еще что с ними приключается. Видят оленек всегда таращащимися, а чтобы они глаза закрыли — никогда никому видеть не случалось”. Чем-то эти существа напоминают кортасаров-
ских фамов и хронопов. Избыточностью своего существования? Легкостью и подвижностью? Они — не “зачем” и не “для”, они сами по себе, вне понятий полезности и бесполезности, они
есть — оглянись. И превращение Города в серый туман, в который уходят и не возвращаются жители. И носить в кармане очищенную морковку — для того зайца, которому пообещала ее однажды, — это тоже Ильницкая. И любовь может быть не только страданием и жалобой, но и радостью, открытием и много еще чем. “…Когда открывается дверь и входит незнакомый человек,
а ты сидишь с маленьким сыном, и у вас все хорошо, вы пьете молоко, а он входит со своим “здравствуйте”. И ты, вставая под его взглядом и протягивая ему ладонь, произносишь свою первую сочиненную для него строчку: “И покачнулась чаша дома, когда вошел…” — это любовь”.
Ольга Ильницкая. Дебют на прощание. — М.: Московский рабочий, 2002.